К вечеру обстрел переправы усилился. Противник подтянул резервы. Переброска наших войск на тот берег застопорилась. Место, где Андреев производил погрузку, подверглось особенно сильному обстрелу. Пришлось укрыть паромы в протоке, у острова. Пока паром плыл до укрытия, немцы били по нему с азартом, но удивительно — не попали. То ли у них там что-то не вязалось, то ли артиллеристы аховые подобрались, из тотальных.

На бугор выскочила самоходка «фердинанд» и стала кидать в паром болванки. Они пролетали с жарким шорохом и в пыль разбивали камни на дамбе. Одна попала в тополь. И тот переломился, словно соломинка. Крона ухнула в воду, и ее понесло течением. Открыли огонь и наши артиллеристы. Взрывы на миг закрыли самоходку. А когда на бугре опала земля, поднятая взрывами, бойцы увидели, что самоходка накренилась, подняв хобот орудия к небу.

В протоке Ишакин первым выпрыгнул на берег и подтянул паром к себе. Веревку закрепил за кол, специально вбитый в землю.

Весь день бойцы Андреева переправляли на этой девятитонной махине солдат и технику. Особенно доставалось тогда, когда вели груженый паром. Надувные лодки, на которых лежал настил, низко оседали в воду. Веслами приходилось работать с полной нагрузкой. У Ишакина на ладонях вздулись кровавые мозоли. Он обмотал ладони бинтом. Старшина не догадался выдать им рукавицы, а впрочем, у него их, кажется, и не было.

Двигались гуськом, молча, впереди вышагивал Андреев. Пересекли дамбу, легли на траву под тенистую липу возле щели, чтоб в случае чего можно было в ней отсидеться.

Ишакин лег на спину и поднял над собой забинтованные руки. На ладонях бинты почернели, поистерлись. Мозоли саднило. Пока работал, сильной боли не ощущал, а сейчас не знал, куда деть руки.

Файзуллин присел рядом с ним и сказал:

— Руки девичьи, ай, ай. Смотри моя рука — не девичья. Рабочая.

— Весло досталось, понимаешь, такое, — отбрехнулся Ишакин. Разговаривать ему не хотелось.

— Давай меняться будем.

— Чем? Руками?

— Зачем так говорить? Веслами меняться будем.

— Отстань. Покемарить хочу.

— Пошто покемарить? Не знаю покемарить.

— Вырастешь большой — узнаешь.

— Вы, хлопцы, побудьте здесь, я капитана поищу, — сказал Андреев. — Останешься за меня, Файзуллин.

— Есть, товарищ лейтенант!

Солнце заметно клонилось к горизонту. В лиственном лесу стало сумеречно и прохладно. Весь лес заполнили войска. Прикрытые ветвями, стояли ЗИСы и «студебеккеры». На полянах, замаскированные сверху сетками, целились в небо зенитки. Связисты проворно тянули провод к реке. Один из связистов, плечистый малый, нес на спине катушку. Она крутилась, разматывая провод. Другой связист специальной рогаткой деловито подвешивал провод на ветках деревьев. Двое автоматчиков в пятнистых плащ-палатках провели пленного со связанными назад руками. Связаны руки проводом с синей лакированной оболочкой — такие провода имели только немцы. Мундир на пленном был почему-то мокрый, и волосы на голове тоже. Видимо, пока переправлялись с того берега, пришлось искупаться. Впрочем, у конвоиров одежда сухая.

Военная жизнь катилась своим чередом. У Ишакина в кровь сбиты ладони. У Файзуллина ладони твердые и шершавые. Вырос на Волге, был плотогоном на Каме, одно время рубил лес. Он старше Ишакина года на три или четыре, но выглядит куда моложавее. Особенно когда смеется. Зубы у него крепкие и белые. А у Ишакина половина металлических.

В эти дни Андреев заметил, что между Ишакиным и Файзуллиным началось потепление. Они уже не дичились друг друга, и Андреев подумал, что Файзуллин может хорошо повлиять на Ишакина. Видимо, тянула их друг к другу разность характеров и судеб. Ишакину хотелось узнать, что за праведная жизнь была у татарина, что у него за душой. Файзуллин, вероятно, интересовался ишакинскими похождениями. Любопытно все-таки докопаться, какая чертовщина толкнула парня в воровскую яму. Именно этого никому не удавалось узнать. Потому что Ишакин, как только разговор подкатывался к этой запретной теме, становился молчаливым и злым.

Андреев подходил к клуне. Листья яблони, вывороченной ночью снарядом, поблекли. Яблоки обобрали бойцы. Лишь одно маленькое и зеленое одиноко висело на сломанной ветке.

Возле клуни, привалившись спиной к стене, на корточках, жадно докуривал цигарку Строков. Когда затягивался, острый кадык шевелился. Работал солдат в команде Лукина. Может, капитан разрешил им отдохнуть в клуне?

Но Строков был сегодня особенно хмур. Окурок обжигал ему пальцы, а он будто и не ощущал боли. На лейтенанта даже не взглянул. И Андреев, предчувствуя новую беду, заволновался. Что могло случиться?

Строков плюнул на окурок, бросил его на землю и поднялся. Нехотя принял стойку «смирно».

— Вольно, вольно, — сказал Андреев. — Почему не у реки?

Строков, глядя себе под ноги, пожал плечами.

— Провинился, что ли?

Боец дернул плечами: мол, не могу сказать. Григорий махнул на него рукой и вошел в клуню.

Сани, которые дыбились раньше у противоположной стены на боку, теперь приведены в нормальное положение. На них постлана солома и расстелена плащ-палатка. На этой постели лежал раненый. Над ним склонился батальонный врач, возле которого стояла сестра. На груде соломы притихли бойцы Черепенникова. Они отдыхали, когда принесли раненого, но какой уж теперь сон! Все настороженно наблюдали за врачом. Сам Черепенников с выделявшейся на лбу белой повязкой топтался тоже возле саней, чуть в сторонке, чтобы не мешать медицине. Он наблюдал, как доктор и сестра заканчивали перевязку.

Андреев приблизился, и у него дрогнуло сердце. На санях лежал Юра Лукин. На крупном лбу парня выступили мутноватые капли пота. На осунувшемся, пожелтевшем лице заметнее обычного выделились веснушки. Нос вроде бы стал менее курносым, заострился. И эта седая прядь в чубе.

Глаза у Юры закрыты. Андреев встал рядом с Черепенниковым. Тот покачал головой печально, мол, придет беда — открывай ворота. Вчера Трусова, моих несколько, сегодня — Лукина.

Юре перебинтовали весь живот. Сбоку сквозь марлю выступило алое пятно величиной с пятак.

Когда перевязка была окончена, доктор выпрямился, снял очки, близоруко и устало прищурился. Не спеша обтер стекла полой халата, водрузил очки снова на нос и, глядя на Черепенникова, спросил:

— Ваш боец?

— Мой, — отозвался Андреев.

Сестра заботливо укрыла Лукина шинелью и поглядела на Андреева сердито и с упреком: как же, мол, так — не сумел уберечь своего бойца? И этот взгляд больно кольнул Андреева, и ему стало обидно, что эта симпатичная девушка-медсестра так посмотрела на него, хотя никакой его вины тут нет, и что вот опять он теряет близкого человека. Еще обидно было за то, что никак нельзя предотвратить эти потери и что еще многих не досчитает он, Григорий Андреев, пока окончательно не раздавят фашистов.

И огромная усталость, будто многопудовая тяжесть, придавила ему плечи, безжалостно сдавила виски, а в ушах кто-то безотрывно бил в наковальню. Григорий на секунду оглох и не слышал, что сказал доктор. А тот просил отнести раненого в медсанбат, палатки которого прятались в орешнике километрах в двух отсюда. Он категорически запретил везти Лукина на двуколке. Он очень слаб и слишком серьезно ранен. Лучше, если понесут на носилках.

У Григория, кроме Строкова, бойцов здесь не было. Черепенников выделил своих. Лукина осторожно переложили на носилки, а он так и не открыл глаз. Четверо бойцов подняли носилки на плечи, вышли из клуни и направились через яблоневый сад в медсанбат. Следом за ними шла сестра, а чуть поотстав — Строков.

Андреев машинально спросил доктора:

— Выживет?

Тот упрямо наклонил голову, рывком забросил назад руки и двинулся было за носилками, не желая отвечать на вопрос. Но остановился все же и, но глядя на лейтенанта, отрезал:

— Надеюсь. Но очень тяжел. Очень.

И зашагал крупно вперед, держа руки за спиной и наклонив слегка голову. Тесемки халата кое-где развязались, и видна была защитного цвета гимнастерка, неловко сидящая на этом штатском человеке.

— Он их накрыл, — сказал Черепенников, — когда понтон Лукина выплыл из протоки. Снаряд разорвался рядом. Ефрейтора зацепило, а остальные отделались легким испугом. У Строкова, похоже, мозги отшибло. Не отходит от Лукина.

— Капитан знает?

— Да.

Григорий медленно побрел обратно к дамбе, где оставил свой расчет. Тяжесть, навалившаяся в клуне, почему-то не проходила. Опустился на траву рядом с Ишакиным, и тот спросил, имея в виду капитана:

— Нашел?

— Нет. А Лукина увезли в медсанбат.

Чуть не полвзвода тут было, и все уставились на командира, на полуслове прервав свои разговоры. Ишакин цыкнул слюной сквозь зубы и изрек со злым придыхом:

— Постреляют нас здесь, как курей.

Григорий вздрогнул от таких слов, будто Ишакин ударил его по лицу. И поднялась в нем буря протеста, которая смыла душевную дряблость, появившуюся в тот момент, когда увидел раненого Лукина. В словах Ишакина отчетливо прозвучала нотка обреченности, и эта нотка сильнее всего задела за живое. Андреев не сомневался: Ишакин полезет, если прикажут, в огонь и в воду. Но худо то, что на трудное дело полезет вот с таким настроением обреченности, а самое худшее в этом, в его словах — зараза. Бойцы устали. Нервы у каждого напряжены до предела. И зараза в ишакинских словах опасна: она могла поразить многих. Вон даже Файзуллин, на что крепкий орешек, и тот тяжело задумался, и на него подействовало неотразимо известие о серьезном ранении Лукина.

— Что же ты, Ишакин, унижаешь себя и своих товарищей? — тихо спросил Андреев.

— Я никого не унижаю, лейтенант, не лепи мне горбатого.

— Сам же только что сказал — перебьют, как курей. Ты что, в самом деле кура? А он, — кивнул Андреев на Файзуллина, — он что, тоже кура? И остальные? Нет, ты мне скажи, Анвар, ты согласен, что тебя сравнивают с курой?

— Зачем, лейтенант? — живо отозвался Файзуллин. — Я его потрясу мала-мала, и будет порядок. Он сначала говорил, а потом думал. Ай, ай, шибко нехорошо!

— Бросьте подначивать. Мы на этих гробах шлепаем по воде, а он нас в упор расстреливает. Ему игрушки, а нам слезки.

— Что же ты хочешь? — зло спросил Андреев.

— Ничего. Устал. Во, видишь? — Ишакин потряс своими перебинтованными руками.

— Кто же из нас не устал? Может, ты воюешь, а я, Файзуллин, вот все прячемся, отсиживаемся в бетонных укрытиях, ждем, когда другие завоюют победу?

— Я этого не говорил. Не шей мне обвинение.

— Говорил, только иными словами, но тоже вредными, все равно, если бы ты их прямо сказал. Прикинь умом, что делается на фронтах — от моря и до моря все пришло в движение, наши двинулись на запад, вступили в Пруссию, понимаешь? Уже в саму Германию! Еще один рывок — и капут фашистам. И мы должны сохранить свои силы для этого рывка, нельзя расхолаживаться. Тогда весь мир вздохнет свободно, и никого, слышишь, никого мы тогда не забудем — ни мертвых, ни живых. Вот так, друг Ишакин.

— Политграмота, лейтенант.

— Ладно, пусть будет политграмота. А хорошая политграмота — это ведь тоже лекарство от заразы, особенно для таких, как ты.

— Что ты, лейтенант, взъелся на меня? Тебе моя физия не по нутру? — воскликнул вконец растерявшийся Ишакин. — Ну, брехнул невпопад, ну, нате, режьте меня на пайки и кушайте с маслом!

— Сначала, друг, думай, потом говори, — улыбнулся Файзуллин.

— Иди-ка ты! — отмахнулся от него Ишакин.

— А насчет усталости соображаю так, — сказал Андреев. — Мы тебя, Ишакин, можем освободить. Хочешь — отлеживайся в клуне, хочешь — иди в медсанбат.

— Я что, по-твоему, легавый? — обиделся Ишакин. — И не выставляй меня на посмешище. Не то Ишакин может обидеться, а Ишакин обиды свои не прощает!

Андреев про себя улыбнулся: уж коль Ишакин начал говорить о себе в третьем лице, значит, допекло его основательно. Файзуллин обнял Ишакина за шею и притянул к себе ласково: мол, эх ты, друг, сморозишь непотребное, а потом и сам не рад.

— А честно говоря, — завершил разговор Андреев, — бой за плацдарм на том берегу выиграли и мы. Батальон Кондратьева и мы. Может, этим самым спасли сотни, а может, тысячи жизней. Надо соображать, что к чему, Ишакин.

Солома в клуне пахла полем, ветром, землей. Она казалась мягкой, мягче пуховой перины, о которой бойцы за годы войны потеряли всяческое представление. Солома — это то лучшее, о чем они смели мечтать.

Еще одна военная ночь шуршала по земле. С глухими всплесками разрывов, сонным таканьем пулеметов, утробным гулом идущих на бомбежку ночных бомбардировщиков, с отблесками пожаров.

И каким-то привычным стало это странное сочетание — таканье далекого пулемета и посвистывание соловья в ближайших кустах, зарева пожаров с миганием звезд или лунным серебристым разливом над темным лесом.

Война неожиданно вторглась в эту извечно мирную жизнь природы и сопровождала ее уже три года. И по всему чувствовалось: война выходила на финишную прямую. В дымных далях уже проглядывался ее конец.

Андреев прислушивался ко всем звукам и шорохам. За стенами клуни течет ночная военная жизнь. Бойцы Черепенникова работают сейчас на переправе. И каждый разрыв снаряда заставляет Григория настораживаться — может, пущен он по парому?

Да, Ишакин устал. Что ж, все эти годы они живут на износ. Но Ишакин среди других духовно хлипче. Когда обстановка до предела взвинчивает нервы, они первыми, как правило, сдают у него. Раньше для Григория чисто теоретически звучало положение о том, что в человека духовная крепость закладывается с малых лет. Трудно быть крепким тому, кому приходится, как говорит Курнышев, перестраиваться на марше. Такой вот крепости Ишакину в молодости не заложили. Он пришел на войну порченым человеком. Война испытывает его огнем и кровью, он очищается от многих пороков, но твердости ему все же не хватает. В обстоятельствах исключительных трудно скрыть от посторонних саморазоблачение. Тот, кто не выдерживает этого саморазоблачения, либо падает, либо бежит по ту сторону огня и там падает окончательно и до дна. Тот, кто выдерживает, вылечивается от своих душевных недугов и становится таким, как все, — честным до конца.

Ишакин срывался иногда то крупно, то мелко, но никогда не падал. За последнее время он стал заметно крепче. И конечно, знакомство с Марией, вспыхнувшая вдруг привязанность к ней помогли ему немало. Сегодня первым заговорил об усталости, хотя устали все. Но другие умеют скрывать свои слабости.

Григорий, откровенно говоря, привязался за эти годы к Ишакину. Случись что-нибудь с ним, трудно бы он переживал это. В Брянских лесах стряслась история с козой. В отряде было голодно, и Ишакин, находясь на задании, забрал на дороге у старухи козу, чтобы подкрепить себя и товарищей свежим мясом. Григорий тогда рассердился и сказал себе, что вычеркнет бойца из списка своих друзей. Но он не мог долго на него сердиться. Тем более что сам Ишакин больно переживал случившееся. Та история, в общем-то, пошла ему на пользу. Если взять бойцов его взвода, каждого в отдельности, то, пожалуй, Григорий ни с одним так много не возился, как с Ишакиным. И не зря. Мишка Качанов, когда Василий выкидывал очередной фортель, говаривал:

— Эх, друг Василий, сколько в тебе шелухи, ну, прямо, трудно до рационального зерна добраться. Скажи спасибо сержанту — терпеливый он у нас и добрый. Другой на его месте давно бы тебя куда-нибудь сплавил, а наш с тобой нянчится, все человеком норовит сделать.

Не спится Андрееву. Рядом не спит и сам Ишакин, не знает, что лейтенант думает о нем. Он хоть и не ворочается, но слышит, как вздыхает Андреев. Раньше над ними обоими подшучивали: мол, Ишакин да сержант самые заядлые любители поспать, по-ишакински выражаясь, — не дураки подавить ухо.

Но то было. Теперь оба так безмятежно спать в любой обстановке, как это делали раньше, уже не могли.

Ишакин придвинулся поближе к лейтенанту и прошептал:

— Товарищ командир!

— Чего тебе?

— На меня не серчай. Неладное я давеча вякнул.

— Неладное — это одно, и не главное. Ты при бойцах сказал — вот что плохо. И настроение им подмочил, оно и без того не очень веселое.

— Каюсь, лейтенант.

— Ладно, ладно, давай спать.

— А я сегодня видел кого-то!

— Кого? — лениво спросил Андреев, досадуя на то, что Ишакин отвлек его от воспоминаний..

— Помнишь, в отряде Давыдова была радистка, красавица писаная?

— Ну!

— Так ее.

— Где же ты ее видел?

— У дамбы. Ты уходил капитана искать, а она мимо с каким-то лейтенантом прошла, любезничали — спасу нет. Вот, думаю, шугануть бы их снарядом.

— Чего так зло?

— Она и с нашим Михаилом, помнишь, так-то любезничала.

— Не обознался?

— Из тысячи узнаю. У нее такие же звездочки, как у тебя, — выходит, тоже лейтенант. И орден боевого Красного Знамени.

Григорий вспомнил. Вчера, когда доставили на тот берег первую лодку с боеприпасами, его узнал один боец — рыжий. Сказал, что многие из брянских партизан в этой дивизии. И Ваня Марков здесь. И Старик тоже, вернее, подполковник Игонин. Все правильно. Где же быть Анюте, если она была влюблена в Петра Игонина? Вот и кочует с ним по дорогам войны.

Тогда, в Орле, Анюта вручила Григорию адрес Игонина. Андреев написал ему. Петро ответил. Он сообщал, что заканчивает лечение в госпитале и собирается на фронт. Обменялись они еще парой писем, и на этом переписка оборвалась. Собственно, писать друг другу было нечего. Не находилось общих интересов, а скитания в Беловежской пуще уже покрылись романтической дымкой, и их попросту не хотелось тревожить.

Значит, Петро где-то рядом, может, в яблоневом саду. Горячего желания бежать и разыскивать его у Григория не было. Разные у них дороги, по-разному сложилась военная судьба. Что ж, как говорится, каждому свое. Посмотреть на Петьку, конечно, не мешало бы, наверно, важным стал — подполковник. Да, старой жизни не воротишь. И даже странные сомнения возникли у Григория — была ли она, эта дружба? Может, приснилась только? У Чехова есть рассказ, Григории забыл, как он называется, но суть там такова. У бедной крестьянки сын выбился в люди — стал архимандритом, что ли. Она к нему ездила, дивилась, что таким стал ее сын. А тот вдруг умер. И потом, когда крестьянка рассказывала, какой у нее был сын, ей не верили. Постепенно и она сама стала сомневаться: а может, и вправду не было у нее сына?

Ишакин принялся еще что-то нашептывать, но Григорий прервал его:

— Знаешь, попробуем все же вздремнуть.

Очень поздно вернулся Курнышев, с ним Воловик. Андреев слышал, как они устраивались на ночлег. Воловик горячим неразборчивым шепотом что-то выговаривал капитану. Одно лишь явственно донеслось до Григория:

— Вечно у вас так, товарищ капитан.

Курнышев устало заметил:

— И ворчишь, и ворчишь на меня, как старая карга. Бойцов разбудишь, а им работать завтра.

Воловик был в своем репертуаре.

Капитан шумно повернулся, шурша соломой, и все стихло. Уснул и Андреев.