Абхазские рассказы

Аншба А. А.

Чаниа Т. М.

ВЛАДИМИР (ДЗАДЗ) ДАРСАЛИА

 

 

ЗАЛОГ

До нового урожая Ладжу не хватило кукурузы. В крытый чалою амбарчик он засыпал осенью три-четыре корзины — слишком мало для большой семьи. И все же пришлось нести в лавку полный бурдюк из этого скудного запаса. Где иной выход, посудите сами? Нет мыла, чтобы помыть ребят, в коптилке — ни капли керосина. Бедный человек был Ладж. Заросшая грабом, кремнистая почва никогда не радовала урожаем, а теперь и вспахать ее нечем. Проклятье тому злодею, который увел у Ладжа единственного быка...

...До женитьбы беспризорным сиротою бродил Ладж по селу, не имея ни собственного крова, ни очага, то батрачил в княжеском доме, то пас буйволов односельчан, то помогал кузнецу Патуху.

Для кого только не гнул спины! А награда? Заношенная войлочная шапка, лохмотья на тощем теле, побитые босые ноги — вот и весь заработок! С малых лет Ладж остался без отца и матери, даже близких родственников не было у него — кто заступится? Каждый помыкал им, как хотел! О чем говорить, дад? Только врагу пожелаешь такой жизни.

Так и рос бедный Ладж. Его сверстники, надев пестрые сатиновые рубахи, танцевали с девушками на свадьбах или гарцевали на своих темно-каштановых лошадях, участвуя в атарчей. А Ладж в это время таскал воду, мыл котлы, обливаясь потом и покрываясь сажей, месил грязь босыми ногами,— на минуту присесть не давали. Он работал, чтобы люди пировали! Ночью, пристраиваясь где-нибудь на голой доске, Ладж долго не мог уснуть. Слова, которые сегодня сказал ему Джоджа, не давали покоя. Проклятый Джоджа! Как он издевался над ним! «Пока есть потроха, ты, видно, не уйдешь отсюда. Ах ты, злосчастный!» Так и сказал. «Поему я злосчастный? Разве я урод? Или я не смогу гарцевать на лошади не хуже Джоджа? Виноват ли я в том, что смерть отняла у меня всех моих близких? Э-эх, Джоджа, собачий ты сын!»

...Жарким летом Ладж, работавший в то время молотобойцем у Патуху, нес с мельницы бурдюк муки. Поднявшись на взгорок, он скинул бурдюк на обгорелый пень и присел отдохнуть в тени граба.

Сегодня Ладж еще не работал в кузнице, но вчерашние удары тяжелого молота до сих пор отдавались в голове. Мерещилось: вот его обгорелые, с черными следами от огненных искр руки поднимают тяжелый молот и тяжко опускают его на багрово-красный кусок железа, зажатый клещами Патуху. Меж ударами молота Патуху говорит: «Как я бью, так и ты бей, куда я попадаю, туда и ты попадай!» Охваченный этим полубредом, Ладж не слышал стука копыт.

Когда всадник соскочил с лошади и ударил кнутом по земле, только тогда Ладж поднял голову. Перед ним стоял богач-скотовод Мадж-ипа-Лапагу, далеко известный в округе.

— Что-то глаза у меня смыкаются, — сказал Ладж виновато и, взяв коня под уздцы, привязал его к дереву.

— Да, только и спать в такой прохладе,— дружелюбно ответил Лапагу, внимательно оглядывая Ладжа и думая про себя: «Кажется, я нашел нужного парня».

Сняв с головы башлык, Лапагу сел в тени и не спеша заговорил с Ладжем. Спросил, откуда он родом, в чем терпит нужду, рассказал и о себе. А в заключение беседы легко и не назойливо предложил Ладжу пойти к нему в пастухи.

Считая дело решенным, Лапагу сел на коня. Спускаясь по извилистой тропинке с холма, он обернулся и крикнул: — Смотри! Сдержи свое слово! Ладж не ответил, взвалил на плечо бурдюк и пошел дальше по пыльной холмистой дороге.

В семье Патуху Ладж доверял только старшей дочери Патуху, Гуагуа. Она, в свою очередь, благоволила к нему. За обедом или ужином ее проворные руки подкладывали ему побольше мамалыги, заполняли до краев деревянную миску кислым молоком. Ладж вcегдa искал случая услужить Гуагуа: то выхватит из ее рук кувшин и принесет воды, то отберет у нее маленькую деревянную лопатку и замесит мамалыгу. В семье Патуху добродушно посмеивались над их дружбой, не подозревая, что она серьезней, чем кажется на первый взгляд.

Вечером, когда Ладж доил коров, а Гуагуа отгоняла телят, чтобы не мешали, Ладж рассказал девушке о своей сегодняшней встрече с Мадж-ипа-Лапагу. Услыхав, что Ладж собирается уходить от них, девушка вспыхнула. В сердцах она нагрубила ему.

Но Ладж не обиделся. Спокойно он стал объяснять ей, что перед ним открывается единственная надежда завести свой собственный очаг. Это было убедительно. Гуагуа почти согласилась с ним. Под конец она даже повеселела.

На следующее утро Патуху, как всегда, вышел на балкон, где спал Ладж, и бесцеремонно растолкал его.

— Эй, ты, балда! Вставай! За работу!

Ладж, натягивая свои лохмотья, бормотал:

— Ладно, пусть будет, что будет! Последний день работаю здесь.

Взяв подойник, он пошел в стойло доить коров. Послышались удары молота, но этот призыв не оказал на Ладжа прежнего действия. Конечно, неплохо научиться кузнечному ремеслу. Ладж мечтал стать мастером — делать хорошенькие ножики, цалды *, топоры, тохи **. Чего же лучше! Да беда в том, что Патуху не учил его этому. Видно, и не собирался учить. День-деньской он талдычил одно и тоже: «Куда я бью, туда и ты бей, куда я попадаю, туда и ты попадай!» Надоело это Ладжу досмерти. Больше года Ладж бил туда, куда бил Патуху, а что толку? Самостоятельно Ладж не сумел бы сделать даже плохого шила. Патуху прятал от ученика свои «секреты», приговаривая: «Э, далеко тебе до этого, паренек!» Да и времени для учения не оставалось — Патуху взвалил на Ладжа и домашние и полевые работы: он и пахал, и тохал, и заготовлял древесный уголь для кузни. Вознаграждения за эти труды Ладж не получал: считалось, что он отрабатывает за ученье.

Подоив коров, Ладж пошел в кузницу. На пороге он остановился и прислонился к косяку.

— Приковали тебя, что ли? — крикнул Патуху сердито, сгребая на железный лист горячие угли.

Ладж не двинулся с места.

— Хо! — удивился Патуху. — Ах ты проклятый! На, держи молоток.

— Не возьму я больше молотка! — решительно сказал Ладж.

Словно тяжелый груз свалился с его плеч.

Патуху онемел от удивления, зрачки его глубоко сидящих глаз посветлели.

Бывало Ладж пугался бешеных глаз хозяина, но сейчас он не дрогнул.

— Не хочу, — повторил он. — Ухожу.

— Ты что, свихнулся? — закричал Патуху, задыхаясь. — Сглазили тебя, что ли? Дурья твоя голова! Живо принимайся за paботу, а то как хвачу раскаленным железом!

— Силой не заставишь. Не дамся. Прощай!

— Да куда ты пойдешь, чтоб мертвецы тебя задушили! Кому ты нужен, несчастный? Кто станет кормить тaкoго лодыря? Пойди, пойди, попробуй поработай! А когда надорвешься, будешь жрать холодную кукурузу, тогда вспомнишь мой гостеприимный дом. Но будет поздно.

— Что со мной будет, это — мое дело. Тебе от этого ни тепло, ни холодно.

Ладж, круто повернувшись, пошел от кузницы прочь.

— И убирайся! И не забудь, прихвати с собой все мои болезни! — закричал Патуху, со злости бросив на землю молоток и клещи.

Ладж зашел в дом, взял с нар свою ободранную войлочную шапку и, нахлобучив ее на голову, направился к калитке. Только здесь Патуху понял, что Ладж уходит всерьез.

Встревоженный не на шутку, он выскочил из кузницы.

— Куда ты идешь в таком виде, безмозглая твоя голова? Посмотри на себя, на кого ты похож? Что скрывать, в воскресенье я собирался купить тебе обнову. Обожди несколько дней, сошью тебе справу, тогда и убирайся, куда хочешь!

В ответ Ладж с силой захлопнул за собой калитку.

— Черт бы меня побрал! — выругал себя Патуху. — Не сумел удержать парня! — Где сейчас найдешь такого работника?

Выйдя за ограду, Ладж свернул на проселочную дорогу. Здесь он увидел Гуагуа. Наклонившись, она полола хлопчатник.

— До свиданья, Гуагуа,— тихо сказал он.

Гуагуа разогнулась.

— Значит, уходишь? Ну, счастливой тебе дороги! Желаю успеха, мой милый.

Она так и не сумела решить, хорошо это или плохо, что Ладж уходит, и не лучше ли, если бы он остался вблизи нее? Они попрощались. Ладж пошел дальше, поднялся на холм, где вчера встретил Мадж-ипа-Лапагу, и, спустившись извилистой тропкой, направился к своему новому хозяину.

Пять лет он служил пастухом у Мадж-ипа-Лапагу, пять лет бродил по альпийским лугам, только зимою спускаясь в долины.

Много черненьких пушистых ягнят вырастил он, много кислого молока заквасил, много изготовил толстых кругов сыра. Еще недавно бледный и худенький, мальик превратился на горном воздухе в крепкого, краснощекого, сильного юношу.

У Мадж-ипа-Лапагу было много овец. Про таких, как он, хозяев принято говорить: «Тысячу вырастил, сто в лес гони» ***. Но когда наступил срок расчета, Мадж-ипа-Лапагу за все пять лет выделил Ладжу только несколько старых коз и хромых овец.

Ладж не забывал дороги в дом Патуху. Изредка он навещал его, и всегда кузнец встречал и провожал его уговорами вернуться.

На этот раз кузнец был особенно красноречив.

— Пригнал бы ты ко мне своих кривоногих коз и овец и жил бы припеваючи, — уговаривал он его на разные лады. В придачу к сильным рукам Ладжа Патуху хотел заполучить и его скот, — Ладж это понимал, но помалкивал. В этот день он засиделся дольше обычного. Терпеливо выслушивал он речи Патуху, который рекою разливался перед ним. Когда гостю пришла пора уходить, кузнец проводил его до ворот, не уставая убеждать завтра же вернуться к нему вместе со скотом.

Наутро соседей Патуху разбудили громкие крики. Вне себя от бешенства носился Патуху по своему двору. Гуагуа покинула дом! Ушла к Ладжу.

Соседи, как могли, утешали Патуху: не с ним первым это случилось, случается и будет случаться. Так уже повелось на белом свете, и не к чему убиваться и терять голову.

Но Патуху не слушал уговоров, бегал, как ужаленный, и неистово кричал:

— Да за кого... за оборванца!.. За моего же батрака замуж пошла! Да как же после этого жить на свете, а?

Со злости он кинул тяжелую палку в свою младшую дочь: он считал ее виновницей, пособницей старшей сестры. Палка ударилась о косяк и переломилась пополам. Женщины поспешили увести плачущую девушку.

Выбившись из сил, Патуху присел на бревно, но тут же вскочил и, выкрикивая угрозы, побежал к кузнице. Соседи сообразили, что задумал бешеный старик, и бросились за ним, умоляя не давать воли своему гневу.

Патуху схватил молот, грохнул им по наковальне и зарычал свирепым голосом:

— Шашвы, бог кузницы, молю тебя, покарай недостойную дочь! Пусть ее притащат сюда на носилках и бросят к твоим ногам! Сделай так, и я принесу тебе в жертву лучшего козла, которого она же приведет!

Изрыгнув свои проклятия, Патуху обмяк всем телом, утих. Соседи разошлись по домам...

... Минуло шесть лет, но бог, к которому обращался Патуху, так и не собрался наказать Гуагуа. Ее сыну исполнилось уже пять лет, а младшая девочка бегала по двору, гоняясь за курами... Гуагуа знала, что не муж виноват в их бедности, и никогда не корила его. Он работал не разгибая спины.

А вот сегодня приходится отдавать из жалкого запаса кукурузы целый бурдюк в обмен на керосин и мыло.

Вернувшись с поля, Ладж положил в башлык бутылку, заткнув ее кончиком кукурузного початка, и, перебросив башлык за спину, завязал его концы на груди. Потом взвалил на плечо бурдюк с кукурузой и, так и не присев после тяжелой работы в поле, отправился в лавку. Самый жестокий человек, самый суровый, и тот смутился бы, увидев Ладжа, входящего во двор лавки, — такой жалкий был у него вид. Концы его штанов ниже колен подвязаны лоскутками, пропитанная потом, вся в заплатах рубаха прилипла к телу, босые ноги иссечены острыми кремневыми камнями, а на лице застыла судорожная гримаса боли. Казалось, что он сейчас расплачется.

Поднявшись на балкон лавки, Ладж сбросил с плеча свою ношу и вытер рукавом пот, густо струившийся по лицу. Он собирался сказать: «Добрый день!» Но сердце его вдруг остановилось, когда он увидел, кто стоит перед ним.

«Хай! — подумал он. — Пусть все беды обрушатся на тебя!» Угораздило же Ладжа тащиться по такой жаре с последним добром, чтобы встретить человека, наводившего трепет на всех бедных и беззащитных людей в селении! К нему повернулось кривое, безобразное лицо старшины.

— Ага! Принес кукурузу продавать? А с налогом как быть? А?

Старшина кричал таким пронзительным голосом, что Ладж тут же испуганно сказал:

— Зачем ругаешься? Что ты знаешь? Может быть, я тебе eе несу!

— Столько бы тебе здоровья, сколько правды в твоих словах! Что это торчит из твоего башлыка? Как будто штоф? Зачем?

И, повернувшись к лавочнику, старшина добавил:

— Взвесь-ка эту кукурузу, а деньги отсчитай мне!

Мексуд неохотно послушался старшины. Ему выгоднее было рассчитаться товарами, а не деньгами. Но делать нечего, он сказал Ладжу с легкой насмешкой:

— Ну, как, Ладж? Взвесить? Ты согласен?

С этими словами лавочник протянул руки к бурдюку.

— Не смей! — крикнул Ладж. Кровь бросилась ему в лицо.

— Бунтовать? — вскинулся старшина и повернулся к своему помощнику, стоявшему поодаль. — Миха! Неохота мне пачкать руки, освободи-ка помещение от этой нечисти!

Ладж сжал в руках свою палку. Минута — и он обрушит ее на тыквоподобную голову старшины. Но в эту минуту перед глазами Ладжа встали его дети. Отбросив палку, он с отчаянной силой развязал свой бурдюк, не переставая восклицать:

— На тебе, подавись!

Старшина побагровел от такого оскорбления. Подняв свой кнут и выкрикивая ругательства, он двинулся на Ладжа.

Пузатый Маф и все, кто были в лавке, с трудом задержали его.

Смуглый молодой человек, до сих пор молча наблюдавший эту сцену, достал из кармана семьдесят копеек и протянул их Михе.

— Возьмите, я плачу за него!

Едва уломали старшину взять эти деньги.

Спустя два года Ладжа вызвали в сельское управление, и писарь объявил ему:

— С тебя причитается двенадцать рублей налога. Срок уплаты через неделю.

Ладж вышел шатаясь. Во дворе он встретил односельчан и по их осунувшимся лицам понял, что они вызваны по такому же делу.

— Ты огорчен, Ладж? — обратился к нему старик Мац, выколачивая пепел из трубки.

— Меня лишают последнего куска мамалыги, — ответил Ладж упавшим голосом. — Что же это делается, добрые люди? Да сопутствует каждому всяческое благополучие, но объясните, бога ради, почему и меня и Мафа облагают одинаково? У Мафа пара быков, пара буйволов, дойная буйволица, шесть дойных коров и сколько, сверх того, всякого добра! А у меня единственная корова с теленком да тощенький бычок. И смотрите: Мафа обложили двенадцатью рублями, с меня требуют тоже двенадцать рублей. Да где же после этого закон, где правда и справедливость, скажите мне ради бога!

— Что тебе ответить? — сказал старый Мац. — Есть люди, положение которых еще хуже, чем твое. Ты верно сказал: не для нас писан закон.

Тут слово взял крестьянин с орлиным носом, — до сих пор он молча прислушивался к разговору, обстругивая ножиком палочку.

— У меня появилась мысль, вы послушайте, может, она чего-нибудь да стоит. Пойдемте-ка все гуртом к старшине — пускай он разберет наше дело. Как это понять? С богатого и с бедного взыскивают поровну! Кто побогаче, тому это не страшно — заплатит, а мы? Нам придется продавать единственную корову.

— Ты придумал хорошо, — согласился Мац. — Скажем старшине, а если он нам не посодействует, пойдем и дальше. До самого начальника дойдем!..

Все согласились с тeм, что надо сделать, как задумано. Вызвали старшину, и Мац, которому было поручено говорить от имени народа, обратился к старшине с такой речью:

— Если правда, что власть заботится о бедных, обездоленных и сиротах, то пусть она вникнет в наше положение. Как нам оплатить этот налог? Если оплатим, то не сумеем прокормить ни детей наших, ни самих себя! Так заявляют тебе, дад, эти люди, закончил Мац.

— Ага! Насколько я понял, вы собираетесь бунтовать? с ехидной усмешкой спросил старшина. — Насколько я понял, вы сами решили отменить законы, изданные государством? Или забыли вы, как поступает государство с теми, кто сеет бунт? Коротка же у вас память! Советую от души: тихонько и спокойненько расходитесь по домам и доставьте деньги к сроку. А что постигнет тех, кто не уплатит, вы знаете хорошо. Вот и весь мой совет.

Старшина повернулся и поднялся на крыльцо.

После его ухода бедняки зашумели, но так и не договорившись толком, разошлись, жалуясь на свою тяжелую жизнь.

«Э-э-эх! Черт возьми! Если бы народ сумел объединиться, никакая сила не одолела бы его!» — так думал Ладж, поднимаясь на горку. Прошла неделя. Помощники старшины и есаулы начали pыcкать по селу, отбирая у крестьян в залог все, что попадало в их руки. Пришли и к Ладжу. Корова с теленком паслись на выгоне, далеко, а бычок, издали завидев посторонних, бросился прочь, как бешеный, перепрыгивая через заборы. Так и не удалось его поймать. Есаулы обшарили весь дом, но не нашли ничего ценностью в двенадцать рублей.

Тогда старшина решил сам взяться за дело. В сопровождении своих подручных носился он по селу, нагоняя на всех страх и тpeпет. Ладж бродил по людям, из дома в дом. К кому только не обращался он, пытаясь занять деньги, — и без всякого успеха. Не раздобыв ни копейки, он решился, наконец, пойти к своему прежнему хозяину, Мадж-ипа-Лапагу. Того не оказалось дома. Ладж терпеливо ждал его до самой темноты, когда хозяин, наконец, вepнулся.

Если я не сумею в срок возвратить тебе деньги, — сказал Ладж Лапагу, — то отдам тебе свою корову. Ты ничем не рискуешь! «В самом деле, — подумал Лапагу, — куда он от меня денется? А проценты никогда не помешают».

И согласился дать деньги.

Была уже глубокая ночь, дождь лил как из ведра. Ладж peшил переждать непогоду в доме Лапагу. Чуть свет, когда небо расчистилось, он отправился домой, но по пути завернул к стapoму Мацу. А там снова пошел дождь, и снова пришлось задержаться.

Если б он мог догадаться, что происходило в это время у него дома! Утром того же дня в дом ворвался старшина. Ругаясь на чем свет стоит, он обыскал все углы и закоулки. Но скот был на выпасе, и взять в залог было нечего.

— Где твой муж? — спросил он, наступая на Гуагуа.

Страшно перепуганная, она ответила, что Ладж ушел за дeньгами, сказав: «Пока не достану, не вернусь».

— Все это брехня! — обрушился на нее старшина и тут же крикнул есаулам: — А ну-кa, взять этого мальчика! Пусть покажет, куда ушли коровы!

Гуагуа бросилась было к сыну, но стражники грубо оттолкнули ее. Уводя с собой восьмилетнего сына Ладжа, они вышли за oгpaду. Мальчик не знал, где пасутся коровы, и все порывался вернуться. Но на него так закричали, что он съежился от страха.

Старшина и его помощники ехали верхом, а вперед, ступая босыми посиневшими ногами по сырой земле, шел мальчик, сутулясь под осенним дождем.

Вскоре они поравнялись с домом Mацa. Старшина приказал остановиться. Мац и его гость сидели у очага и пили маджари, заедая вино каштанами, которые жена Маца поджаривала на костре.

Ладж окаменел, увидев своего сына. Перепуганный насмерть мальчик прижал руки к груди; он продрог до костей и стучал зубами.

— Вы здесь греете у костра животы и вливаете в них маджари, а мы под дождем должны разыскивать вас! — заорал старшина вместо приветствия.

Но Ладж нe слышал его крика. Он не мог оторвать глаз от своего сына.

— Как ты попал сюда? — спросил он наконец.

Мальчик, узнав отца, громко расплакался; слезы на его лице перемешались со струйками дождя.

— Спрашиваешь, как он попал сюда? А со мной! — ответил старшина за мальчика. — Я взял его в залог. Когда внесешь деньги, получишь сына обратно.

В глазах у Ладжа потемнело. Лучше бы умереть, чем дожить до такого позора! Он закричал:

— Эй, люди, почему же вы молчите? Почему вы не кричите, добрые люди? Вот перед вами стоит человек, которого зажали в тиски и не дают жить. Видит бог, я готов был уплатить налоги.

Я достал деньги и сегодня же собирался отнести их в сельское управление. Хай! Люди! Не то что живому — и умирающему они не позволят умереть спокойно! Пусть же падут на их голову мои грехи!

Не помня себя, Ладж выхватил из костра горящее полено...

Плохо пришлось бы старшине, если бы Мац не дернул Ладжа за рукав. Со страшной силой врезалось полено в цепь, висевшую над костром, — тысячи искр сверкнули в воздухе.

На старшину как столбняк нашел. Всего он мог ожидать, но только не этого взрыва гнева. Но в следующее же мгновенье он выхватил из кобуры, висевшей на бедре, громадный револьвер.

Вмешались люди, и это спасло Ладжа. Люди были растеряны и потрясены. Такого еще не случалось, чтобы брали в залог живого человека. Но еще больше изумил их Ладж, поднявший руку на власть. Впоследствии долго об этом говорили в селении.

Старшина приказал связать Ладжу руки и отправить его в Очамчиры. Но народ не допустил этого.

— Многое мы видели на свете. Видели мы, что в залог берут корову, быка или кухонный котел, но чтоб в залог брали человека, такого еще не было. Напиши в Очамчиры всю правду, все, как было, — и о себе и о Ладже. И пусть рассудят высшие власти.

Так сказали люди и не дали тронуть Ладжа.

Что было дальше? Старшина написал бумагу. Но кто его знает, что он написал там! А только не прошло и двух дней, как прибыл урядник со стражниками. Такого нагнали страху, что хоть на свете не живи. Было объявлено, что отнимут последних коров.

Многих сельчан держали в сельском управлении до самого вечера.

А Ладжа со связанными руками увезли в Очамчиры.

Вскоре мы узнали, что Ладж присужден к долгосрочному заключению и заточен в сухумской тюрьме.

Много слез пролила Гуагуа. Непосильная тяжесть легла на ее женские плечи.

Дети спрашивали то и дело:

— Мама, где же наш отец? Когда вернется наш отец?

Народ не дал погибнуть осиротелой семье. Соседи сообща помогали кто чем может. Только Патуху не помог ничем, дaжe дочери не допустил к себе: так и не простил ей любви к бедняку.

Все, что я вам рассказал здесь, сущая истина. В те времена много случалось таких историй, всего и не перескажешь.

Недавно мне довелось посетить родные места. Перейдя ручей, я залюбовался большим стадом, живописно разбросанным по склону. «Хай! Это колхозный скот», — подумал я, и сердце мое потеплело. Взбираясь на вершину горы, я увидел старика. Он сидел в тени граба, белоснежная нательная рубаха видна была под его расстегнутым на шее архалуком.

Это Ладж! Я сразу узнал его. На серебряной медали, украшавшей грудь, горел луч солнца. Мы поздоровались. Я присел. Ладж стал рассказывать мне о том, как он побывал в прошлом году в Москве и что он там видел. И было заметно, что не мне первому рассказывает он об этом событии в своей жизни.

* Цалда — топорик с загнутым концом, приспособленный для расчистки кустарника.

** Тоха — род мотыги.

*** В старину хозяин, у которого число овец дошло до тысячи, отделял сотню голов и загонял их в дремучий лес — в жертву Ажвепшаа, божеству гор и дичи.

Перевел Ю. Юзовский.

 

СТАРАЯ ШУБА, НЕ ЗАЗНАВАЙСЯ!

Неподалеку от нашего села в стародавние времена пробегала горная река. Своенравный поток давно уже переменил свое русло, и осталась лощина, откуда, если смотреть с ее пологих склонов, можно различить крышу скрытой за косогором старой мельницы.

И вот однажды, в ненастный день поздней осени, там сидела случайно собравшаяся компания крестьян. Часть их уже закончила помол и задержалась из-за проливного дождя, часть ждала, когда будет готова мука из сданной мельнику кукурузы. Все сидели вокруг очага, в котором еще этим утром полыхало веселое пламя, а сейчас только отдельные угольки проглядывали сквозь плотную серую пелену золы и пепла. Все потягивали набитые крепким табаком трубки, сплевывая время от времени в затухающий очаг.

Чтобы убить время, крестьяне по очереди рассказывали — кто смешные анекдоты, кто свои приключения, смешивая правду с вымыслом и не стесняясь иногда попросту приврать. Все — и быль и небылица — принималось с одинаковой снисходительно-равнодушной благодарностью: надо же было так или иначе провести долгие часы, пока не поспеет мука, пока не пройдет надоедливый дождь.

А жернова, как всегда, неустанно кружились, все ссыпая и ссыпая мелкую желтовато-белую муку, а за окошком, как всегда в это время года, грязно-серые тучи все сеяли и сеяли холодные капли дождя, наполовину смешанные со снегом: чувствовалось, что зима не за горами. А недалеко от очага, под скрипучими, рассохшимися нарами, как всегда, висела старая шуба мельника Шиакира, вся в грязных, выглядывавших из многочисленных дыр клочьев ваты.

— Тому, кто принесет из лесу дрова, я первому без всякой очереди смелю кукурузу. Кто согласен? — обратился мельник к сидящим у очага, шумно разговаривающим и скалящим зубы острословам.

— Ишь какой умник нашелся, — отозвался один из них.— Да ты знаешь, сколько стоит притащить из лесу вязанку дров в такое ненастье? Не меньше десятки — вот сколько!

Но охотник все же нашелся.

— Я притащу, — сказал парнишка лет шестнадцати, сидевший в углу с зябко засунутыми в рукава худой одежки кистями рук на опрокинутой расшатанной табуретке.

— Только дай на часок вот эту шубу — кому же охота промокнуть! — Тут подросток кивком головы указал на старую шубу мельника, о которой уже шла речь в этом рассказе.

— Да ты что, с ума сошел?! — возмутился мельник. — Эта старая шуба мне служит верой и правдой и как одежда и как постель. На чем же я этой ночью лягу спать и чем прикроюсь, если она вымокнет в лесу до нитки?

При этих словах мельника все подняли головы и со скучающим видом, но и не без любопытства взглянули на старую шубу, висевшую на гвозде, прочно вбитом в почти черную от копоти стену.

— Подумаешь, промокнет,— вступился за паренька рыжебородый человек, который чаще других рассказывал разные истории. Вот невидаль! Промокнет — так высохнет и опять такая же будет: ничего с ней не сделается. Ей уже больше, как и шубе Кимпала Киапача, ни линять, ни стареть не придется. Ты, Шиакир, должен заботиться о нас, а у тебя — ни дров, ни огня. Видишь, и прикурить нечем, — добавил бородач, выискивая в начинающей уже остывать золе непогасший уголек.

— А что это за шуба Кимпала Киапача? — полюбопытствовал один из крестьян.

Тут рыжебородый обрадовался, что нашлась новая тема для разговора, и начал очередную историю, даже не поинтересовавшись, хотят ли присутствующие слушать его россказни.

— Удивительно, что вы ни про Кимпала Киапача, ни про его шубу ничего не знаете. Ведь это известный человек, и прославился он именно благодаря своей знаменитой шубе,— сказал рыжебородый и продолжал уже тоном заправского сказочника:

— Жил да был некий человек по имени Кимпал Киапач. И была у него старая-престарая шуба. Но, как вы наверняка знаете, разные бывают старые шубы. Бывают такие старые шубы, что их не зазорно надеть и самому почтенному человеку. И уж никак не скажешь, что ему не подобает ходить в такой шубе: нигде не видно ни одной дырочки; чуть шуба порвется в каком-нибудь месте сразу же положат аккуратную заплату, всегда она чистенькая как стеклышко; воротник, пусть он из простого меха, а пришит как следует. Вы никогда не скажете, что эта шуба с чужого плеча так она ладно скроена и пригнана в талии. Ну, словом, про такую шубу не скажешь, что это на все сто процентов старая шуба. Нет, скорее можно назвать ее настоящей, добротной шубой! Дал бы господь всем нам такие шубы, всем тем, кто сидят здесь у потухшего очага скупердяя Шиакира и мерзнут. И было бы всем нам тепло — нет, мало сказать — тепло, жарко было бы нам всем.

Ну, а если говорить о шубе Кимпала Киапача, то это, по правде сказать, была не шуба, а что-то несусветное, по-настоящему несусветное...

— Сегодня ненастье задержало нас всех на мельнице, и ты, как видно, решил этим воспользоваться и обвести нас вокруг пальца какой-то несусветной, как ты выражаешься, небылицей, — прервал рассказчика вислоусый смуглый крестьянин со шрамом на лбу.

Под его длинными усами пробежала беззлобная улыбка, и все добродушно рассмеялись.

Но рыжебородый обиделся.

— Замолчи! Ты всегда такой ехидный — рта мне открыть не даешь, — сердито сказал он. — Неужели ты думаешь, что кимпаловская шуба, о которой я рассказываю, похожа на какую-нибудь обыкновенную старую шубу?

— Нет, вы только послушайте его, — не унимался вислоусый. Можно подумать, что он своими глазами видел эту необычайную шубу!

— Чтобы я да не видел шубы Кимпала Киaпача? И ты смеешь так говорить! Эх, и горемычная же мать родила такого дурня! Самого Киапача мне — врать не стану — увидеть не пришлось, я его в живых не застал, а шубу его я видел, ну вот как сейчас вижу шубу мельника. Был я тогда, правда, невелик, лет мне с десять, не больше, было. А о Киапаче я от стариков слыхал, что дожил он до глубокой старости и все сидел в последние годы жизни у очага сгорбившись, никого не узнавал, не мог даже сам взять уголек из очага, чтобы прикурить: смерть, видать, о нем забыла, а почему — не знаю.

Тут рассказчик ударил концом палки по единственной чуть тлеющей еще головешке и, положив уголек в потухающую трубку, с наслаждением затянулся.

— Однажды, ранней весной, — не спеша продолжил он медлительное повествование, — родители повели меня в церковь поклониться святому Георгию. Зимой я тяжело переболел, и они дали обет, что я, если останусь жив, приду поблагодарить святого за исцеление. На обратном пути мы все свернули к дому Кимпала Киапача. Его самого, как я вам уже говорил, давно не было в живых, и в доме хозяйничал его наследник — толстопузый Кып.

— Когда зашли и уселись, я увидел через открытую в чулан дверь старую-престарую шубу, всю в дырах. По дороге домой я рассказал об этом отцу.

«Да, это шуба покойного Кимпала», — отозвался отец и тут же рассказал мне всю историю этой знаменитой шубы.

Рыжебородый сделал передышку, чтобы всласть покурить и дать отдохнуть своему языку, без устали моловшему наравне с жерновами, которые все сеяли и сеяли желтовато-белую муку нового урожая. Дождь за окном лил все сильней и сильней, и мельник Шиакир, который принес вязанку дров и сбросил ее у двери, вымок до последней нитки — вода ручейками стекала с его желтой домотканой куртки. Он положил несколько полен на затухающие угли очага и начал дуть во всю силу легких, чтобы разжечь огонь.

— Следите за жерновами, — обратился он к крестьянам, выжимая из башлыка дождевую воду. — Как только они перемелют всю засыпанную кукурузу, пусть сыплет следующий по очереди, а то жернова могут испортиться, работая вхолостую.

Предоставив собравшимся самим поддерживать огонь, он снова ушел за дровами. Мокрые поленья в очаге начали разгораться, от них шел горячий пар, концы покрылись мутной пеной. И рыжебородый, водя палкой по горячей золе, продолжил свой рассказ.

— Вот как было дело, — сказал мне отец, когда мы шли от Кимпаловой сакли домой. Кимпал Киапач был бедняком. Но и бедняки бывают разные. Не каждого из них, пожалуй, и назовешь бедняком. Но Киапач был, можно сказать, из всех бедняков самый что ни на есть бедный. Что называется — ни кола ни двора, дальше некуда. Семьи у него не было, и он бродил целыми днями по селу, все принюхиваясь, откуда потянет сладким запахом горячей мамалыги. Почует — и шасть за порог. Ну и подкармливали его, только неохотно — за лодыря почитали. Бывали иной раз дни, когда никуда он на обед не попадал. Тогда уж волей-неволей варил он себе фасоль на два дня сразу в единственном глиняном горшочке с обломанными краями, который составлял всю его кухонную утварь. Работать то ли он сам не хотел, то ли его не брали — не поймешь, а только всю жизнь он так и околачивался по чужим дворам. Впрочем, нет, как-то раз он женился, но жена попалась ему хмурая, неразговорчивая, и он от нее убегал, чтобы по-прежнему слоняться без дела по селу.

Словом, не сошлись они характерами, и, не прожив с Кимпалом и года и не нажив с ним ни детей, ни хозяйства, жена его ушла восвояси к родителям, которым, впрочем, она тоже была в тягость. Летом и зимой Кимпал ходил в своей рваной, ветхой шубе, пальцы его ног всегда выглядывали на свет божий в дыры сухих, из невыделанной кожи, чувяков, которые, впрочем, не каждый решился бы назвать чувяками — так, опорки.

Но ведь выпадет же человеку иной раз счастье! Именно так и случилось с Кимпалом: он каким-то образом внезапно разбогател... Как это случилось, спрашиваешь ты, усач? Опять не веришь мне? Ну, разбогател человек и разбогател — что же тут удивительного! Неужели обо всем решительно надо рассказывать здесь, у очага мельника Шиакира? Впрочем, если уж всю правду говорить, отец мне ничего об этом не рассказывал, и я сам не знаю, как разбогател Кимпал. Одно известно: был Кимпал нищим, несчастным — и вдруг стал богачом. А как стал — никто не знает. Ну, думать можно по-всякому: может, нашел Кимпал кошелек с золотом, может, наследство получил после смерти богатого дядюшки — привалит же счастье человеку! А может, — далеко ли до греха, — каким-нибудь темным делом добыл Кимпал состояние.

Кто знает? Никто не знает, да и не к чему. Мы знаем одно: была у Кимпала старая шуба, и о ней мы и ведем разговор.

Да, так на чем, бишь, я остановился? Забыл! А все ты, усач, сбил меня своими расспросами. А, вспомнил! Так, значит, разбогател Кимпал и, разбогатев, возгордился так, что и близко не подходи. Отрастил себе такое пузо, что вот-вот, гляди, лопнет, ни с кем из простых людей знаться не захотел, забыл, кем был, забыл всех, кто его кормил в трудные годы, забыл и свою старую шубу, служившую ему безотказно и в жару и в холод.

И вот однажды пришли крестьяне на сельский сход. И, как водится, до того, как начали обсуждать важные вопросы, стали они говорить о хозяйственных делах. Был там и Кимпал Киапач.

С тех пор как он разбогател, он стал садиться только среди зажиточных хозяев, которые раньше и знать его не хотели. Он не обращал внимания на тех, кто победнее, а порой и издевался над ними, не давая им сказать ни слова, донимая их насмешками.

И простые люди, которые раньше, жалея нищего Кимпала, помогали ему, теперь стали его побаиваться — как-никак богач, а от богача того и жди какой-нибудь обиды или притеснения! В его руках сила — деньги в его руках.

...Ну вот, сидели, значит, крестьяне на сходе, подходили опоздавшие, появился и сосед Кимпала, Дзадзала, человек прямой, честный, неглупый. Он был рачительным хозяином, никогда никого не обижал, помогал как мог попавшим в беду — словом, был достойным человеком. Как и подобает, поздоровался он с односельчанами, те ответили ему — кто почтителъно, с уважением, а кто и так, спустя рукава: не больно, мол, важная птица. Однако все приподнялись как подобает. И только один Кимпал Киапач не тронулся с места. Он важно прищурился, мельком взглянул на соседа и, издевательски ухмыляясь, выпалил: «Что, Дзадзала, тебя тоже пригласили на сход или ты сам пожаловал?» При этом он умышленно, чтобы сильнее оскорбить Дзадзалу, нажал на слово «тоже».

Дзадзала вскипел, но сдержался и ответил как только мог спокойно, хотя не без язвительности: «Конечно, специально ко мне не присылали гонца с сообщением — всех известили, известили и меня. Ну, а если требовалось твое особое разрешение на это, то прости — я не знал. Я пришел сюда наравне со всеми, как член общества».

Кимпал насмешливо улыбнулся.

«Ну конечно, ты член общества, раз сам себя так называешь.

Вот народ и поджидал твоего прихода. Как же было без такого важного члена общества начать обсуждение важных дел?» — продолжал он издеваться над своим соседом.

Этого Дзадзала уж не мог вынести. Долго он сносил насмешки Кимпала, но есть же предел всякому терпению. Ведь и камень лопается, если его накалить сверх всякой меры! И вот слово за слово — и соседи горячо заспорили.

Наконец, побагровев до ушей от злости, Киапач выпалил: «Да как ты смеешь разговаривать со мной таким тоном?! Было бы кому нос задирать, а то у тебя и бурки-то порядочной нет, ведь бурка-то твоя — красная!» Тут надо пояснить, что назвать чью-нибудь бурку красной почиталось у горцев величайшей обидой для ее владельца.

Немудрено, что Дзадзала потерял последнее самообладание: «Послушай, ты, бессовестный человек, если ты вообще человек, а не что-либо другое. Мы с тобой соседи, живем двор ко двору.

Почему же ты оскорбляешь меня? Иль ты начисто забыл, как клянчил у меня старые брюки? Ну ладно, бог с ними, с брюками, но неужели ты мог забыть свою старую шубу? Совести у тебя, надо прямо сказать, и на ломаный грош нету!» И вот что-то сломилось в душе Кимпала. До сих пор он все хорохорился и на каждое слово соседа отвечал десятью, одно другого запальчивей и язвительней. Но как только Дзадзала упомянул о старой шубе, спесивый человек, который, разбогатев, никому не давал спуску и не терпел, чтобы кто бы то ни было ему перечил, — этот надменный богач вдруг обмяк. В его памяти встало нищее, неприкаянное прошлое — как будто сегодня, сейчас выпрашивал он у Дзадзалы поношенные брюки, как будто сегодня, сейчас он рваную, замызганную шубу. Слова Дзадзалы, как молот кузнеца Патуха, стучали в его голове. Заносчивый Кимпал онемел.

«Бессовестный, выходит, я человек, — ругательски ругал он себя в душе, повторяя слова Дзадзалы, — ни на грош во мне, видать, совести нет!» Присутствующие, чтобы замять неловкое положение, стали разговаривать о разных делах, и разгоревшийся было яростный спор между соседями потух, как костер, в который перестали подбрасывать хворост. Благо Киапач не ответил Дзадзале на последние, самые, казалось бы, обидные слова...

Тут пришел мельник со второй вязанкой дров, которую он, как и первую, сбросил у дверей. Он был чем-то явно расстроен и ругался на чем свет стоит.

— Подумать только, какой-то криворотый Чипа осмелился мне сказать: «Ах, ты несчастный мельник!» А сам-то, сам совсем недавно был простым батраком.

— А за что он на тебя накинулся? — спросил рыжебородый, и остальные посмотрели на Шиакира, как бы молчаливо спрашивая его о том же.

— За что? А разве я знаю, за что? Занесся Чипа, жадиной стал в последнее время. Оказывается, я на его делянке дрова рубил, он и набросился на меня, как цепная собака.

— Вот и мы только что говорили о том же, — подхватил рыжебородый, — чуть кто хоть малость встанет на ноги, как уже начинает зазнаваться, забывает простых людей, с которыми прожил всю жизнь. Недаром говорит народная шутка, что смуглый, блестящий каштан, как только вышел из колючей, невзрачной кожуры, посмотрел на нее презрительно и сказал: «Фи, неужто я из нее вылупился?» Так и люди: чуть оперятся — нос кверху, и сам черт им не брат.

— Да брось ты об этом, — вмешался один из собеседников, ви— димо самый нетерпеливый и сильней других заинтересовавшийся историей Кимпала. — Доскажи нам наконец о старой шубе Киапача, а то мы так и не узнаем, что в ней достопримечательного.

— Да я же как будто кончил о ней рассказывать. А впрочем, ты прав, не совсем. Ну вот, значит, Киапач сидел, низко опустив голову на грудь, глубоко задумавшись. По всему видно было, что слова Дзадзалы задели его за живое. Некоторые на сходе шептались, что Дзадзале не сойдут с рук дерзкие слова и что Кимпал крепко отомстит ему за обиду.

А на самом деле все произошло совсем по-иному. Вечером, как только кончился сход и Киапач вернулся домой, он сразу же зашел в чулан, открыл стоявший там пыльный старый сундук и, порывшись в разной рвани, вытащил за воротник свою забытую шубу. Он повернул ее и так и сяк, рассмотрел как следует со всех сторон да и повесил на вбитый в стену крепкий колышек. Потом вышел из дому и прямиком направился во двор Дзадзалы.

Дзадзала и его жена изумились, увидев Киапача у порога своего дома. Еще больше удивилась бы жена Дзадзалы, если бы знала, что ее муж основательно поругался с соседом на сходе, но так или иначе она знала, что Киапач, став богачом, очень редко заглядывал к простым людям.

«Какой черт принес этого негодяя?» — подумал Дзадзала, поднимаясь, как того требовал закон гостеприимства, навстречу неожиданному гостю. Хозяева ответили поклоном на приветствие Киапача, и тот как ни в чем не бывало уселся у очага. Жене Дзадзалы вначале показалось, правда, что ее муж и гость как-то странно поглядывают друг на друга, но, когда беседа потекла по обычному в таких случаях руслу, хозяйка решила, что это ей померещилось. А мужчины поговорили о том о сем, о разных хозяйственных делах, о сегодняшнем сходе, но ни разу ни тот, ни другой даже словом не обмолвились о ссоре.

Хозяйка сняла с огня котел с мамалыгой, разложила ее по тарелкам, поставила на стол сыр и другое угощение, и все поужинали да выпили малость, как водится.

Мирно поболтав еще немного с хозяевами, Кимпал стал собираться домой. Дзадзала, как обязательный, вежливый хозяин, вышел во двор его проводить. А жена его все не могла прийти в себя от изумления. «Киапача будто подменили, — подумала она. То ли за ним смерть пришла, то ли он сегодня внезапно поумнел, а только не узнать человека!» То же самое думал и Дзадзала, провожая гостя. Когда они дошли до середины двора, Киапач вдруг остановился и сказал Дзадзале: «Иди, Дзадзала, домой. Хватит меня провожать. Спасибо тебе за все. Знай только одно, дорогой сосед мой Дзадзала, с сегодняшнего дня я уже не тот Киапач, которого ты знал в последнее время, не тот, который так грубо обошелся с тобой на сходе. Нет, Дзадзала, с сегодняшнего дня я прежний Кимпал Киапач, который ходил зимой и летом в старой, порванной шубе».

И протянул Киапач Дзадзале по-дружески руку, и Дзадзала протянул Киапачу по-дружески руку, и обменялись они крепким, мужским рукопожатием.

Придя домой, Киапач с ходу пошел в чулан и увесистой палкой своей несколько раз ударил по старой шубе, приговаривая: «Не зазнавайся, старая шуба, не зазнавайся!» Потом он поставил палку в угол чулана и приказал родне не трогать ни шубы ни палки.

И с этого дня старая шуба Кимпала Киапача все время висела в чулане. Никто не смел и пальцем прикоснуться ни к ней, ни к палке. С этого дня, чуть Кимпалу покажется, что он начал зазнаваться, заноситься, воображать, что он невесть какая важная птица, он сразу же шел в чулан и поколачивал свою старую шубу, приговаривая: «Старая шуба, не зазнавайся! Не зазнавайся, старая шуба!».

И после его смерти шуба эта долгое время висела в чулане.

Я вам говорил уже, что видел ее собственными глазами.

На этом рыжебородый и закончил свою затянувшуюся историю.

В очаге давно уже горело жаркое пламя. Одна из головешек, сильно обгорев посередине, обломилась, и половина ее упала на земляной пол, рассыпав во все стороны горячие уголья. Все вскочили с мест, отряхиваясь и сыпля проклятьями в адрес коварной головешки, которая чуть не обожгла их. Жернова, как и все это время, мололи и мололи теплую муку. Мельник Шиакир уже держал большой ушастый бурдюк, ссыпая ее. Помол близился к концу. Все вышли во двор. Тучи рассеялись, и на покинувших мельницу крестьян глянуло ясное, уже начинающее темнеть небо. Дождь почти перестал. По всей видимости, погода обещала стать хорошей.

Перевел Б. Лейтин.