С тяжелым сердцем шел домой Славик. Он знал, что его давно дожидается учительница музыки, что мама звонила в милицию, гоняла прислугу Нюру в соборный садик. Он надеялся, что по дороге само собой придумается оправдание, которое умилит и маму, и сердитую учительницу, и Нюру, и спохватился только после того, как за ним тяжело хлопнула парадная дверь.

Делать нечего. Придется не торопясь подниматься по лестнице. До третьего этажа можно много чего придумать.

В подъезде его ожидала новая неприятность.

В углу, под каменной лестницей, спал босой оборванец. Это был страшный бандит по прозвищу Клешня. Несколько лет подряд, обыкновенно в июле, он появлялся в городе и до осени располагался под лестницей. Во дворе говорили, что где-то за рекой, в роще, Клешня зарыл клад и теперь режет людей не с целью грабежа, а просто так, чтобы не разучиться.

До сих пор Славик видел этого бандита только во сне. Наяву им не приходилось сталкиваться. Клешня появлялся в подъезде часам к двенадцати ночи и исчезал на рассвете. Славик в это время спал. А сегодня — еще девяти нет, а он уже здесь. Такого никогда не было.

Славик отер о штаны липкие ладони. Экономическая угольная лампочка освещала дырявые обноски, клокасто стриженный беспризорный затылок и кривые пальцы на босых ногах. Бандит лежал в позе зародыша, уткнувшись носом в колени.

Первой мыслью Славика было пройти домой со двора. Но тогда придется опять хлопать дверью и Клешня может проснуться. Славик прикусил язык и стал на цыпочках пробираться к лестнице. Не успел он сделать и трех шагов, Клешня вздрогнул и выпучил на него белые глаза.

К удивлению Славика, Клешня оказался совсем не таким, каким появлялся во сне. Ему было лет пятнадцать, не больше. Страшным у него было, пожалуй, только немытое лицо, такое же черное, как и ноги. А если его отмыть, то оно перестанет быть страшным: нос прямой, правильный, под носом ни разу не бритые усики. Эти нежные, как реснички, усики особенно удивили Славика. И он вспомнил, как во дворе говорили, что Клешня не трогает жильцов дома, и ценили его благородство.

— Хина есть? — спросил Клешня.

— Не знаю, — ответил Славик.

Клешня пошарил внутри зипуна и вытащил пивную бутылку. Славик заметил, что рука у него изуродована. Целыми на ней были всего два пальца.

— Пить охота, спасу нет, — сказал Клешня. — Вынеси водицы.

От него исходила едкая тлетворная вонь.

— Меня ожидает учительница музыки, — сказал Славик. — И потом… меня к вам не выпустит мама.

— На колонку сбегай. Нацеди.

— А сырую воду пить разве можно?

— Можно! Канай!

Бандит запахнул полу зипуна, и на Славика пахнуло потом и жаром воспаленного тела. Клешня дрожал мелкой, собачьей дрожью весь с головы до ног, как будто его везли на телеге.

Славик сбегал к колонке, принес полную бутылку воды. Клешня брезгливо отер горлышко, сделал несколько громких глотков, оторвал от штанины тряпку, скрутил пробку, заткнул бутылку и сунул ее под себя.

— Ступай играй музыку, — разрешил он.

— А у вас случайно рубля нет? — спросил Славик.

— Сегодня нет, — ничуть не удивился Клешня. — А на что?

— Голубку надо выкупить. Самсон за рубль не отдает.

Клешня подумал.

— Клуб Дорпрофсожа знаешь?

— Знаю. Там синяя блуза представляет.

— Ну вот. А под клубом подвал. Окна — во двор. В ямах, под землей. Под решеткой. Понял? А в подвале бумаги — навалом. Понял? Больше ничего нет. Одни бумаги. Бери, сколько хочешь…

— Мне кажется, Самсон не захочет бумаги, — возразил Славик осторожно.

— А ты на базар снеси. Загони на обертку. Полтора рубля выручишь. А то два.

— А вы сами загоняли?

— Мне зачем? Мне и в форточку не пролезть. А дверь под замком. На бломбах. Понял? А ты пролезешь.

— А если там нет форточки?

— Есть. Я этот подвал с восемнадцатого года знаю. Там моего пахана запороли.

— Как запороли? Кто?

— Беляки. Дутовцы. Насмерть запороли и повесили… На фонаре. А теперь он в подвале живет. — Клешня забормотал торопливо: — К двери прислонишься, слыхать— Ходит тама, дышит. Ты чего? Про мамку не надо тебе?.. Не надо?..

Славику стало жутковато, и он крикнул:

— Чего вы? Какая мамка?!

— А? Что? — Клешня вздрогнул, открыл глаза. — Нарахался? — Он осклабился. — Не бойся… Это я забылся… Бредил, да? Не бойся. Стану забываться, ты меня пни ногой, я и проснусь. Лихоманка бьет!.. Как бы не загнуться… — Он подумал. — Тут, в городе, сперва красные были, а после — дутовцы пришли… Понял? Утром — тетка бежит среди улицы. Платочком машет: «Беленькие пришли! Беленькие пришли!» Поймали пахана, ведут. А мы с сестренкой потихоньку за конвойцами. Позырить — куда. Понял? Завели его в этот самый подвал. Я — на решетку пузом. Он там разбузовался, шухер развел, чернильницу на них вылил. Они его давай пороть. А он: «Да здравствует революция! Мы — живые, вы — покойники!» Я сестренке: «Стой. Не сходи с места…» Побег домой — офицеры с мамкой играют. Усатик-черкес и еще один — пузатый. Раздели ее нагишом и играют. Понял? Пока то да се, побег обратно — сестренки нет. С тех пор ищу. Понял? Мне тогда семь лет было, ей — восемь. А ну, подбей. Сколько сейчас?

— Семнадцать, — сказал Славик. — А как ее звать?

— Позабыл, пацан. То-то и дело… Надо было ее сторожить. А я возле мамки канителился. Мамка им не дается, корябается. Они серчают. А я реву возле них. Понял? Этот, черкес, ко мне: «У вас, мальчик, есть молоточек? Принеси мне гвоздочек и молоточек». Думаю: угожу — они уйдут. Принес. Они завалили мамку на кровать и прибили к стенке.

Клешня сухо засмеялся.

— Кого прибили? — спросил Славик.

— Мамку. Гвоздем. Сквозь ладонь. Как бога. Понял? Одну руку приколотили, другая свободная. Прибили — успокоилась. «Уберите, — говорит, — ребенка». Усатик мне — пинкаря… Побег к сестренке. Сколько времени даром ушло. Знал бы, гвоздя бы им не искал… Гляжу — эти идут. Которые пороли. Понял? «Папаня там?» — «Там, там, сынок! Давно тебя дожидается». И нагайкой показывает. А нагайка мокрая. Гляжу — висит на столбе. Черный. И пенсне на носу. Он не носил пенсне: чужую прицепили, для смеха… Дурачки, чего надумали… Чужую пенсне прицепить, — он засмеялся. — Была охота… как пацаны все равно… А пахан как живой. Висит — поворачивается, висит — поворачивается…

Славик пнул его в бок.

— Ты чего? — удивился Клешня.

— Вы не бредите?

— Нет.

— Простите. Я думал, вы бредите…

— Нет. Он был. И пинжак евоный, и все… — Клешня оживился. — А клифт у меня ничего. А? Маруха добыла… — Он распахнул зипун, показал драную подкладку. На темном рифленом теле висели сопревшие остатки рубашки и штанов. — Клевая у меня была маруха, пацан. Засыпалась. Косушку рыковки не сумела стырить. Понял? Это она мне вчерась клифт принесла… На бахче сняла, с пугала… Знаешь, зачем на бахчах человечью чучелу ставят, а не корову, не верблюда?

— Не знаю.

— А потому, что любая ворона понимает: человек самая зловредная чучела на земле… Сестренку найду, я им докажу тогда, гадам… Она придет. Мы уговорились. Я ей велел: «С места не сходи». Как думаешь — смаракует? Может, зимой приходила?

— Не знаю, — сказал Славик.

— Зимой я в Кувандыке обитаю. Там теплей. Овса нажрешься и кимаришь, как верблюд все равно.

— У вас там есть какая-нибудь тетя?

— Какая тетя? Меня украли туда. Понял? Прибег я домой — нет никого. Мамку утащили, прикончили. А сестренка маленькая — должна, думаю, прийти. А дом у нас большой был. Весь этаж наш. День живу — нету никого. Второй живу — нету. А шамать охота. На третью ночь, слышу, лезут. Гляжу — чужие. Собрали без света что попало. Раскрыли меня. Глядят. Главарь ихний, дядя Ваня, говорит: «И пацана забирай». Привезли меня в Кувандык. «Вы кто — белые или красные?» Он скидает папаху. На этой стороне кокарда с орлом. Выворачивает. Там красная звезда. «Ясно?» Ну — шайка. Понял? Научили меня по дырам лазить, шал курить. А чтобы не убег, накололи картинку. «С этой картинкой без нас тебе хана. Увидят власти — пристрелят». На понт взяли. Понял? Я пацан еще был — нарахался. Так и мотался с ними года три, пока не засыпались. Может, за эти три года сестренка и приходила… Может, ждала. Не знаю… А картинка красивая… Гляди, — Клешня налил в пригоршню воду, потер грудь, и на желтой, покрытой розовой сыпью коже слабо обозначилась женщина со змеиным хвостом и надпись: «Вот она — погибель моя». Картинка была наколота в два цвета — красным и синим.

— Вы бы помылись с мылом, — сказал Славик. — Было бы лучше видно.

— У меня от мытья шкура слазит. Понял? Как у гадюки все равно. Преет и слазит. Меня мыли. Поймали нас всех на Илецкой защите. Понял? Мы Ару хотели взять. Дядя Ваня сыпняк подцепил — нас и накрыли. Понял? Ему говорят: «Как хочешь — сперва вылечим, а тогда разменяем, или сразу?» — «Чего, — говорит, — лечить. Давайте сразу». Кончили дядю Ваню. А меня давай мыть. С мылом. Вымыли, стали думать, куда меня девать. Спрашивают: «Фамилия?» — «Степанов». — «Где отец?» — «Дутовцы запороли». — «А мать?» Молчу. Говорить неохота. Понял? «Где мать?» Молчу. Смеяться будут. Понял? «Где живешь?» Там и там. Нашелся фраер из нашего города. «Да это, — говорит, — пристяжный проверенный. У них свой дом с бельэтажем». — «Чего ж ты скрыл?» — «А я не знал». — «Степанов — министр у Колчака — не с вашего корня?» — «Не знаю. Отец был за красных. И ничего не знаю». — «А на что ему красные, если у него дом с бельэтажем?» А я не знаю. «Чем докажешь что отец красный?» — «Дутовцы его запороли и повесили!» — «Кто видал?» — «Я видал!» — «Еще кто?» — «Сестренка». — «Как звать?» — «Позабыл». Смеются. Старшой погладил по головке, повез сдавать куда-то. Далеко завез. Скушно мне стало. Ушел от него. Сел на «максимку», поехал домой. Сижу на буферах. Шпала гнилая. Мосты скрипят. Разруха. Понял? Сомлел я там, закимарил, рукой за буфер. Три пальца отдавило. Ладно — привязанный был. А то бы под колеса. Доехал кое-как. Доканал до подвала. Лег в дверях дожидаться сестренку. — Клешня вздрогнул, словно его кто-то стукнул изнутри, и снова задрожал мелкой рассыпчатой дрожью. — Вон как колотит… Отойди-ка подальше… Может, лихоманка, а может, тифачок. — Он отхлебнул немного водицы. — А тогда в подвал эти самые бумаги свозили. Со всех концов. А я на пороге лежу. И взяли меня — понял? Или в больницу, или сразу в колонию. Не помню. Колония Горького. Писатель такой есть, Горький. Понял? В загранице живет. Вымыли меня там. С мылом, курвы. Стали спрашивать: «Фамилия?» А мне все равно. «Где отец?» А мне все равно. Понял? Воспитательница там у них была. С портфелем. Малохольная такая, с усами. Все ходила сзади, обедни читала, лярва. «Ах, как ты выражаешься! Как не стыдно! Что за блатные слова: то «клифт», то «пижон». А «пижон» — по-французскому голубь. Очень даже чистое слово. А «стырить» обозначает по-французскому — тащить. У них там, может быть, сам французский царь говорит — «стырить». Меня, когда я в доме жил, по-французскому учили. Понял? И по немецкому учили… А клифт разве блатное слово? «Клифт» по-немецкому — костюм. А «лярва» — маска… Пояснил я ей, стала она ко мне хуже липнуть. Только забудусь, а она: «Где папочка? Где мамочка?» Наклал я ей в портфель и ушел… Теперь каждый год сюда езжу. По натуре. Пока сестренку не дождусь — не уйду…

— А дома ее нет? — спросил Славик. — В бельэтаже?

— Там теперь чужие. Шесть семей. В каждом окне — чужой. Сестренки нет… Она издаля приходит. Пахан говорит — приходит. Пахан-то мой там в подвале живет. — Клешня забормотал быстрее. — У двери затаишься — слыхать, дышит… Подышит, подышит и шепчет: «Приходила, сынок, приходила», — все одно и то же. Ни про мамку, ни про меня не спрашивает, одно только: «Приходила, сынок, приходила…»

Славик собрался стукнуть его, но блок загремел, передняя дверь хлопнула. Роман Гаврилович — Митин папа — возвращался с партийного собрания.

Папа у Мити был молодой и больше походил на жениха, чем на папу.

Он остановился возле Клешни и, ничуть не испугавшись, сказал:

— А ну вставай! Чеши отсюда.

Клешня подтянул к носу колени и принял утробную позу.

— Подымайся, подымайся! — продолжал Роман Гаврилович. — Кому сказано!

Клешня притаился. Даже дрожь отпустила его.

— У него, наверное, температура, — сказал Славик. — Он заболел.

— Заболел? — Роман Гаврилович нахмурился. — Еще не хватало! — Он нагнулся над Клешней. — Что с тобой случилось, товарищ? Ты чей? Как тебя звать?

Клешня молча косил на него глазом.

— Чего же ты молчишь? Ему добра желают, а он скалится. Нельзя тебе тут лежать. Невозможно — понимаешь? Беспризорность ликвидирована, а ты своим видом позоришь республику. Давай поднимайся! Пойдем к нам. Умоешься, чайку попьешь, переночуешь по-человечески, на простыне, на подушке. А завтра решим, что с тобой делать. Вставай, поднимайся!

Внезапно, как от пружины, Клешня взлетел из своего угла в воздух, и, не успел Славик опомниться, что-то просвистело, ударило в стену, и порядочный пласт штукатурки плюхнулся на пол. Клешня стоял, вжавшись в противоположный угол. Верхняя губа его вздергивалась, показывая парное мясо десны и желтые зубы. Жилица нижнего этажа выглянула в щелку и поспешно заперлась.

— Эх ты! — попрекнул Роман Гаврилович, подымая увесистую гирьку. — С одной сажени не попал.

И спрятал фунтик в карман.

— Лихоманка донимает, а то бы залег тут, сука, вперед копытами, — проворчал Клешня. Скользя спиной вдоль стены, он добрался до выхода и вдруг как-то непонятно, стоя спиной и отворяя дверь, метнул из-за плеча бутылку.

Роман Гаврилович схватился за поручень. Тяжелая бутылка «Красной Баварии» упала у него в ногах и разбилась. Клешня с быстротой ящерицы выскользнул на улицу, в темноту.

— Вот это другое дело, — сквозь зубы сказал Роман Гаврилович, прижимая ладонью скулу. — Это ловко.

И стал подниматься по лестнице.

Больше Клешня не появлялся. Только едкая химическая вонь почти неделю держалась в парадном подъезде.