Очерк под названием «Васька» появился в срок — Восьмого марта. Он был украшен портретом Чугуевой и занимал четыре столбца в красном углу второй полосы. Успех написанного в один присест сочинения удивил даже видавших виды профессионалов. В редакцию стали звонить, спрашивать, кто такой Геус (подписывать свою халтуру полным именем Георгий Успенский постыдился и придумал псевдоним). Через несколько дней стали приходить письма читателей. Материал был отмечен наверху. Редактора Курбатова премировали шевиотовым отрезом. А Гошу пригласили в солидное издательство и предложили сделать книгу о метростроевцах, если это не противоречит его творческим планам. Шумный дебют обеспокоил Гошу. Больше половины — ох, значительно больше половины очерка — было выдумано, сочинено в самом подлом значении этого слова, хотя после неудачи с Васькой Гоша, конечно, беседовал и с Кругловым, и с Митей, и со сменным прорабом и уловил кое-что. К его удивлению, самыми читабельными оказались эпизоды, высосанные из пальца. Гоша ждал разоблачений, поминал недобрым словом упрямую ударницу. Ему было невдомек, что ей-то он и был обязан своим триумфом. На протяжении всего его лихорадочного писания каждой строке сопутствовало смутное ощущение неразгаданной загадки, возбуждавшее воображение читателей.

На Чугуеву очерк произвел впечатление неожиданное. Поначалу ей показалось, что голодающий «плимутрок» написал не про нее, а про неведомую принцессу. И портрет изображал не ее, а симпатичную смуглянку с черными нарисованными губами, черноволосую и без глаз. Единственное, что после ретуши осталось от Чугуевой, была шейная подвеска. Но по подвеске не признают. На сибирском болоте подвески у нее не было.

Чугуева с интересом перечитала, как отец батрачил на кулака-мироеда, как мать ждала его у околицы и как бабка-ворожея вызнала на углях, что отец убит в Галиции. Подвиг в шахте был описан распрекрасно. А больше всего понравилось Чугуевой, как она говорила корреспонденту:

«Отныне у нас появилась новая профессия, доселе невиданная и неслыханная. Профессия эта — метростроевец. Человек, удостоившийся этого звания, умеет и бетонить, и плотничать, и арматуру гнуть, и стены облицовывать, и опалубку шпаклевать, и штрек засекать. Короче говоря, настоящий метростроевец — строитель-универсал».

Восьмого марта ребята качали Чугуеву, а Митя подарил ей брошюру «О работе в деревне». Только тогда она убедилась, что написано про нее, и поверила, что она, а не смуглянка произносила красивое слово «универсал». Она приехала в общежитие, накрасила губы и легла спать. На душе у нее первый раз за много дней и ночей был мир. Теперь, если и узнают правду, ничего над ней не посмеют сотворить.

Всю шестидневку она работала, как песни пела!

А под выходной бригадир вызвал ее в контору. Она сразу нашла комнату, отведенную комсомольцам, тот самый «кабинет», которым хвастал Митя. Боевые участники легкой кавалерии обсуждали там будущую политудочку. Кавалеристы расположились на полу, на единственном подоконнике, на письменном столе и немилосердно галдели. В табачном мраке вечерним солнышком светились рыжие Митины космы.

— Пожаловала, — невесело встретил Митя Чугуеву. — А ну, братва, освободите помещение. У нас разговор.

Комсомольцы протопали в коридор. Слышно было, как их и оттуда погнали.

На Митином столе лежала знаменитая газета, довольно потрепанная. На снимке Чугуевой были нарисованы буденовские усы.

Чугуева взглянула на Митю, на газету и улыбнулась. С Восьмого марта она стала улыбаться знакомым и незнакомым как дурочка.

Митя осмотрел ее подробно и спросил:

— Ну, чего с тобой делать?

— Да что хошь, Митя.

— Что хошь? — Он повернул к ней газету. — Почему я тебя вызвал, чуешь?

— Нет.

— А погляди на портрет. И учти, нету ничего тайного, что не стало бы…

Вошла уборщица, поставила в угол ведро и швабру, принялась выжимать тряпку.

— Анна Павловна, у меня дело, — напомнил Митя.

— И у меня дела. Нужней твоих.

До вселения комсорга каморка была в безраздельном владении Анны Павловны. Понятно, что отношения у них стали довольно напряженными.

Пока она гремела ведрами, Митя молчал. А осевшая было тревога снова замутила душу Чугуевой: «Может, Осип доказал?» Выдавать ее властям у него вроде бы не было интереса. Она обхаживает его, слушается. Чего ему еще надо? Нет, не Осип. Он против своего интереса не пакостит. Может, в районе газету видали? Клим Степанович, может, видал, начальник раскулачивания. Если Климу Степановичу газета в руки попала, мигом застучит в рельсу: фамилия сходится, имя тоже. И фотография, если приглядеться, не такая уж непохожая. И ямка на щеке, и нос. Скорей бы бригадир открывался, ждать тошнехонько.

Анна Павловна развесила тряпки на батарею и вышла. Митя прикрыл дверь плотней.

— Так вот, Васька, — повторил он, — нет ничего тайного, что не стало бы явным. Согласна с этим положением?

— А я-то? Я ничего.

— Согласна, спрашиваю, или не согласна?

— Кто его, Митя, знает… Может, опалубка не по отвесу?

— Мастерица же ты придуривать… Я не Гоша. Я тебя насквозь вижу.

Он выдвинул ящик и достал официальный конверт шинельного цвета.

— Письмо нам с тобой отстукали, — пояснил Митя. — Пляши.

Он вытряхнул из конверта сложенную вчетверо бумажку. Сердце Чугуевой упало. Бумажка была с исподу чистая, неисписанная. Казенная. Казна пишет на одной стороне. У казны бумаги много.

— Откуда, думаешь, письмо?

Чугуева медленно бледнела.

— Ну что? Молчать будем?

— С района? — проговорила она. — Клим Степанович?

— Да ты не придуривай! С района! Твое фото в центральных газетах печатают, а ты — с района. Выше бери… Чего молчишь?

— Меня в списке не было, Митя… Пайка на меня не шла… Я и побегла. Бес попутал.

— Знаем, кто тебя попутал. Где оно у тебя?

— Кто?

— Да ты оглохла? Кольцо где?

— Какое кольцо?

— Вон как умеют дурачков строить… Вот это, про которое академия наук пишет! — Митя постукал пальцем по фотографии, по тому месту, где блестела подвеска. — Это самое, которое на шее висит.

Словно мешок цемента свалился с Чугуевой. Она поняла. Речь шла об украшении, которое Осип вытащил из захоронения и приказал ей нацепить на себя. Только и делов. Покойник оказался женского пола, в золоте и серебре, и на выходе из шахты парней обыскивали. Митя и тот вывернул карманы, чтобы не нарушать демократии. Одну только Чугуеву никому в голову не пришло проверять. Так она и вынесла на белый свет эту загогулину. Осип думал, невесть какое добро, побежал приценяться. В Торгсине едва взглянули, сказали, что медь не берут. После того он целый день скалился на Чугуеву, будто она самолично смастерила старинную подвеску и нацепила на покойницу.

— Поняла теперь? — спросил Митя.

— Поняла, Митенька, поняла.

— Висюлька при тебе? Давай сюда.

Она, сопя, покопалась за пазухой и подала медное украшение, похожее на спиральную пружинку от часов. Митя с удивлением оглядел ее и спросил:

— Это она и есть?

— Она.

— Темны бояре. Я бы им за одну смену сотню таких накрутил. Кто тебе преподнес эту хреновину?

— Сама взяла. — Ужас совсем отпустил Чугуеву. Ей было смешно, что бригадиру приходится отвлекаться на пустяки. — Гроб прохудился, она и выпала. И мослы выпали. Мослы, Митя, черные. Страсть.

— Ладно про мослы. Значит, сама взяла?

— Нет. Покойница подарила.

— А зря у тебя губки на улыбке! Врешь ты.

— Не вру, Митя. С чего бы, сам пойми, врать? Чего мне за это, фамилию сменят? Уж коли врать, так от души, чтобы ночью вскакивать.

Она словно захмелела. Ей вдруг захотелось с огнем поиграть, поозорничать возле рыжего недотепушки. И наговорила бы она невесть чего, да новый человек сбил с настроения.

Появился этот человек в длинном, до пят, кожаном реглане. По высокому росту и брюзгливому выражению, которое посетитель притащил на лице с морозной улицы, можно было ожидать, что он загремит сейчас начальственным баритоном. А он не загремел, а зашептал шершавым шепотом:

— Где же твой Лобода околачивается? Небось храпака задает? Вешалка у тебя есть? — Шептун заметил гвоздь, по-хозяйски повесил реглан и кепочку и, не торопясь, стал зачесывать чалые волосики к темени.

— Мы вас не ждали, товарищ ученый, — объяснил Митя. — В письме вы на завтра назначены.

— На завтра, на завтра! — передразнил ученый, хотя и шепотом, но весьма ехидно. — Подвеска-то, вон она, уже на столе. До завтра-то сюда и Трушин, и Грущин, и Идельсон — все набегут… Коллеги, называется. Друг у дружки кости изо рта тащат. Субъективные идеалисты, сукины сыны. Трушин тарелки крестит, к вашему сведению…

Чугуевой можно было бы идти, а она уставилась на шептуна, уж очень он был чудной. В кургузом пиджачке, в грязноватой сорочке с разными пуговицами, без галстука, он походил на коменданта мужского общежития. И карандашик с гильзой от нагана вместо колпачка торчал из грудного кармашка, как у коменданта. А самое чудное было то, что он не говорил по-людски, а шуршал, как перекрученный динамик.

Ученый стряхнул перхоть с пиджака, подул на расческу, выложил на колено жестянку от монпансье и начерпал оттуда в козью ножку махорки восьмого номера. Небрежно покрутив подвеску, он ядовито усмехнулся:

— Эта медяшка академика Трушина три года кормить будет… Я не я, никто бы ее не нашел. Академики молодежных газет не читают.

Он спросил Чугуеву, откуда у нее это украшение.

— Нашла, — ответила Чугуева.

— Где?

— На земи, в шахте… Верно, обронили… Я сроду…

— Мы в тот день нацелили бригаду на две нормы, — поспешно перебил Митя. — Вот так вот — забой, а вот так мы с Васькой бревно тащим. И тут как с правого бока загремит! Глыба как саданет, бревно с плеч сшибла, верно, Васька? Боковая стенка обрушилась. Глины навалило с эту комнату.

— Меньше, Митя, — вставила Чугуева.

— Может, немного меньше…

Ученый пошел к реглану. Митя удивленно замолк.

— Продолжай, продолжай. Я слушаю, — прошипел ученый.

— Обвалилась, значит, земля, — продолжал Митя нерешительно, — и открылся лаз. Проще говоря, черная дыра, пещера. Я, конечно, убрал людей, велел марчеванить. Подошел к дыре, слышу, капает. И духом оттудова старинным несет. Послушал, послушал, крикнул: «Комсомол!» Тихо. Фонарик конца не достигает — вольтажа маловато. Лаз, видать, длинный. Полез я туда, прошел шагов пять ли, десять, хлоп лбом. Пощупал, ящик углом торчит. Посветил, никакой не ящик, а самый обыкновенный гроб. Ноги. А дальше как положено. Пришла археологическая комиссия. Неделю поковырялись и ушли.

— Они ушли, зато мы пришли, — прошуршал ученый. — Поглядим, что за дыра.

— Теперь уж не поглядите. Завалили ее. Затрамбовали.

— Что значит завалили? — зашипел он. — Кто разрешил?

— Археологическая комиссия. У нас акт.

— Вот, вам, пожалуйста! За черепками гонимся, а миллионы упускаем… Мы предупреждали: фиксируйте ходы, проверяйте ходы, оставляйте схемы ходов, пока копают метро. Такого случая не повторится! При вдумчивой постановке дела твоя дыра привела бы нас, может быть, знаешь куда?

— Куда? — спросил Митя безучастно.

— В кремлевские тайники, к вашему сведению, в подземные терема Ивана Грозного. Там царская библиотека нас с тобой дожидается. Ваттерман полагает, больше восьмиста томов. Тацит, Ливии, Цицерон, Полибий, к вашему сведению. Поэмы Кальвуса. Придется останавливать работы. Расчищать ход. За такую библиотеку можно десять Днепростроев поставить.

— Выходит, ежели бы я тем ходом пошел, под самый бы Кремль забрался? — спросил Митя.

— А почему нет? Свояк-то царский, Морозов, боярин, Борис Иванович только тем от холопов и спасался, что свой ход имел. Тогда в Кремле вся знать обитала: князья Черкасские, Трубецкие, Милославские и прочая шантрапа. И у каждого от кремлевских ворот в загородные владения свое личное метро было. Библиотеку Ленина знаешь? На том месте опричный дворец Грозного стоял. Бывало, стража хватится, где, мол, государь Иван свет Васильевич, а его нету. А это он подземным ходом на Воздвиженский остров уходил тайные суды вершить. Да что говорить! И под Голицынской больницей, и под Сухаревой башней, и под домом Минина—всюду ходы. А под Кремлем и подавно. Прошлый год курсанты вышли на физкультуру возле дворца, ну, там, где Александр Второй родился. Один прыгнул и провалился. Уцепился и висит… Вытащили его, замерили глубину — шесть метров. Стали воду лить — уходит. И что сделали? Тамошний комендант не умнее археологической комиссии — насыпал в дыру песка и никого не подпускает… А, что говорить! Лично мне эта подвеска ни к чему, но если я ее первый в газете разглядел, так уж извини-подвинься! А то они натаскают бирюлек и тешатся, пишут трактаты, как человек произошел от обезьяны.

Ученый аж посинел, но шипел с прежним ожесточением.

— Может, воды им принесть? — тихонько спросила Чугуева Митю.

— Не надо, не надо… — замахал на нее ученый. — Это мне в детстве отец нарыв в горле вспорол, да неловко: стеклышком резал, повредил связки. Ерунда. В оперу не наниматься. Что, невеста, закручинилась? А ну, почему в Москве улицы кривые? Куда ни пойдешь, кривоколенные переулки? Почему? А?

— Не знаю, — застеснялась Чугуева. — Я нездешняя.

— А потому, что на прямой улице сквозняки, для огня способней. И повелели московские цари ставить дома кривулями. А Ключевский врет, что библиотека сгорела. Ну ладно. Скажи Трушину, что подвеска у меня. — Он бережно, с осторожностью ревматика надел реглан. — Да, а где же все-таки ты ее раздобыла?

— На земи. Нашла и взяла.

— Быть не может. В гробу небось копалась?

— Да что вы, господи. Да она, я думаю, не из гроба.

— А откуда?

— Мало ли. Мы чуть не каждый день то подкову выкапываем, то печной изразец. А подвеску я на кругу нашла. С полкилометра от забоя.

— С полкилометра? — Ученый как стал надевать галошу, так и застыл не надевши. — Невероятно… Впрочем… Не сообщаются ли ходы? К этому вопросу придется вернуться. А Трушину скажи: «Осипов подвеску унес». Не забудь! — Ученый весело подмигнул Мите и ушел.

— Слава богу, — перекрестилась Чугуева.

— Чего слава богу? — мрачно поглядел на нее комсорг. — Кого обдурить норовишь? Академика? Висюлька-то твоя парная. Боярские девки цепляли их в паре в волоса под виски или на уши, где они красивше глядят, хрен вас знает. Ученые разобрали гроб, а висюльки недочет. Одна на скелете, другой нет. Они там все мослы перещупали, прах пересеяли, твою висюльку искавши… Думал, отдам ее и закроем дело. Не хотелось, по правде говоря, ни на бригаду, ни на тебя тень наводить. Деваха ты больно надежная.

— И ты, Митя, хороший комсорг.

— Обожди. Теперь-то до меня дошло, кто тебе брильянты дарит.

— Кто? — насторожилась Чугуева.

— А вспомни. Кто возле дыры дежурил?

— Не ты?

— Нет, не я. Это правда, что ты живешь с Осипом?

Она засопела потупившись.

— Нашла кобеля.

— А тебе что? Не тебе терпеть.

— Обидно нам за тебя! Что мы, не видим, что ли. — Митя разъярился. — Да он, сукин сын, с Мери путается. Конфетки ей носит! А твой хлеб жрет. Сколько вас в комнате?

— Сорок две.

— Как сорок две? Ты вроде в маленькой жила?

— Меня в залу переселили.

— Где сцена?

— Туда.

— Зачем же ты согласилась?

— Велели… Все одно, где спать.

— Где же твоя койка стоит?

— На сцене. У нас там шесть коек установлено.

— И где же у вас с ним свидания?

— На койке… Где же еще.

— И этот артист к тебе прямо на сцену забирается? Хорошие вы спектакли устраиваете. — Он немного смутился. — Я смеюсь.

А Чугуева, ничуть не смутившись, пояснила:

— Да что он, один, что ли, ходит? И другие ходят.

— Все к тебе?

— Почему ко мне? У каждого своя. Коли любишь, и в темноте не заплутаешься.

— Ладно, хоть свет тушите?

— А как же, — вздохнула Чугуева. — Парни при свете не можут… Не бессовестные.

— Так вот мое предложение: еще раз Осип к тебе придет, хоть при свете, хоть в темноте, налаживай его под зад коленкой.

— Да ты что, Митя? За что?

— А за то, что он спер казенную брошку и навесил тебе на шею. Вот за что. Вот только на что она ему понадобилась?..

— Так там камушек… — обмолвилась Чугуева и прикусила язык.

— А-а, камушек! Ясно. Осип на тебя навесил, а ты вынесла. Так?

— Прости, Митя.

— Да чего тут прощать? Ты в этом деле завязла не по корысти, а по глупости. Все ясно. Осип плановал подвеску загнать, а камушек-то оказался — стекляшка. Вот он тебе и подарил ее от всего сердца… Так?

Чугуева молчала. Каждая минута молчания все более разоблачала ее приятеля, но она так растерялась, что не могла прибрать слова к слову.

— Давай вот что, — подытожил Митя. — Поставим этот вопрос на сменном собрании. Чтобы тебя не посчитали соучастницей, проси слова и давай фактами его по носу, ворюгу. Он у меня вот где сидит… Самое время расквитаться. Договорились? Все.

Чугуева медленно направилась к двери. Слушаться бригадира было непреложным законом проходчиков. Она понимала, вольной жизни ей оставалось три дня. Через три дня соберется смена, и разоблачения Осип не стерпит. Она уже слышала его ржавый голос: «А ты скажи товарищам комсомольцам, откуда ты сама-то явилась… Позабыла, кто ты такая? Напомним…» У нее потемнело в глазах. Она потопталась у дверей, спросила:

— А промолчать нельзя, Митя?

— Почему нельзя? Можно, — с готовностью откликнулся комсорг. — Не хочешь кавалера выдавать, бери письмо и ступай в Академию наук. Вот так вот.

— Пошто?

— А там обсядут тебя академики, а ты им разъясни, как боярыня-покойница из гроба встала, погнала вагонетку и обронила серьгу у поворотного круга. Ступай!

— Осподи Иисусе!

— Ступай, ступай! Чужаков пригреваешь? И откуда у тебя такая гнилая идеология? Дикая ты еще девка! Погляди кругом, что творится! Стратостат залетел черт-те знает куда, выше господа бога, летчики вывозят челюскинцев, колхозники забрались на Казбек и шлют оттуда приветствие товарищу Сталину. Для нашей молодежи нет ничего невозможного! Это кто сказал?

— Сталин?

— Ты это сказала. Вот, читай. — Он подвинул газету с ее портретом. — А выступать трусишь. Ступай. Выступишь на собрании. Все.

Она вышла и встала столбом в коридоре. Три дня — срок большой. Может, Митя забудет, может, собрание отменят, может, захвораю, бюллетень дадут — хваталась она за соломинки. Какое чудо произойдет через три дня, неизвестно. Одно было известно — выступать против Осипа у нее не хватит духа ни через три дня, ни через месяц, ни через год.