Зеленая трава пробивается и сквозь каменные плиты. Что бы ни делалось здесь для подавления естественных человеческих чувств, любовь упорно не хотела исчезать из жизни.

Я решил тайком поговорить с Оялой, сказать ей о решении начальников и спросить, как она относится к этому решению и ко мне. Случай представился через несколько дней, когда все мы работали на копке сладкого корня. Мужчины копали, а женщины собирали клубни и складывали их в кучи. Я постарался сделать так, что Ояла подбирала за мной и, улучив момент, тихо спросил:

— Ояла, ты знаешь, что сверхравные решили выдать тебя замуж?

Она вскинула на меня большие испуганные глаза и, боязливо оглядевшись, сказала:

— Я догадываюсь, но не знаю, кого мне назначили.

— Меня.

На ее лице я прочел изумление, растерянность, страх. Она, конечно, хотела себе не такого мужа, и я нисколько не был на нее в обиде. В нашей казарме был осколок зеркала, и я знал, что выгляжу стариком. И то сказать: я отправился в это путешествие три года назад уже немолодым человеком и дедом двух внуков, а такие три года могли бы состарить и человека помоложе и покрепче меня.

Ояла выронила корзину с клубнями и стояла неподвижно и безмолвно. Глаза ее медленно наполнялись слезами. Ее губы раскрылись, и я услышал едва внятный шепот: «Нут, о Нут…» Я понял все: она любила не эквигомской, а обычной человеческой любовью, известной всем народам, юношу, который жил в нашем доме холостяков через два места от меня. Я давно приглядывался к нему, он казался образованнее остальных наших товарищей и действительно был в прошлом студентом колледжа, где изучал медицину. Но не так давно многократносверхравные решили, что ученые врачи и медицина есть, исходя из второго завета Оана, вещь излишняя. Колледж закрыли, а бывших студентов разослали в разные места. Тогда и Нут попал на ферму, где иногда лечил животных: ветеринарное дело не подпадало под запрет. Поэтому, между прочим, людей теперь тоже лечили ветеринары.

Что было более естественно, чем возникшая между молодыми людьми любовь?

Мне искренне хотелось помочь бедным влюбленным, но я понятия не имел, как это сделать. Безумием было бы пойти к нашему сверхравному и рассказать ему все. Оялу могли отдать не мне и не Нуту, а какому-нибудь негодяю самого низкого пошиба. Подходящим оружием здесь могла быть только хитрость. Прежде всего мне надо было завоевать доверие юноши и девушки, не вызвав при этом ничьих подозрений. Времени оставалось в обрез, так как через неделю меня должны были «повенчать» с Оялой. Я употребляю это слово, ибо не знаю, как называется эквигомский обряд, которым соединяют мужа и жену. Он заключается в том, что оба дают торжественную клятву выполнять в семейной жизни заветы Оана. Один из них гласил: брак не удовольствие, а труд равных.

Я нашел случай поговорить с Нутом за нашей скромной едой.

Подсев к нему, когда он один доедал свои овощи, я тихо сказал ему, что знаю о его любви к Ояле. Бедный юноша страшно побледнел и едва не подавился. Вероятно он уже мысленно видел разоблачение и наказание. Я поспешно сказал ему, чтобы он не боялся, потому что я хочу им добра, но на его лице по-прежнему не было ничего, кроме страха и подозрительности.

Тут к нам подошли люди, и мы были вынуждены прервать разговор.

Тогда я подумал, что, как это часто бывает, рассчитывать надо не на юношу, а на девушку. Я сказал ей, что ее друг напрасно боится меня и что я хочу им помочь. Сказал также, что пока придумал лишь следующее: я притворюсь больным и попрошу отсрочить брак. Они же должны тем временем что-то предпринять, но что именно, я не знал.

Через два дня Нут сам подошел ко мне и сказал, что он верит мне и от всей души благодарен. Они решили бежать в горы, где, как все знали, скрывалось немало беглецов, по разным причинам боявшихся сверхравных и жрецов Оана.

Он просил меня также, если я попаду в столицу, навестить его родителей, которых он в отличие от большинства эквигомов хорошо знал и любил: в семь лет он тяжело заболел, и его передали из воспитательного заведения родителям, а потом забыли.

Я отвечал, что не могу ни одобрить их план, ни отговаривать их, так как плохо знаю страну и не могу оценить риск.

С юношеским задором отвечал он, что Ояла и он готовы скорее погибнуть, чем позволить себя разлучить. Слезы навернулись мне на глаза, и я сказал, что сделаю все возможное, чтобы им помочь. Мы договорились, что я на другой день «заболею», а они используют время, чтобы накопить немного пищи и подготовить побег.

Я притворился, что у меня жестокие боли в животе. Поскольку начальники опасались холеры и других заразных болезней, меня заперли в отдельной хижине. Впрочем, единственным лечением у них был голод, так что я мог бы по-настоящему заболеть, если бы не Ояла, которая в ночной тьме прокралась к моей хижине и сунула мне сквозь щель в двери пару лепешек. Через два дня я объявил, что мне лучше и потому не надо звать ветеринара, который в это время лечил скот в дальней деревне. Но я сказал сверхравному: он, мол, понимает, что в моем возрасте и после трехдневного поста не стоит спешить с браком, ибо я могу не оправдать надежд невесты. Столь грубый юмор не был чужд этим людям, и он с сальной улыбкой и шутками, которые я не рискую приводить, дал мне отсрочку.

Ночью Нут подполз к моей лавке и шепнул, что у них все готово и они уйдут вечером следующего дня. Я от всей души пожелал им удачи и сказал: я бы тоже охотно ушел с ними, если бы не боялся быть обузой.

К несчастью, пожилой человек, мой сосед по лавке, услышал наше перешептыванье. Слов он не уловил, но, когда через день бегство молодых людей обнаружилось, он немедленно донес о нашем подозрительном ночном разговоре. Сначала я решил было отрицать свое соучастие, но, кроме моего соседа, нашлись другие доносчики, и я понял, что это бесполезно.

Когда стало ясно, что терять мне нечего, я решил бороться с врагом его же оружием. К этому времени я изрядно знал Оана и мог при случае щегольнуть этим знанием. Для моего разоблачения выбрали самое большое помещение на ферме, в него набилось сотни две народу. Трое сверхравных сели за стол, а меня поставили на виду перед толпой.

— Великий Оан говорит, — начал один из них, — по морде старой обезьяны не узнаешь, о чем она думает, пока не ударишь ее хлыстом. Мы мало хлестали эту старую обезьяну, — он указал пальцем на меня, — и вот она устроила великое зло…

— Прости, сверхравный, — прервал я его, изумив всех своей наглостью, — но в этой притче великий Оан говорит также, что из трех старых обезьян самые нужные людям мысли оказались не у той, которую хлестали, а у той, которой дали орехов.

— Не смей глумиться над Оаном, Нумис! — крикнул сверхравный. Собравшись с мыслями, он продолжал: — Этот человек, которого мне трудно называть равным, соблазнил двух неопытных молодых людей, еще не овладевших учением Оана, и уговорил их стать врагами Оана, ибо только так можем мы назвать людей, стремящихся уйти от честного труда среди равных.

Он рассказал историю бегства Нута и Оялы, представив их жертвами моего коварства, и потребовал, чтобы я признал свою вину.

Как я себе наметил заранее, я продолжал уклоняться от существа дела, без конца цитируя Оана. Это ставило сверхравных в затруднительное положение.

— Ни в коем случае нельзя считать, — сказал я, — что молодость и отсутствие опыта мешают людям быть верными учениками Оана. Не забывайте (я многозначительно поднял указательный палец правой руки), что говорит великий Оан: чтобы знать, надо не учиться, а верить. А я готов ручаться, что эти молодые люди верят. Чаще вспоминайте Оана: равный трудится там, где он полезнее равным…

— Он лжет! — крикнул другой начальник, наделенный еще менее изощренным умом, чем первый. — Равный трудится там, где ему укажут сверхравные!

Зная, что такого изречения нет (да столь бесхитростной мысли у Оана и быть не могло), я потребовал указать источник, чего ни он, ни его сотоварищи, естественно, не могли сделать. Среди публики послышались смешки. Воодушевленный успехом, я продолжал:

— Нельзя забывать и четвертый завет Оана: человек отличается от животного тем, что подчиняется сознательно. Видимо, сверхравные допустили некоторую ошибку, полагая, что эти люди должны подчиняться бессознательно. Я уверен: если бы они потрудились очистить сознание молодых людей и объяснили, что надо сознательно подчиниться воле равных, все было бы в порядке!

Видимо, это был удар не в бровь, а прямо в глаз. Сверхравные тревожно зашептались между собой. Наш диспут продолжался в том же духе. На высокопарные рассуждения и ругань я отвечал все новыми и новыми цитатами, не без успеха выставляя своих оппонентов на посмешище. Должен сознаться, что некоторые изречения я на ходу слегка менял, а пару раз просто выдумал, надеясь, что в пылу спора меня не смогут проверить. Зрелище для эквигомов было необычное, и они стали довольно громко выражать свое удовольствие.

Бог знает, чем бы это кончилось, если бы, как обычно, обладающие властью не применили ее там, где не хватает аргументов. Притом власть была применена в самой грубой форме.

Тот сверхравный, который обвинял меня во лжи, поднялся с лицом, красным от гнева, и сказал:

— Не слишком ли долго эта обезьяна злоупотребляет нашими законами равенства? Но он забыл самое главное — девятый завет Оана: коси луг чаще… Всякий, кто не только на словах называет себя сыном Оана, заткнет глотку ублюдку!

Он подошел ко мне и ударил кулаком по лицу. Я пошатнулся, но удержался на ногах. Тотчас из толпы бросились ко мне трое или четверо прихвостней, повалили на пол и стали бить ногами. Я сжался в комок и старался только уберечь лицо и другие чувствительные места. Но убийство не соответствовало здешним правилам или не входило в планы сверхравных.

С толчками и зуботычинами они отогнали мерзавцев, и один из них крикнул:

— Вытащите его на двор и сделайте то, что верные слуги императора Глома сделали с изменником, обманувшим его доверие!

Меня схватили и выволокли на траву, а затем несколько гнусных негодяев, годившихся мне в сыновья, если не во внуки, помочились на мое распростертое тело. При этом они отпускали шутки. Я уже мало что видел, но могу с уверенностью сказать: вся толпа стояла в это время молча.

Избитого, окровавленного, изгаженного, меня заперли в полутемный подвал, где с шумом бегали крысы. Я был там не один. Незнакомый человек оказал мне посильную помощь, несмотря на отвращение, которое должен был вызывать исходивший от моей одежды запах. Он спросил меня, кто я и за что сюда попал. Я не имел причин скрывать что-либо и все откровенно ему рассказал. Он засмеялся, когда я говорил о том, как я посрамил сверхравных. Несмотря на разбитые губы, я тоже не мог удержаться от смеха.

В свою очередь, я задал ему те же вопросы. Он сказал, что его всегда сажают сюда на несколько дней перед приездом многократно-сверхравных из города, чтобы он не сболтнул лишнего. Местным начальникам слишком хорошо известна эта его слабость. Он не сомневался, что его скоро выпустят и он будет заниматься своим обычным делом — подносом воды к хлеву.

Этот чудак одной своей фразой подал мне мысль, над которой я стал упорно думать, когда он заснул на своей гнилой соломе. Положение мое было отчаянное. Здешние сверхравные не простят мне двойного преступления: помощи беглецам и диспута. Им ничего не стоит уморить меня голодом или довести до смерти каким-нибудь другим неприметным способом. Даже если они в конце концов вновь отправят меня на работы, мне уже никогда отсюда не выбраться. Надо было любой ценой привлечь к себе внимание вышестоящих сверхравных, связанных со столицей. Но как это сделать? Видимо, был только один способ: объявить, что я владею какой-то государственной тайной, и заставить их хотя бы выслушать меня.

Теперь я не был так наивен, чтобы говорить правду. Правда привела меня в тюрьму, на тяжелые работы, в этот подвал.

Надо было попробовать ложь. Приезд городских начальников давал мне подходящий случай.

Часа через два нам принесли поесть. Я сказал человеку, который вошел с едой, что я знаю о приезде высших сверхравных и хочу сделать им важное заявление. Он молчал, но я повторил это в разных выражениях несколько раз и сделал это снова на другой день. Я говорил, что должен раскрыть важную тайну, от которой могут зависеть судьбы страны. На третий день утром меня выпустили из подвала, дали помыться, переодеться и побриться, смазали лекарством кровоподтеки и отвели в управление фермы. В кабинете я увидел двух незнакомых эквигомов с важной осанкой и того сверхравного, который руководил моим разоблачением.

Один из незнакомых начальников спросил, что я хочу им сказать. Я отвечал, что из рассказанного мной год назад правда лишь то, что я чужеземец из далекой северной страны и что в Пекуньярии мне дали имя Нэмис. Я пытался проникнуть в Эквигомию как лазутчик правительства соседней страны с целью выяснить положение дел, поскольку в правящих кругах Пекуньярии замышляли высадку войск на их территории.

Используя свое знакомство с Нагиром, Оффуром и некоторыми другими видными людьми в Тонваше, я искусно создавал у своих собеседников впечатление чрезвычайной осведомленности.

Они должны были решить, что я птица высокого полета, и, я думаю, они так решили. Мой знакомый сверхравный сидел, как в рот набрав воды, и чувствовал себя не очень ловко. Впрочем, он мог иметь то удовлетворение, что на диспуте его посрамил не простой человек.

Я намекнул, что могу рассказать важные вещи о намерениях и планах пекуньярцев, если меня захотят выслушать. Оба эквигома сидели с непроницаемыми лицами, лишь изредка обмениваясь взглядами. Когда я кончил, один из них вежливо сказал мне, что они обсудят мое сообщение. Меня отвели в комнату с чистой постелью, на которой я с удовольствием растянулся и быстро заснул, так как был до крайности измучен событиями последней недели.