#img_2.jpeg

Человек всегда ищет счастья. Мечту о нем он пронес через столетия, сквозь мрак реакций и безвременья. Теперь счастье перестало быть только мечтой, оно стало величайшим завоеванием одной трети всего человечества.

Сильнее всех о счастье тосковала женщина-мать. Вылилась эта неистребимая тоска в горьких плачах, созданных еще в седые времена, в протяжных проголосных песнях, хватающих за сердце. Порыв к светлому, вера в завтра помогали сносить все невзгоды, оберегали сердце от очерствения. Когда, наконец, наступило вымечтанное и выстраданное время, женщина распрямилась во весь рост, и все увидели, как она прекрасна и величава.

Любовь — это жизнь. Поэтому никто не умеет так ненавидеть смерть, как женщина-мать, дающая жизнь.

Когда-нибудь на самом видном месте нашей планеты будет сооружен монументальный памятник Матери. Скульптор бережно высечет каждую морщинку, каждую черточку дорогого лица.

Оно будет прекрасным, освещенное мудростью, радостью материнства и неиссякаемой верой в своих детей.

Будут на этом лице и печальные складки: остались на сердце незаживающие раны — было много горя, были тяжелые потери.

Мне почему-то кажется, что монумент Матери будет обязательно походить на женщину, которую я встретил прошлым летом в Златоусте. Может быть, и мысли о Матери, о ее нелегкой судьбе и всесогревающей любви навеяны именно этой встречей…

С гор тянул прохладный ветерок, настоенный смолой и хвоей.

Недалеко от меня худощавая с черными косами на затылке женщина не разгибаясь полола грядку моркови. Но вот женщина выпрямилась, тыльной стороной загорелой руки вытерла лоб и взглянула в мою сторону. Когда она полола, казалось, что она молода. Но я ошибся. Ей было лет сорок пять или чуточку больше. Она была красива: черные брови вразлет, глаза карие, большие, нос словно точеный. Эту красоту, когда-то жгучую и чуть угловатую, сейчас смягчили, облагородили годы, переживания, выпавшие на долю незнакомки. У нее были круто посеребренные виски, расходящиеся лучиками морщинки, спокойный, все понимающий взгляд много повидавших на веку глаз, печальные складки у кончиков губ и на переносье.

Женщина оказалась соседкой и подругой хозяйки дома, в котором я остановился. Мы пригласили ее в дом. Она пришла. У нее оказался общительный характер, и мы как-то незаметно подружились. После рюмки вишневой настойки женщина неожиданно погрустнела и умолкла. От второй рюмки долго отказывалась, но выпив, веселее не стала, однако разговорилась и поведала нам свою многотрудную историю.

* * *

Я прачка. Да, стираю, глажу белье. При жилищно-коммунальном отделе завода. Мою работу ценят. Принесут белье и говорят: «Пусть Золотарева стирает. У нее лучше получается». И зарабатываю прилично. В прошлом году путевку на курорт выделяли.

Так что не удивляйтесь, что я прачка. У нас привыкли в газетах писать про металлургов, трактористов там или доярок. Нет, нет, я не обижаюсь на них. Боже упаси! Я только хочу сказать — у нас ведь хороших людей много, а о них и по радио не услышишь и в газете не прочтешь. Вот, скажем, пекарь. Сейчас, может, их иначе величают, но не в этом дело вовсе. Хлеб едим каждый день, ругаемся, коли он плохой, промолчим, коли хороший. А ведь старается на заводе-то хлебном такая же женщина, как я, старается в поте лица — народ кормит. Жизнь проробит, а о ней ни строчки, ни полстрочки не напишут. А про нее, может, целую книгу надо сочинить. Заслуг-то у нее не меньше, чем у иного тракториста или того же сталевара.

Ну, да я все в сторону да в сторону, до главного никак не доберусь. И по правде сказать, как-то боязно к нему подступать, уж очень сердце после этого ноет. Но я расскажу, коли обещала. Будет ли вам интересно, это уж спрос другой.

Какая у меня жизнь? Самая обыкновенная. Девятнадцать еще не стукнуло, как повстречался славный паренек. Сразу же и поженились, да ничего, не ошиблись друг в друге. На людей у меня глаз верный, талант такой дан, что ли. Вот погляжу на человека один-разъединственный раз и насквозь его чувствую.

Поженились мы, значит, с Володей, зажили — дай бог каждому так-то. Скоро Сережа родился, а за два года до войны и Верунька появилась… Тут война заполыхала, горе черной тенью легло на нас. Проводила я своего Володю на фронт да так больше и не встретила. И слов-то не подберешь таких, чтоб рассказать, сколько тогда было пережито. Сердце в груди останавливалось, глаза переставали видеть белый свет. Но посмотрю на детишек своих — и кровь горячее становится и сердце быстрее стучит. Сгинут ведь они без меня, без моей ласки, без моего доброго слова. Что тут еще добавить? Отошла я, одолела горе, рукава покруче засучила — поглядим ужо!

Это коли толковать, как я Сережку и Веруньку на ноги поставила, то надо не одну неделю затратить. И слезы были, и радость, и отчаянье, одним словом, как у всех людей, так и у меня. Сережа подрос, на работу устроился. Для матерей свои дети хороши, и я в Сереже души не чаяла. О нем и на работе, и друзья теплым словом отзывались. Ну, а у меня — двойная радость.

Подкатило время в армию ему идти. Не верится даже: неужели мой сын так вырос, уже в солдаты пора? Давно ли на руках носила? Помню, первый раз в школу собрала — карапуз карапузом. А глазенки от счастья блестят. Господи, так ведь это вчера и было-то! О чем только я не передумала в ту ночь, накануне его отъезда в армию… И всплакнула, конечно. Володю вспомнила. Посмотрел бы, думаю, ты, отец, на сына своего, на кровиночку родную, посмотрел бы, какой он у нас красивый вырос…

Уехал Сережа. Первые дни я места себе не находила. Иду, бывало, с работы и тревожусь: «Сережка-то, небось, сегодня голодный. Вернулся с работы, меня нет, Верунька в школе. Что же это я обед-то ему не оставила?» Бегу домой, а у самых ворот слабость одолеет — нет же Сережки дома, далеко от меня, где-то под самой Казанью. Или проснусь ночью, спрашиваю себя: «Почему же долго не идет Сережка? Вчера обещал вернуться из клуба пораньше, рассвет скоро, а его нет».

Потом ничего. Привыкать стала. Два года срок небольшой, промелькнет в трудах и заботах — не заметишь. А там и Сережа отслужит…

Так год прошел. Стала чаще получать от сына письма, ласковые такие, веселые. О службе писал, о товарищах. Утешал меня: не расстраивайся, мол, мама, служба дается мне легко, живу хорошо. Это ему Верунька написала про меня. Вот он и успокаивал.

Да…

А однажды телеграмму принесли. Я на работе была. Верунька прибежала в прачечную, в слезах. Говорит:

— Не расстраивайся, мама. Ничего такого.

У меня сердце зашлось, поняла: что-то неладное стряслось. Губы одеревенели, еле двигаю ими. Спрашиваю:

— С Сережей что-нибудь?

Беру телеграмму. В глазах круги поплыли. Вызов: «Приезжайте немедленно. Выезд телеграфируйте». Это из Сережиной части. Не помню, как домой добрела. Дома капитан из военкомата ждет. Ему поручено на поезд меня посадить. Делала все, как во сне. Сердцем чуяла — плохо с Сережей. А что́ — капитан не сказал, может, он и сам ничего не знал.

Поехали мы с Верунькой. Ехали долго, будто целую вечность. Были бы крылья, долетела бы мигом.

Добрались мы, наконец, до той станции под Казанью. Встречали нас. Сам командир полка приехал. Увидела я Бориса, Сережиного товарища, вместе они призывались, и к нему.

— Боренька, что с Сережей?

Он отвернулся, плачет. Тут со мной совсем плохо стало. Помутилось в голове, ноги будто из ваты — не держат. Командир полка взял меня под руку. Откуда-то издалека слышу его голос:

— Мужайтесь, мамаша.

Больше уж ничего не помню. Очнулась в какой-то комнате. У койки Верунька сидит, лицо от слез опухло. Повели меня в красный уголок, где Сережа лежал. Вошла я. С одной стороны Верунька поддерживает, а с другой — командир полка. Как взглянула я на гроб — запомнилось — весь он в цветах, закружилось, закачалось все в глазах. Не знаю уж как удалось, но взяла себя в руки, одолела слабость. Подвели меня близко к Сереже. А он лежит такой красивый, чернобровый. Будто спит.

— Сереженька! Родненький ты мой!

То слез у меня не было, а тут полились, удержу никакого нет.

Да что тут говорить…

Похоронили моего Сережу. А мне словно дурной сон снится. Хочу проснуться и не могу.

Прожила я в части больше недели. Кое-как в себя пришла. И все солдаты, командиры зовут меня мамашей, честь при встрече отдают, как самому старшему командиру. А я плачу. Плачу и плачу, сил моих больше нет.

Позвал меня командир полка. Усадил в мягкое кресло. Нервничает. Вижу, и ему нелегко. Хочет разговор начать, да не знает с чего. Видно, боится меня снова расстроить. А что меня расстраивать? Я тогда и так была расстроена, дальше уже некуда.

— Мамаша, — заговорил командир. — Мы скорбим вместе с вами. Но надо еще одно тяжелое дело решить. Если вы не можете сегодня, давайте подождем.

— Не беспокойтесь, — говорю ему. — Уж лучше давайте решать. Мне теперь все равно…

И рассказал мне, как погиб Сережа. Были они в карауле. Сменились на отдых, оружие чистили. Сережа сидел у окна, разбирал свой автомат. А товарищ его, Воробьев по фамилии, у дверей примостился. Вытащил он диск и забыл, что в стволе или где там — в казеннике, что ли (не разбираюсь я в этой премудрости), патрон, остался. И бабахнуло. Пуля прямо Сереже в затылок. Он как сидел, так, сердешный, и свалился на пол замертво. Много ли человеку надо? Тот солдат онемел от страха, кое-как отошел. Арестовали его, трибуналом судить хотят.

И так мне захотелось взглянуть на того солдата, будто не посмотрю если, то еще хуже мне будет. И встретиться боюсь.

Попросила все-таки. Командир согласился, показалось мне, что он как будто ждал этой просьбы.

Ну, ввели Воробьева, убийцу моего сына. Роста небольшого, чуточку ниже Сережи, белокурый такой, глаза синие, смутные какие-то. Сережа у меня был чернявый, вот как я сама, и кареглазый. У дверей часовой застыл с автоматом. Взглянула я на Воробьева, а он на меня. Что-то шевельнулось во мне такое горькое, а злости на этого парня ни капельки нет. Разум противится — ведь сына он отнял у тебя, этот Воробьев. А сердце не слушается, сердце от жалости к этому парню сжимается. Не выдержал он моего взгляда, отвернулся, уткнулся в стенку и заплакал навзрыд. Командир как крикнет:

— Хватит истерики, Воробьев! Стыдитесь! — и приказал автоматчику увести его.

Воробьев сгорбился, поплелся к двери. Остановился: что-то, видно, хотел мне сказать, но не насмелился. Увели его.

Боже мой! У Воробьева ведь тоже есть мать. Она, наверно, еще ничего не знает, ждет от сына вестей, как я ждала от своего Сережи. И вдруг…

Страшно матери получить от сына плохую весть, ох, как страшно и бесприютно… Мне ли этого не знать?

— Нет, нет! — Это я уже вслух проговорила. Командир спросил:

— Вы что-то сказали? — Ничего… ничего… Сережи больше нет. Никто не вернет его мне. Никто!

— Успокойтесь, мамаша.

Командир дал мне воды. Попила. Голова раскалывалась на части. Ладонями сжала виски.

— Нет, я ничего не имею против этого парня, товарищ начальник. Нет у меня ненависти к нему. Не могу я против своей совести идти. Отпустите его, не терзайте сердце еще одной матери. Я его прощаю.

— Не имею права…

— Что же ждет его?

— Трибунал.

— Но послушайте… я же мать. Послушайте меня… Сережа мой — кровь от крови… Своей грудью его вскормила, вот этими руками вынянчила, этими глазами оплакала его. Так неужели я не имею права быть самым главным судьей тому, кто лишил его жизни, жизни, которую я дала своему сыну? Послушайте меня. Мне тяжело, вы не представляете, как мне тяжело, но не делайте меня еще несчастнее, прошу вас, умоляю. Он же не преступник, я видела, он не преступник, поверьте сердцу матери. Я прощаю его, простите и вы. Я знаю, наши законы справедливые, они не дадут меня в обиду, они покарают всякого, кто причинит мне горе. Но этот парень не преступник, нет. Я сама буду на суде его заступником.

Я уже не помню, что еще говорила тогда командиру.

…Три года прошло с тех пор.

Воробьев как-то приезжал к нам, вместе с матерью. Совсем она старушка. Двух старших сыновей потеряла в войну. Этот последний. Поплакали мы с нею. Что же еще? Сердце матери всегда найдет верную дорогу к другому материнскому сердцу.

А жить надо. Не все в жизни сделано. Вот у Веруньки скоро ребенок будет, внучонок мне. Опять хлопот прибавится. Не встречала еще такой бабушки, которая бы не сделалась нянькой. В этом деле учить меня не надо, хотя я и молодая бабушка. Как-нибудь вынянчу и увижу еще внуков взрослых. А что седины в волосах много, в конце концов, не в седине дело. Лишь бы душой не стареть, не забывать, что на свете горе и радость рядом живут. Вот и думаю: надо нам всем стараться, чтоб радость зашибла горе. Иначе для чего жить на свете?

* * *

Она смахнула платком набежавшую слезу, поднялась, улыбнувшись грустно:

— Извините, но мне, пожалуй, пора. Спасибо за внимание. Уж если что не так сказала… — она развела руками и стала прощаться.

Ночью я долго не мог заснуть. Бесхитростный рассказ матери потряс меня до глубины души. И было как-то особенно тепло от того, что рядом с тобой живут такие чудесные люди.

#img_3.jpeg