Избранные места из переписки

Все бы было хорошо, «если бы между нами существовало единство…». Так писал генерал Армфельд из Смоленска. Он хорошо знал Барклая, был дружен и с Багратионом (вероятно, еще со времен Русско-шведской войны). Армфельд, как и некоторые другие, пытался (или только изображал, что пытается) сделать так, чтобы между главнокомандующими «царила какая-нибудь гармония», но ее, увы, не было.

Истоки взаимного непонимания генералов Барклая и Багратиона не имели давней истории и не уходили корнями глубоко в их служебные и личные отношения. Известно, что Багратион отдавал должное мужеству Барклая, отступавшего в 1807 году под его командой к Прейсиш-Эйлау и тяжело раненного в ходе сражения за город. «Суворовский авангардный генерал князь Багратион, — писал Ф. Булгарин, — после Пултуска и Прейсиш-Эйлау питал высокое уважение к Барклаю де Толли и относился к нему с высочайшей похвалой»1. Конфликт возник и обострился во время драматического отступления русских армий от границы летом 1812 года, когда между главнокомандующими двух русских армий разгорелась письменная перепалка. Багратион был убежден, что против него действуют основные силы французов, а Барклай отступает, медлит с решающей битвой и в результате 2-й армии приходится так туго2. Мы уже говорили, что обвинения Багратиона были неосновательны — против Барклая в тот момент действовала основная группировка Великой армии во главе с самим Наполеоном, и отступление 1-й армии было таким же вынужденным, как и отход 2-й армии под натиском корпусов Даву и Жерома. Но и Барклай был несправедлив к Багратиону, когда излишне критично оценивал его действия. Тому пришлось выводить армию почти из окружения, в то время как 1-я армия спокойно уходила от противника, проявлявшего странную медлительность. Профессионалы это поняли сразу. Тормасов писал Багратиону 30 июня: «Из недействия неприятеля противу 1-й армии заключаю, что теперь все его старание состоит, чтоб отделить вас от соединения»3. Так оно и было — целью «охоты» Наполеона в первые дни войны была армия Багратиона. Противостояние главнокомандующих началось с того момента, когда Багратион не пошел на Вилейки, а потом отказался двигаться на Минск, после чего начал отступление на юг, к Бобруйску. В письме 8 июля к Александру 1 военный министр не скрыл своего раздражения действиями Багратиона: «Донося Вашему императорскому величеству обо всем вышеизложенном (речь шла о подходе 1-й армии к Витебску и «открытии близкой коммуникации» с Могилевом. — Е. А.), осмеливаюсь еще присовокупить, что получено мною отношение князя Багратиона». К своему рапорту он приложил письмо Багратиона, в котором тот жаловался на пассивность 1-й армии, тогда как 2-я армия вынуждена испытывать натиск превосходящих сил противника. Барклай так комментирует обвинения Багратиона: «Исчисление неприятельских сил, противу 1-й армии сосредоточенных, основано было не на одних мнимых известиях, но на самом действии, ибо 1-я армия имела неприятеля всегда в виду своем и на каждом шаге с ним сражалась. Авангард же 2-й армии нигде с ним не встретился и исчислить можно, что та малая часть неприятеля, которая заняла Борисов, в ту же минуту могла быть опрокинута авангардом 2-й армии, ежели б она взяла направление свое из Несвижа не на Бобруйск, а на Игумен»4.

Этот упрек, заочно брошенный Багратиону, тоже кажется несправедливым. Во-первых, приказа о движении на Игумен Багратион никогда не получал, а во-вторых, то, что авангард 1-й армии ни разу не столкнулся с пытавшимся его опередить противником, являлось не недостатком, а достижением ее главнокомандующего. Наконец, в-третьих, пройти из Несвижа на Игумен Багратиону было попросту невозможно из-за отсутствия дорог и множества болот на этом пути. Этот вопрос — судя по переписке со штабом 2-й армии — даже не обсуждался, и в этом смысле Барклай наговаривал на коллегу.

При отступлении от Могилева Багратиону доставили от Барклая копию донесения главнокомандующего 1-й армией царю от 9 июля. Это произошло не по ошибке — Барклай сознательно послал документ Багратиону. В донесении государю он отвечал на претензии Багратиона, которые тот высказал в своем посланном ранее (вероятно, из-под Бобруйска) рапорте Александру. Главнокомандующий 2-й армией писал, что отказ Барклая от наступления ставит его, Багратиона, в отчаянное положение. Александр же, получив этот рапорт Багратиона, не нашел ничего лучшего, как переслать копию Барклаю. Вообще-то поступок императора был верным способом окончательно поссорить двух полководцев. Известно, что царь так вел себя не раз. А. А. Щербинин пишет, что вскоре после Тарутинского сражения «Кутузов получил от государя письмо, которое послано было Беннигсеном (начальником Главного штаба. — Е. А.) Его величеству. В этом письме заключался донос на Кутузова о том, что будто бы он “оставляет армию в бездействии и лишь предается неге, держа при себе молодую женщину в одежде казака”. Беннигсен ошибался — женщин было две. Кутузов тотчас по получении этого письма велел Беннигсену оставить армию»5.

Но на этот раз ссоры не произошло, так как Барклай счел уместным познакомить Багратиона со своим ответом царю на его жалобу. Оправдывая свои действия, он писал: «После всего этого оставляю вам самим рассуждать, не должен ли я быть оскорблен суждением вашим насчет 1-й армии в рапорте вашем, к государю изъясненном. Вот причина моего рапорта к государю, который я в копии к вам препровождаю»6. Тем самым он вышел к Багратиону с открытым забралом, предложил, во имя интересов дела, которое требует «истинного согласия», отойти от «личных неудовольствий». По-видимому, этот поступок Барклая подкупил Багратиона, который, ко всему прочему, чувствовал свою вину за «невзятие» Могилева. Из Чирикова (на полпути от Быхова до Мстиславля) он отвечал Барклаю сердечным письмом, в котором сообщал, что воспринял претензии Барклая «с душевным соболезнованием» и что если «ваше высокопревосходительство обеспокоены чем-либо на мой счет, и что я слишком несчастлив, если можно о мне думать, что в настоящем положении нашего отечества (к коему душа моя полна благодарности и истинной любви) я в состоянии буду позволить себе какие-либо личности (то есть личные выпады. — Е. А.), которых, по истине, не имею. Вся цель моих желаний есть одна и та же, которая водит и чувства ваши: я живу и дышу взаимным желанием низложить врага. Прошу вас, дайте мне только случай удостоверить вас, что славу вашу я считаю славой России и славой моей. Верьте, милостивый государь, что выражения сии суть выражения души, преданной отечеству, всемилостивейшему нашему государю и вас истинно почитающей».

При этом Багратион пытается все-таки объяснить Барклаю свои прежние претензии к нему, указывает на те отчаянные обстоятельства, в которых оказалась 2-я армия во время отступления от Николаева: «Крайность положения вверенных мне войск, преследуемых и отовсюду имевших преграждаемый путь, была поводом смелости сказать государю императору мои мысли, заключавшиеся в том, что я признавал (наступательное. — Е. А.) движение Первой армии необходимым. Изъясняя мысли мои, я считал, что в званиях наших не только прилична, но даже необходима откровенность, не имея ни малейшее в виду лица вашего»7. Впрочем, справедливости ради, напомним, что свое мнение о действиях главнокомандующего 1-й армией Багратион с откровенностью высказал в письме к царю все же за спиной Барклая.

Из ответа Барклая видно, что объяснения Багратиона не убедили его. «Николаевскую историю» отступления уже отодвинула новая «Могилевская история» нового отступления 2-й армии, очень досадная для Барклая. Это отступление поставило 1-ю армию почти в отчаянное положение. В письме Багратиону Барклай писал, что отход 2-й армии из-под Могилева сорвал его планы дать Наполеону решающую битву под Витебском и вынудил поспешно и с очень большим риском отступать к Смоленску. При этом Барклай даже обвинил Багратиона в непатриотизме. 18 июля из Мстиславля Багратион отвечал Барклаю на его выпад: «Крайне мне прискорбно видеть из отношения вашего, что вы сомневаетесь в приверженности моей к отечеству. Дела мои ясно доказывают тому противное, ибо, несмотря на препятствия к соединению, происходящие из положений обеих армий и вашему высокопревосходительству довольно известные, достиг я, наконец, предназначенной мне цели. 25 дней форсированных маршей, четыре дела довольно кровопролитные и, наконец, недвижимость маршала Даву могут оправдать действия мои пред целым светом. Ныне я по крайней мере доволен тем, что со вчерашнего дня ничто не может препятствовать прибытию моему в Смоленск»8.

Но и это объяснение не убедило Барклая. Каждый из командующих смотрел на ситуацию со своей колокольни и проблем другого понимать не хотел. Барклай был явно раздражен, при этом (как уже сказано выше) в действиях под Витебском сам допустил ошибки и пытался отчасти свалить вину на Багратиона, который якобы бросил 1-ю армию на произвол судьбы и ушел в Смоленск.

Багратион отвечал, почти дословно повторяя то, что писал 18 июня: «Не скрою от вас, сколь чувствительно мне было видеть ваше сумнение в моей приверженности к отечеству, и того более сколь прискорбна была та мысль, что Первая армия может быть жертвою неприятеля, быв оставлена своими товарищами». Обвинение, брошенное Барклаем, оскорбило Багратиона — еще бы! Упреки как в нелюбви к отечеству, так и в том, что называлось шкурничеством, были для него оскорбительны. В ответ Багратион сам стал упрекать главнокомандующего 1-й армией в излишне поспешном оставлении Витебска, что, по его мнению, французам «открыло дорогу к столице», то есть к Петербургу9. Вместо примирения ссора вспыхнула вновь…

У них тоже была своя враждующая пара. Поразительное совпадение — в наступающей французской армии среди высших командиров кипели очень похожие страсти. После Смоленска маршал Даву (кстати, чем-то похожий на Барклая) вступил в конфликт с горячим, несдержанным Неаполитанским королем Мюратом, которому он, Даву, был подчинен как главнокомандующему авангардом. В жизни и на войне они были антиподами: «железный маршал» Даву — спокойный, уверенный, хладнокровный, довольно мрачный, лишенный позерства и самовлюбленности, не выносил Мюрата, который как раз отличался позерством и экстравагантным поведением, безумной и даже бездумной смелостью, любовью к риску. Известно, что Мюрат, одетый в необыкновенно яркие одежды и экзотические головные уборы (за что получил кличку «императорский петух с плюмажем»), устраивал перед наступающим авангардом своеобразные театрализованные представления. Он любил гарцевать на горячем коне вблизи казачьих цепей, бравируя своей удалью и бесстрашием. Даву был обижен тем, что его, заслуженного воина, подчинили этому вертопраху. Как писал Сегюр, «оба полководца, одинаково гордые, ровесники и боевые товарищи, взаимно наблюдавшие возвышение друг друга, были уже испорчены привычкой повиноваться только одному великому человеку и совсем не годились для того, чтобы повиноваться друг другу». Оба часто устраивали друг другу скандалы, причем в самых неожиданных местах. Однажды они так яростно поссорились на глазах противника, в присутствии своих штабов, что эта ссора чуть не закончилась дуэлью. В другой раз они сцепились на приеме у императора. Мюрат упрекал Даву за медлительность, чрезмерную осторожность и вообще хватался за саблю, желая вызвать Даву на дуэль. Со своей стороны, Даву обвинял Мюрата в безрассудной горячности, в том, что он бесполезно тратит силы и жизнь солдат, и наконец заявил: пусть Мюрат гробит свою кавалерию — это его личное дело, но он, Даву, не даст Мюрату так же уничтожить подвластную ему пехоту. Наполеон хладнокровно слушал ссору маршалов. Как писал Сегюр, император «приписывал эту вражду их усердию, зная, что слава — самая ревнивая из страстей». Ему нравилась пылкость Мюрата, жаждавшего сражения. Этого сражения он и сам хотел, но одновременно он понимал и сомнения методичного Даву, заботившегося о сохранении войск1". Жаль, что у нас Александр не был настоящим полководцем. Он бы сумел, подобно Наполеону, использовать для победы и хладнокровие Барклая, и горячность Багратиона. Ведь Мюрат и Даву в конечном счете работали в одной упряжке, а не тянули в разные стороны, как наши военачальники.

Кабы знал, то не ругался бы

Не углубляясь в тонкости спора Барклая и Багратиона, отметим, что у каждого из спорящих была своя правда. Барклаю, отступавшему перед лицом самого Наполеона и его «созвездия маршалов» (Мюрат, Ней, Евгений Богарне и др.), казалось, что Багратион напрасно теряет время, возится с одним Даву, почему-то не идет в Вилейки, не берет Минск, застрял под Могилевом. В чем же дело? Он требует от Багратиона напора и решительности, в своих же действиях тщательно выверяет каждый шаг, поступает в высшей степени осторожно и расчетливо. Так, он не ввязался в сражение при Свенцянах, а начал отступать к Дрисскому лагерю, объясняя это тем, что войска его армии «производили свое отступление для избежания частичных сражений», и обещал действовать «смотря по обстоятельствам наступательно»11. Осторожно вел он армию и дальше после Дрисского лагеря.

Между тем Багратион действовал в том же ключе, что и Барклай. С одной стороны, он пишет всем о необходимости срочного наступления 1-й армии, в письме Ермолову даже весьма легкомысленно призывает боевых товарищей: «Наступайте! Ей-Богу, шапками их закидаем!» Он считал, что Барклай по непонятной причине тянет с наступлением против заведомо слабого противника, хотя, по его мнению, положение 1-й армии значительно лучше, чем его, Багратиона («…Стыдно, имевши в заду укрепленный лагерь, фланги свободные, а против вас слабые корпуса. Надобно атаковать!»)12. Но с другой стороны, сам Багратион при своем отступлении осторожничает, как лис, ведет себя подобно Барклаю — расчетливо и предусмотрительно. Так, 6 июля 1812 года он приказывал генералу А. А. Карпову, шедшему в арьергарде отступающей 2-й армии: «Удерживая стремление неприятеля, не вдавайтесь в дела, которые бы не были верны»1.

Кто из них больше прав? Положа руку на сердце не могу встать ни на чью сторону. Но все-таки отмечу, что Багратион был прав, когда утверждал, что совместные действия его армии с 1-й армией возможны только в том случае, если Барклай будет наступать («Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. Нет! Куда вы бежите… Зачем побежали, где я вас найду… Министр сам бежит, а мне приказывает всю Россию защищать и бить фланг и тыл какой-то неприятельский», — из уже цитированного письма Ермолову)14. Действительно, в утвержденных довоенных диспозициях совместные действия двух армий предусматривались только в режиме наступления, но не отступления.

Но уже при неизбежном, вынужденном отступлении 1-й армии настойчивые призывы Багратиона двигаться вперед, наступать, «закидать шапками» французские «слабые корпуса» (и это про корпуса Старой и Новой гвардии Наполеона, а также корпуса Нея, Мюрата, Евгения и др. — основу Великой армии!) были беспочвенны, утопичны, а затем даже в некотором смысле выродились в средство борьбы с Барклаем за первенство в армии. Несомненно, Багратион, в отличие от Барклая, был искренне убежден — по своему характеру, навыкам, имиджу ученика Суворова — в необходимости исключительно наступательной стратегии. Конечно, было ясно, что только наступление приносит победу. И Суворов, и Наполеон это наглядно показали. При этом Багратион в письмах Ермолову, Аракчееву, Ростопчину, Барклаю, без передышки призывая наступать, не увязывал наступательную стратегию с возможными трагическими последствиями подобных действий обеих русских армий. А ведь такое неподготовленное наступление или сражение в первые дни и недели войны наверняка привело бы к неминуемому поражению русских армий. Так считали и современники событий, и историки.

Отчасти эти призывы Багратиона были следствием его слабой информированности о силах противника. Очень странно, что Барклай и Главный штаб 1-й армии держали руководство 2-й армии в неведении о том, какие силы действуют против них самих. Иначе, узнав о двукратном превосходстве Великой армии над 1-й Западной армией, Багратион, возможно, перестал бы корить Барклая за грех отступления. Из письма начальника Главного штата 2-й армии Сен-При брату Луи от 3 июля видно, что и этот опытный штабист разделял заблуждение Багратиона о силах, действовавших против 1-й армии, минимум вдвое их преуменьшая и одновременно вдвое же преувеличивая силы, действовавшие против его 2-й армии: «…нам ли делать диверсии в помощь Первой армии с 40 тысячами человек против 120 тысяч, или Первая армия должна нас выручать, имея 120 тысяч человек против, самое большее, 100 тысяч плохих войск». Отсюда и неисполнимые требования к Барклаю наступать: «Лишь одно наступательное движение Первой армии может привести к поражению всех корпусов неприятельской армии, а ее нынешняя бездеятельность послужит причиной не только гибели нашей армии и армии Тормасова, но также и ее самой: окруженная с флангов, она будет вынуждена отступить от своего укрепленного лагеря к Пскову — и все без единого выстрела»15. Увы! Теперь-то мы знаем, что у 1-й армии, как и у 2-й, не было никакого другого варианта, кроме отступления…

Важен тут и психологический момент. Ведь принятие окончательных решений об общем наступлении как до Смоленска, так и особенно после Смоленска, а значит, и ответственность за них, лежали не на Багратионе, а на Барклае. П. X. Граббе верно заметил по этому поводу: «Багратион, облегченный от ответственности, говорил только о решительном сражении. Теперь можно утвердительно сказать, что оно имело бы самые гибельные последствия»16. Уход Багратиона из-под Николаева и Могилева хорошо показывал, что как только ответственность за принятие окончательного решения ложилась на него самого, Багратион поразительно менялся: от его шапкозакидательства не оставалось и следа. Как в горячке боя, так и в свой Главной квартире, над картой, за чтением донесений подчиненных, во время допросов пленных, он умел обуздывать свой нрав, горячий темперамент, мыслил строго и логично. Для спасения армии, во имя рационального, продуманного ведения войны, сопряженного пусть и с малоприятным для каждого полководца отступлением, он мог нарушить «суворовские наступательные принципы», которые исповедовал, и пренебречь даже высочайшими предписаниями, что и произошло под Николаевом, а потом под Могилевом. Я убежден, что если бы Багратион был назначен главнокомандующим всеми армиями, он бы продолжил, подобно Кутузову, отступление, может быть и до Бородина, дал бы там сражение (иного выхода не было) и, возможно, даже сдал бы Москву, руководствуясь идеями сохранения армии. Не с эмоциональной, а с рациональной, профессиональной точки зрения у него, как и у Кутузова, такому решению не нашлось бы альтернативы.

Важным моментом в борьбе за власть в армии, которую начал после Смоленска Багратион, было и то, что он глубже, чем Барклай, был «вмонтирован» в армейский и политический контекст, был более чуток к настроениям в армии и вообще к общественным веяниям. И это обостряло его ощущения. Более того, по мере возникновения своеобразного генеральского заговора против Барклая он получал явные свидетельства того, что выражает мнение всей армии. В этот момент проблему отступления Багратион рассматривал широко, не ограничиваясь чисто военным аспектом, как это делал Барклай.

Нужно отметить, что Багратион и раньше стремился играть не только военную, но и политическую роль, давал советы царю и министрам по вопросам, явно выходящим за круг его компетенций как командующего одной из армий. В событиях войны 1812 года, в оглашенном царем августовском манифесте к нации Багратион отчетливо почувствовал важный политический подтекст. Ведь никто до него так ясно и четко не выразил то, что потом стало аксиомой: в письме Аракчееву 7 августа (задолго до возникновения партизанских отрядов и массового сопротивления крестьян завоевателям) Багратион писал, что «ежели уж так пошло — надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная и надо поддержать честь свою и всю славу манифеста и приказов данных. Надо командовать одному…»". Написанное им очень важно — в национальной войне должен быть один вождь. И на месте этого вождя Багратион видел себя: заслуженного, опытного, отважного, уважаемого полководца, русского по духу и характеру. И все это писалось в состоянии ссоры, личного соперничества с Барклаем, в обстановке отступления.

Впрочем, кажется, что и в более спокойной обстановке эти два выдающихся человека никогда бы не ужились. Конечно, нужно учитывать и темперамент каждого из них. Горячему, порой несдержанному Багратиону противостоял хладнокровный с виду Барклай, о котором знавший его Я. И. Сангнен писал, что это был «в совершенном смысле слова старинного покроя честный немец, не возвышенного образования, но с чистым рассудком»18. Такие несхожие по темпераменту, они как будто олицетворяли разные черты, которые должны быть присущи одному — но великому — полководцу: «Барклай превосходствовал военной образованностью и познаниями, Багратион же — старшинством и чрезвычайною в военном искусстве опытностию, доказанною уже со времен Суворова, коего он был любимым учеником» 1. Другой мемуарист был так же точен: Барклай «своею личностию невыгодно действовал на других. Скромный, молчаливый, лишенный дара слова и в русской войне с нерусским именем, осужденный с главною армиею на отступление, и вторую (армию. — Е. Л.) к тому же побудившее, отступление тогда еще немногими оцененное, он для примирения с собою необходимо должен был иметь важный успех, которого не было; князь же Багратион, с орлиною наружностию, с метким в душу солдата словом, веселым видом, с готовою уже славою, присутствием своим воспламенял войска»20.

Немирные отношения двух главнокомандующих беспокоили людей, бывших в курсе армейских дел. Ф. Ростопчин, хорошо знавший о трениях между обоими полководцами, в письме Багратиону от 6 августа призывал к единству с Барклаем: «Что сделано, тому так и быть! Да не шалите вы вперед и не выкиньте такой штуки, как в старину князь Трубецкой и Пожарский: один смотрел, как другого били. Подумайте, что здесь дело не в том: бить неприятеля, писать реляции и привешивать кресты! Вам слава бессмертная! Спасение отечества, избавление Европы, гибель злодея рода человеческого…» Ростопчин вспоминает здесь эпизод из истории освобождения Москвы во времена Смуты, когда в ходе боев с поляками один из начальников ополчения князь Д. Т. Трубецкой со своими казаками не пришел на помощь ополчению князя Д. М. Пожарского. А 12 августа Ростопчин обвинил обоих главнокомандующих в оставлении Смоленска: «Город (Москва — Е. А.) дивился очень бездействию наших войск против нуждающегося неприятеля. Но лучше бы ничего еще не делать, чем, выиграв баталию, предать Смоленск злодею. Я не скрою от вас, что все сие приписывают несогласию двух начальников и зависти ко взаимным успехам, а так как общество в мнениях своих меры не знает, то и уверило само себя, что Барклай — изменник»21.

Обеспокоен ссорой главнокомандующих был и Александр I. В конце июля он послал Багратиону рескрипт, в котором выражал уверенность, что «вы в настоящее, столь важное… время, отстраните все личные побуждения и, имев единственным предметом пользу и славу России, вы будете к сей цели действовать единодушно и с непрерывным согласием, чем приобретете новое право к моей признательности»22. Такой же рескрипт был послан и Барклаю, который после этого написал примирительное письмо Багратиону. Об этом письме Багратион сообщал Аракчееву 26 июля: «Он сам опомнился и писал простить его в том. Я простил и с ним обошелся не так, как старший, но так, как подкомандующий».

Самому же Барклаю Багратион отвечал со свойственной ему пылкостью: «На почтенное письмо ваше имею честь ответствовать, что я всему вашему желанию охотно рад был всегда вас любить и почитать и к вам был расположен как самый ближний, но теперь более меня убедили вашим письмом и более меня к себе привязали. Следовательно, не токмо между нами попрошу самую тесную дружбу, и тогда нас никто не победит. Будьте ко мне откровенны и справедливы, и тогда вы найдете во мне совершенного вам друга и помощника. Сие вам говорю правду, и поверьте, никому я льстить не умею. Нужды в том не имею, а говорю точно вам для блага общего, посылаю графа Сент-Приеста (Сен-При. — Е. А.), дабы узнагь точное ваше намерение… Итак, позвольте мне оставаться навсегда вашим верным и покорным слугою»23.

Очень важной и символичной стала встреча двух главнокомандующих в Смоленске. Барклай, первым прибывший в город, писал Багратиону: «Мне бы весьма приятно было, если бы ваша светлость прежде приехала в Смоленск, нежели придет армия, дабы могли мы сделать план будущим нашим операциям»24. И Багратион, опередив свою подходившую к городу армию, в окружении свиты штабных и генералов направился к Главной квартире Барклая. Тот не стал дожидаться его приезда, а надел парадный мундир и вышел навстречу коллеге-сопернику. Держа шляпу в руке, он поклонился Багратиону и сказал, что сам только что собрался с визитом к нему. Такая учтивость произвела весьма благоприятное впечатление на самолюбивого Багратиона. Поэтому дальнейший разговор о первенстве протекал мирно. «Оба, один другому, предоставлял честь первенства, — писал Жиркевич, — но князь Багратион настоял сам, подчинил себя младшему, утверждая, что тот как военный министр более облечен доверием государя»25, как и было на самом деле.

Однако мир между главнокомандующими продолжался недолго, и с началом наступления от Смоленска на Поречье и Рудню, как уже сказано выше, его нарушил Багратион. Недовольный топтанием армии под Смоленском, он стал выражать свое несогласие с Барклаем публично. В сущности, Багратион вернулся к позиции, которой держался и во время отступления в июне — июле 1812 года. Он вновь стал упрекать Барклая в неумении вести боевые действия. «Дух опасного раздора, — как вспоминал П. X. Граббе, — поселился между главными квартирами»26.

Командовать должен один

Итак, проблема взаимоотношений Барклая и Багратиона заключалась и в разнице их понимания того, как надо воевать, и в начавшейся на этой основе упорной (в основном негласной, подковерной) борьбе за первенство. В том, что такая борьба — в ущерб делу — началась, полностью виноват император Александр I, который, отъезжая из армии, официально не назначил единого главнокомандующего и обрек Багратиона и Барклая на неизбежное соперничество, что в условиях военных действий было недопустимо. Ведь формально, по закону, оба военачальника оставались равными по статусу, кто бы из них ни признавал первенство другого. Барклай по-прежнему официально оставался главнокомандующим только одной из четырех тогдашних русских армий. И его приказы, изданные по 1-й армии, для главнокомандующих других армий не были обязательны. То же можно сказать и о приказах Багратиона по 2-й армии. Более того, не был прямо подчинен Багратиону даже командующий небольшим казачьим корпусом генерал Платов, которого Багратион мог только просить оказать помощь 2-й армии при ее отступлении. В этой военно-юридической неопределенности, помимо личных несогласий, коренились причины конфликта Багратиона с Барклаем, как и общего смятения в командном корпусе. Известно только со слов Левенштерна, что Александр I, покидая армию, в частной беседе сказал Барклаю: «Поручаю вам свою армию, не забудьте, что у меня второй нет, эта мысль не должна покидать вас». Строго говоря, у Александра было еще три армии — 2-я Западная, Молдавская и 3-я Резервная. Но не в том суть — официально это ответственнейшее поручение оформлено никак не было — по крайней мере, не было оглашено войскам27. Между тем существовали прецеденты. Так, в указе 9 мая 1807 года император, также уезжая из армии, официально вручил генералу Беннигсену, тогдашнему главнокомандующему, власть над армией и ее отдельными корпусами («полную и неограниченную власть для соблюдения строжайшей дисциплины, без которой военные действия в самом лучшем соображении останутся безуспешными»)28. Но в августе 1812 года император этого почему-то не сделал, чем обрек двух выдающихся полководцев на соперничество.

Голгофа Барклая

В конечном счете Барклай и Багратион оказались жертвами типичных для императора Александра полумер. Из-за этого положение Барклая было особенно тяжелым. В своей объяснительной записке, подготовленной для императора уже после событий 1812 года, он писал: «Никогда еще высший начальник какой бы то ни было армии не находился в таком положении, как я в это время. Оба главнокомандующие соединенных армий одинаково и исключительно зависели от Вашего величества и имели равные права. Оба могли непосредственно доносить Вашему величеству и располагать по собственному усмотрению вверенными им войсками. По званию военного министра я имел, конечно, право объявлять именем Вашего величества высочайшие повеления, но в делах, от которых зависела участь всей России, я не мог пользоваться этим правом без особого на то полномочия. Таким образом, для достижения согласных, к одной цели направленных действий я был вынужден употребить всевозможные средства к поддержанию между князем (Багратионом. — Е. А.) и мною единодушия, я должен был льстить его самолюбию и делать уступки против собственного убеждения, дабы в более важных случаях сохранить возможность настаивать с лучшим успехом: словом, я должен был понудить себя к приемам для меня чуждым и не соответствующим моему характеру и моим чувствам. Но я думал, что цель мною вполне достигнута, однако ближайшие последствия убедили меня в противном»2".

Отчаянное положение Барклая в конфликте с Багратионом усугублялось не столько самими разногласиями между военачальниками, сколько тем, что конфликт проходил на фоне отступления и во многом им был обусловлен. Ответственность (а для многих и вина) за отступление полностью ложилась на Барклая.

Как уже сказано выше, с одной стороны, Барклай был и сам настроен на то, чтобы дать Наполеону генеральное сражение — этого требовали император, генералитет, вообще вся армия, и с этим, как разумный человек, Барклай не мог не считаться. У офицеров и солдат, в большинстве своем еще не поучаствовавших в серьезных сражениях этой войны, отчаянно чесались руки, играло ретивое. Вспомним записки Дрейдена, смотревшего с горы за Смоленским сражением. Н. Е. Митаревский, отступавший со своей батареей из горящего Смоленска, писал: «Выйдя на рассвете за город, мы проходили мимо расположенных на возвышенности корпусов, не участвовавших в деле. Офицеры выходили и смотрели на нас с завистью, а мы шли гордо, поднявши голову»30. Многими владела одна мысль: «Как же так? Второй месяц отступаем, а в боях не участвовали, славы не добыли, отступали бы после поражения, а так просто драпаем». Эту мысль выразил атаман Платов в письме Ермолову: «Боже милостивый, что с русскими армиями делается? Не побиты, а бежим!»31 Примерно о том же писал Н. Е. Митаревский: «Все в один (голос) говорили: “Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию и нас только мучают походами”»32. Но как раз все усилия Барклая были направлены на то, чтобы армии не были разбиты!

Естественно, от этих обвинений, подозрений, дискредитировавших его слухов репутация Барклая сильно страдала, а престиж главнокомандующего в армии падал. П. Пущин записал в дневник 15 августа (то есть накануне приезда Кутузова в действующую армию): «Мы раскинули лагерь, не доходя 25 верст до Вязьмы. Здесь мы получили приказ главнокомандующего (Барклая. — Е. А.) днем больше не идти, но по странной случайности с нами поступали всегда наоборот. Его высокопревосходительство приказывал стоять на местах — мы шли, приказывал идти — мы стояли, наконец, если нам объявляли, что мы вступим в бой, то, на верное, мы не сражались. Вследствие этого мы перестали верить приказам, получавшимся от Барклая де Толли, и на этот раз мы тоже не поверили». И хотя тут же он записал, что войска все-таки выступили в ночь, эта несколько саркастическая заметка офицера среднего звена отражает отношение к главнокомандующему, как и общее настроение в войсках. А уж после сдачи Смоленска, отстоять который многим (ошибочно!) казалось возможным, на Барклае в общественном сознании армии был поставлен крест.

Но, с другой стороны, войдем в положение Барклая. Он как профессионал и ответственный человек не мог решиться на битву без выбора удобнейшей для обороны позиции (учитывая, что аксиомой тогда была мысль о том, что русская армия в ходе генерального сражения станет обороняться, как и было при Бородине). Все сомнения и мучения Барклая (как потом и Кутузова) нужно понять. На его плечах лежала тяжесть колоссальной ответственности. Барклай понимал, что против него воюет военный гений, не потерпевший еще ни одного поражения, что Наполеон способен к самым неожиданным ходам, обладает невероятным свойством успешно и, как писал современник, с «волшебной быстротой» действовать и на поле боя, и на коммуникациях.

Так, собственно, и произошло в конце июля, когда Наполеон совершил молниеносный фланговый марш и, как черт из табакерки, возник перед Смоленском. В тот момент, как не без оснований считал Клаузевиц, «Барклай до некоторой степени потерял голову. Из-за постоянно возникавших проектов наступления (под Рудней, Поречьем. — Е. А.) было упущено время для подготовки хорошей позиции, на которой можно было бы принять оборонительное сражение, теперь, когда русские вновь были вынуждены к обороне, никто не отдавал себе ясного отчета, где и как следует расположиться. По существу, отступление немедленно должно было бы продолжаться, но Барклай бледнел от одной мысли о том, что скажут русские, если он, несмотря на соединение с Багратионом, покинет без боя район Смоленска, этого священного для русских города»33.

Нет сомнений, что Барклай подписался бы под всеми словами Александра I из его послания Н. И. Салтыкову (середина июня 1812 года): «До сих пор, благодаря Всевышнему, все наши армии в совершенной целости, но тем мудренее и деликатнее становятся наши шаги. Одно фальшивое движение может испортить все дело против неприятеля, силами нас превосходнее, можно сказать смело, по всем пунктам… Решиться на генеральное сражение столь же щекотливо, как и от оного отказаться, в том и другом случае можно легко открыть дорогу на Петербург, но, потеряв сражение, трудно будет исправиться для продолжения кампании. На негоцияции (переговоры. — Е. А.) же нам и надеяться нельзя, потому что Наполеон ищет нашей гибели, и ожидать доброго от него есть пустая мечта. Единственным продолжением войны можно уповать, с помощию Божиею, перебороть его»34. Наверняка император обратил внимание на слова главнокомандующего Москвы Ростопчина, писавшего ему 11 июля: «Ваша империя имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате. Шестнадцать миллионов людей исповедуют одну веру, говорят на одном языке, их не коснулась бритва, и бороды будут оплотом России… Император России будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске»35.

Но середина июня — это не конец июля или начало августа. Ситуация в армии изменилась. Один из участников войны записал в дневнике: «В армии глухой ропот: на правление все негодуют за ретирады от Вильны до Смоленска»36. А уж уход из Смоленска после героической обороны окончательно переполнил чашу терпения отступающих. Жиркевич, тоже один из участников похода, писал: «Но какая злость и негодование были у каждого на него (Барклая. — Е. А.) в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он не русский. Все накипевшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас»37. В армейских штабах, удрученных положением армий, стали считать, что двум медведям — главнокомандующим — в одной берлоге не ужиться, что и подтверждалось разгоревшейся после соединения армий распрей Багратиона с Барклаем.

Как часто бывает в подобных ситуациях, эмоции возобладали над рассудком. Н. Е. Митаревский вспоминал, что как-то раз мимо его полка проезжал Барклай, и один из солдат сказал: «Смотрите, смотрите. Вот едет изменщик». «Это было сказано с прибавкою солдатской брани. Этого Барклай де Толли не мог не слышать, и как должно быть оскорбительно было ему слышать подобные незаслуженные упреки…» Много лет спустя рассказчик пожалел о тех своих чувствах: «Больше под влиянием других и сам я не слишком хорошо думал и говорил о нем, и за то до настоящего времени совесть моя как будто меня упрекает. За всем тем скажу, что если бы он вздумал дать всеми желанное сражение, то войска, несмотря на доверие к корпусным командирам и другим генералам, при малейшем неблагоприятном обороте сражения могли это приписать измене Барклая де Толли и не только потеряли бы сражение, но и разбежались бы»38.

Известно, что почти всякое отступление в обыденном сознании связывается с несомненной изменой. Багратион, начав отступление от границы, писал Аракчееву: «Я ни в чем не виноват, растянули меня сперва как кишку… Неприятель ворвался к нам без выстрела, мы начали отходить, не ведаю, за что, никого не уверить ни в армии, ни в России, чтобы мы не были проданы»34. Солдаты переиначили фамилию Барклая де Толли в обидную кличку «Болтай, да и только». Офицеры распевали по-французски придуманную кем-то на ходу песенку, в которой были такие слова:

Les ennemis s1avancent a grands pas. Adieu, Smolensk et la Patria, Barclay toujours evite les combats Et torne ses pas en Russie. (Враги двигаются быстро вперед, Прощай, Смоленск и Родина. Барклай все избегает сражений И обращает свой путь вглубь России.)

И дальше в песне говорилось:

Не сомневайтесь в нем, ибо его великого таланта Вы видите лишь первые плоды. Он хочет, говорят, превратить в одно мгновенье Всех своих солдат в раков40.

Обо всех этих обвинениях Барклай знал. Как вспоминал А. Н. Сеславин, однажды, выслушав донесение, Барклай спросил его: «Каков дух в войске, и как дерутся, и что говорят» — «Ропщут на вас, бранят вас до тех пор, пока гром пушек и свист пуль не заглушит их ропот». Барклай отвечал: «Я своими ушами слышал брань и ее не уважаю; я смотрю на пользу Отечества, потомство смотрит на меня. Все, что я ни делаю и буду делать, есть последствие обдуманного плана и великих соображений»41. Но, конечно, и его, как человека, порой охватывало отчаяние. Неслучайно, что в ожесточенном арьергардном сражении при Валутиной Горе под Смоленском Барклай проявил не только лучшие качества полководца в полевом сражении — «спокойствие, стойкость и личную храбрость» (Клаузевиц), но и сам «несколько раз водил батальоны в штыки», как вспоминал Паскевич42, что для главнокомандующего, как известно, необязательно. Возможно, что уже тогда, а не на Бородинском поле, он начал сознательно искать смерти в бою, видя в этом для себя наилучший выход из той отчаянной ситуации, в которой он оказался силою обстоятельств.

А. Н. Муравьев, как и некоторые другие участники похода, позднее отдавал должное мужеству и терпению Барклая: «Барклай же продолжал делать распоряжения к отступлению, что раздражало всю армию. Нельзя, однако, не удивляться такой твердости главнокомандующего, всеми ненавидимого и всеми подозреваемого в измене, и в такое время, когда судьба России зависела от него и когда гениальный Наполеон с огромными силами теснил его отовсюду. Восхищаюсь таким характером и почитаю его истинно великим и подобным знаменитым древним мужам Плутарха/»4! Но, повторим: даже уступая общему мнению в армии, внимая недвусмысленным указаниям царя, да и сам порой всем сердцем желая битвы, Барклай тем не менее не мог поступать сгоряча, не подумав, не мог бросить армию в бой в неудобном для нее месте. Поиск именно места, позиции стал главной целью Барклая. После отступления от Смоленска он твердо решил дать Наполеону генеральное сражение, но, конечно, не на первом попавшемся поле, а только в выгодной для своей армии позиции. В поисках этой позиции по Московской дороге устремился генерал-квартирмейстер Толь с помощниками. В конечном счете они нашли ее далеко за Смоленском, в Царево-Займище. Но это уже не могло изменить отрицательного отношения к Барклаю в военном сообществе. Все желали его отставки.

«Мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался»

Начиная с 5–6 августа Багратион стал открыто выражать несогласие с действиями Барклая. Как известно, после отхода от Смоленска по Московской дороге он со своей армией остановился у Валутиной Горы и мог только слышать грохот сражения за Смоленск. Сам он не был на месте боев и войсками, оборонявшими город, уже не руководил — неслучайны его вопросы Ермолову: «Что делается в Смоленске? Куда они идут — за вами или остановились»

В письме к Аракчееву, отправленном 6 августа, Багратион сообщил о сражении при Смоленске так, что приписал успехи в обороне города себе, а неудачи отступления — Барклаю: «Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 000 более 35 часов и бил их, но он (Барклай. — Е. А.) не хотел остаться и 14-ти. Это стыдно и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Если он доносит, что потеря велика, — неправда. Может быть, около 4000, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть — война! (реальные потери — 11 620 человек. — Е. А.), но зато неприятель потерял бездну (французские потери, по русским источникам, — 14 тысяч, по французским — 6 тысяч человек. — Е. А.)».

Четырнадцатого августа Багратион писал Ростопчину о том же и в том же стиле: «Без хвастовства скажу вам, что я дрался лихо и славно. Господина Наполеона не токмо не пустил, но ужасно откатал. Я обязан много генералу Раевскому, он командовал корпусом, дрался храбро и все отменно учредил, дивизия новая, 27-я, Неверовского так храбро дралась, что и не слыхано». Далее в письме следуют какие-то, вероятно нецензурные, слова в адрес Барклая, который якобы «отдал даром преславную позицию» в Смоленске. «Я просил его лично и писал весьма серьезно, чтобы не отступать, но лишь я пошел к Дорогобужу, как (и он) за мною тащится… Клянусь вам, что Наполеон был в мешке, но он (Барклай. — Е. А.) никак не соглашается на мои предложения и все то делает, что полезно неприятелю. Истинно вам скажу, что мы бы Наполеона осрамили, если бы министр держался. Меня послали в Дорогобуж для того, чтобы самому бежать… Беда мне с министром! Ежели бы я один командовал обеими армиями — пусть меня расстреляют, если я его в пух не расчешу. Все пленные говорят, что он (Наполеон. — Е. А.) только и говорит: “Мне побить Багратиона, тогда Барклая руками заберу”… Я просил министра, чтобы дал мне один корпус, тогда бы без него я пошел наступать, но не дает, смекнул, что я их разобью и прежде буду фельдмаршал. Войск не дает, сам назад бежит, просто в пагубу вводит»44.

В письме Аракчееву Багратион не скрывает истинной причины своего неудовольствия: «Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я право (с ума) схожу от досады, простите меня, что дерзко пишу. Видно, что тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. И так я пишу вам правду: готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии гос(подин) флигель-адъют(ант) Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует министру… Скажите, ради Бога, что наша Россия — мать наша — скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и пострамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть»45.

«Положили мы обще с князем Багратионом»

Верить всему написанному нашим героем нельзя. Разберемся, что же было скрыто за этим фонтаном ненависти и предвзятости. Выше уже говорилось, что отход русских войск из Смоленска был неизбежен, — сражение за него было сугубо оборонительным и закончиться наступлением на превосходящие силы Наполеона в принципе не могло. Особенно это очевидно после отправки для прикрытия Московской дороги 2-й армии, то есть почти трети сил во главе с Багратионом. Иначе говоря, рано или поздно Смоленск пришлось бы оставить. Клаузевиц верно подметил, что в сущности Барклаю нужно было сразу оставить Смоленск, даже не принося такой страшной жертвы, и продолжить отступление, но он не мог это сделать из высших моральных соображений. Упорные же бои привели к пожару Смоленска, разрушению его стен, гибели более трети оборонявших их солдат и офицеров.

Уже то, что русское командование ввязалось в импровизированное Смоленское сражение, представляло огромную опасность для русской армии. По общему мнению историков, детально разбиравших события начала августа под Смоленском, продолжение сражения в городе могло привести к окружению обороняющихся. Мешок угрожал не Наполеону, а Барклаю и Багратиону! Русское командование имело серьезное и весьма обоснованное опасение, что Наполеон может обойти Смоленск справа и по Ельнинской дороге вырваться на Московскую дорогу позади русской армии, у Дорогобужа, отрезав ее в Смоленске. Барклай писал царю 9 августа, что в ходе Смоленского сражения они удостоверились, что «неприятель все свои силы на одном месте сосредоточил и даже присоединил к себе корпус князя Понятовского; непременно должно было полагать, что настоящее его намерение состоит в предупреждении нас в Дорогобуже или на другом каком-либо пункте, чрез который может овладеть Московскою дорогою». После этого в ночь с 4 на 5 августа было принято согласованное решение двух главнокомандующих оставить Смоленск и занять Дорогобуж силами 2-й армии, тем самым упредив возможный выпад Наполеона. «Взяв сие в рассуждение, — писал далее Барклай, — положили мы обще с князем Багратионом, чтобы 1 — й армии занять Смоленск и оставаться на правом берегу Днепра, прикрывая марш 2-й армии к Дорогобужу. Ночью между 4-е и 5-е числа, сие предположение тогда же приведено было в исполнение. 6-й корпус, коему на подкрепление я дал 3-ю пехотную дивизию, занял Смоленск и все наружные посты. 2-я армия, выступая в ту же ночь, взяла в 15 верстах от Смоленска позицию и отправила иррегулярные войска свои для наблюдения в сторону Ельни и Рославля». В конечном счете, как писал Барклай, «цель наша при защищении развалин смоленских стен состояла в том, чтобы, занимая там неприятеля, приостановить исполнение намерения его достигнуть Ельни и Дорогобужа и тем предоставить князю Багратиону нужное время прибыть беспрепятственно в последний город»46.

Сомневаться в том, что Барклай написал правду, нет оснований — обычно царю не врут. Да и письма самого Багратиона, посланные Барклаю, подтверждают согласное действие командующих в той ситуации, хотя в письмах к Аракчееву и Ростопчину, написанных чуть позже, Багратион утверждал, что он не имел никакого отношения к решению об отступлении, и при этом писал в адрес Барклая резкие слова. Особенно жестоко и несправедливо было почти неприкрытое его обвинение Барклая в предательстве и намеренной отсылке Багратиона из Смоленска в Дорогобуж, чтобы якобы не дать ему, Багратиону, разбить Наполеона.

Смягчая, сколько возможно, наши оценки, скажем, что написанное Багратионом было скорее плодом разгоряченного воображения, чем следствием взвешенной оценки ситуации. Подлинное положение дел отражено самим Багратионом в его письмах Барклаю и императору Александру. 5 августа Багратион сообщал государю, что накануне он руководил обороной Смоленска и что «в вечеру ж прибыла к Смоленску и 1-я армия, и как открылось намерение неприятеля, продолжая нападение на Смоленск, обратить прочие свои силы далее по Московской дороге, то к предупреждению сего я, по соглашению с военным министром, оставя защищение Смоленска 1-й армии, от которой отряжен во оной 6-й корпус под командой генерала от инфантерии Дохтурова, сам отступил 4-го числа поутру за 12 верст по Дорогобужской дороге, ведущей к Москве, для прикрытия оной, отправив наперед далее сильные отряды для вернейшего спознания о намерениях неприятеля»47. Это донесение абсолютно точно совпадает с тем, что писал Барклай. В тот же день Багратион, уже с Московской дороги, обеспокоенно писал Барклаю, что по донесениям казаков и «по всем обстоятельствам видно, что неприятель потянулся большими силами по дороге Ельнинской к Дорогобужу». Как видно на карте, дорога эта проходила от Смоленска южнее Московского тракта и замыкалась с ним в Дорогобуже. Выход французов по ней у Дорогобужа к Московскому тракту угрожал русским армиям несомненным окружением. Встревоженный известием о движении французов в этом направлении, Багратион распорядился послать два полка на Ельнинскую дорогу, «чтобы, — как писал он Барклаю, — в точности удостовериться, справедливо ли то, и засим намерен я выступить сам завтра рано к Дорогобужу». Он сообщает Барклаю, как будет действовать далее: «Прибыв туда, я постараюсь занять выгодную позицию и не упущу ничего, чтобы дать неприятелю сильный отпор и уничтожить все его покушения на дорогу Московскую, а для сего побуждаюся я покорнейше просить ваше высокопревосходительство не отступать от Смоленска и всеми силами стараться удерживать вашу позицию». Под конец Багратион просил Барклая, ввиду больших потерь корпуса Раевского и дивизии Неверовского во время боев в Смоленске, «для усиления дать мне один корпус, иначе я весьма слаб»48. Из письма Багратиона видно, что он опасался, как бы бои с пришедшими по Ельнинской дороге французами не оказались слишком неравными для него. Он просит дополнительный корпус для усиления обороны в Дорогобуже, а вовсе не для наступления на Наполеона (о чем, напомню, писал Аракчееву!). Багратион не только хотел получить у Барклая корпус, но просил его продержаться в Смоленске, пока сам он не дойдет до Дорогобужа. Кроме того, в письме Барклаю 6 августа Багратион, находясь еще по пути в Дорогобуж, с немалой тревогой убеждал главнокомандующего 1-й армией сменить прикрывающий Московскую дорогу арьергард 2-й армии под командой Горчакова своими войсками из состава 1-й армии, чтобы Горчаков мог поспешить вместе со всей 2-й армией к Дорогобужу, ибо «пункт Дорогобужской может быть прежде занятым неприятельскими корпусами, которые, по слухам, уже на марше со вчерашнего дня»41. Как было уже сказано выше, понуждаемый Багратионом Горчаков бросил свою позицию на Московской дороге, и если бы не действия генерала Тучкова 3-го, русская армия оказалась бы в очень сложном положении. Итак, по всем приведенным данным, Багратион больше всего опасался наступления французов на Дорогобуж.

Был ли Наполеон в мешке

В письме Александру от 5 августа Багратион пишет: «Надеюсь, что военный министр, имея пред Смоленском готовую к действию всю 1-ю армию, удержит Смоленск, а я в случае покушения неприятеля пройти далее на Московскую дорогу буду отражать его». Тогда же, призывая Барклая удерживаться в Смоленске, Багратион писал ему: «Оставаясь в оной, вы будете в состоянии, при отступлении неприятеля, действовать ему в тыл и нанести большой вред…» Эту мысль о якобы упущенной возможности разбить Наполеона он излагал после Смоленска не раз, причем явно давал понять, что винит во всем Барклая. Так, в донесении императору 7 августа Багратион отмечает свои успехи и выражает недовольство действиями Барклая: «При последнем защищении Смоленска 4-го сего августа, где 15 тысяч русских воинов вверенной мне армии держались 24 часа противу всей многочисленной неприятельской силы и, можно сказать, оспорили почти победу, опрокинув наступивших на них, не допустя на две версты к городу и положив на месте до 10 тысяч человек…» О Барклае же сказано так: «На другой же день угодно было министру защищение города принять на себя… По выгодности позиции и по укреплению сего города нельзя было не считать нужным удерживать его; я, отступая от города, просил о сем военного министра и отношением моим и в особенности чрез нарочно отправленных, но военный министр рассудил держаться в оном не более 12-ти часов и после вслед за мною отступил, предоставив город власти неприятеля… Если военный министр ищет выгодной позиции, то, по мнению моему, и Смоленск представлял немалую удобность к затруднению неприятеля на долгое время и к нанесению ему важного вреда! Я по соображению обстоятельств и судя, что неприятель в два дня при Смоленске потерял более 20 тысяч, когда со стороны нашей и в половину не составляет потери, позволяю себе мыслить, что при удержании Смоленска еще один или два дня неприятель принужден был ретироваться»50.

Судя по этим письмам, Багратион не очень хорошо представлял себе обстановку, сложившуюся в Смоленске 5 августа, уже после ухода войск 2-й армии от города. Как упоминалось выше, после замены в Смоленске корпуса Раевского корпусом Дохтурова, передачи общего руководства обороной города Барклаю и ухода 2-й армии в сторону Дорогобужа позиции русской армии подверглись удару Великой армии даже более сильному, чем накануне, когда боем руководил Багратион и, как он считает, «господина Наполеона ужасно откатал». Как раз 5 августа атаки французов непрерывно усиливались, Смоленск загорелся, и о возможном отступлении Великой армии от Смоленска, да еще с показом своих тылов, ни при каких обстоятельствах не могло идти и речи. Более того, как уже сказано выше, возникла угроза охвата французами русских позиций в городе с флангов.

Думается, что Багратион, столь успешно руководивший обороной Смоленска 4 августа, переоценивал свои успехи в защите позиций в городе и не осознавал, по недостатку информации, насколько изменилось положение. Одновременно, недооценив силы противника, действовавшие против 1-й армии в Смоленске, как и степень уязвимости ее позиций, Багратион неверно интерпретировал действия Барклая, принявшего решение оставить город. Возникло своеобразное дежа-вю: точно так же и в начальный период войны недостаток информации о силах, которые выставил Наполеон против 1-й армии, привел Багратиона к ошибочному выводу о том, что Барклай отступает, имея все возможности наступать.

Строго говоря, из всего этого следует вывод, что Багратион имел серьезный недостаток как полководец и человек — в какой-то момент он оказывался не в состоянии взвешенно и хладнокровно проанализировать ситуацию, в которой оказывались другие, и торопился с осуждением: он не хотел и допустить, что в своем поведении Барклай руководствуется иными мотивами, кроме трусости, бездарности, нерешительности или измены. Грубые выпады Багратиона против Барклая в письмах Аракчееву и Ростопчину отражают также муки гордыни — страшное огорчение и раздражение полководца, недовольного прежде всего своим подчиненным положением и не желавшего нести общую с Барклаем ответственность. Об этом прямо сказано в рапорте царю от 7 августа: «Сколько по патриотической ревности моей, столько и по званию главнокомандующего, обязанного ответственностью, я долгом поставил все сие довести до высочайшего сведения Вашего императорского величества, и дерзаю надеяться на беспредельное милосердие твое, что безуспешность в делах наших не будет причтена в вину мне, из уважения на положение мое, не представляющее вовсе ни средств, ни возможностей действовать мне инако, как согласуя по всем распоряжениям военного министра, который со стороны своей уклоняется вовсе следовать в чем-либо моим мнениям и предложениям»". Тем самым Багратион отказывался признавать свою ответственность в происходящем.

Как бы то ни было, при недостатке информации, под влиянием досады и гнева на Барклая Багратион вольно или невольно искажал действительность и представлял своим влиятельным адресатам ситуацию, прямо скажем, в превратном виде. Рассмотрев все доступные материалы по Смоленскому сражению, мы можем с уверенностью утверждать, что никакой угрозы «мешка» для Наполеона с его превосходящими русские войска силами ни в момент штурма Смоленска, ни позже не существовало. Наоборот, эта угроза постоянно висела над русскими армиями, которые отчаянно отбивали все попытки французов охватить их с флангов. Неудивительно, что, остановившись в Дорогобуже и с тревогой посматривая на Ельнинскую дорогу, Багратион опасался как раз охвата французами Смоленска и ни о каком походе, так сказать, за фельдмаршальским жезлом и не помышлял, а думал лишь о том, как бы продержаться до подхода основных сил 1-й армии. Он рассчитывал не ударить по Наполеону, а дать отдых войскам. Уже из Дорогобужа 8 августа он, с некоторым облегчением, писал Барклаю, что «неприятель по Ельнинской дороге вовсе не показывался и слуху о нем даже не было… Я полагаю, что обе армии должны стараться теперь, после долговременного отступления, собраться, отдохнуть и укомплектоваться, тем более что надобно ожидать, что неприятель сам будет готовиться к другим подвигам»52. Вот так! Не мы, а неприятель готовится к подвигам и разыскивает на Московской дороге маршальский жезл!

Несомненно, в приведенных письмах можно заметить различия между деловой и дружественной перепиской Багратиона. Одни письма (деловые) пишет дисциплинированный, расчетливый, осторожный полководец, другие (дружеские, частные) — импульсивный, подозрительный, страдающий комплексами и фобиями человек, безмерно честолюбивый, тщеславный, не без желания пустить пыль в глаза адресату, не без склонности к интригам и тому, что он сам называл «быть двуличкой». Впрочем, в письме Аракчееву Багратион откровенно признается, что ведет двойную игру: «Министр на меня жаловаться не может. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его»53. Одновременно с письмом Аракчееву Багратион пишет Барклаю: «…Я на все согласен, что угодно вашему высокопревосходительству делать для лучшего устройства наших сил и для отражения неприятеля, и теперь при сем повторяю вам, что мое желание, сходственно вашим намерениям, имеет ту единственную цель защищать государство и, прежде всего, спасти Москву». Вся грубая брань в адрес Барклая, все оскорбления и подозрения на его счет, которыми пестрят письма Багратиона Аракчееву и Ростопчину, выливаются в письме Барклаю в самое учтивое выражение озабоченности: «Я не могу утаить вашему высокопревосходительству, что наше отступление к Дорогобужу уже всех привело в волнение, что нас (не вас! — Е. А.) ругают единогласно и когда узнают, что мы приблизились к Вязьме, вся Москва поднимется против нас. Очень желательно бы было, чтоб неприятель дал нам время усилиться в Вязьме и соединить с нами войска Милорадовича»54.

Крепка ли дружба с начальником начальников? Царедворец в Багратионе-полководце проглядывает постоянно. Завершая свое вышеупомянутое письмо Аракчееву (с бранью и беспочвенными обвинениями Барклая), Багратион пишет: «Вот, вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру (заметим, что Барклай сменил на этом посту Аракчеева. — Е. А.), а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Прочтите, и в камин бросьте»55. Но видно, что не для камина предназначается письмо, посланное временщику, да к тому же дежурному генералу при государе. Отношениями с влиятельным Аракчеевым Багратион очень дорожил. Это видно как по его письмам, так и по поступкам. Как известно, во время войны Аракчеев, по должности дежурного генерала при императоре, докладывал ему о делах в армии, передавал его волю: «Сообщая сию Высочайшую волю, я имею честь быть…» или: «Государь император высочайше мне повелел сообщить вашему высокопревосходительству…» и т. д.56 Иначе говоря, он мог похлопотать за Багратиона перед государем, поспособствовать его назначению главнокомандующим всеми армиями. Но скорее всего временщик этого не делал и делать не собирался. Конец 1809-го — начало 1810 года стали роковыми в отношениях между Александром и Багратионом, и Аракчеев, как опытный интриган, хпопотать за полководца, вызвавшего гнев императора, не хотел. А Багратион, не понимая этого, стремился всеми силами угодить временщику, занялся устройством его брата. 6 июля он получил высочайший рескрипт: «Отправленного к вам флигель-адъютанта полковника Аракчеева причислить к армии, вам вверенной, и употреблять на службу по вашему усмотрению». В письме 26 июля Багратион написал Аракчееву, что присланного с царским указом его брата он непременно устроит: «Касательно до братца вашего, уверяю вас, что по всей справедливости посвящу себя быть ему полезным во всех случаях»57. Он взял Петра Аракчеева к себе в штаб и в Дорогобуже назначил его своим дежурным генералом. Занимавший эту должность Маевский потом с обидой писал, что «князь вверил ему только звание, а на меня возлагал ответственность. Сколько ни умолял меня действовать под маской суфлера дежурного генерала, но я решительно от того отказывался. Господин Аракчеев был человек вечно пьяный и страдал сильною падучею болезнию. Не быв героем, ни Платоном, ни Геркулесом, он от первого сражения потерял охоту быть близ князя, тогда как (я) считал это время самым приятным для имени и дела славы»5".

Интрига или генеральский заговор

Что же стояло за упомянутым в письме Барклаю весьма вежливым «особым мнением о наших проблемах»? Думаю, что Багратион в этот момент, как никогда раньше, шел навстречу пожеланиям своего окружения, ряда высших офицеров в армии. Толчком стали события под Смоленском. Как уже сказано, многие генералы и офицеры, разгоряченные и воодушевленные подвигами Неверовского и Раевского под Смоленском, которые они наблюдали с другого берега Днепра, считали уход от Смоленска ничем не оправданным, видели в этом вину Барклая. Как и Ростопчину, Смоленская битва казалась им почти победой, если бы не отступление по воле главнокомандующего 1-й армией. Из письма Ермолова Багратиону, да и из других источников, видно, что генералы толкали Багратиона к решительным действиям, нацеленным на смещение Барклая. На этой почве в армии образовался своеобразный «генеральский заговор» против Барклая, который хотя и не выливался ни в какие организационные формы, но выражался в некоем единодушном суждении о «непригодности» главнокомандующего 1-й армией и в требованиях заменить его Багратионом. В этот «заговор» против Барклая входили фактически все высшие офицеры двух армий. В. М. Безотосный называет этих людей «русской партией», хотя среди них было немало иностранцев59.

Одни высшие офицеры — такие как Л. Л. Беннигсен, Ф. Ф. Паулуччи — были исполнены неудовлетворенных военных амбиций, смертельно обижены на военного министра, который не давал им ходу. Паулуччи жаловался на Барклая: «Я был только простым исполнителем планов и распоряжений, совершенно противных понятиям моим о войне, приобретенным в продолжение четырнадцати кампаний»60. Такие люди, как Паулуччи, считали Барклая недостаточно талантливым полководцем и не слишком мудрым стратегом. Другие противники Барклая — А. А. Аракчеев или Г. Армфельд — с давних пор таили на него обиду, а как известно, «обидеть» Аракчеева мог каждый — достаточно было мельчайшей оплошности в обхождении с ревнивым к царю временщиком.

Третьи недоброжелатели Барклая, особенно выходцы из родовитых фамилий, тесно связанных с особым миром царской военной свиты, не терпели Барклая как бедного выскочку из прибалтийских немцев, как человека, чужого им по воспитанию, кругу общения, к тому же внешне малосимпатичного и холодного. Эти настроения отразились, например, в записках петербургской светской дамы, никогда Барклая не знавшей: «О разуме его, о свойствах, о благородных чувствах, о возвышении духа никто не слыхивал, а ему вверен жребий России»".

Наконец, четвертые (их было большинство) ценили Барклая как военного профессионала и как человека, но были недовольны результатами, а главное — перспективами его командования войсками. Это был цвет русского генералитета: Н. Н. Раевский, М. И. Платов, братья Тучковы, Д. С. Дохтуров, И. В. Васильчиков. Пожалуй, именно эти генералы были той группой, которая, как и Ермолов, всецело стояла за срочное назначение единым главнокомандующим Багратиона. Всем им он был, несомненно, ближе, чем Барклай, они признавали князя Петра Ивановича за самого авторитетного своего товарища — прямого, честного, твердого. И то — у Багратиона была безупречная репутация в армии. Многим из генералов, раздраженных самим фактом непрерывного, почти без боев, отступления, казалось, что Барклай, в отличие от Багратиона, не просто излишне осторожен, а нерешителен и безынициативен. Его метания под Смоленском лишний раз свидетельствовали об этом. Конечно, никто не мог открыто обвинить Барклая в трусости, а тем более — в измене, но за пределами штабов такие обвинения слышались отчетливо. Как вспоминал Н. Е. Митаревский, после утомительных переходов с одной дороги на другую под Смоленском «пронесся слух, что главнокомандующие между собою не поладили. Все стояли за князя Багратиона и начали обвинять Барклая де Толли, особенно при тяжком обратном походе к Смоленску… высшие офицеры обвиняли его в нерешительности, младшие — в трусости, а между солдатами носилась молва, что он немец, подкуплен Бонапартом и изменяет»62.

Ах, Алексей Петрович, Алексей Петрович! Больше других против Барклая интриговал его ближайший сотрудник — начальник Главного штаба 1-й армии генерал А. П. Ермолов, стремившийся исподтишка навредить своему командиру. Сохранилось его письмо Багратиону от 30 июня, в котором он конфиденциально сообщает о разговоре с Барклаем, причем с манерами сплетника комментирует реакцию Барклая на заявление Багратиона (в письме от 3 июля) о желании уйти в отставку: «Ему не только не понравилось, но кажется мне, что он испугался, ибо подобное происшествие трудно было бы ему растолковать в свою пользу». Тон и стшь этого письма — самый недоброжелательный к Барклаю. Ермолов за спиной своего главнокомандующего призывает Багратиона обратиться к государю: «Вам как человеку боготворимому подчиненными, тому, на коего возложена надежда многих в России, я обязан говорить истину… Пишите обо всем государю. Если подобных мне не достигает голос до его престола, ваш не может быть не услышан. С глубочайшим высокопочитанием и истинною преданностию и проч. А. Ермолов».

Как раз после этого Багратион написал письмо Аракчееву, в котором требовал наступления 1-й армии. Там же он писал, что «русские не должны бежать. Это хуже пруссаков мы стали» и т. д.63 Аракчееву (и думаю — не единожды) писал и сам Ермолов, чье двуличие было известно Барклаю. Уже в ноябре 1812 года Барклай откровенно писал царю, что Ермолов — «человек с достоинствами, но лживый интриган, единственно из лести к некоторым вышеназванным особам (в письме Барклая речь шла о некоторых «особах» из царской свиты. — Е. А.) и к Его императорскому высочеству (Константину Павловичу. — Е. А.) и к князю Багратиону, совершенно согласовался с общим поведением»64. Как вспоминал близкий Барклаю А. Л. Майер, «фельдмаршал часто в пылу преданности говорил ему о всех интригах, против него направленных во время нахождения его в армии в 1812 году, в особенности со стороны Ермолова, много содействовавшего к удалению его из армии». Схожи и воспоминания А. Н. Сеславина, воспроизводящего слова Барклая, сказанные летом 1812 года: «Теперь все хотят быть главными… И тот, который долженствовал быть мне правою рукою, отличась только под Прейсиш-Эйлау в полковницком чине, происками у двора ищет моего места, а дабы удобнее того достигнуть, возмущает моих подчиненных»65. Это сказано о Ермолове. Все так и было, как говорил Барклай, только Ермолов искал места не для себя, а для Багратиона. Сохранилось письмо Ермолова Александру от 16 июля, в котором он резко критикует действия Барклая при отступлении от Витебска и еще до соединения армий призывает царя: «Государь! Необходим начсигьник обеими армиями!» (имея в виду Багратиона)66. 27 июля Ермолов написал письмо Аракчееву, приложив к нему особое послание императору, и просил временщика прочитать его, и если тот найдет мнение Ермолова «достойным внимания» государя, то передать письмо самому Александру. Это типичный ход ловкого царедворца, вроде багратионовского «бросить в камин». В этом письме Ермолов настаивает: «Государь, нужно единоначалие, хотя усерднее к пользам отечества, к защите его, великодушнее в поступках, наклоннее к принятию предложений быть невозможно достойного князя Багратиона, но не весьма часты примеры добровольной подчиненности. Государь, Ты мне прощаешь смелость мою в изречении правды»67.

Грубая выходка цесаревича Константина

Нужно отметить еще ряд обстоятельств, которые в глазах армии работали против Барклая. Так уж случилось, что по своему характеру, привычкам он не был «солдатским полководцем», подобно Багратиону, Платову или Кутузову. Всегда холодный, отстраненный, он не имел той харизмы военачальника, какую имели Суворов или Наполеон, не обладал даром, как тогда писали, «говорить с войском». Барклая можно было уважать, но его нельзя было любить или тем более обожать. Для того чтобы завоевать любовь солдат и офицеров, мало было хладнокровно стоять под ядрами и пулями — так тогда делали все. Необходимы были проявления искренности, сердечности в отношениях с подчиненными, умение быть одновременно строгим и добрым, возвышающимся над всеми (по своей должности) и вместе с тем простым и доступным (все под Богом ходим, все мы солдаты!). Между тем теплые чувства солдатской массы и офицеров к своему командующему были весьма важны не для удовлетворения тщеславия полководца, а для поддержания боевого духа армии, веры ее солдат в правильность всех действий главнокомандующего. Известно, что одно только прибытие в войска Суворова воодушевляло солдат, будто они получали огромное материальное подкрепление. С таким же воодушевлением, уже под Царево-Займищем, в солдатской массе было воспринято прибытие в действующую армию Кутузова.

Увы, у Барклая де Толли не было этого дара нравиться солдатам. Более того, он вел себя в армии… как отшельник. Как писал Н. М. Лонгинов в письме С. Р. Воронцову, Барклай «положил за правило никого не видеть и не допускать к себе… Солдаты главнокомандующего не видели и не знали, кроме как в деле против неприятеля, где он всегда оказывал много храбрости и присутствия духа». Но «дело», сражение — хотя и важнейшая, но лишь одна часть войны. Другая же и ббльшая ее часть — это утомительные марши, мучительное ожидание чего-то, стояние под дождем или палящим солнцем, вообще — тяготы походов, неудобство повседневной, обыденной жизни на войне. Главнокомандующий должен был разделять эти трудности, чтобы добиться уважения, любви и доверия солдата как важнейшего условия победы. Как тут не вспомнить пресловутое спанье Суворова на соломе, его скудную пищу аскета. Одно дело подъехать на лошади к бивачному костру и сверху вниз спросить солдат: «Хороша ли каша», а другое — сесть с ними за эту кашу, да еще знать сидящих у котла солдат по именам, вспомнить знакомый всем им эпизод или рассказать какой-нибудь случай из прошлых войн! Барклай во всем этом сильно проигрывал Багратиону в глазах современников-сослуживцев: «Князь Багратион, хотя и неуч, но опытный воин и всеми любим в армии»68. А. Н. Муравьев писал, что многие генералы и офицеры, «которые единодушно не терпели Барклая, были в восторге от Багратиона по огромной его репутации и великим неоспоримым достоинствам; сколько Барклай, обезображенный ранами, был холоден, молчалив и сух со всеми, столько Багратион обладал искусством говорить с войском, был со всеми подчиненными дружелюбен и приветлив»69.

Доверие так было важно при отступлении! Солдаты и офицеры были недовольны непонятными им маневрами и переходами армий. Между тем командование по многим обстоятельствам не могло объяснять армии причины тех или иных передвижений, равно как и своих сомнений. Это противоречило правилам ведения военного дела, нормам тогдашней секретности и т. д. Солдатам и офицерам оставалось только верить командованию, а как раз этого доверия в войсках не было. Поэтому все перемещения, которые предписывал армии Барклай, казались непонятными, бессмысленными, что и отразилось в воспоминаниях участников похода. А. Н. Муравьев писал, что уже то, что Багратион при встрече с Барклаем в Смоленске сразу подчинился ему, страшно огорчило генералов, которые считали, что Багратион уступил Барклаю «свое законное право командовать обеими армиями»70. После отступления от Смоленска эти сожаления перешли в почти открытое недовольство Барклаем. Существует версия, что упомянутое выше письмо Багратиона Барклаю о необходимости наступать под Смоленском стало толчком для подлинной демонстрации генералитетом своего недовольства действиями главнокомандующего 1-й армией. По воспоминаниям П. X. Граббе, поначалу некий демарш предпринял начальник артиллерии генерал А. И. Кутайсов, который от имени ряда армейских начальников просил Барклая остановить отступление. На это Барклай холодно ответил: «Пусть всякий делает свое дело, а я сделаю свое»71. Затем якобы от имени генералов (и в сопровождении целой депутации, в которую входили принц Александр Вюртембергский, Беннигсен, Корсаков, Армфельд, Тучков 1-й и Ермолов) явился к Барклаю брат императора великий князь Константин Павлович, командир гвардейского корпуса 1-й армии, который устроил сущийскандал, требуя от Барклая прекратить отступление от Смоленска. Вначале он подошел к толпе бежавших из родного города смолян. «Крики детей, рыдания, — писал Жиркевич, — раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия. Здесь я слышал своими собственными ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой толпилось много смолян, утешал их сими словами: “Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Нерусская кровь течет в том, кто нами командует. А мы (хоть) и больно, но должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается”»72.

По сообщению офицера штаба Тучкова барона Мейендорфа, когда Константин внезапно явился к Барклаю, тот, выслушав великого князя, хладнокровно сказал, что если он будет нуждаться в совете, то пригласит сам кого ему будет нужно, а непрошеные советы противны правилам службы. Что же касается ссылки в речи великого князя на волю императора, то для выяснения этой воли он поручает отправиться лично великому князю, что тот воспринял как оскорбление, но подчинился приказу. А. Н. Муравьев также был свидетелем этого происшествия в Главной квартире Барклая. Он не упоминает о присутствии генеральской делегации, а изображает выходку брата царя как хулиганский поступок. По его словам, Константин, человек, как известно, необузданный и грубый, ворвался к Барклаю, который расположил свой штаб в большом сенном сарае, и «громким, грубым голосом закричал на него: “Немец, шмерц (буквально: «горе, печаль». — Е. А.), изменник, подлец, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде. Курута (флигель-адъютант великого князя. — Е.А.), напиши от меня рапорт к Багратиону, я с корпусом перехожу в его команду”, и сопровождал эту дерзкую выходку многими упреками и ругательствами. Все мы, присутствующие, это видели и слышали. Барклай, расхаживая по сараю, услышав брань, в первое мгновение остановился, посмотрел на великого князя и, не обращая более внимания, ничего не отвечая, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед. Константин Павлович, натешившись бранью и ругательством и не получив ни слова в ответ, сел опять на лошадь и поехал домой, и мы за ним; дорогою он (сам по крови сын чистокровной немки и почти такого же отца. — Е. А.) с насмешкою говорил: “Каково я этого немца отделал!” Но часа через два по возвращении и неожиданно получил от Барклая де Толли конверт с предписанием, сдав корпус Лаврову, немедленно выехать из армии». В результате Константин вернулся в Петербург. «Такой смелый поступок командующего, — продолжал Муравьев, — зажал на время рот у его противников, которые сделались несколько осторожнее, но продолжали его ненавидеть»73. Так или иначе, «бунт» великого князя Константина был поддержан генералами.

А. Г. Тартаковский считал, что генералы круга Ермолова недвусмысленно требовали от Багратиона, чтобы он силой отстранил Барклая от командования 1-й армией и возглавил обе армии. Действительно, в записях М. С. Вистицкого есть такое место: «Ему предлагали собрать генералов обеих армий и, яко старший, сменить Барклая, но он на сие не решился»74. В сущности, это был призыв к перевороту. Но решиться на предложения генералов Багратион не мог. И этому есть причины…

Как трудно подчиняться младшему, да еще немцу

Конечно, Багратион во многом разделял взгляды Ермолова и других в отношении Барклая. Восстанавливая психологический срез происходящего, нужно учитывать, что в момент соединения армий в Смоленске Багратион чувствовал себя если не победителем, то и не побежденным. Что же касается 1-й армии, то Багратиону и его окружению казалось, что она отступила, упустив возможность сразиться с неприятелем, в отличие от их 2-й армии, которая вырвалась из почти безнадежной ситуации, исполненная бодрости, боевого духа и любви к своему предводителю. Все эти ощущения не могли не поднять уровень самооценки Багратиона, повысить степень его притязаний на власть в армии в его глазах и глазах многих генералов.

Он считал, что уже тем, что вырвался из западни, совершил немало и достоин награды. 15 августа он писал П. В. Чичагову: «Я сделал свой долг: отброшенный от армии, преодолел все препоны — соединился»75. Даже сражение под Могилевом Багратион не считал своим поражением. В письме волынскому губернатору М. И. Комбурлею после сражения под Салтановкой (Дашковкой) он писал: «Неприятель, усилившийся чрезвычайно в Могилеве, вышел из оного и 11-го числа атаковал корпус генерал-лейтенанта Раевского при Дашковке. Храбростью войск, отлично предводимых мужеством сего генерала, неприятельские силы были опрокинуты и преследуемы на расстояние более 8 верст»76.

К тому же нельзя забывать особенности служебных «счетов» внутри генеральского корпуса. Багратион считал себя несправедливо обойденным в служебной иерархии, которая строится по принципу «кто старее в чине». По традиционному, принятому в армии счету, Багратион был «старее в чине» Барклая. Во-первых, Барклай находился в подчинении старшего по званию Багратиона в кампанию 1806–1807 годов; во-вторых, Багратион, хотя и ненамного, но все время опережал Барклая в получении очередных чинов: он стал полковником 13 февраля 1798 года, а Барклай почти месяц спустя — 7 марта 1798 года; чин генерал-майора Багратион получил 4 февраля 1799 года, а Барклай — снова месяц спустя после него, 2 марта 1799 года. 8 ноября 1805 года Багратион стал генерал-лейтенантом, а вот Барклай засиделся в генерал-майорах еще на два года и получил следующий чин лишь 9 апреля 1807 года. Зато полными генералами (генералами от инфантерии) они стали в один день — по указу 20 марта 1809 года. Но и тут Багратион опередил Барклая, ибо в приказе был поименован выше (раньше), чем Барклай". Кстати, это производство вызвало возмущение среди высшего генералитета, которое увидело в нем нарушение армейской традиции производства в чины по старшинству. И вообще, стремительная карьера Барклая, за несколько лет прыгнувшего из генерал-майора в полные генералы и военные министры, не могла не раздражать кадровых военных.

И в наградах за боевые заслуги Багратион превосходил Барклая. Он имел редкий орден Святого Георгия 2-го класса (1805 год) и высший орден империи — Святого Андрея Первозванного (1809 год). В целом, старшинство Багратиона над Барклаем для многих было несомненным. Так думал и сам Багратион. В письмах Ростопчину он писал: «Я… старее министра и по настоящей службе, и должен командовать»78. Еще в одном послании главнокомандующему Москвы (за август 1812 года) Багратион прямо пишет, что превосходит Барклая и по талантам, и по успехам в настоящей войне: «Я имею миллион неприятностей, я не хвалю себя и не ставлю из искуснейших генералов в Европе, но признаюсь, соединение мое с Первою армиею вышло из неслыханных и даже необыкновенных случаев. Что же за то мне вышло? И спасибо не сказали, тогда как сам искусный Наполеон удивился и удивляется, хотел выгнать Давуста, но мало у него генералов, и это его спасло. Теперь государь давно знает, что я здесь и Барклай не в состоянии командовать»111.

Тем не менее под Смоленском он подчинился Барклаю, не послушался Ермолова, который писал ему о недопустимости такого подчинения — «младшему, да еще немцу, и для пользы общей». Нужно отдать должное Багратиону, который в тот момент проявил добрую волю, хотя формально, согласно «Учреждению для управления Большой действующей армией», их с Барклаем права как главнокомандующих были совершенно одинаковы.

«Местнические» счеты.

Известно, что военные всегда ревниво следили за соблюдением этого своеобразного «местничества». В августе 1812 года атаман Платов устроил настоящий скандал из-за того, что казачий генерал-майор Краснов был подчинен генералу, младшему в производстве. Нанесенная этим обида была, по мнению Платова, «очень чувствительной… не только для него, но для меня и даже всего войска». «Я понимаю, — писал Платов Ермолову, — что это произошло, конечно, от ошибки, но как сие всякому прискорбно, то прошу вас приказать в подобных случаях по военному списку выправляться о старшинстве господ генералов во избежание обиды, от подчинения старшего младшему чувствуемой». В ответ Ермолов признал, что сделана ошибка, «происходящая от недоставления в Главный штаб армии формулярного о службе его списка»-0. Другой скандал произошел во время Бородинского сражения, когда после ранения Багратиона Кутузов поначалу назначил временным главнокомандующим 2-й армией генерала Д. С. Дохтурова, но потом был вынужден извиняться перед ним за ошибку: оказывается, что надлежало назначить Милорадовича, которому «должен был армию как старшему препоручить».

Благосклонность и воля государя важнее выслуги

И позже, когда Багратион пожалел о своем благородном поступке в Смоленске, он все же не пошел на то, к чему его толкали генералы, как бы ни хотелось ему заменить Барклая. Причина нерешительности Багратиона была прежде всего в том, что он точно знал волю императора на сей счет и как верноподданный никогда бы не посмел ее нарушить. 23 июля Багратион написал Александру I из Смоленска: «Всемилостивейший государь! Порядок и связь, приличные благоустроенному войску, требуют всегда единоначалия, а и более в настоящем времени и когда дело идет о спасении отечества, я ни в какую меру не уклонюсь от точного повиновения тому, кому благоугодно будет подчинить меня… Никакая личность в настоящем времени не будет стеснять меня, но польза общая, благо отечества и слава царства вашего будет неизменным мне законом к слепому повиновению».

Из письма же Аракчееву видно, что Багратион, подчинившись этой воле, переступил через себя: «Вся армия просила меня гласно, чтобы я всеми командовал, но я на сие им ничего не отвечал, ибо есть воля на то государя моего, и хотя до крайности и огорчен лично от министра, между нами сказать, но он сам опомнился и писал простить его в том. Я простил и с ним обошелся не так как старший, но так как подкомандующий. Сие я делал и делаю точно по привязанности моей к государю»81. В письмах Багратиона Ростопчину эта тема поднималась не раз. В конце июля Багратион писал: «Между нами сказать, я никакой власти не имею над министром, хотя и старше его. Государь по отъезде своем не оставил никакого указа на случай соединения, кому командовать обеими армиями, и по сей причине он, яко министр…», и далее в подлиннике отточия. 14 августа он возвращается к этой теме: «Отнять же команду я не могу у Барклая, ибо нет на то воли государя, а ему известно, что у нас делается». «Я хотя и старее министра и по настоящей службе должен командовать, о сем просила и вся армия, но на сие нет воли государя, и я не могу без особенного повеления на то приступить»82. В августе он писал главнокомандующему 3-й армией адмиралу Чичагову то же самое: «Я хотя и старее его, но государю угодно, чтобы один командовал, а ему велено все, стало, хоть и не рад, да будь я готов. Я кричу — вперед, а он — назад»83. А еще раньше Аракчееву: «…повиную(сь) как капрал, хотя и старее его. Это больно, но, любя моего благодетеля и государя, повинуюсь»"4.

Другая причина нерешительности Багратиона (хотя и первой достаточно!) заключалась в его представлениях о чести и порядочности. Хотя он, как сказано выше, и написал недвусмысленное письмо Аракчееву с просьбой освободить его от службы (читай — от Барклая), но прямо просить царя о смещении Барклая и назначении себя на место единого главнокомандующего он не мог. Отвечая Ермолову, рекомендовавшему ему написать об этом самому царю, Багратион замечал: «Но что мне писать государю, сам не ведаю. Я писал, что соединился, просил, чтобы одному быть начальником, а не двум. Посылаю ему все мои отношения, равно и министра ко мне в копии, чтобы он ведал, но ни на что ответа не имею, а более писать не ведаю что. Естьли написать мне прямо, чтобы дал обеими армиями командовать, тогда государь подумает, что сие ищу не по своим заслугам или талантам, а по единому тщеславию»85.

Мы не знаем, что Багратион думал о государе — такие размышления бумаге не доверяют. Полагаю, что он понимал, что своеобразный титул «самого верного ученика Суворова»86 мало что значит в расчетах императора Александра, который явно его недолюбливал. По психологическому типу Александр и

Багратион были антиподами, наверняка они с трудом могли найти общий язык. (Кстати, может быть, как раз в хладнокровии и невозмутимости Барклая и заключался отчасти секрет его служебных успехов при Александре) Всем была известна скрытность и злопамятность «нашего ангела». Царь не прощал людям даже меньшие проступки, чем «непозволительная» связь подданного с его сестрой Екатериной Павловной, резкие письма и фактическое неподчинение Багратиона его приказам во время Турецкой войны и особенно непослушание главнокомандующего 2-й армией во время отступления из-под Николаева. То, что Багратион спас армию и привел ее в сохранности, на общем фоне отступления и эвакуации Смоленска могло и не казаться из царской резиденции на Каменном острове таким уж выдающимся достижением, как думали Багратион и его окружение. Ведь и раньше, еще до своего отъезда из армии, император не считал, что Багратион, совершая тяжелейшие марши по песчаным дорогам Литвы и Белоруссии, делает нечто героическое. Светская дама В. И. Бакунина в далеком от театра военных действий и пока безопасном Петербурге занесла в дневник 24 июля суждение, которое многие в свете разделяли: «Известие, что Багратион переменил весь план, вместо того, чтоб идти на Могилев и Оршу, пошел на Мстиславль и Смоленск, и Барклай решился идти к Смоленску. Он называет это решение смелым, доселе никому не приходило в голову отступление и старание неприятеля называть смелостию…»" Багратион же, наоборот, считал, что он и его люди достойны награды, ибо вырвались из смертельных клещей и сохранили армию.

«Где у нас тот человек»

Бесспорно, что Александр не воспринимал Багратиона как крупного полководца. Выше упоминалось, что его не приглашали на военные советы даже в те времена, когда он был допущен к царскому столу. К этим временам относится письмо императора графу П. А. Толстому, датированное 3 января 1807 года. В нем Александр писал о «дефиците» талантливых полководцев: «Трудно описать затруднение, в котором я нахожусь. Где у нас тот человек, пользующийся общим доверием, который соединял бы военные дарования с необходимою строгостью в деле командования? Что касается до меня, то я его не знаю. Уж не Михельсон ли? Григорий Волконский из Оренбурга, Сергей Голицын, Георгий Долгорукий, Прозоровский, Мейендорф, Сухтелен, Кнорринг, Татищев? Вот они все, и ни в одном из них я не вижу соединения требуемых качеств. Один, может быть, был бы пригоднее других, это — Пален», но его репутация была погублена участием в убийстве Павла Is8. Во время Тильзитских переговоров император говорил князю Куракину (а тот об этом сообщал Марии Федоровне), что потери армии огромные, «все наши генералы, и в особенности лучшие, ранены и больны, а в армии только пять-шесть генерал-лейтенантов, которые, как, например, Горчаков, Уваров и Голицын, не имеют ни опытности, ни военных талантов, и что, следовательно, у нас нет сведущих начальников, способных командовать войсками и отдельными корпусами». Багратион даже не упоминается ни в одном из этих перечней. Император писал, что не может понять, как в столице о Беннигсене могло сложиться весьма высокое мнение, тогда как его совсем не уважают в армии, «все находят его вялым и лишенным энергии, он после каждой битвы только все отступает вместо того, чтобы идти вперед, как к тому привык русский солдат и как это всегда исполнял Суворов»89. Разве не об этом всегда говорил и писал Багратион? Но о нем самом в переписке царя не шло и речи.

Как уже написано выше, Багратиону не повезло на посту главнокомандующего Молдавской армией в 1810 году. Это назначение в принципе давало ему шанс упрочить свою репутацию в глазах царя, но обстоятельства оказались против него. Его действия показались царю нерешительными, неумелыми, «робкими», и он не сумел представить их в ином, более благоприятном свете, как это было в 1807 году. Возможно, что если бы тогда Багратион не упорствовал, возражая царю, то все обернулось бы иначе. Он подчинился бы указу, разместил армию на правобережье Дуная, к весне погубил бы половину за счет болезней и холодов, но это ему бы простили, главное — он бы исполнил указ государя, и тот бы это, конечно, оценил. Ко всему прочему, повредил Багратиону и разгоревшийся на ровном месте конфликт с Румянцевым — ссориться с влиятельным тогда канцлером, исходя из карьерных соображений, Багратиону не следовало, как и рассчитывать на безусловную поддержку Аракчеева. Так случилось, что летом 1812 года история с обвинениями Багратиона в «робости» — на этот раз не перед турками, а перед «слабыми авангардами» Даву, — повторилась.

Из письма Александра сестре Екатерине Павловне, написанного 18 сентября 1812 года, то есть сразу же после смерти Багратиона, видно, что император невысоко ценил талант погибшего, считал, что тот допустил немало ошибок при отступлении от западной границы. Он писал, что поставил Барклая руководить 1-й (основной) армией «ввиду репутации, которую он заслужил во время войны с французами и шведами. Наконец, то же убеждение заставило меня думать, что по познаниям своим он стоит выше Багратиона. Крупные ошибки, сделанные последним в эту кампанию, послужившие отчасти причиной наших неудач, поддерживали во мне это убеждение, и я больше, чем когда-либо, считал его неспособным командовать соединенными армиями под Смоленском. Хотя я не был особенно доволен действиями Барклая, но я все-таки считаю его лучшим стратегом, чем Багратион, который о стратегии понятия не имеет. Наконец, в то время в силу того же убеждения я не имел в виду ничего лучшего».

Хрупкость человеческой репутации. Когда пишешь биографическое сочинение, нужно быть настороже, не позволять себе ни воспылать безоглядной любовью, ни пропитаться ненавистью к своему герою — объекту почти непрерывных размышлений в течение месяцев и даже лет. Лишь так можно надеяться сохранить хладнокровие и, соответственно, объективность, без стремления к которой пишутся уже не биографические исследования, а жития либо памфлеты. Но в истории с неназначением Багратиона командующим соединенными армиями возникает большой соблазн вступиться за генерала и «упрекнуть» императора Александра, да и многих людей того времени, в слепоте, в непонимании истинной сути личности Багратиона, в неспособности разглядеть за пылкими, порой несдержанными проявлениями его темперамента более глубокий ум, чем кажется на первый взгляд, увидеть в нем выдающегося полководца (так и думали многие в армии!), осторожного и прозорливого стратега. Так уж бывает, что важнейшим оказывается первое впечатление, когда люди дают человеку изначально поверхностные оценки, которые не соответствуют реальности, но которые к ним навсегда «прилипают». В самом деле, из предшествующих глав хорошо видно, что ни действия Багратиона при отстутении, ни его некие «крупные ошибки» не послужили причиной «наших неудач» (по словам Александра). Эти неудачи были порождением всей противоречивой и половинчатой стратегии, предполагавшей то ли нападение, то ли оборону, когда армии были поставлены на западной границе в заведомо невыгодное положение. Предложения же Багратиона о конструктивном выходе из этого неустойчивого положения, данные им в проектах и письмах к Барклаю и императору в 1811–1812 годах, упорно игнорировались. В итоге, война пошла по тому драматическому и невыгодному России сценарию, который Багратион предсказал в письме

Александру от 6 июня 1812 года. Войска были вынуждены искать спасения в отступлении, маршрут и логика которого предписывались уже не следом карандаша государя на карте, а реальной обстановкой в поле. Ведь в положении Багратиона разом оказались и Платов, и Дорохов, и Дохтуров, и Витгенштейн, да и сам Барклай. Но в глазах царя именно действия Багратиона стали одной из причин неудачного начала войны. Как и во время войны с турками, Багратион не подчинился воле государя и спас тем самым армию. Если бы он, выполняя указ императора, переправился через Неман у Николаева, он попал бы в окружение и наверняка погубил бы 2-ю армию, пытаясь с боями прорваться к 1-й армии. Тогда бы его ждала Салтановка более грандиозного масштаба и с более печальным результатом. Но зато, как и в конце 1809 года в Молдавии, воля государя была бы исполнена и репутация Багратиона в глазах царя была бы иной.

О «бурной простоте»

Теперь о том, что Багратион «понятия не имеет о стратегии»: этот стереотип восприятия Багратиона как «авангардного», «тактического» генерала, ничего не смыслящего в стратегии и вообще «неуча», необразованного практика, прочно утвердился в тогдашнем обществе. Справедливости ради отметим, что отчасти в этом виноват сам Багратион. Не в состоянии сдержать свой буйный нрав, обиженный и оскорбленный недоверием, раздраженный интригами против него, он сам давал повод думать о себе так, как думали о нем при дворе. Вспомним историю с провокационной бандеролью, посланной Багратиону канцлером Румянцевым, и его резким ответным демаршем и необдуманными словами, приведшими к отставке, или не менее опрометчивые письма Багратиона после Смоленска, когда он, вопреки собственному осторожному поведению на поле боя, провозглашал нелепые, продиктованные исключительно ущемленным самолюбием призывы «закидать шапками» «дрянь-противника».

О «необразованности», «бурной простоте» Багратиона не говорил и не писал только ленивый. Даже обожавший своего главнокомандующего Денис Давыдов начинает биографию Багратиона трюизмом: «Князь Петр Иванович Багратион, столь знаменитый по своему изумительному мужеству, высокому бескорыстию, решительности и деятельности, не получил, к несчастью, образования»90. Конечно, нет смысла кивать на то, что, по подсчетам Д. Г. Целорунго, половина офицеров 1812 года владела лишь элементарной грамотностью и что вообще с образованностью офицеров и генералов русской армии дело обстояло неблестяще91. Несомненно, Багратион не получил по тем временам «правильного» военного образования, попав с юных лет в действующую армию и оказавшись на опасной кавказской границе. Судьба Багратиона сложилась так, что ббльшую часть жизни он почти непрерывно воевал. Писать его биографию — значит писать военную историю России с конца 1780-х по 1812 год. Ему не довелось в молодости учиться в Сухопутном шляхетском корпусе или в каком-либо ином военно-учебном заведении. Не стажировался он в армиях других государств — он, по большей части, с ними воевал. Не состоял он и при штабе под крылом собственного отца-фельдмаршала, как граф Н. М. Каменский 2-й.

По всему видно, что Багратион не особенно занимался самообразованием, не дружил, по незнанию языка, с немецкой военной книгой — главным источником тогдашней военной науки. Не обладал он и тем глубоким знанием античности, истории военного дела, чем отличался Суворов, тоже, кстати, нигде не учившийся. Но тут уместна цитата: «Он не обладал большими научными познаниями… но его природные дарования восполняли недостаток знания. Он стал администратором и законодателем, как и великим полководцем, в силу одного лишь инстинкта»92. Так писал Меттерних о Наполеоне. То же можно сказать и о Багратионе, наделенном колоссальным инстинктом, прирожденным чутьем полководца. Собственно, и сам Наполеон говорил о Багратионе (его слова известны в передаче генерал-адъютанта А. Д. Балашова): «Лучше всех Багратион, он небольшого ума человек, но отличный генерал». А. И. Михайловский-Данилевский сравнивал Багратиона со знаменитым казачьим атаманом Платовым и писал, что Платов «не понимал карты, если она не была обращена к нему севером, то есть если он не глядел на нее со стороны Петербурга. Это не мешало ему быть замечательным военным человеком и начальником казаков. Багратион был также человеком малообразованным, но гениальная верность его взгляда и врожденные военные способности делали недостаток образования нечувствительным»93. Известно, что другой русский военный гений, стоящий сразу за Суворовым, — фельдмаршал П. А. Румянцев — также образования не получил, так как был изгнан за безнравственное поведение из Сухопутного кадетского корпуса почти сразу же после приема, а из Берлина, куда его послали на учебу, был вскоре отозван за кутежи и дебоши — единственный результат «стажировки» в Пруссии.

Выше уже шла речь о выдающихся способностях военачальника, которые проявил Багратион, командуя арьергардом, а потом и целыми армиями. Без инстинкта, без особого чутья полководца успешно руководить такими крупными силами невозможно. С теми способностями, какие были у Багратиона, он непременно стал бы во Франции маршалом, наряду с Мюратом, Даву, Неем и другими, также не блиставшими образованностью, знавшими только свой родной французский язык. Кстати, сам Наполеон говорил по-французски с сильнейшим корсиканским акцентом и, наверное, оказавшись при дворе Людовика XVI, вызвал бы усмешку. Но во Франции произошла революция, которая кардинально изменила критерии отношения к людям, их способностям. В России обстояло иначе, и в этом-то, кажется, и состояла в конечном счете причина невезения русского полководца и подданного князя Багратиона. Известно, что при дворе человеку достаточно было под завистливыми и недоброжелательными взглядами придворных споткнуться в танце, чтобы репутация его погибла навсегда. Поэтому нечего удивляться, что Багратион, плохо говоривший по-французски, не вспоминавший на каждом шагу Монтекукколи и Тюренна, не цитировавший наизусть Фридриха Великого, считался при дворе «неучем», а поэтому — неспособным командовать армией. Так что, судя по всему, кандидатура Багратиона на пост единого главнокомандующего была «непроходимой» — царь никогда бы его не назначил.

«Защитить перед публикой»

Но Багратион все-таки до конца в это не верил и пытался бороться за пост главнокомандующего, как умел. Выше уже говорилось об отчетливой политической подоплеке его конфликта с Барклаем, когда устами Багратиона начинал говорить не военный, а политик, царедворец. Это отразилось в его письмах Ермолову, Ростопчину, Аракчееву и некоторым другим лицам. Эти документы — довольно сложное эпистолярное явление. Понятно, что дружба с Ермоловым — боевым товарищем, да еще явным недоброжелателем Барклая, делает Багратиона откровенным и даже резким в оценках, но переписка с временщиком императора Аракчеевым и с Ростопчиным отчетливо направлена на то, чтобы выразить свою позицию, свое мнение о Барклае и его командовании, отвести от себя обвинение в отступлении, поражениях, словом, отмежеваться от Барклая, но главное — довести свои суждения до ушей общественности, с мнением которой тогда считался даже царь, и тем повлиять и на самого государя. Кроме несомненно объективной информации и вполне здравых, взвешенных мыслей военачальника, эти письма содержат множество странных на первый взгляд суждений, которые иначе, как заведомо политическими и даже пропагандистки заостренными, не назовешь. Багратион сознательно рассчитывал на то, что содержание этих писем станет известно всем. В августе 1812 года он писал Ростопчину: «Прошу вас меня защитить перед публикой, ибо я не предатель, а служу так, как лучше не могу. Я не имел намерения вести неприятеля в столицу и даже и в границы наши, но не моя вина. Я вас уверяю моею честью, что я болен от непостижимых отступлений, и все, что я писал и пишу к государю, меня оправдать может»94.

При этом заметно, что Багратион в письмах как Ермолову, так и Ростопчину стремится вынести свой конфликт с Барклаем на свет божий, обратиться к обществу, государю: «Министр пишет мне как изменнику. Это истинно больно, но я не могу служить никак. Дела мои и все движения не ему отдам на суд, но целому свету, и сколько он меня не пугал и двулично не писал, я все вышел и выду с честью»95. И это ему удавалось. Сохранилось «осведомительное донесение» обер-полицмейстера Москвы П. А. Ивашкина министру полиции о слухах, ходивших по Москве. В одном из донесений сказано: 10 августа «полученное от князя Багратиона известие, что неприятель в Смоленске и главная наша квартира в Дорогобуже, привело жителей в страх и унынье… В сем деле приписывают военному министру, что не умел распорядить войска, а некоторые полагают, что он изменил и нельзя верить, чтоб можно было отдать Смоленск неприятелю»96.

Отец Карнюшки и потомок знаменитого грека. Несколько слов об адресате многих писем Багратиона. Главнокомандующий Москвы Федор Васильевич Ростопчин (1765–1826) выдвинулся на одно из первых мест в тогдашней политической элите как в силу своего положения руководителя московской администрации, так и в роли некоего идеолога «народной войны», своеобразного теоретика российского «геростратизма». Именно ему во многом принадлежит сомнительная слава поджигателя Москвы. Ростопчин ставил это себе в заслугу и писал царю, что тем самым «спас империю». Человек умный, образованный (учился в Лейпцигском университете), начитанный, светский, тонкий, он прославился необыкновенным остроумием, сочетавшим, по словам его биографа А. Ф. Брокера, «английское глубокомыслие, французскую любезность и чувства истинного боярина и патриота». Впрочем, Ростопчин не был выходцем из боярского рода, а родился в семье провинциального орловского дворянина. Карьеру же он сделал благодаря тому, что служил при гатчинском дворе цесаревича Павла камергером. Одновременно он игран роль этакого полушута, забавного (а порой и злого) рассказчика-острослова, словом, был тем «непременным дураком», роль которого в каждой компании берет на себя кто-нибудь из присутствующих. Это ему с блеском удавалось: как писал великий князь Николай Михайлович, Ростопчин — «человек большого ума и редкого остроумия, приобрел блестящее наружное образование, красно говорил и умел подметить и представить все смешное»97. Екатерина II называю его «сумасшедшим Федькой». Естественно, что карьера его удалась благодаря приходу к власти Павла. С воцарением императора Ростопчин стал получать чины и назначения, ранее для него немыслимые. Во многом этому способствовала его дружба с одиозным брадобреем царя Кутайсовым. Но, в отличие от своего приятеля, Ростопчин наверху не удержался, начал борьбу с влиянием при дворе Нелидовой — давней фаворитки Павла, потом приобрел себе врага в лице императрицы Марии Федоровны, наконец надоел своими шутками самому самодержцу и был уволен от всех должностей и отправился в Москву — место полуссылки всех проштрафившихся сановников. Там он просидел без дела до 1810 года. Назначенный накануне войны 1812 года главнокомандующим Москвы, Ростопчин какое-то время пользовался большим влиянием при дворе и в российском дворянском обществе. Он сразу cmai ярым противником всякого сближения с Францией, «бранил французов на чистейшем французском языке». В 1807 и 1812 годах Ростопчин получил известность как автор псевдонародных «афишек», имевших хождение в народе и в армии. «Афишки» появились как информационно-идеологические, точнее, пропагандистские документы, которые должны были влиять на умы народа, «возбуждать в нем, — как писал потом Ростопчин, — негодование и подготовлять его ко всем жертвам для спасения Отечества»911. Публикуя официальные сообщения, он прибавлял в афишках собственные комментарии от имени своих героев: некоего мещанина старичка Силы Андреевича Богатырева, мужика Долбилы, ратника Гвоздилы и Карнюшки Чихирина, приключения которого во множестве печатались на лубках. Тексты, которыми Ростопчин уснащивал свои афишки, написаны в псевдонародном, залихватском, гаерском, раешном стиле: «Бонапарте — мужичишка, который в рекруты не годится — ни кожи, ни рожи, ни виденья. Раз ударишь, так след простынет и дух вон». Именно император французов, все французы, их армия, вообще «немцы» стали объектом лубочной сатиры Ростопчина. «Полно тебе фиглярить, — говорит Карнюшка Наполеону за два месяца до вторжения, — вить солдаты-то твои карлики да щегольки: ни тулупа, ни малахая, ни онуч не наденут. Ну, где им русское житъе-бытье вынести? От капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму-то и останутся, так крещенские морозы поморят, будут у ворот замерзать, на дворе околевать, в сенях зазябать, в избе задыхаться, на печи обжигаться». У французов, оказывается, дома остались слепые и хромые, старухи да ребятишки, а у нас «выведено 600 тысяч, да забритых 300 тысяч, да старых рекрут 200 тысяч. А все молодцы: одному Богу веруют, одному царю служат, одним крестам молятся, все братья родные». Под конец Карнюшка дает совет Бонапарту: «Не наступай, не начинай, а направо кругом ступай и знай из роду в род, каков русский народ». После вторжения Великой армии именно такой тон стал преобладающим в афишках и даже письмах Ростопчина. Приветствуя «воеводу русских сил» Кутузова, Ростопчин пишет: «А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: ну, дружина московская, пойдем и мы! И выйдем сто тысяч молодцов, возьмем Иверскую Божью Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе»9".

Другим коньком Ростопчина в 1812 году стал пожар Москвы. Для себя он твердо решил сжечь столицу в случае прихода к ее стенам Наполеона и об этом многим объявил. Багратион, получив письмо Ростопчина под Вязьмой 14 августа, отвечал: «Признаюсь, читая сию минуту ваше письмо, обливаюсь слезами от благородства духа и чести вашей. Истинно так и надо: лучше предать огню, нежели неприятелю»100. В намерении сжечь столицу проявлялась и царившая в тогдашних умах идея народной, беспощадной войны, которую без пожарищ представить себе невозможно («не доставайся злодею!»), и, если так можно сказать, сознание господствующего класса, ревниво относящегося к Наполеону как к сопернику, способному завоевать симпатии народа. Это проявилось и в той тревоге, которую испытывали Ростопчин и ему подобные от мысли, что Наполеон может дать волю крепостным, и в истории с пожаром Москвы. Ростопчин писал 19 августа, что хотя русский народ «есть самый благонамеренный, но никто не может отвечать за него, когда древняя столица сделается местом пребывания сильного, хитрого и щастливого неприятеля рода человеческого… Какого повиновения и ревности ожидать в губерниях, когда злодей издавать будет свои манифесты в Москве? Каким опасностям подвержен будет император»“”. Несомненно, что в своем фанатичном стремлении сжечь Москву Ростопчин усматривал подвиг, говорящий миру о его мужестве и самопожертвовании (недаром он сжег перед приходом французов собственное подмосковное имение Вороново, как считали некоторые, — безо всякой на то нужды, поскольку это и без него сделали бы крестьяне и французы-мародеры). В этом выражалось его желание прославиться — известно, что он считал пожар Москвы своим достижением, заслугой перед отечеством, хотя за ним навечно утвердилась слава русского Герострата. Впрочем, справедливости ради, нужно признать правоту его слов: «Неприятель, войдя в Москву, нашел в ней голод, оставляя — свое уничтожение». Действительно, если Наполеон так долго (кудивлению Кутузова) пробыл в сожженной и разоренной Москве, то что стало бы, если бы Москва оставалась, как тогда говорили, полной чашей — со своими запасами, богатствами, развлечениями, полумиллионом жителейУшел бы Наполеон из нее

«Поражай, наступай! Пей, ешь, живи и веселись!»

Письма Ростопчина Багратиону написаны в таком же, как в афишках, разговорном, псевдонародном стиле: «Ну-ка, мой отец, генерал по образу и подобию Суворова! Поговорим с глазу на глаз, а поговорить есть о чем! Что сделано, тому так и быть…» Этот «простонародный», порой почти с матерком, стиль подхватывает и Багратион. Этот стиль ему близок, как и сами «афишки» Ростопчина. Получив одну из них, Багратион писал: «Со слезами читал лист печатный. Истинный ты русский вождь и барин. Я тебя давно обожаю, и давно чтил везде, и по гроб чтить не перестану»102. В письмах Ермолову Багратион писал о предвоенной ситуации и начале своего отступления таким же языком: «Вообрази, братец: армию снабдил славно, без издержек государю. Дух непобедимый выгнал (то есть вызвал, пробудил. — Е. А.), мучился и рвался, жадничал все бить неприятеля. Пригнали нас на границу, разтыкали нас, как шашки102… Стали, рот разиня, обосрали всю границу и побежали. Где мы защищаем? Ох, жаль, больно жаль Россию! Я со слезами пишу. Прощай, я уже не слуга; выведу войска на Могилев, и баста!»104

В этих письмах содержится постоянное осуждение всякого вида отступления, повторяется нарочитая проповедь исключительно наступательной тактики и стратегии. В письме Ермолову от 7 июля Багратион писал: «Бога ради, не осрамитесь, наступайте, а то, право, худо и стыдно мундир носить, право скину его… Им все удается, если мы трусов трусим… Ретироваться трудно и пагубно. Лишается человек духу, субординации, и все в расстройку… Ежели вперед не пойдете, я не понимаю ваших мудрых маневров. Мой маневр — искать и бить! Вот одна тактическая дизлокация, какие бы следствия принесла нам. А ежели бы стояли вкупе, того бы не было! С начала не должно было вам бежать из Вильны тотчас, а мне бы приказать спешить к вам, тогда бы иначе! А то побежали и бежите, и все ко мне обратилось! Теперь я спас все, и пойду только с тем, чтобы и вы шли. Иначе — пришлите командовать другого, а я не понимаю ничего, ибо я не учен и глуп. Жаль смотреть на войско и на всех на наших. В России мы хуже австрийцев и пруссаков стали»101. Ругая отступление, Багратион не дает пощады даже самому государю, что вообще-то для осторожного в «дворских обхождениях» полководца довольно необычно: «По-моему, видно государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем. Я же думаю, что русский и природный царь должен наступательный быть, а не оборонительный, — мне так кажется»“”1.

При этом отступала и 2-я армия, но собственное отступление Багратион воспринимал как вынужденное, совершаемое по чужой (точнее, Барклая) вине и при этом героическое, сопряженное с победами: «Мне одному их бить невозможно, ибо кругом был окружен и все бы потерял. Ежели хотят, чтобы я был жертвою, пусть дадут именное повеление драться до последней капли. Вот и стану!»; «Не шутка 10 дней, все по пескам, в жары на марше, лошади артиллерийские и полковые стали, и кругом неприятель. И везде бью»107.

В таком шутовском, в духе Ростопчина, дискурсе у Багратиона выходит все необычайно легко и просто, особенно когда речь идет о действиях других: «Мы можем победить их весьма легко, можно сделать приказать двинуться вперед, сделать сильную рекогносцировку кавалерией и наступать всей армией. Вот и честь и слава!»108 Только с передачей всей полноты власти именно ему, Багратиону, он связывает резкую перемену стратегии: «Я делаю все, что должно христианину и русскому, а более бы сделал, если бы ваш министр отказался от команды. Мы бы вчера были в Витебске, отыскали бы Витгенштейна, и пошли бы распашным маршем, и сказали бы в приказе: "Поражай, наступай! Пей, ешь, живи и веселисьГ» т. Читая эти залихватские письма, сопоставляя их с деловой перепиской Багратиона, ловишь себя на мысли, что они написаны другим человеком. Разве мог на самом деле так поступать, а тем более писать в приказе, будь его воля, генерал от инфантерии князь П. И. Багратион!

Как врага закидать шапками

Одновременно, как у Ростопчина, все эти зряшные призывы Багратиона сочетаются с принижением, подчас нарочитым, достоинств и боевых качеств противника: «Насилу выпутался из аду. Дураки меня выпустили“”… Как (государь. — Е. А.) позволил ретироваться из Свенцян на Дриссу? Бойтесь Бога, стыдитесь! Россию жалко! Войско их шапками бы закидало. Писал я, слезно просил: наступайте, я помогу. Нет! Куда вы бежите? Ей-богу, неприятель места не найдет, куда ретироваться. Они боятся нас, войско ропщет, и все недовольны… Зачем побежали? Надобно наступать!.. Несмотря ни на что, ради Бога, ступайте и наступайте! Ей-богу, оживим войско и шапками их закидаем»“1. «По всему видно, что войска его не имеют уже того духа, и где встречаем их, истинно бьют наши крепко. С другой стороны, он не так силен, как говорили и ныне говорят…» «Божусь вам, неприятель — дрянь, сами пленные и беглые божатся, что если мы пойдем на них, то они все разбегутся»112. Еще раньше Багратион писал Аракчееву: «Советую наступать тотчас. Не слушайте никого. Пуля — баба, штык — молодец. Так я полагаю. Остроумие г-на Фуля… (вероятно, далее непристойность. — Е. А), что он делает нас бабою»1”. Здесь, конечно, чувствуется стилистика учителя Багратиона Суворова, для которого раешный, шутовской язык был одним из способов общения с людьми, — вспомним все известные «чудачества» великого полководца.

Как сказано, армия покинула Смоленск с боями, отбиваясь от наседавших французов, которые тотчас перешли на правый берег Днепра и стали преследовать русские войска, что очень тревожило Багратиона. Но из Дорогобужа он писал Аракчееву: «Неприятель стал в пень. Что стоило еще оставаться 2 дня. По крайней мере, они бы сами ушли, ибо не имели воды напоить людей и лошадей»114. Все это далеко от правды. Общая картина происшедшего после Смоленска, как уже сказано, была совершенно иной. Наполеон не «ставал в пень», никуда уходить не собирался, наоборот — он был готов вступить с русской армией в битву и навязывал ее русским.

После же того как русским армиям, под сильнейшим напором превосходящих сил противника, удалось вырваться у Дубина на Московскую дорогу и начать по ней поспешный отход, Багратион пишет Ростопчину: «Мне кажется, неприятель далее не потянется — устал точно, и наши усердно их бьют. Против меня даже бросали ружья и все с себя скидали, кричали пардон. Божусь вам Богом, что три полка нашей кавалерии и три полка казаков опрокинут 60 эскадронов и самого Мюрата»115. Как профессиональный военный он прекрасно понимал, что ни по численности, ни по качеству тогдашней нашей кавалерии такое невозможно. Но это в стиле Карнюшки и его создателя: одним махом «семерых побивахом». Причем в тех же письмах порой читаем вполне реалистичные оценки. Оказывается, что противник, «ставший в пень» и готовый вот-вот бежать или проиграть сражение, по словам того же Багратиона, «с многочисленнейшею кавалериею старается обходить наши фланги и предупредить нас прибытием в Вязьму», что «неприятель неотвязчив: он идет по следам нашим», что «откровенно говорю, что нас здесь очень немного, в обеих армиях едва ли будет 80 тысяч, а он сильнее»"6. Вспомним также весьма высокую оценку, которую раньше давал Багратион французской армии.

А как можно понять столь же «раешный», вполне в стиле афишек Ростопчина и лубочных картинок, «проект» обороны Москвы, изложенный Багратионом Ростопчину: «Мне кажется, иного способу уже нет, как, не доходя два марша до Москвы, всем народом собраться и что войска успеет, с холодным оружием, пиками, саблями и что попало соединиться с нами и навалиться на них, а ежели станем отступать, точно к вам неприятель поспешит»“7. И эти слова пишет опытнейший полководец, блестящий знаток рассчитанного, умного отступления, гений арьергардных боев! И будто в подтверждение этого вывода он тут же допускает невольное признание (кстати, о кавалерии): «Пуще шельма имеет множество конницы и тем нас озадачивает, вдруг очутится в 50 верстах на фланге кавалерия». А потом продолжает: «Всякий день я имею пленных, и все единогласно жалуются, что нет пропитания, и даже просят, чтоб мы решились б дать им баталию, и тогда они все побегут»”8.

Цена признаний пленных. Пленные были одним из важнейших источников информации о противнике. За ними охотились обе стороны. Огромной удачей было перехватить фельдъегеря или курьера противника с депешей. За это можно было получить награду от командования. Но случались и курьезы. Русский агент Хершенсон доносил по начальству, что 4 июля «в расстоянии 20-ти верст от Орши взят (русский) фельдъегерь, и так как он попал к пьяным людям, то депеши его изорваны, а сам он с извощиками и с лошадьми взят в плен»"9. Ценной добычей считались пленные, взятые в бою. В те времена пленник обычно не упорствовал в молчании, а рассказывал все, о чем его спрашивали: жизнь была дорога, а воинская этика позволяла пленному сообщать сведения о себе.

Однако читая составленные на основе допросов пленных отчеты русского командования, удивляешься излишней доверчивости их составителей и высокопоставленных читателей (среди которых был и Багратион). Пленные, а особенно дезертиры, рассказывали то, что хотели услышать от них в русских штабах.

Набор этих показаний был стандартным: моральный дух солдат Великой армии ужасен, войска голодают, разбегаются, в частях вот-вот начнется бунт. Особенно ярко почему-то живописали катастрофическое состояние французской кавалерии. Вот отчет Главной квартиры, в котором сказано о состоянии четырнадцати французских кирасирских полков в период до Бородина: «Каждый из сих полков не содержит в себе более 250 человек, что составляет всего 3500 кирасиров. Лошади их находятся в таком худом состоянии, что, по словам дезертиров и пленных, полки не могут выдержать баталии. Хотя состояние гвардейской кавалерии лучше, но все дезертиры и пленные разных наций и чинов утверждают, что она также претерпевает великий недостаток в фураже и что в короткое время она может лишиться всех своих лошадей»"0. Напомним, однако, что на Бородинском поле французская тяжелая кавалерия действовала весьма эффективно. Что же касается убыли лошадей в кирасирских полках Великой армии, то она, конечно, была значительной (об этом есть несомненные свидетельства), но вместе с тем надо учитывать, что из Восточной Пруссии и Герцогства Варшавского непрерывно шли маршевые эскадроны, которые пополняли действующие войска. Как писал французский военный губернатор Литвы граф Д. Гогендорп, «подкрепления для армии подходили все время». Кроме целого корпуса, пришедшего в сентябре, в армию постоянно отправляли маршевые батальоны, составленные из солдат, вышедших из госпиталей, отставших и гарнизонных солдат121.

Примечательно, что в цитируемом выше отчете Главной квартиры есть и такой пассаж: «Сообщая вам описание плачевного состояния врагов наших, могу уверить, что наша армия находится в лучшем состоянии. У нас обилие в сухарях, всякой крупе и водке. Воины наши содержатся не хуже, чем в мирное время»122. Последнее — типичное официальное вранье. А. Н. Муравьев, шедший вместе с арьергардом Коновницьша, вспоминал, что «арьергард наш терпел величайшую нужду в продовольствии, ибо идти по следам 120-тысячной нашей армии, где все по дороге и по сторонам разорено и сожжено, поставляло нас в совершенную невозможность воспользоваться чем-либо для продовольствия, не оставалось даже соломы для биваков и дров для разведения огня. Мне случилось однажды два дня оставаться совершенно без всякой пищи, с услаждением насытился кусочком свиного жира, который один казак достал из-под потника своего коня. Кусок этот был покрыт лошадиной шерстью. Не я один был в такой нужде, но и многие другие штабные, не получавшие правильной раздачи сухарей, да и весь арьергард вообще очень нуждался, потому что не полагали, что отступление продолжится так далеко внутрь государства, и потому заготовлений было очень мало. Думаю, что я более других страдал от голода, потому что не имел денег для покупки кое у кого и где только мог сухаря, продовольствия же из запасов после отступающей армии мы вообще получали очень мало, и, кроме собственных средств, кормиться было почти нечем»1".

Укрыться в чужую хижину от иллюмината-чухонца

Письма Багратиона Ростопчину и Аракчееву просто пышут ненавистью и презрением к Барклаю, все без исключения действия его подвергаются сомнению и осмеянию. В этих письмах преобладает ревниво-злое отношение к Барклаю с элементами ксенофобии, намеками на низкое происхождение, трусость и даже измену главнокомандующего 1-й армией: «Я знаю, что вы — русский, дай Бог, чтобы выгнали чухонцев, тогда я вам докажу, что я верный слуга Отечеству… А всего короче скажу вам, что он (то есть Наполеон. — Е. А.) лучше знает все наши движения, нежели мы сами, и мне кажется, по приказанию его мы и отступаем и наступаем…» «Вождь наш — по всему его поступку с нами видно — не имеет вожделенного рассудка или же лисица… Барклай яко иллюминат (в смысле масон. — Е. А.) приведет к вам (в Москву. — Е. А.) гостей. Мне делать нечего: вся армия видит мои труды, но они непрочны — я повинуюсь, к несчастию, чухонцу; все боится он драться». «Я примечаю, что он к вам хочет бежать. Христа ради, примите его в колья или в дубины, когда прибудет»124.

Здесь, как и в других местах переписки, Багратион демонстрирует известный принцип — «уничижение паче гордости». Он изображает себя в виде смиренного, униженного, скромного исполнителя чужой, злой воли, который, однако, не желает служить «чухонцу». В этом отчетливо видны и комплексы этого талантливого самоучки: «Пришлите командовать другого, а я не понимаю ничего, ибо я неучен и глуп» или: «Ну, брат, и ты пустился дипломатическим штилем писать. Какой отчет я дам России? Я субальтерн, и не властен, и не министр, и не член Совета»125. Тема отсутствия прежней доверенности государя, «невхожести» в политические круги по-прежнему волнует Багратиона, и это отражается на его переписке. Кроме того, он постоянно угрожает своей отставкой. Так он писал со времен отступления от Николаева на Бобруйск: «Я, ежели выдерусь отсюда, тогда ни за что не останусь командовать армиею и служить. Стыдно носить мундир…

Нет, мой милый! Я служил моему природному государю, а не Бонапарте… Если бы он (Барклай. — Е. А.) был здесь, ног бы своих не выдрал, а я выду с честию и буду ходить в сюртуке, а служить под игом иноверцев-мошенников — никогда!» Или: «Ежели для того, что фигуру мою не терпит, лучше избавь меня от ярма, которое на шее моей, пришли другого командовать»; «Я никак вместе с министром не могу. Ради Бога, пошлите меня куда угодно, хотя полком командовать, в Молдавию или на Кавказ, а здесь быть не могу»126. Это цитаты из уже известных нам писем Багратиона Аракчееву. Так он писал и позже, во время отступления от Смоленска («Прощайте! Вам всем Бог поможет, и дай вам Бог все. а мне пора в чужую хижину оплакивать отечество по мудрым распоряжениям иноверцев»)127. Только что не прибавил вполне литературное: «…под сенью струй». «Я лучше пойду солдатом в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем»128. Но к намерению уйти в отставку (о которой он между тем официально никогда не заикался), к описанию своей болезни он относится как к фигуре речи: «А я очень нездоров и с ума сошел точно по милости Б(арклая). Следовательно, сумасшедший не токмо защищать отечество, но и капральством не может командовать». При этом дает истинный «диагноз» своей болезни: «Так болен! А ежели наступать будете с Первою армиею, тогда я здоров!»129

Сетования на болезни и «твердое намерение» уйти в отставку перемежаются в письмах Багратиона со вполне серьезными сюжетами. Завершая явно игровой пассаж в письме Ермолову («…а мне пора в чужую хижину…» и т. д.), он сразу же пишет: «Дайте знать, что у вас делается по известиям. На Ельню неприятеля не слышно. Я от вас ничего не имею. Что делается в Смоленске? Куда они идут — за вами или остановились? Где Платов и какое его направление? Нужно нам собрать людей. Усталых много, отдохнуть надобно. Подумайте укомплектовать в Дорогобуже…»130

Бракующий Багратион

В одном из писем Багратиона Ростопчину после ухода из Смоленска есть примечательное место: «Все отступление его (Барклая. — Е. А.) для меня и всей армии непостижимо, а еще хуже, что станет на позицию, вдруг шельма Платов даст знать, что сила валит, а мы снимайся с позиций и беги по ночам, в жар и зной назад, морим людей на пагубу несем (неприятеля. — Е. А.) за собою»131. Подобная интерпретация обстоятельств отступления и выбора позиций после сдачи Смоленска совершенно противоречит реальному положению дел и тогдашнему поведению самого Багратиона.

Точно известно, что первая позиция, выбранная генерал-квартирмейстером Толем при Усвятье (при Андреевке), была — после совместного осмотра главнокомандующими и великим князем Константином — забракована по инициативе как раз Багратиона, который утверждал, что позиция под Дорогобужем представляет больше выгод132. Барклай ночью 11 августа дал приказ отвести обе армии к Дорогобужу и встать в позицию перед городом133. Примечательна история с выбором и этой позиции. У нас есть свидетельства нескольких людей — Клаузевица, Левенштерна, Граббе и Вистицкого, бывших тогда с главнокомандующими русских армий. Клаузевиц пишет, что «генерал Багратион был чрезвычайно недоволен этой позицией… Полковник Толь, человек чрезвычайно упорный и не слишком вежливый, не захотел сразу же отказаться от своей идеи и стал возражать, что в высшей степени раздражило князя Багратиона, который закончил разговор довольно обычным для России заявлением: “Господин полковник! Ваше поведение заслуживает того, чтобы вас поставить под ружье!1”34 В России подобное выражение является не только фразой; как известно, там может состояться в законном порядке своего рода разжалование, причем самый знатный генерал, по крайней мере формально, может стать рядовым. К этой угрозе никак нельзя было отнестись с пренебрежением. Барклай смог бы заступиться за своего генерал-квартирмейстера, лишь выступив в качестве главнокомандующего, и категорическим приказанием заставить князя Багратиона замолчать и повиноваться, но он был далек от этого. Проявить такую авторитарность, пожалуй, было для него и практически невозможно вследствие сложившихся взаимоотношений, к тому же он не обладал достаточно властным характером для такого выступления». И хотя Толя не разжаловали, мнение Багратиона победило, и «оба генерала решили отказаться от позиции, которую так расхваливал Толь»135.

Присутствовавший также при этой сцене барон Левенштерн дает несколько другую интерпретацию происшедшего. Он сообщает, что Барклай и Багратион осматривали позицию, и Багратион, «опасаясь, чтобы обе армии не были отрезаны от Дорогобужа, уговорил Барклая оставить эту позицию и поискать более удобной близ Вязьмы»1311. Это подтверждает и Барклай в письме императору 14 августа («Положено было обще с князем Багратионом отступить к Вязьме в три колонны»)137. В редакции Левенштерна Барклай и Багратион нашли позицию «неудачной во многих отношениях, и генерал Барклай высказал полковнику Толю, избравшему эту позицию, свое неодобрение по поводу неудачного выбора местности. Толь, со своей обычной откровенностью, доходившей иногда до грубости, отвечал, что он не может создавать позиции и не умеет выбирать лучшей там, где природа не содействует его целям. Генерал Барклай, обдумывавший в это время дальнейший образ действия, не обратил внимания на эту грубую выходку, но князь Багратион был возмущен ею и сконфузил молодого полковника Главного штаба, прочитав ему наставление, которым он был совершенно уничтожен. Он сказал Толю: “Если вы не умеете выбирать лучшей позиции, это еше не доказывает, что другие не могли бы сделать этого: во всяком случае, такому юнцу как вы неприлично говорить подобным тоном с главнокомандующим, заслужившим всеобщее уважение и которому все подчиняются беспрекословно”. Князь добавил, что он, князь Багратион, сам подает к тому пример и, будучи старше в чине, с готовностью подчиняется генералу Барклаю; шесть генералов, украшенных Андреевскими лентами, считают за честь повиноваться главнокомандующему и признают его выдающиеся способности, благодаря которым он стал во главе армии; он, Толь, обязан своим спасением великодушию и доброте главнокомандующего, который не обратил внимания на его неприличные слова; если бы участь Толя зависела от него, князя Багратиона, то ему пришлось бы надеть солдатскую шинель. Полковник Толь, бледный как полотно, молчал… Войскам было приказано сняться с позиции. Это приказание было результатом предыдущей сцены»138.

И хотя в приведенной речи Багратиона в защиту Барклая есть скрытые шипы (упоминание о его старшинстве перед Барклаем, о шести кавалерах ордена Святого Андрея Первозванного, которого тогда не был удостоен Барклай), для нас главное другое — позицию при Уше забраковал Багратион — один или вместе с Барклаем, — вопреки мнению Толя, который, получив выволочку от Багратиона, даже заплакал от обиды139. О том, что «весьма выгодную позицию» оставили «по совету князя Багратиона», писали Щербинин и Вистицкий, а также поляк Колачковский140.

Так что обвинения Багратиона в адрес Барклая, который якобы бросил выбранные позиции и бежал, неосновательны. Толь был убежден, что «двойственное поведение князя Багратиона, бракующего сравнительно выгодную позицию и указывающего заведомо невыгодную, можно объяснить тою интригой, которая велась в это время против благородного командира 1-й армии Барклая де Толли»141. С этим можно согласиться. Багратион был страшно раздражен на Барклая и порой даже капризничал. 14 августа Сен-При написал письмо своему коллеге А. П. Ермолову от имени Багратиона: «Что касается до предложения военного министра остановиться здесь и делать роздых для войск, князь приказал мне вам сказать, что он на все согласен, а впредь не намерен вмешиваться ни в какие дела, знавши по опытам, что все его предложения никогда не приводятся в исполнение. Он замечает только…», и дальше Багратион передает свое несогласие с предложением Барклая142.

Когда армия подошла к Вязьме, то там удобной позиции не оказалось. Багратион сам позицию не осматривал, но писал Ростопчину о «происках» Барклая: «Я согласиться никак не могу с Барклаем потому, что я хочу наступать, а он отступает, — вот вся беда наша. Требует письменного всегда моего мнения и соглашается до тех пор, пока читает, а потом вдруг переменит и выдумывает небылицы. В Вязьме я так прост, чтобы всем нам остановиться, и министр был согласен, но сейчас получил бумагу, что позиции нет там, а что за 10 верст за Вязьмою, по Московской дороге, есть изрядная позиция, а воды-де нет. Я и примечаю, что он к вам хочет бежать…» В письме Ермолову Сен-При, которому Багратион выразил свое мнение, сказано совсем другое: «Он (Багратион. — Е. А.) замечает только, что ежели мы здесь повременим и оставим приуготовлять нам лагерное место в Вязьме г-ну Толю, то мы возобновим ошибки наши под Дорогобужем, куда мы привели неприятеля на плечах, чтобы бросить в скорости самую выгодную позицию. Он полагает, что самим лучше всем распорядиться на месте и не дать время неприятелю нас преследовать всеми своими силами и нас принудить дать сражение, прежде чем наши силы (имеется в виду запасной корпус Милорадовича. — Е. А.) к нам подойдут»142. Из этого текста никак не вытекает, что Багратион просит остановиться в Вязьме; напротив, он ратует за отход войск.

Словом, позицию для генерального сражения под Вязьмой не выбрали и смогли это сделать только у Царево-Займища. Позиция у этого села по всем параметрам вроде бы подходила для генерального сражения. С этим были согласны оба главнокомандующих. Впрочем, Щербинин писал, что позиция эта была опасна тем, что за спиной войск протекала речка с болотистыми берегами. Но уже пришедший в отчаяние от отступления и тяжести жернова ответственности на своих плечах Барклай решил дать здесь сражение. «Толь, — пишет Щербинин, — до такой степени убежден был в опасности этого лагеря, что бросается перед Барклаем на колени, чтобы отклонить его от намерения сражаться здесь. Барклай не внимает убеждениям своего генерал-квартирмейстера. Но вдруг извещают о прибытии Кутузова в Царево-Займище… День был пасмурный, но сердца наши прояснились. Узнав от Толя об опасности лагеря, князь Кутузов тотчас приказал отступать»144. Квартирмейстер немного ошибается: поначалу Кутузов решил принять бой в этой позиции и приказал ее укреплять, но потом действительно дал приказ об отступлении. Отчаянный спор Багратиона с Барклаем, столько недель изводивший его участников и всю армию, утратил свою актуальность. Все с надеждой теперь смотрели на Кутузова…