Коськин отец Панкрат Данилович диктовал письмо.

Машутка ела тыквенную кашу и жалостливо косилась на Коськино лицо, перемазанное чернилами. Коська писал медленно.

Чернила были разведены в граненом пузырьке. Ручка окунулась, глубоко, писать было неловко.

— «И еще требуется поставить под вопрос нашего заведующего пайторгом гражданина Васильева, — наставительно диктовал Панкрат Данилович, — который отпускает стиральное мыло дороже частника, в дополнение к чему искусанное мышами. Я указал ему, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он по своей халатной относительности стал вокруг меня смеяться и строить надсмешки…» — Панкрат Данилович стал глядеть в окно на мелькающие ноги, обутые в сапоги, туфельки и ботинки, и задумался, почему у каждого человека своя походка.

— Точка? — спросил Коська с надеждой.

— Нет, не точка. Пиши, — Панкрат Данилович указал на чистое место, где писать. — «Я ему добром сказал, что надо привлечь к ночному дежурству котов, а он меня ни за что обругал, как при старом режиме, по-матерному. И прошу его поставить под вопрос, любезный двоюродный брат Cepera, и поскорей испустить на него декрет. Бояться его нечего. Социальное происхождение у него ниже среднего, я узнавал. И жен бьет его насосом от велосипеда».

— Теперь точка? — спросил Коська, утирая нос лиловыми пальцами.

Эти письма были для него сущим наваждением. Примерно год назад Панкрату Даниловичу стало известно, что его двоюродный брат Cepera стал большой шишкой: заместителем народного комиссара. Панкрат Данилович помнил Серегу смутно. Они учились вместе еще в прошлом веке в церковноприходской школе в Кимрах, и тогда будущий замнаркома прославился тем, что съел на спор Ветхий завет вместе с картонной обложкой и с кожаным корешком и стал на некоторое время (до прочищения желудка) ходячим олицетворением евангельского стиха от Луки: «Царство божие внутри нас».

Узнав от верного человека, что Cepera «прошел в дамки», Панкрат Данилович приказал Коське и Машутке называть себя на «вы» и, кроме усов, отпустил еще и подусники.

Сапожным делом он заниматься бросил, чтобы не кидать тени на казенного брата, и квартплату вносил по пяти копеек в месяц, как безработный. Днем он маялся от безделья, а после обеда выходил читать газету во двор, чтобы все видели. Жена его выбивалась из сил, стирала на чужих с утра до ночи и уговаривала мужа, чтобы он увез ее в Кимры, а Панкрат Данилович велел терпеть и говорил, что скоро ей вся улица позавидует. Он надеялся приучить двоюродного брата к факту своего существования и показать ему свою гражданскую ценность. В результате столичный родственник должен вызвать его в Москву, дать комнату и назначить на командные высоты.

А когда его назначат на высоты и Панкрат Данилович сосредоточится на новой должности, он справит зимнее пальто с широким поясом из шевра. После пальто он справит шевровое галифе и шевровые сапоги на высоких каблуках и, наконец, шевровые перчатки с раструбом, такие же, как у автобусных шоферов.

Предвидя заветный день, когда он выйдет на московский двор посидеть, весь в шевре, Панкрат Данилович принялся за воспитание детей, чтобы они не осрамились в первопрестольной столице. Машутке было велено говорить вместо «спасибо» — «мерси», а Коське — читать какую-то книгу, из которой были вырваны первые шестьдесят восемь страниц, а шестьдесят девятая начиналась словами: «барон, рыдая, вышел».

В Москву было пущено уже писем двадцать, но отклика не было, хотя на конвертах по диагонали каждый раз писалось: «Вернись с ответом!» Очевидно, двоюродного брата отвлекали происки английских империалистов. Но Панкрат Данилович твердо надеялся на облегчение международного момента и каждую неделю сочинял письмо.

Заклеив конверт, он надевал картуз с высокой тульей и отправлялся на вокзал, стараясь вышагивать возможно шире для сохранения обуви. На вокзале он опускал письмо в почтовый вагон, возвращался домой и несколько дней находился в приятном расположении.

Машутка доела кашу.

— Закусила? — спросил Панкрат Данилович.

— Закусила.

Он щелкнул ее по затылку.

— За что, папаня?

— А кто мерси позабыл?

— Вы же сами велели молчать…

— Рассуждай у меня еще!.. На чем остановились?

— На насосе, — сказал Коська.

Дверь хлопнула. Панкрат Данилович строго обернулся на шум и увидел башмачки с блестящими пряжками из жирной, как паюсная икра, кожи. Взгляд его скользнул по черным нештопаным чулочкам, по коротким штанишкам из клетчатой шотландки, по белоснежной матроске с напуском и, наконец, по румяному лицу только что стриженного у парикмахера Славика.

Славик безмолвно стоял на циновке. Ему было известно, что, когда у Коськиного папы пишутся письма, надо соблюдать полную тишину.

Панкрат Данилович посмотрел на якорь, вышитый синим шелком на матроске, и сказал:

— Вон он какой. Беленький, как бумажный червонец все равно. Куда обрядился?

— У меня сегодня день рождения, — объяснил Славик застенчиво.

Панкрат Данилович покачал головой.

— Чего тебе?

— Левый башмачок жмет. Мама просила посмотреть.

— Обожди, — нахмурился Панкрат Данилович. — Видишь, человек занят… А ты чего встала? — спросил он Машутку. — Ступай во двор, стереги белье. И никуда не бегай. А то получишь горячих по тому месту, где спина кончает свое приличное название… — Он покосился на башмачки Славика и продолжал диктовать: — «Лакейское ремесло по части сапожного дела, которое досталось мне от старого режима, я прекратил целиком и полностью. В части гулянки и потребления алкоголизма я человек серьезный. По праздникам выхожу с детями на бульвар или повышаю культурный уровень. Против нашего дома — цирк, ходить за культурой недалеко. В мае месяце глядели номер «Адская кузница». Трое желающих из публики били молотками по наковальне на груди русского богатыря Кузина, и потом был исполнен жуткий номер, который многие из публики не хотели допускать. Некий желающий из публики разбил вдребезги на голове Кузина два больших кирпича без всякого вреда для здоровья. После этого вернулись домой и легли отдыхать. А перед тем кушали кофей». Чего не пишешь?

Панкрат Данилович посмотрел на Коську подозрительно. Он прошел школу-передвижку ликбеза и имел справку, что грамотный. Но читать мог только по-печатному, а писать не умел вовсе ничего, кроме цифр, и. когда приходилось ставить подпись, подписывался каждый раз по-разному.

Поэтому Коська только первые два-три письма написал добросовестно. Это занятие опротивело ему настолько, что он стал пропускать слова, сперва длинные, потом и длинные и короткие и, наконец, целые фразы. И кусок письма, в котором рассказывалось о посещении цирка, выглядел приблизительно следующим образом: «Прошлый месяц «Адская кузница». Трое били Кузина, который не хотел допускать. Желающий разбил два кирпича и кушал кофей». И все. Чтобы скорей кончился листок, Коська приписал от себя: «Где вы теперь, кто вам целует палец».

— Чего же ты больно мало написал? — спросил Панкрат Данилович.

— Это мало? Полпузырька чернил срасходовал.

— А ну перечти.

При всей своей тупости Коська обладал попугайской памятью. По отрывочным словам он мог без запинки восстановить почти точно все то, что ему было надиктовано.

Пока Коська, вроде бы с трудом, перечитывал, что написано, Славик озирался по сторонам.

В углу были свалены узлы грязного белья — на них спала Машутка. Она рассказывала, что зимой, когда работает паровое отопление, еще ничего, а летом такая сырость, что все мокрое: и простыни, и сахар, и страницы книги, которую Коська читает для культурного уровня.

В комнате было холодно, тянуло плесенью. На стене висел отсыревший портрет Карла Либкнехта. Кровати были отставлены на полметра от сырых стен, чтобы ночью не щекотали мокрицы.

Кроме портрета, в этом мрачном жилище было еще одно украшение. На комоде стоял молодец севрского фарфора в парике и в красном кафтане. Он играл на флейте. Золоченая флейта ослепительно блестела, и непонятно, откуда брался свет для такого блеска: крошечное окошко под самым потолком давно не мылось, в дожди на стекла налипали черви. За окном непрерывно мелькали ноги, и в полуподвале весь день не прекращалось зыбкое мерцание…

Панкрат Данилович дослушал Коську, посмотрел на башмачки Славика и сказал:

— Так вот. Скажи своей маме, что мы этими делами не занимаемся. И заниматься больше не будем. Понял?

— Понял.

— Родитель выпил небось?

— Нет еще. У нас пикник будет в роще. Мама и Нюра поехали туда готовить. И гости приедут. Тогда и будут пить.

— А тебя не взяли?

— За мной Нюра приедет на извозчике. Они меня не взяли, чтобы я не мешался. Они там готовят.

— Ну так вот. Передай родителю мое уважение. И скажи, что я своему родному двоюродному брату письмо пишу. Заместителю наркома. Так и передай. На чем, Коська, остановились?

— Темно, папаня. Не видать ничего.

— Ладно тогда. Поставь точку. Пиши. «Имеются у меня мнения наладить кожевенное производство из кошек, собак и прочих подручных материалов и много других моментов всесоюзного значения, для которых надо выехать в Москву и поговорить сурьезно, — он печально поглядел на башмачки Славика. — У нас тут народ дикий, азиатский, смеются только и обзывают, а поговорить не с кем».

Он вздохнул и сказал решительно!

— Скидай!

Славик сперва не понял.

— Ну скидай башмак-то, — подсказал Коська. — Чего встал?

Панкрат Данилович перевернул башмачок вверх подошвой, поднял на уровень глав, словно прицелился.

— Кто покупал? — спросил он.

— Это подарок. От мамы.

Панкрат Данилович вывалил на низкий столик сапожную снасть: ножики, молоточки, колодки, шильца, тупики, расправки — все, что нужно и не нужно, кинул на колени женин фартук, и полуподвал наполнился веселым перестуком, посветлел и ожил.

— А знаешь, как сапожник царского ювелира обманул? — хитро спросил Панкрат Данилович. — Не знаешь? Ну вот, не знаешь, а я знаю! — Дорвавшись до привычной работы, он подобрел, и его белое, асбестовое лицо разгладилось. — Приходит к сапожнику царский ювелир и давай возле него потешаться. Твое ремесло, мол, против моего ничего не составляет. «Я, — говорит, — для самого государя на золоте и серебре наисамые тончайшие узоры вырезываю. А у тебя, — говорит, — у мужика, — фи! — вар да дратва». А сапожник ему: «Какой ты тонкий ювелир ни на есть, а подметку не вырежешь». Тот в амбицию: «Вырежу!» Ударили по рукам, поспорили на сотню целковых. Этот ювелирный-то мастер сел на липку, язык прикусил, старается. Резал, резал — вырезал. Действительно, правда, вырезал хорошо. Сам понимай: царский ювелир, не кто-нибудь. «Ну, — говорит, — мужик, давай денежки». — Панкрат Данилович засмеялся. — Сапожник взял обе подметки, правую и левую, прислонил друг к дружке и говорит: «Да они у тебя, господин царский ювелир, неровные». — «Как неровные?» — «А сам гляди: один носок направо, второй налево». — Панкрата Даниловича охватил такой смех, что пришлось отложить работу. — «Один, — говорит, — носок направо, второй налево. А хвастал!» — Панкрат Данилович весело застучал молоточком. — Законфузился царский ювелир, отсчитал сотню целковых и побег от грехов… Вот как мы его! Не будешь вперед хвастать!

В дверь сунулась Машутка.

— Коська, тебя Таракан вызывает.

— Батя, я пойду, ладно?

— Ступай, — благодушно разрешил он. — Не забудь, вернись к кофею.

— А меня Таракан не вызывает? — спросил Славик.

— Тебя нет. Коську.

Славик встревожился. Он был уверен, что дело касалось Зорьки. Надо бы выбежать, узнать. Но на нем только один башмачок. Прошло пять минут, прошло десять.

Наконец башмачок был снят с правила и вручен клиенту.

— А сколько стоит? — спросил Славик.

— Чего такое? — протянул Панкрат Данилович угрожающе.

Сразу, как только закончилась работа, как только смолк веселый перестук молотка, к нему вернулась брюзгливая заносчивость.

— Гляди, другой раз таких вопросов не спрашивай, — пригрозил он. — Я тебе не артель инвалидов, глупостями не занимаюсь. Я тебе не сапожничал. Доказал уважение твоему родителю, и только. Так отцу-матери и передай Мы в ваших деньгах не нуждаемся. У нас своих хватит…

Славику не терпелось бежать за ребятами, но отставной сапожник продолжал свои поручения:

— И еще передай: скоро убывает от вас Панкрат Данилович! Насовсем убывает. Так и передай. Будете тогда поминать. Был, мол, Панкрат Данилович да весь вышел. Понятно тебе?

— Понятно! — сказал Славик и выскользнул за дверь.