В начале ноября отпечатали первый экземпляр документальной повести. Выносить за стены издательства пробный экземпляр не полагалось, но Гоша вымолил у слабовольной редакторши свою книжку и бросился на улицу.

У небоскреба «Известий» ждали его Митя и Тата.

Гоша предложил «отпраздновать рождение первенца» в кафе. При слове «первенец» Тата поморщилась. Первенец получился тощий. На обложке красовалась девица, срисованная с газетного оттиска, улыбистая, с ямочками на щеках, со злополучной брошью, на Ваську совершенно непохожая.

По дороге Гоша цитировал Данта: «Все, что ты видел, объяви сполна!» — показывал книгу из своих рук, разглагольствовал о замыслах будущих творений. В минуты радости молодой писатель становился патологически болтливым. Проходя Моссовет, он вспомнил, что фигуру женщины для обелиска Свободы скульптор лепил с артистки Хованской, что был такой театрик «Летучая мышь» и Хованская танцевала там «танго нэпик», что рядом, в бывших меблирашках «Черныши», живал Гошин однофамилец Глеб Успенский.

— У тебя голова, как чулан, — не утерпела Тата. — Чулан, забитый старой рухлядью.

— Чтобы правильно видеть новое, надо не забывать старое, — произнес Гоша.

Тата поморщилась. На нее стало все чаще накатывать странное раздражение. Она смутно предполагала причину, но додумать до конца еще боялась.

Шестого ноября Митя пригласил ее в кино «Молот» на торжественное заседание метростроевцев. В этот день особенно раздражали жадные филателисты на почтамте, пресное второе, ненастная погода, и назло неизвестно кому она надела на вечер прозрачную блузку.

Чуткий Митя посмеивался над ее мелкими капризами и допытывался, что с ней. В кинотеатре они повздорили и поругались бы серьезно, если бы по рядам не доползла новость — арестовали Осипа. Митя облегченно вздохнул, а Тата печально думала: «И чему радуется? Неужели непонятно, что Осип обязательно расскажет следователю про Ваську. А за Васькой потянут и ее покровителя Митю».

В разгар торжества на сцену вышел заспанный прораб Гусаров и объявил, что котлован прорвался плывун, и зрители, не жалея ни праздничных нарядов, ни туфелек, принялись таскать мешки с песком, бревна, доски и тюки сена. Вместе со всеми работала и Тата. И Седьмого ноября ранним утром, подъезжая к дому, измученная и обессиленная, она призналась Мите, что беременна.

— Ну так что же? — Митя дурашливо хмыкнул. — Придется расписываться.

Видимо, он хотел шутнуть, что теперь Тате волей-неволей придется жить с рыжим метростроевцем. Шутка не получилась. Для изобретения галантных фраз Митя был слишком обескуражен. А Тата обиделась. Ей показалось, будто при данных обстоятельствах он считает, что его вынуждают расписываться. Недоразумение скоро было улажено. Митя решил подать заявление на комнату, а Тата обещала подготовить родителей.

Задача была не из легких. Мама уже посматривала на нее по утрам длинным вопрошающим взглядом. Но мама верила в бога и все неприятности списывала на волю всевышнего. А вот отец, профессор-ихтиолог Константин Яковлевич, хотя бога не признавал и разделял вместе с Татой рекомендации революционных демократов по поводу свободного брака, тем не менее потребует визита жениха и испрашивания у родителей «руки дочери». Еще неизвестно, как он отреагирует на рыжие лохмы и метростроевские шуточки будущего зятя. Хотя Митя и бывал у Таты в школьные времена, отца ее он почти не видел. После челюскинской эпопеи Константин Яковлевич два месяца провел в Крыму в закрытом доме отдыха, вернулся бодрый, задиристый, и, по всей видимости, ему в голову не приходило, что наступит время, когда его дочери станут выходить замуж.

Несмотря на грудную жабу, мама отнеслась к грядущему замужеству старшей дочери сочувственно, особенно после того, как Тата намекнула о беременности. Обе женщины принялись морочить профессору голову с такой хитрой нежностью, что он опомнился лишь после того, как нашел себя в положении организатора, руководителя и главного распорядителя встречи жениха, назначенной им же самим на завтра. «Позвольте, позвольте! — взывал он. — Какой жених? Какой комсорг шахты? Зачем мне комсорг? Сперва надо посмотреть, что это за фрукт!» — «Вот ты и посмотришь, Костик, — гладила его супруга по рукаву. — Мы делаем так, как ты сказал. Ты беседуешь с ним тет-а-тет, затем приглашаешь в столовую на ужин». — «Какой ужин? Зачем ужин?» — кричал профессор. «Такой, как ты приказывал, папуля, — гладила его по другому рукаву Тата. — Без разносолов и деликатесов, скромный пролетарский винегрет, мамалыга, чай…»

— И, пожалуйста, не наряжайся! — кричал профессор супруге.

— Конечно, Костик…

— А там поглядим, там поглядим!..

— Там поглядим, — покорно повторила супруга, доставая панбархатное платье.

Вечером, вернувшись с лекции, профессор окинул взглядом сумрачный кабинет. Тяжелые переплеты атласов, фолианты Блоха, Мебиуса и Хейнке, солидный том Никольского «Гады и рыбы», разбросанные на столе и на стульях, большой, как у Фауста, глобус, мерцающий медным поясом зодиака, выглядели внушительно. Шкура белого медведя была убрана в шкаф.

Два грузных кожаных кресла Константин Яковлевич решил переставить рядом, под небольшим углом, способствующим интимной беседе. Кресло, из которого выпирала пружина, было пододвинуто к лампе. Сюда сядет гость. Другое, обложенное думками, хозяин назначил себе и, напевая «там поглядим, там поглядим», отпихивал подальше в сумрак.

За этим занятием и застал его Митя.

— Здравствуйте, Константин Яковлевич, — проговорил он явственно, как учила Тата.

Константин Яковлевич заранее решил вести беседу вежливо-иронически.

— Здравствуйте, — он сдержанно протянул руку. — Очень рад.

— А я Дмитрий Романович. Митька, в общем. Татка небось говорила? — Митя смущался и тряс слабую профессорскую кисть.

— Говорила, говорила…

— На метро работаю. Комсорг шахты.

— Знаю и это. Отдайте, пожалуйста, мою руку.

Митя окончательно смутился и плюхнулся в профессорское кресло.

Константин Яковлевич был тщедушен и худ особой, мефистофельской худобой, наводящей на мысль о коварстве и хитрости. Но он не был ни коварным, ни хитрым. Он был мнителен. Мнительность объяснялась просто. Маленький рост не позволял ему выглядеть с той значительностью, какую он в себе ощущал.

Башмаки на высоких, как у Ньютона, каблуках помогали мало, надменное вскидывание головы — еще меньше.

Константин Яковлевич стоял против Мити, закинув лобастую голову, словно его брили, и ждал, когда гость догадается встать с кресла.

Митя растерянно разглядывал кривые фасолины профессорских ноздрей, чувствовал, что сделал какую-то неловкость, но не мог угадать, какую.

— Это правда, вас в бомбовом футляре летчики вывезли? — спросил он наконец.

— Не в футляре, Дмитрий Романович, а в отсеке.

— Понятно, — сказал Митя.

— Что понятно? — подозрительно вскинулся профессор. — Вы с Наташей давно знакомы?

— Давно! Еще когда в школе учился… Я бывал у вас. Ножик у вас сломал.

— Ах, это вы изволили сломать! Так, так… — Профессор зашагал из угла в угол. — А теперь вместе посещаете театры? И какие ваши дальнейшие намерения?

Митя неопределенно пожал плечами. Он испытывал все возрастающую неловкость. И не потому, что явился свататься — об этом родители не узнали, — а потому, что над сватовством повис обман. От одной мысли, что, еще не женившись, он уже обманывает и Тату, и ее мать, и важного, смешного профессора, Мите становилось тошно.

Время шло, а язык не поворачивался говорить о главном.

— Тата намекнула, что вы с ней собираетесь вступить в брак, — помог Константин Яковлевич. — Не рановато?

— Почему рановато? Я на троих когда хочешь заработаю. А девчонки, они уже в школе плануют выйти за Гарри Пиля и жить в филармонии… Я смеюсь, — пояснил Митя грустно.

Константин Яковлевич опустился в кресло. Пружина злорадно звякнула.

— Что с вами? — заботливо спросил Митя.

— Не беспокойтесь. Нога. После льдины…

Внезапная мысль пронзила Митю. Вот кто должен подписать прошение о Чугуевой, герой-челюскинец, вот кто! Вот она, безотказная подпись. И бумага при себе. Уговорить, и вопрос исчерпан.

Митя весело вскочил с кресла и чуть не хлопнул профессора по плечу.

— Подвезло вам все ж таки, — заговорил он, — на весь свет слава! Татка как скажет, что дочь челюскинца, ее и милиция отпускает, и билет без очереди. Да и вы все ж таки в Крыму погрелись. Во дворцах отдыхали с наркомами.

«Таткина информация, — понял Константин Яковлевич. — Придется с ней серьезно беседовать».

— И премия, — продолжал Митя возбужденно. — Полугодовой оклад — все ж таки не шутка! Даже не верится. Мы с Таткой считали — больше шести тысяч. На дирижабли не будете жертвовать?

— Этот вопрос мы обсудим ниже, Дмитрий Романович. А в отношении женитьбы, и прежде, и в особенности теперь, я считаю замужество Натальи преждевременным. Пройдет годик-два, а там поглядим…

— Да и я считаю, что надо бы обождать, — согласился Митя. — А куда денешься?.. У нее дитё.

— Какое дитё? — Константин Яковлевич вскочил. Пружина брякнула.

— Кто знает. Если мальчик — Артем, девочка — Антенна. Сокращенно — Тена. А дальше дети пойдут, будем называть на Б, на В и так далее. Я смеюсь… А где шкура? — спросил он внезапно.

— Какая шкура?

— От белого медведя. Тут, на полу, лежала.

Тугое лицо профессора дернулось.

— Нас зовут к чаю, Дмитрий Романович, — заметил он.

— Сейчас, — сказал Митя. — У меня к вам разговор.

— В столовой поговорим. Пожалуйте.

— В столовой нельзя, — возразил Митя. — Разговор подпольный.

— В каком смысле подпольный?

— Татка бузит.

— Бузит? Каким образом?

Митя оглянулся на приоткрытую дверь.

— Про Чугуеву она не говорила?

— Про Чугуеву? — Константин Яковлевич тоже оглянулся на приоткрытую дверь. — Про какую Чугуеву?

— Про нашу Чугуеву!

Константин Яковлевич решил схитрить. Он пребывал в крайней растерянности.

— Ах, да… Чугуева, Чугуева… Как же, припоминаю… — пробормотал он.

— Ну так вот. Дела наши рассыхаются. — Митя плотно притворил дверь. — Она не желает расписываться. Подозревает, что вру.

— Чугуева?

— Зачем Чугуева? Татка! В общем и целом мы с ней договорились. Только она условие ставит: пока не сообщу про Чугуеву в инстанции, расписываться не будет. Может, на пушку берет, не знаю. А что я могу сделать? Бывшего начальника шахты просил заступиться — не желает, и помтех не желает. Татке трепался: Лобода подписал, и Бибиков подписал… Заврался по уши.

— А это нехорошо.

— Конечно, нехорошо. А что сделаешь? Говорит, расписываться не будет. А что мне теперь Чугуева? Она у меня с прошлого месяца не работает. Ее на могилки забрали.

— На могилки?

— Ну да, на кладбище. Там могильные плиты тесали, надписи… Наших лучших девчат туда направили мрамор для метро шлифовать… Там кореш мой мастером, Шарапов ему фамилия, длинный такой, не поверите… Вот если бы вы себе бы самому на плечи забрались да встали бы в полный рост — такой бы были высоты, как один Шарапов…

Константин Яковлевич рассердился.

— Позвольте, Дмитрий Романович. При чем здесь Шарапов?

— Так ведь Чугуева не у меня теперь работает, а у Шарапова. Формально я за нее не отвечаю. Понятно?

— Понятно, понятно! — напевал Константин Яковлевич. Он ничего не понимал.

— Уж если Чугуеву топить, так в мае мне надо было, когда она меня укокошить хотела. Напишу про нее, а меня спросят, где раньше был. Почему не чесался? Полгода скрывал беглую лишенку!

— Чш-ш-ш! — Константин Яковлевич загородил тонкие губы пальцем. — Разве можно? За стеной соседка! Покорнейше прошу чайку, а там поглядим, — и он запел, потирая руки: — Там поглядим, там поглядим…

— Обождите, Константин Яковлевич. У меня к вам просьба. Только Татке не говорите. Татка между делом сказала, будто вы в Крыму крупное знакомство завели. Наркомшу в лодке катали, жену этого…

— Чш-ш-ш! — Константин Яковлевич выкатил глаза и замахал руками.

— А чего я говорю? Я ничего такого не говорю. Что вы ее в лодке катали, в этом ничего такого нету… Ладно, ладно, понятно… Я на букву скажу. Вот прошение, про кого, сами знаете. На букву Ча. Вот оно. Только никому не показывайте. Ни Татке, никому. Вопрос у меня поставлен на ребрышко. Во-первых, никакая она не кулачка и взята по ошибке. Ладно, ладно. Я на букву скажу. Никакая она не Ка. Она подКа. Ясно? А просьба у меня такая: поедете в гости, покажите, сами знаете, кому.

— Ничего не понимаю, — пробормотал Константин Яковлевич ошалело.

— Чего тут не понимать? Знакомому. Крымскому. Ну? Улавливаете?

— Чш-ш-ш!

— Скажите ему, Митька, мол, комсорг 41-й бис, головой отвечает. Девчонка — золото. Работяга — во! Безотказная. Ей-богу, правда! Бумага немного замята, ну ничего. Я ее таскал долго. И Лобода ее хвалит, и инженер Бибиков. А как до дела — на тормоза. Запятые поправляют, а подписать боятся. Небось самих коснется — завизжат как поросята…

— Мужчины, чай пить! — послышалось из столовой.

— Обожди! — Митя взял онемевшего профессора под локоть. — Тут вопрос не об Чугуевой. Вопрос об Татке. Нам с ней, куда ни кинь, жизнь жить. Дитё будет. А я — объективно получается — играю на руку, сами знаете, кому… Куда ей такой муж. Да и вам заиметь зятя с пятном — интереса нету. Помогите, Константин Яковлевич! И я, может быть, вас отблагодарю. Не глядите, что неученый. Я выучусь.

Константин Яковлевич сунул Митину петицию в первую попавшуюся книгу. Выдающийся профессор, автор дерзких гипотез о миграции лососевых, ученый, показавший образцы мужества на разгрузке гибнущего «Челюскина», в обыкновенном, житейском смысле оборачивался примитивным трусом. Он принадлежал к числу интеллигентов старорежимных. Новому режиму он не сочувствовал, но, чтобы режим об этом не догадывался, регулярно выписывал журнал «Под знаменем марксизма».

Из столовой снова раздался зов. Пришлось идти. Константин Яковлевич был так выбит из колеи, что не замечал ни панбархатного платья супруги, ни торгсиновской зернистой икры — сорок рублей килограмм, ни возвышавшегося на блюде толстенного литерного куска языковой колбасы.

Людей профессор делил на классы, подклассы и виды так же, как рыб. Митю он отнес в разряд морских котов — опасных хищников с ядовитым когтем на конце хвоста. В голову его втемяшилась безумная мысль, а что если письмо, которое всучил ему морской кот, — тонкая, обдуманная провокация? Состряпал петицию в защиту кулачества и втягивает в политическую аферу. Надо держать ухо востро! Не поддаваться! Не произносить ничего такого, что может быть превратно истолковано!

Жена Константина Яковлевича помнила и любила Митю. Она напустила на свое красивое, облагороженное бестужевскими курсами лицо непреклонно приветливое выражение и приготовилась защищать и нарядное платье, и обещающе шикарное угощение. Тата, лукаво поводя белокурой головкой, пыталась вычитать на лицах, что произошло во время затяжного разговора в кабинете. Понять она не могла ничего. Отец с несвойственной ему живостью обогнал Митю и вцепился в хозяйское место. Тарелку стал вытирать салфеткой — признак отвратительного состояния духа.

Не вдаваясь в психологические тонкости, Митя начал управляться с колбасными изделиями.

— Ну как? — не утерпела Тата.

— Там поглядим, там поглядим… — протянул отец, отхлебнул глоток и поперхнулся. Из темного угла смиренно осенял его крестным знамением Николай-чудотворец. При посещении ответственных гостей профессор обыкновенно прятал икону в граммофонную этажерку, а на этот раз забыл.

— Считаю долгом предупредить вас, Дмитрий Романович, что все мы — убежденные атеисты, — сказал он.

— А мы с Таткой у попов венчаться не сговаривались, — отозвался Митя.

— Убежденные атеисты, — продолжал Константин Яковлевич, пропуская мимо ушей Митино замечание. — А иконка — любопытный предмет крепостного творчества. Лик мазан и перемазан, а рамка, жития, по словам знатоков, — верный семнадцатый век. Московская школа. Особенно правые клейма.

— Если загнать, на приданое хватит. Я смеюсь, — сказал Митя.

Но и эту шутку Константин Яковлевич предпочел не услышать.

— Дочери и не замечают ее, — продолжал он. — Мать иногда перекрестится, да и то по инерции. Прогрессистка.

— Перестань, Костик, — сдержанно возразила она. — Я верю в добро прошлого. Иконка драгоценна не клеймами, а тем, что этой иконкой благословила нас с тобой бабушка. Дай бог, чтобы Наташа прожила также…

— Насчет Наташи еще поглядим, — живо перебил Константин Яковлевич. — Поглядим… Там поглядим…

Реплика главы семейства не обещала ничего хорошего. Но Митя весело подмигивал Тате, выпил семь чашек чаю подряд и отбыл…

А темпы на стройке нарастали. И на Кропоткинскую Мите удалось вырваться только через две недели, да и то поздно вечером, когда дисциплинированные дочери Константина Яковлевича чистили зубки и готовились ко сну.

Трудно было придумать более неподходящее время для визита. День был черный — канун похорон Сергея Мироновича Кирова. Константин Яковлевич с утра до поздней ночи просиживал у динамика. Доведенный до умопомрачения траурным стоном гобоев и виолончелей, он ждал объяснения нелепого, страшного несчастья. Ничего вразумительного не передавали. В газетах печатали телеграмму Горького «Больше бдительности!», стихи Демьяна Бедного «К ответу!», стихи Голодного «Проклятье!». Ползли зловещие слухи: когда преступников везли на допрос, машину сбил подосланный врагами народа грузовик, и убийцы разбежались. Шептали, что в Кремле обнаружены бомбы с часовым механизмом.

— Здравствуйте, Константин Яковлевич! — гаркнул Митя. — Вот ведь несчастье. А? В Пятом доме были?

Профессор уставился на жениха, как на вурдалака. Рука Мити повисла в воздухе. Сообразив, кто перед ним, Константин Яковлевич запрокинул голову так, что Мите почудилось, будто она лежит на тарелке.

— Я прочел ваш меморандум, — отчеканил профессор. — Содержание его показывает, что вы либо не полностью излечились от мозговой травмы, либо, что значительно печальней, находитесь в оппозиции к основным установлениям нашего общества. Не входя в исследование причин…

Музыка оборвалась. Диктор металлическим голосом прочитал извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Ленинграде разобрала дело о белогвардейских террористах. Тридцать девять белогвардейцев были обвинены в подготовке и организации террористических актов против работников Советской власти. Чудовищные замыслы злодеев были очевидны. Коллегии хватило одного дня, чтобы опросить тридцать девять обвиняемых. Приговор оказался настолько неоспоримым, что на следующий день тридцать семь человек были расстреляны.

Передача закончилась. Константин Яковлевич некоторое время смотрел на Митю. Митя — на Константина Яковлевича.

— Покорнейше прошу забрать ваше послание, — обрел наконец дар речи профессор.

— Подписали? — спросил Митя.

— Вы что, серьезно спрашиваете?

— Как же, вы же обещали!

— Надеюсь, у вас достанет благоразумия понять: ни вы мне ничего не вручали, ни я вам ничего не обещал. Ваше послание до того безрассудно, что я был вынужден консультироваться с дочерью, Наташа потрясена. Оказывается, вы ее, мягко говоря, водили за нос!

— Где Тата? — спросил Митя упавшим голосом.

Снова оборвалась музыка. Динамик щелкнул, металлический голос прочитал новое извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Москве разобрала дела о белогвардейских террористах. Московские белогвардейцы тоже готовили чудовищные акты против работников Советской власти. Московская коллегия оказалась не менее оперативной, чем Ленинградская. За день были опрошены тридцать два злодея и двадцать девять расстреляны.

— Правильно, — тупо проговорил профессор.

— Где Тата? — повторил Митя.

— Она просила меня сообщить вам, — произнес профессор торжественно, — не искать с ней встречи и не звонить на почтамт. Это ни к чему не приведет. Покорнейше прошу…

— Как не искать? — не понял Митя. — Почему не звонить? Где Тата?

Новый удар совсем замутил его израненную душу. Он бросился в столовую. Таты не было. Татина мать смотрела на него виновато. Он прошел в спальню, зажег свет. Таты не было. Он распахнул двери в детскую. Татины сестренки с ужасом глядели на него из-под одеял. Он заглянул в шкаф, где Тата шутя пряталась в те блаженные дни, когда заставляла его читать «Анну Каренину». Ее не было и в шкафу.

Оставляя за собой открытые двери, Митя вышел в коридор, спустился по лестнице, перешел снежную улицу, увешанную траурными флагами, сел на ту самую ступеньку, на которой сидел давным-давно, тысячу лет назад. Где-то стонала безнадежная, разрывающая сердце музыка. На четвертом этаже погасли два окна. А Митя сидел, сидел и сидел и не понимал, как ему теперь жить и что делать…