#img_16.jpeg

На лодочную станцию я приплыл вечером. Берег был глухой, сосновый. Лес корабельный, дремучий, подступал к самой воде. Сошел на берег и оказался в сумерках, хотя на спокойной глади озера пламенела пурпурная дорожка, а на кронах лип того берега трепетало зарево заката.

Федя Карманов, мой приятель, сидел на чурбане недалеко от дощатого продолговатого сарая — рыбачьей «гостиницы». Из маленького ведерка валил белый густой дым, разбивался о Федину спину и, распадаясь на два потока, тянулся к берегу. Этим нехитрым способом Федя охранял себя от комаров.

Федя задумчиво смотрел на длинный ряд лодок; легко покачиваясь от волны, рожденной моей лодкой, они глухо постукивали друг о друга бортами. Я посмотрел на худенькую спину парня, на непокорный жесткий чуб, выпирающий из-под серенькой старой кепи, на его чернобровое лицо, и мне почему-то стало жаль Федю: показался он каким-то маленьким, тщедушным рядом с корабельными соснами и величавым разливом озера. О чем он думал? Какие мысли тревожили его? Федя вообще не отличался общительностью. Но я его знаю давным-давно, кажется, еще с тех времен, когда он ходил под стол пешком. И отношения у нас были очень близкие, и Федя частенько откровенничал со мной. На озере он оказался случайно. Отец его — инвалид, в Отечественную войну потерял ногу, служил лодочником. Недавно заболел. Его увезли в город. Федя перед этим взял отпуск, куда-то собрался ехать, но раздумал и остался вместо отца. Не ахти уж сколько забот у лодочника: можно, и отдохнуть, вволю порыбачить… Неделя прошла еще ничего, а на вторую Федя заскучал — все-таки одиночество давило. Привык к коллективу, а тут один… Рыбаки наезжали редко, главным образом в выходные дни.

Я сел рядом с Федей и спросил его:

— Чего зажурился? Комары, что ли, одолели?

Он поднял на меня грустные глаза и виновато улыбнулся:

— Нет, понимаешь, покою от проклятых. Нарыбачил что-нибудь?

— Мало. Жарко, а вода еще холодная. Окунь не берет, а чебак надоел.

— Через недельку от окуня отбою не будет. Тогда потешишь душеньку, не уезжай.

Федя подбросил в ведерко сухих сосновых шишек — это они тлели в ведре. Потом спросил:

— Уху станешь варить?

— Утром уха, днем уха, вечером уха. Надоело.

— Надоест, — согласился Федя. — Это ее спервоначалу с аппетитом поешь, а потом не захочешь. Я вот тоже не люблю, чтоб повторялось одно и то же. Поневоле приходится. Назвался груздем, вот и приходится терпеть. Батька попросил еще недельку посидеть за него, а мне уже, по правде сказать, надоело… Убежал бы, да батьку не хочется подводить.

Мы посидели еще немного. Закат тихо догорел. И как-то сразу отодвинулся противоположный берег, окутался вечерней дымкой, озеро почернело. Стало прохладнее. Воинственно звенели комары, плескалась рыба. И вдруг в стороне, слева от нас, затукал моторчик лодки — затукал гулко, часто, неумолчно. И голубая лодка неожиданно вынырнула из-за островка и, высоко задрав нос, понеслась параллельно берегу. Скоро волны от нее добрались до нашего берега, заплескались, закачали лодки.

Федя заметно повеселел, вскочил на ноги и, сложив руки в трубочку, закричал:

— Ого-го-го-о!

Крик понесся над раздольной равниной озера и замер далеко, далеко за островами. Федя прислушался, крикнул еще раз, видимо, ожидая ответа.

Но ответа не было. Моторка бодро продолжала путь. Федю это нисколько не огорчило. Он снова сел, следя за лодкой, мягко, пожалуй, даже застенчиво улыбаясь.

Моторка вскоре развернулась и тем же путем уплыла за островок. Федя поднялся и сказал, что пора спать.

Мне не спалось. В «гостинице» было прохладно, зато пахло хорошо — увядшей травой. Комары не давали покоя и здесь. В голову лезли всякие мысли. Был и на соседнем озере, теперь вот четвертый день живу на этом, самом красивом, как мне казалось. Оно было большим, с причудливыми линиями берегов, с многочисленными заливчиками и зелеными островками. Лесное, глухое озеро. За ним синели пологие Уральские горы. Перед отпуском мечтал об этих краях, вечностью казались дни, отделявшие меня от блаженного мига, когда бы вдруг из-за крутого поворота лесной тропинки сверкнула желанная серебристая полоска воды! Но, как обычно, миновало первое возбуждение, и от красоты здешних мест стал уставать. Вернее, усталость рождали однообразие занятий, бездействие, или, как выразился Федя, стариковская жизнь. Потянуло к людям, пробудилась тоска по настоящему делу.

И я твердо решил завтра уехать. Повернулся к длинному узкому окошечку: скоро ли рассвет? Скоро ли утро? Но за окошечком плыла настороженная темень ночи. Ни огонька, ни звука, кроме комариного надоедливого звеньканья. Я закурил.

— Не спится, Володя? — спросил Карманов, брякнув коробкой спичек, он тоже закуривал. Наши спички вспыхнули враз, сдвинув темноту в углы. Но вскоре темнота сомкнулась снова.

— Какая-то чепуха в голову лезет, спать не дает. Домой меня, Федя, потянуло.

— Не спеши. Поживи недельку, а там вместе куда-нибудь махнем. Батька вернется и махнем.

Помолчали. Тлел огонек Фединой папироски. Иногда он вспыхивал неровным красноватым светом и опять сжимался в маленькую точечку.

— Слушай, а кому это ты давеча кричал?

— Тут одна незнакомая… — после продолжительной паузы отозвался Федя. Хотелось узнать, кто такая загадочная незнакомка, но спрашивать было неудобно. Я докурил папиросу, повернулся на другой бок, полный решимости заснуть. Вспомнив одно радикальное снотворное средство, принялся мысленно считать: «Раз… два… три…» Федя, должно быть, догадался о моем намерении и захотел мне помешать.

— Ты погоди спать, — сказал он, — днем выспишься, успеешь. Днем даже лучше — и комаров меньше, и солнышко припекает.

— А что ж делать, Федя? Днем дело найдется. Порыбачить можно, а я вот за земляникой думаю сходить.

— Ты вот спрашивал, Володя, — начал он, не обратив внимание на мой ответ, — кому я давеча кричал. По правде сказать, и не знаю. Вернее, знаю, но как-то так уж нелепо получилось, рассказывать даже неловко.

Однажды я на своей моторке поехал в ту сторону, за пионерлагерь. Избушка там есть. Не помню уж, что там надо было, но поехал и повстречал девушку. Взглянул на нее и думаю: «А где-то я эту рыжую красавицу видел. Где же?» И вспомнил. В конце позапрошлого года я был на катке и заметил эту девушку с подружкой. Она мне, поверишь, сразу понравилась: не скажу чем. Захотелось за нею приударить. Крутился вокруг них, старался обратить на себя внимание, даже упал. Они засмеялись, а я чуть со стыда не сгорел, честное слово. Подойти бы к ним запросто, завязать разговор, знаешь, как это делают некоторые — обо всем и ни о чем, легкий такой разговор. А я робею, боюсь. Потом все-таки насмелился: думаю, будь что будет. Они же вдруг свернули с дорожки и в сторону, не к выходу, а к забору, к тому месту, где в заборе дыра была. Они через эту дыру вылезли и покатились к мосту, это что через проливчик, который пруд с озером соединяет. Снегу было мало, лед хороший — вот они решили домой по льду добраться. Я тоже очутился у этой дыры, вылез наружу и остановился. Чего, думаю, мне надо? Если уж на катке стеснялся подойти, где столько возможностей предоставлялось, то здесь, в темноте, вовсе неудобно подходить: примут еще за какого-нибудь проходимца. И только это я повернул обратно, как слышу крик да такой, что душа оледенела. А крик из-под моста. Я туда. Навстречу мчится девушка, подружка той, за которой я хотел приударить. Слышу вода булькает. Сразу догадался. Под мостом вода-то не замерзает, течение там. Девушка и провалилась. Снял с себя ремень, подполз и бросил ей конец. Кое-как вытащил. А она, бедная, лишь поняла, что опасность миновала, так и потеряла сознание. Схватил я ее на руки, через насыпь — и в общежитие ремесленников, рядом оно. Залетел в первую же комнату, выгнал оторопевших ребят и растерялся: а что же дальше делать? Взял с тумбочки одеколон, растер ей виски и говорю подруге, чтоб быстрее снимала мокрую одежду с пострадавшей, а сам пошел искать во что ей переодеться. Наткнулся на сторожиху-старушку, рассказал ей, что мне надо.

Так вот. Переоделась она, я в ту комнату опять заглянул. Девушка на койке сидела, в тулуп закуталась и плакала, тихо так: лицо будто окаменело, испуг еще держал ее, глаза уставились в одну точку. Ох, Володя, какие то были глаза! С пятак, наверно, и синие-синие, а ресницы длинные, брови вразлет. В глазах тех грусть, беспомощность и слезы — у меня сердце заныло. Взял бы и исцеловал ее, честное слово. Увидела меня, сквозь слезы улыбнулась и прошептала: «Спасибо».

Неловко мне стало, не то, чтобы неловко, а уж как-то очень печально, самому впору плакать. Повернулся я и выскочил из комнаты. Шел домой, а передо мною, как живые, ее глаза — красивые, в слезах. Почем зря себя ругал: вот ведь дурак, в самом деле, ни имени не спросил, ни кто такая не узнал, а чувствую — крепко зацепилась она за мое сердце.

— И не встречался больше? — спросил я.

— Нет. Не приходилось. А тут смотрю — она! И знаешь, хотел уже подойти и сказать: «Здравствуйте, вы, наверно, меня забыли. А я помню». Не подошел.

— Побоялся?

— Оробел, Володя. Отец ее инженер, у нас в цехе работает. Они, кажется, всей семьей в той избушке отдыхают. Каждый вечер на лодке катаются. Как увижу, словно вот, знаешь, на душе светлеет, радость появляется.

— Эх, и чудак же ты, Федя!

— Чудак, — согласился он.

— Ясное дело! Заводи-ка ты завтра моторку — и к ней. Представься. Должна вспомнить тебя. Не каждый же день появляются у нее такие спасители, как ты.

— Ты, Володя, не смейся. Это дело святое. Не надо над этим смеяться.

— Не смеюсь я, Федя, откуда ты взял?

Федя не ответил, задумался. А подслеповатое окошечко «гостиницы» уже промывал ранний рассвет.

* * *

Утром я ушел в лес за земляникой. Ее нынче было столько, что лесные полянки были ею усеяны, как капельками крови. Хоть рыбы не наудил, так зато привезу домой земляники. А ехать надумал завтра утром. Пойду в пионерлагерь: туда часто приходят машины из города — довезут!

В «гостиницу» вернулся вечером. Федя рыбачил на лодке почти у самого берега, помахал мне рукой. Я страшно проголодался. Разжег костер — хотел вскипятить чай и разогреть консервы. Федя снялся с якоря, крикнув:

— Погоди! Уху будем варить. Окунишек надергал.

Мы чистили рыбу, когда послышался веселый говорок моторки. И вот на озерный простор вырвалась стремительно голубая лодка и поплыла вдоль берега. Федя вскочил, держа в правой руке перочинный нож, а в левой — окуня, и загляделся на лодку. На лице сияла улыбка. Нос лодки высоко задрался, а за кормой бурунились волны. Они расходились в стороны и постепенно гасли, превращаясь в безобидную рябь.

Лодка проплыла мимо нас и вдруг затихла. Федя озабоченно нахмурился, вглядываясь вперед. Что там могло произойти? Может быть, девушка нарочно выключила мотор, чтоб послушать вечернюю тишину? А, возможно, авария случилась? Подождав еще несколько минут, Федя прыгнул в свою лодку, оттолкнулся от пристани, дернул заводной ремешок. Мотор заработал, и лодка рванулась навстречу другой. Не доплывая, Федя выключил мотор, и две лодки встали борт к борту. Так и есть: приспосабливают буксир. И вот сияющий Федя подрулил к пристани, бодро выскочил на настил. Подтянув, обе лодки, скрылся в «гостинице», через минуту появился с брезентом и расстелил его на берегу. Все это он делал, абсолютно не замечая меня. Потом помог девушке снять мотор, положить на брезент. Открутили верхнюю крышку, и оба склонились над обнаженным замасленным механизмом. Одна голова черноволосая, стриженная под бокс, другая рыжая, с веселыми кудряшками. Девушка в самом деле была красивая. Профиль гордый, чеканный — что-то в нем было эллинское. Хороши были глаза — большие и синие, как та дымка, сгустившаяся над далекой Юрмой.

Федя витал в седьмом небе, из кожи лез, чтобы блеснуть своими познаниями в капризах двигателя внутреннего сгорания. Девушка — я слышал — сказала:

— Погодите, пожалуйста. Я сама!

Федя, по-моему, даже обалдел от радостного изумления: сама! Заикнулся даже:

— У-умеете?

— А как же? — просто ответила она. — Ничего сложного.

Я сварил уху, они все копались в моторе, пыхтели от усердия (или мне показалось?). Пригласил Федю и ее поужинать, но они отмахнулись от меня, как от комара. Устранив, наконец, неполадку, они установили моторчик на место, и девушка уплыла, признательно помахав Феде рукой и улыбнувшись ему, как своему близкому другу. Наверное, этой улыбки и хватило на то, чтобы он забыл и про еду, и про сон. На берегу торчал до сумерек и все глядел в ту сторону, в которой скрылась и замолкла моторка. Спать лег голодным. Утром Федя сообщил мне:

— Машей зовут, понимаешь? Она даже «Победу» знает.

— Смотри ты! — подзадорил я его.

— Ну да! Водит сама. Разбирается. Студентка, на историка учится. Здорово, а?

— Здорово!

— Отец ее натаскал. Он у нас в цехе начальником. Сухарь сухарем. Бюрократ бюрократом. А поди-ка ты, дочь как выучил! Здорово, а?

Федя приблизился ко мне и снова понес свое:

— Слушай, не уезжай, а? Чего ты рвешься отсюда? Посиди! День, два, ну три от силы. С тобой как-то веселее.

— Хватит, Федя. Уже решено, и нечего об этом толковать.

Он обиделся. Плотно увязав рюкзак и пожелав Феде всего наилучшего, я зашагал к пионерлагерю. И по дороге взбрела в голову шальная мысль — не выкинешь ее, не обойдешь. Что если разыскать златокудрую красавицу и поведать, кто такой Федя и чем она ему обязана. Сам ведь он никогда не скажет, скорее провалиться сквозь землю, чем напомнит ей зимний вечер, когда она чуть не попала в общество русалок. Возможно, этим я сколько-нибудь помогу их окончательному сближению. Признаться, очень хотелось видеть Федю счастливым. А златокудрая могла сделать его таким, чуяло мое сердце.

Колебался я недолго. Через час, раздвинув заросли малинника, я очутился на полянке, которая одним краем упиралась прямо в озеро. На полянке, прижавшись спиной к дремучему лесу, поблескивала двумя маленькими окнами избушка. Возле берега чернело кострище с почерневшими камнями. Недалеко шершавый самодельный стол, а вокруг него скамейки с наглухо забитыми в землю ногами. У воды сооружены мостки, возле них покачивались на мягкой зыби две лодки, одна знакомая — голубая. Девушка лежала на мостках в купальнике и загорала. Лицо прикрыто газетой. Я смущенно кашлянул. Девушка поднялась на локтях. Увидев непрошеного гостя, вскочила на ноги, торопливо накинула халат. Смутилась она не меньше, чем я. Поздоровавшись, не знал, с чего начать. Росла неловкость, пауза затянулась. И тогда девушка спросила:

— Вы ко мне или к папе?

— К вам.

— Садитесь, — пригласила к столу.

— Спасибо. Я на минуточку, — но сел. Она пристроилась рядом, покрепче запахнула халат. Этого халата хватило бы на двух таких девушек, как она. Видимо, мать ее была солидной комплекции.

Сбивчиво поведал ей о цели своего визита. Хвалил Федю. Она слушала внимательно, искоса поглядывая на меня. Я чувствовал на себе ее цепкий, горячий зрачок.

— Вы ведь к нему пойдете? — спросил я.

— Конечно же…

— Очень прошу: не говорите о нашем разговоре. А то он будет сердиться.

— Какой он… Я и не знала. Спасибо вам, — проговорила она задумчиво и вдруг стала уверять: — Нет, нет, не беспокойтесь, я вас не выдам. Как можно! Скажите, он здесь работает?

— Тут он за отца. Работает на механическом заводе.

— А фамилия? — пророкотал чей-то бас, я вздрогнул от неожиданности. Маша весело рассмеялась и сказала:

— Папа, нельзя ли осторожней?

Только теперь заметил чуть в стороне гамак, скрытый от посторонних глаз кустом боярышника, а в гамаке — мужчину, седого, но румяного, в шелковой сетке и в пижамных брюках. Он лежал, заложив руки за голову, и как будто слушал нас.

— Как фамилия? — повторил он.

— Моя, что ли? — растерялся я.

— Нет. Того лодочника.

— Карманов.

— Федор?

— Да.

— Бузотер ваш Карманов.

— Папа!

— Что папа? Бузотер. Ласковее не могу. В цехе он у меня. Знаю.

— Папа, зачем ты нам мешаешь? Вот всегда ты так.

— Я не мешаю. Я всего лишь дал справку.

— Не нужна нам твоя справка.

Меня рассердило это бесцеремонное вторжение в наш разговор. Особенно обидно было за Федю. И я возразил:

— Послушайте, зачем же честных ребят обзывать бузотерами? Карманов — парень принципиальный, хотя и тихий. Мимо беспорядков не пройдет.

— Вот-вот, как крючок — за все цепляется. Ему-то что: отстоял положенное у станка — и трава не расти. А с тебя начальство сто шкур спустит — стоном стонешь, а тут еще эти бузотеры под ногами. Небось завоешь!

— Папа, ну что ты, право!

— Ладно, молчу. Молодой человек, посоветуйте, где разжиться червями? Душа рвется рыбачить, а черви мои пропали.

Я засмеялся: уж больно резкий был переход от одного к другому. Улыбнулась и Маша. А он что-то пробурчал недовольно, и я подумал о том, что этот старикан, должно быть, не такой-то уж плохой, как рисовал его Федя.

— У Карманова, — ответил я.

— У бузотера? Увольте! — но, поразмыслив, произнес неуверенно: — А впрочем… это даже лучше. Машенька, съезди-ка, милая, к нему. Мол, Борис Павлыч просил.

Я извинился за беспокойство и зашагал через полянку, направляясь к тропинке. Маша сказала, что эта тропинка приведет меня прямехонько к пионерлагерю. Я не успел углубиться в лес, как услышал оклик Маши. Остановился, подождал ее.

— Я хочу сказать… — почему-то замялась, теребя в руках березовый листок. Потом подняла на меня глаза и продолжала:

— Только для вас. Не было со мной такого случая, не тонула я. С кем-то он меня спутал.

— Вот оно что, — произнес я, обескураженный этим признанием. Вздохнул: значит, ошибся Федя. Жаль.

— Только, пожалуйста, не говорите ему об этом, — принялась горячо уговаривать меня девушка. — Пусть он думает, как раньше. Хорошо? Вы ведь обещаете? Это очень важно!

— Обещаю! — улыбнулся я и протянул ей руку. — Вот!

Ее пожатие было крепким, энергичным, и мне это понравилось.

Так в тот чудесный летний день на берегу лесного озера мы с Машей составили заговор. И сегодня мне кажется, что не будь этого заговора, то, возможно, Борис Павлыч все еще считал бы Федю человеком неуживчивым и бузотером. А вот теперь он круто изменил мнение о моем приятеле и своем близком родственнике.

#img_17.jpeg