В Пеньково пришла весна. Быстро обнажались от снега глубоко выезженные, одичавшие за зиму проселки с прошлогодними колеями и хребтинами, с прошлогодним осенним сором. Трактористы со дня на день ждали команды начинать сев. Незаметно для себя Тоня из зоотехника превратилась в агронома, и всем казалось, что в это горячее время так и должно быть. Каждый день она бегала по полям, проверяла землю, и женщины говорили про нее:

— Беспокойная, как осинка.

В один из таких ярких дней на дороге показался эмтээсовский «газик». Водитель свернул к Тоне, и лобовое стекло машины, поймав луч солнца, вспыхнуло, как молния.

Из машины вышел заляпанный по колени, но, как всегда, гладко выбритый Игнатьев.

— Хорошо, а? — спросил он Тоню, вкладывая в это слово и свое к ней доброжелательное отношение, и приветствие, и первые итоги сегодняшней поездки.

— Хорошо, — грустно согласилась Тоня.

— Хорошо, а нос повесила, — усмехнулся Игнатьев. — В чем дело?

Она посмотрела в его блестящие глаза и узнала в них ту потребность душевного общения, которую не раз замечала в себе. Именно сейчас ему можно рассказать самое сокровенное и запутанное, именно сейчас он с полуслова поймет ее правильно и ни в чем плохом не заподозрит, как бы сбивчиво она ни говорила.

— Знаете, товарищ Игнатьев, у нас тут сложилось очень… как бы сказать… трагикомическое положение… — начала она.

— Так-так, — сказал Игнатьев. — Небось с вывозкой удобрений затерло?

— Сегодня заканчиваем. Но дело не в удобрении…

— Сегодня кончаете? Молодцы! А ваши соседи отстают. Спрашиваю председателя: «Что случилось?» — «Да вот, говорит, не поспеваем. Людей не хватает». Стал разбираться. Вижу — беда в другом: низки расценки на вывозку, колхозники уклоняются… Пришлось наводить порядки…

Игнатьев был полон эгоизма счастливого молодого человека, сознающего, что он хороший руководитель, что хорошо освоил сельское хозяйство и что дела в зоне поправляются. Его потребность душевного общения состояла только в том, чтобы заразить своей радостью другого человека. Все это было правильно: он стал лучше руководить, в сельском хозяйстве стал разбираться не хуже агронома, Но с каждым его словом Тоне становилось яснее, что сегодня ни для чего, кроме своей радости, в душе его нет места и именно сегодня он меньше всего способен понять чужую беду.

— Да, я вас слушаю, — спохватился Игнатьев, уловивший ее равнодушный взгляд.

Он достал сигарету, продезинфицировал мундштук огнем спички, закурил и попытался сосредоточиться.

— Я хочу подать заявление, чтобы меня перевели отсюда, — сказала Тоня.

— Куда перевести?

— Все равно куда. В любой колхоз. Трудно здесь.

— Значит — куда полегче? И в такое время, когда решается судьба сельскохозяйственного года? Не ожидал, товарищ Глечпкова, от вас, не ожидал. На днях вас в райкоме отмечали — и здравствуйте!

— Бывают такие трудности, что и на время не смотришь.

— Что, Иван Саввич притесняет?

— Нет, с ним можно работать.

— Значит, что-нибудь по сердечной линии? Тоня промолчала.

—¦ Давайте договоримся так, — сказал Игнатьев, — не будем капризничать, мобилизуемся, проведем посевную, а летом вернемся к вашему вопросу… Думаете, мне легко было? Бывало, сидишь ночами, Вильямса читаешь, Докучаева. А вот преодолел ведь.

Вдали остановился трактор. Женщины стали сгружать с саней навоз. Тоня увидела, что Матвей спрыгнул с машины и направился к ней. Он всегда подходил, когда она беседовала с Игнатьевым.

— Хорошо, давайте отложим этот разговор, — сказала она поспешно.

— Ну то-то же! — и, обратившись к Матвею, Игнатьев спросил: — Что же это вы такую симпатичную девушку обижаете?

— Почему обижаем? — усмехнулся Матвей. — Мы все к ней всей душой.

— Все — это, пожалуй, многовато. Надо, чтобы один кто-нибудь. — Игнатьев засмеялся.

За ним засмеялся Матвей. Пришлось засмеяться и Тоне. И Игнатьев пошел к «газику», радуясь своему умению убеждать людей и улаживать самые сложные вопросы.

— Ну, скоро по радио пахать будем? — опросил Матвей.

— Скорей, чем ты думаешь.

— А если скоро, так тебе и уезжать незачем.

— А ты откуда знаешь, что я собираюсь уезжать?

— Я все про тебя знаю.

— Ну ладно, иди, — сказала Тоня, оглянувшись. — Люди смотрят.

— Пускай смотрят. Им тоже известно.

— Что известно?

— А все! И что у меня голос хрипит при тебе… И что как увижу тебя с трактора— мотор глохнет.

— Как не стыдно! Женатый мужчина…

— Мне стыдиться нечего. Ты ведь и сама… — он не договорил, но глазами перебросил ей слово «любишь».

Тоня поняла, что возражать бессмысленно. Как она ни старалась скрывать и обманывать себя, но ей было так же, как и Матвею, ясно, что она действительно любит его. Она любила его подстриженную челку, его чумазое лицо, темные, пасмурные глаза, хриплый от волнения голос, ватник, душистый аромат горючего, исходящий от ватника, она любила даже гаечный ключ, который он держал в руке.

— Возить еще много? — спросила она, робко глядя ему в глаза.

— Две кучи… А ты не уезжай. Зачем тебе уезжать? Твоей вины никакой нет. Лучше я сам поеду.

— Куда? — почти с испугом спросила Тоня.

— Не знаю еще. Может, на целину подамся. Оттуда небось тракториста не погонят.

— Разве ты один поедешь?

— Зачем один? От нас птицы поодиночке не улетают. С Ларисой. Я это решил твердо.

— Ну вот… И хорошо… — растерянно проговорила Тоня. — Только нет… Лучше мне уйти, перевестись куда-нибудь. Мне все равно. Ведь из-за меня все это.

— Нет, Антонина Андреевна. Не было бы тебя — хуже было бы и мне и Ларисе. Не знаю, что бы тогда со мной стряслось. Скорей всего под уклон пошел бы. Совсем было изверился.

Тоня молчала.

— А на Ларису не сердись. Ей Алевтина зубы точила. Эта лиса давно тебя извести собиралась.

— Я знаю это, Матвей.

— Ну, ничего. И у Алевтины будет время покаяться.

— Как это?

— Очень просто. Я ее на зимовку услал. — И Матвей Загадочно улыбнулся.

— Что ты еще натворил? — воскликнула Тоня с отчаянием.

Матвей хотел схватить ее за руку, но она метнулась в сторону и побежала в деревню.

«Неужели он снова сорвался, — думала она, — неужели сорвался?»

Запыхавшись, Тоня подбежала к избе Алевтины Васильевны.

Дверь в сени была закрыта, но не заперта. Тоня вошла в горницу, в кухню, прошла за перегородку. Хозяйки не было. Утром печь не топили. На столе стояла миска со щами, давно остывшими и не початыми. Чистая деревянная ложка лежала рядом. Маленькие ходики, на которых был нарисован котенок, стояли, и гиря в виде еловой шишки опустилась до самой скамьи. Все больше волнуясь, Тоня еще раз прошла по комнатам. Всюду царил порядок, только огромный, окованный железными полосами сундук с большим висячим замком стоял почему-то не у стены, а почти на самой середине кухни. Тоня остановилась, стараясь догадаться, в чем дело. Вскоре ей показалось, что из сундука доносится шорох. Она прислушалась. Шуршало не в сундуке, а где-то ниже, — вероятно в погребе.

Собрав все свои силы, Тоня кое-как сдвинула тяжеленный сундук, подняла крышку погреба и позвала:

— Алевтина Васильевна!

Некоторое время никто не откликался. Затем в холодной темноте что-то зашевелилось, и Алевтина Васильевна, часто мигая отвыкшими от света красными глазами, полезла наверх.

Увидев косматую, продрогшую женщину, Тоня ужаснулась. Юбка ее была мокра от растаявшего льда, на котором она просидела всю ночь. И поплиновая кофта ее, и пальцы, и лицо были вымазаны сметаной.

Не обращая внимания на Тоню, она стала метаться по комнатам, беззвучно шевеля губами — от долгого крика и сырого холода погреба у нее пропал голос. Потом она бросилась на улицу, встала среди дороги и, потрясая над головой сухонькими кулачками, начала честить Матвея никому не слышными, но, судя по ее лицу, страшными словами.