5. Яга Васильевна
Как только смешанный лес сосновым бором сменился, Иван почуял, что близок к нянькиному дому. Сверился он с маманиной схемой, стороны света по близлежащим приметам определил. Немного ещё прошёл — так и есть, вон оно, подсобное хозяйство, сквозь стволы просвечивает, дымом-жаром путников подманивает.
Избушка Яги Васильевны уж почитай лет девять как на месте стоит, по лесу не шатается, не рыщет сказочных приключений на свою гузку. Да и не стоит вовсе, а сидит. Ноги-то у неё за столько лет непрерывного марша по пересечённой местности пришли в непригодность, отнялись и онемели — износились ноги: всё ж таки курьи, а не воловьи! Устала изба та. Так и осела на видном месте, протянула конечности. И очень скоро хозяйство Яги Васильевны разрослось вширь и пополнилось прочими пристройками и выгородками: тут, глядишь, и сарайчик наметился, и банька, и отхожее место, затем и огородик прирос, и всякие там парники с теплицами. Как сама бабка о том говаривала: «Человеку не много надобно — чтобы барахлом зарасти».
Только забора настоящего соорудить до сих пор не удосужилась Яга Васильевна, ибо была тем заборам принципиальная противница. Плетень скособоченный поставила — так, чтобы зайцы да дикие кабанчики в огород не лезли, — а забор — ни-ни. Зачем себя от природы отмежёвывать! «Кто с природой не дружит, тот и с головой своей не приятельствует» — это тоже её слова.
Вышел Иван из лесу на полянку, окинул молодецким взором Яги Васильевны участок. А бабка уже на гостя в потайной глазок смотрит — так вот с ходу не признаёт.
Иван тот глазок заприметил.
— Хозяюшка, — говорит, — ты в один глаз на меня не гляди, не рассмотришь. Ты лучше калитку-то приоткрой, да глянь на меня в оба. Может, и признаешь тогда знакомца давнего.
Сморгнул в глазке зрачок удивлённый — отворилась калитка.
И вот стоит на пороге старушка в переднике — молодящаяся такая бабуся лет ста пятидесяти, с шикарной крашеной шевелюрой — во все стороны жгучие зелёные ирокезы торчат.
— Да ты ли это, Ваня! — кричит Яга Васильевна. — Да откель? Да быть такого не могёт! Да вымахал-то как, возмужал! Сажень богатырская! Ну хоть сей же час в печь тебя засаживай — вылитый добрый молодец в самом соку!
И, прикрыв рот узловатой ладошкой, засмеялась громко и визгливо, но по-доброму.
— А я думаю-гадаю: кто это ко мне пожаловал? Вроде как в одну ноздрю — русским духом пахнет, а в другую — наоборот: зверь или нечистый! Вишь, волосы распустила, пугать гостя приготовилась! Эх, Вянятка!
Ухватила бабка Ивана с нечеловеческой силой, пару раз так тряханула, что у самой из фартучного кармана травяные стебли с корешками высыпались.
— Ну ты, нянюшка, даёшь! — дивится Иван.
А бабка нагнулась за корешками — тут ей в спину и вступило! Ваня помогать бросился — видать, старуха только местами сильна, а в целом-то давно уже на отдых напрашивается.
— Что насобирала-то, Васильевна? — спрашивает Иван просто так, для завязки разговора.
— Да травки разные всякие, — отвечает бабка, приохивая.
— Зелье варить? — не отстаёт Иван.
— Не зелье, Ванюша, а снадобье. Для неё вот, горемычной.
Похлопала озабоченно по курьей ноге, вздохнула и как-то враз постарела.
— Замаялась я с нею, Ваня. Никакие отвары не помогают, никакие заговоры не действуют. Довела я хатку до изнеможения, бесчувственно с ней обращалась, не жалела. Она ж у меня всё же более птица, а я с нею — как с лошадью. О-хо-хо… Теперь боюсь, как бы и самой не обезножеть… Ну да ничего, Ваня, может, всё ж таки поставлю её, родимую, на ноги, забросим тогда всё это народное хозяйство, уйдём по белу свету странствовать… Ну чё ты встал, как неродной?! Заходи в дом, такому гостю завсегда рады.
Вошли хозяйка с гостем в избу. Внутри-то изба ухоженная, вся салфеточками уложенная. Печь в изразцах, скамья в завитушках. На окнах занавесочки пришпилены, над печью рыболовные лесочки натянуты, на лесочках — прошлогодний запас грибов к концу подходит да свежие окуньки вялятся. По полу половички расстелены, а в красном углу на буфете стоит чудо дивное, диво чудное — шарик из синего стекла, внутри которого неизвестный вдохновенный стеклодув запаял красную розочку. Красота бабья! Иван сразу этот шар вспомнил, он в детстве от него взгляда не мог оторвать, — всамделишные-то чудеса для него с рождения не в диковинку были, а вот этот манок рукотворный навсегда запал в память, околдовал своим неповторимым соцветием, своими оптическими переливами. Вгляделся Иван в своё закруглённое отражение — затосковал по детским годкам.
А пока он ту дремучую красоту разглядывал да тоской наслаждался, Яга Васильевна травки собранные на печь высыпала, для просушки распределила.
— Васильевна, а сколько ж тебе лет? — спрашивает Иван.
Прищурилась хитро и улыбнулась во весь старушечий рот: показала свой единственный зуб, да и тот — железный, старинной ковки, теперь таких уж не вставляют.
— Эх, Ваня, Ваня, стерня ты ковыльная! — заболтала головой бабка. — И кто только тебя воспитывал! Это ж неприличие — такие вопросы пожилым мадамам задавать.
— Да ты ж, няня, и воспитывала, — поясняет Иван. — Разве не так?
— А вот за такие слова спасибо, сынок, — размякла няня. — Что правда, то правда: уж я поболе родителей твоих непутёвых сил-то к тебе приложила. А лет-то мне много, и не счесть лет тех. Многолетка я, Ваня, того и гляди закончу своё мирное сосуществование с ентим светом… Кыш, усатый!
Прогнала бабка со скамьи кота Уклея.
— Присаживайся, — говорит. — Ванюша. Ты как — шибко голодный? Тебя сразу в баньку снарядить или сперва блинками разомнёсси?
— Шибко голодный, нянюшка, — кивает Иван и за стол усаживается.
— Во! — говорит бабка. — Енто по-нашему. Ты пока блинками-то побалуйся, а я сейчас баньку спроворю. Только прежде того гостинец один к столу выставлю, чтобы к обеду разморозился. Гостинец знатный, специально для дорогого гостя припасла. В леднике он у меня припрятан, с осени ещё млеет. Значится, с осени у меня гостей-то драгоценных не было, а может, и ешшо ранее.
Открыла бабка крышку погреба, запрыгнула туда лихо, по-кавалерийски, одно шубуршание пошло из-под пола. А вот уже и голова её обратно высунулась, подмигнула Ивану кривым веком. И вдруг выкинула бабка из ледника своего огромных размеров ледышку — эдакий кокон в полный человеческий рост. Сама вслед за ним вынырнула, подхватила залихватски и, будто играючи, перебросила с пола да на стол. Кокон грохнулся ледяно на тесовые доски, прокатился по столешнице, всю посуду к краям отодвинул.
Иван аж отшатнулся — такая колобаха к нему подъехала!
А бабка руки с гордостью потирает, улыбается.
— Вот, — говорит, — подивись, Ваня.
А у того аж блин во рту залип: смотрит он на кокон и понять не может, что это такое есть за явление. Встал из-за стола, обошёл да с другой стороны на тот леденец глянул и видит: сквозь ледяную корочку проглядывается голова, руки, ноги…
— Ты чего, нянь, — страшится Иван, — иноплотенянина, что ли, споймала? Или мутана в леднике вывела?
— Тьфу на тебя! — говорит бабка. — Иноплотенянинов на свете нет, наукой доказано. А это не мутан никакой, а самый обыкновенный хомосапистый мужик наземного происхождения, только сильно замороженный. Заморозок называется. Вона, смотри, — и дыхнула ему в лицевую часть своим нутряным старушечьим жаром.
Потёк ледок водицей липкой, и обнаружился под его мутной оболочкой человечий лик — с бородой, с усами, с чуть седыми бровками. Проступил наружу мужицкий нос картофелиной, обнажились плотно закрытые глаза и тёмные под ними мешочки.
Иван ещё пуще изумился.
— Ты что же, Васильевна, этим набором мне отобедать предлагаешь?
— Предлагаю, — кивает бабка. — Ты не смотри, что мужичонка грубоват да костяст, — я его в простоквашке выкупаю, в уксусе вымочу, в сухариках обваляю — пальчики облизывать будешь!
— Не буду я, — хмурится Иван, — пальчики ему облизывать! Где ж это видано — целого мужика за обедом съесть!
— Зачем же целого! Сколько осилишь. А что не доешь — так я обратно заморожу на зиму или в фарш пушшу. Зачем же добру пропадать!
— Васильевна! Няня! — машет руками Иван. — Я сроду людей не ел и есть не собираюсь! И мужика этого на обеденном столе рядом с блинами видеть мне неприятно!
Бабка руками всплеснула, на скамью присела.
— Ох, Ванятка, не узнаю я тебя. А впрочем, ты ж завсегда своему папаше неслухом был, всегда перечил ему да на своём особом настырничал. Всегда супротив отцовской воли взбрыкивал. Точно!
Иван молчит, всё на замороженного поглядывает: лёд-то на нём тает, по столу стекает.
— Это всё от матери у тебя, — продолжает бабка свои рассуждения. — Материнское, человеческое-то в тебе завсегда сильнее нечистого было. Стало быть, так надо понимать, что взяло оно теперь в тебе верх окончательный?
— Да нет, — говорит Иван. — Я, няня, сам до сих пор не знаю, что во мне верх взяло, да и взяло ли. Есть ли тот верх? Болтаюсь посерёдке, как в бочке селёдки.
Посмотрел Иван в задумчивости на оттаявшее мужиково лицо, а оно возьми да глаза и открой. Иван дёрнулся от неожиданности, кота вспугнул.
— Ой! — говорит. — Нянь, он глаза открыл!
— Ну да, — встаёт бабка. — Подтаял, вот и открыл.
— Он — что же, стало быть, живой? — изумляется Иван.
— Всяко не мёртвый. Я, Ваня, мазуриков-то не замораживаю, потому как есть во мне, стало быть, гуманизм и гигиена.
— А говорила: зелье не варю!
— Какое ж это зелье! Сам ты зелье. Это в ларьке — зелье, а у меня — нутру веселье…
Не договорила Яга Васильевна — мужик зашевелился, закряхтел, оттаявшим носом шмыгнул. Сошлись Иван да бабка с двух сторон стола, склонились над подтаявшим гостинцем. А он глаза то сощурит, то вытаращит, а сказать ничего пока не может. И губы у него пока синего подмороженного цвета.
— Послушай, няня, — говорит Иван, — а отдай этого заморозка мне!
— Как это? — удивляется бабка. — Ты ж только что баял, что мужиков не ешь.
— Да не есть — ты мне его просто отдай, живого! Разморозь и со мной отпусти. Я тебе, Васильевна, ох как благодарен буду, бусы красные тебе на обратном пути принесу или косынку тёплую. А?
— На кой мне косынка? — говорит бабка, — и бутсы мне не нужны. У меня всех запросов — челюсть бы вставить да избу от сидячки вылечить.
Иван плечам пожал — мол, этого пообещать не смогу.
— А мужика я тебе не отдам, — продолжает бабка. — Коли есть его не будешь, так пусть остаётся до следующего гостя. Вот ешшо какой интерес — ценный менюй разбазаривать!
Иван распрямился, поясок свой поправил. Откашлялся официально и говорит:
— Няня родная, Яга Васильевна милая. Ежели ты мне мужика этого не освободишь, я на тебя обижусь обидкой горькою.
— Ишь, расхорохорился! — фыркает бабка. — Да на что тебе сдался этот сумарь безремённый?! Ты в мужичьи спасатели, что ли, записался? С него всей выгоды-то — колтун да гумус!
— Тем более отдай, раз он такой безвыгодный, — настаивает Иван. — Мне, няня, дорожный товарищ сильно нужен. Одному в пути туго: тоска заедает, трудности на испуг берут; а вдвоём и в скуке веселее, и в беде сподручнее.
Яга Васильевна фырчит под нос, недовольство заглушает, очень ей отдавать съестного мужика не хочется, вот хоть ты в темя плюй!
— Ладно, — бубнит, — пока суд да дело, давай-ка мы его хоть на скамью усадим, что ль, а то весь стол заляпали.
Усадили они мужика, с трудом в пояснице погнули — весь он закоснел, в коконе-то лежавши. Скрипит, как древняя колесница.
— Ох, грехи мои тяжкие, — вторит тому скрипу бабка, воду со стола тряпочкой вытирает. — От такого куска отказывается, с собой увесть хочет, на ноги поставить…
Иван её охов-крёхов слушать не стал, прикрыл мужику тряпицей причинное место и оставил размораживаться. А сам пока отошёл в дальний угол, на стены глядит, нянино обиталище рассматривает. Там в уголке фотографический иконостас выставлен: снимки старые, блёклые, чёрно-серые. Всяких лиц вереница, а посреди один большой коричневый дагерротип: Яга Васильевна в далёкой ведьмаческой молодости и рядышком с ней лихой крючконосый брюнет с чубом.
— Это ты с кем, няня? — спрашивает Иван.
Увидела бабка, куда Ваня уставился, и поясняет:
— Это старик мой, Яг Панкратич, муж мой покойный, твоему отцу двоюродный брат. Тебе, стало быть, дядя. На войне погиб, царствие ему небесное!
— Дядя? — удивляется Иван. — Значит, и дядя мой нечистью был?
— Сам ты нечисть! — плюётся Яга Васильевна. — Нечисть! Ишь ты, чистёнок! Да когда супостат на нас клином-то двинулся, никто не разбирался, нечисть ты или крещёный. И нечистый, и человек, и зверь лесной — все как один поднялись землю нашу кормилицу защищать. Мертвяки — и те, случалось, из гробов вставали.
Тут вдруг из мужика размороженного голос пошёл — прямая разговорная речь. Иван и няня к нему обернулись, а мужик сидит, не шевелится, таращится на стеклянный шар с розочкой и говорит медленно, низко, с трудом промёрзлый язык поворачивает.
— Звери о ту пору в целые звериные соединения сбивались, — рассказывает. — Медвежий батальон, лосиная рота. Бобры против танков заграждения в сёлах строили — там, где мужиков не осталось. Много таких случаев известно…
— А ты откуда это всё знаешь, говорливый? — спрашивает бабка. — Воевал, что ли, или в букваре по складам прочёл?
— Было дело, — отвечает мужик, — воевал-воячил, в прицелах маячил.
— Да чё уж говорить! — увлечённо закивала Яга Васильевна. — Кикиморки захватчиков в кусты завлекали, да того их — в болото. Лешие проводниками нанимались — и туда же. Дали укорот супостату, не оплошали. Тяжкое было время, да всё живое друг к дружке липло: все, стало быть, вместе держались. А теперича время провислое, легкомысленное. Кажный сам по себе, кажный за своим забором прячется, частоколом себя отмежевал, нацеплял на окна решёток-сеточек, глядит на небо через дуршлаг! Тьфу, нехристи! То есть… нечисти… Тьфу! Запуталась с вами! В обчем, недовольна я нынешними-то: заперлись каждый в своей берложке, о ближнем своём не думают!
— Едят друг друга! — вставляет Иван.
— Вот-вот! Едят… тьфу ты! — осерчала бабка, на слове пойманная, рукой махнула. — Не буду его есть, забирай своего пройдошу! И не собиралась лопать такого костлявыша!
Иван приблизился к мужику.
— А зовут-то тебя как? — спрашивает.
— Горшеней зовут, — отвечает тот и сам шеей силится двинуть, застой кровеносный разогнать.
— Ну вот, няня, — корит бабку Иван, — мужик-то заслуженный — воевал, Горшеней зовут, а ты его в простокваше заквасить хотела! И не совестно?
— Ты меня не стыди, мал ещё, — говорит бабка. — Отойди вон в тот угол и пригнись пониже; я этого бородулю сейчас к деятельной жизни возвращать буду. Слабонервенных вообче просим удалиться.
Последнюю фразу бабка коту своему адресовала. Уклей, как только услышал, чем хозяйка заниматься собирается, зашипел, хвост ёршиком растопырил и спину выгнул рогаткой. Пшикнула не него Яга Васильевна — он в окно и утёк.
Иван обратно к фотографиям отошёл, а бабка подол за пояс заправила, костяшки пальцев расщёлкала, а глазом на Ивана косит, пояснения ему к фотокарточкам даёт:
— Супруг-то мой лётчиком был, авиятором. Без самолёта летал, на обыкновенной ступе. Помелом винты мистер-шмидтам срезал. Махнёт метлой — самолёт долой. Его партизаны так и звали: Яг-Истребитель. Сколько он вражеских самолётов-то поистребил и заштопорил — не счесть! Погиб в неравном бою. Похоронили его солдаты в братской могиле, вместе с крещёными. А ты говоришь — нечисть! Вот тебе факты, а ты уж сам для себя решай, нечисть он или кто. Нечисть! Это я вот нечисть — смотри, чем занимаюсь, какие силы тревожу, какие будоражу скрытные фигурации, — пальцем пригрозила: — Ну всё, молчи. Начинаю ёкзикуцию.
Дыхнула Яга Васильевна пламенем — сразу темно в избе сделалось. Иван и не разглядит, что там, возле стола, происходит: крутится бабка волчком, бубнит на нечистом наречии, пшикает и плюётся по сторонам, как сковородка. Чуть хотел приблизиться, — так и на него плюнула горячим варевом.
После колдовского сеанса запустила бабка мужика голышом вокруг избы бегать — чтобы согрелся и размял затёкшие члены. Сама тем временем из погреба извлекла его одежду, в полной сохранности: штаны штопаные, рубаха латаная, картуз кривой да сапоги солдатские расхлябанные.
— На, — говорит запыхавшемуся, — забирай обмундированиё своё, олимпиец.
После того навели порядок, сели за стол. И мужика оттёкшего с собой усадили.
Горшеня ещё не всего себя чувствует, порожняком руками над столом водит. Иван ему блин в правую вложил, помог в сметану обмакнуть, ко рту поднёс. Горшеня тесто жуёт, а сам большими глазами вокруг себя смотрит, заново к миру привыкает. То на Ивана взглянет, то к бабке присмотрится, — чудной мужик, растрёпанный, как воробей после драки.
Иван меж тем тревожится, никак раздумье в себе не уймёт.
— А отец мне о той войне не рассказывал.
— Да отец твой, — оживилась Яга Васильевна, — и знать ничего не может об той лютой войне, он в это время в подвале на цепях отвисал, сны до дыр засматривал. И потом, неизвестно ещё, чью бы он сторону-то принял…
— Ну, няня, это ты хватила! — Иван аж вилкой по столу стукнул.
— Ничего не хватила, — ехидничает бабка. — Я тебе, как на духу, скажу, Ванёк: твоего отца много годков знаю — непорядочный он. Скользкомозглый и в деталях пакостный. Скверного много людям сотворил, да и нечисть от него претерпела изрядочно.
— Всё это в прошлом, нянюшка, — вздыхает Иван. — С ним теперь большие перемены произошли. Болеет он, смерти как избавления ждёт.
— Да что ты! — изумилась Яга Васильевна, отложила блинок, ладони об передник вытерла. — Может, того — притворяется? Может, недоброе замыслил?
— Да нет, нянюшка. Видать, на самом деле припекло. Послал он меня вроде как в экспедицию — иглу свою жизнесодержащую искать.
Старуха рот открыла, охнула.
— На кой ляд? Да неужто… — догадалась и сама тут же свою догадку засурдинила. — Ох!
— Может, няня, вам известно, куда он эту иголку запропастил? — спрашивает Иван. — Сам-то он не помнит ничего, склероз.
— Скилероз?! Ох, ох, ох… Грехи наши тяжкие…
Встала Васильевна со скамейки, принялась со стола крошки сгребать, все приборы поправила, стол шатнула — будто растеряла что-то важное и собрать не может.
— Так как же, нянюшка, — окликает Иван, — не подскажешь, где иглу заветную искать-то надо? Где её местонахождение?
— Чёрт её знает… — ворчит старуха. — Я в это дело замешиваться не хочу. Не ндравится мне эта сейтуация.
— Да, — размышляет Иван, — про чёрта и отец сам говорил. Только чёрт-то, видать, и знает. Да где ж этого чёрта сыскать?
— Тьфу на тебя! — ругается опять Яга Васильевна. — Совсем сдурел — чёрта искать!
Тут мужик Горшеня в разговор вступил — как в речку с разбега прыгнул. Язык у него ещё нетвёрдо буквы печатает, так он всем туловищем языку помогает.
— Чёрта, — говорит, — искать не надо, чёрт сам завсегда найдётся… А скажите, люди добрые, какое время года нынче?
— Весна, — отвечает Иван. — Самый апрель-месяц.
Горшеня нос свой картофельный пальцами пощупал, усы почесал, бороду обследовал.
— Стало быть, перезимовали, — говорит.
— Ты, Вань, лохматеня этого не слушай, — скрипит Яга Васильевна, — ты меня слушай, я в чертях больше разбору имею. Чёрт чёрту рознь. Чёрта такого, который всё про всё знает, — его так запросто не раздобудешь, далеко он таится — в самом Мёртвом царстве.
— А как в это Царство попасть? Где у него вход?
Бабка бровь насупила, остатком блинка сметану с миски собрала.
— Вот ведь… — чмокает языком. — Не знаю я, как смертному человеку в ту Царству попасть, чтобы жизни своей не лишиться. Ещё никто ведь оттудова не возвращался, Ваня.
— А ежели, к примеру, я всё-таки бессмертный? — размышляет Иван. — Смогу я туда попасть не навсегда, а на время?
— Не знаю, Ванюша, не знаю, — качает головой бабка, — задачку ты мне задаёшь не по моей старушечьей голове. Ты бы для начала природу свою выяснил — в смысле там бессмертности, — а потом ужо чертей разыскивал.
Горшеня в окно смотрит, капель губами считает.
— Стало быть, Пасха скоро, — говорит мечтательно. — Радуги увидим, на ярманку пойдём…
Иван встал, шапку с табуретки забрал. Благодарит за приём, за угощение.
— Как так?! — расстроилась Яга Васильевна. — А баньку, а кваску домашнего?
— Некогда, няня, — говорит Иван. — Отцу плохо совсем, а я тут по полкам кататься буду — куда это сгодно! Ты мне лучше посоветуй, в какую теперь сторону путь держать?
Бабка осерчала, но и понять воспитанника смогла. Вздохнула, подол потеребила, говорит:
— Ну ты вот чего… ты, Ванюша, к Человечьему царству ступай. Тут у нас в лесах ты вряд ли что по существу узнаешь, тут языков много, да все, как говорится, без костей. А у своего брата, человеческого, и спросить про то-сё не зазорно. Всё ж таки ты на половину-то из ихних… Стало быть, пойдёшь сейчас вот в тую сторону, сначала по тропке, потом тропка в дорожку разрастётся, потом обойдёшь прудик с ивнячком и прямо через бурьян выйдешь на распутье. На распутье том камень указательный располагается. Прочитай на ём, в какой стороне Лесное царство. В Человечье-то царство пройти отседова можно только через Лесное, обогнуть его никак нельзя — слишком обильное.
— Понял, — кивает Иван. — Спасибо тебе, Яга Васильевна, нянюшка моя ненаглядная… Ну я мужика-то забираю, ага?
— Ась? — бабка сначала якобы не расслышала. Да потом махнула рукой — бери добро!
Горшеня старушке поклонился, спиной отмёрзшей скрипнул.
— Эх, спасибо тебе, бабушка, за предоставленный мне, так сказать, внеочередной отпуск. Где б я ещё так крепко отдохнул да выспался!.. Постой, — стал он по сторонам осматриваться, — а ведь со мною дружок ещё был, Сидором кличут.
Иван бабку взглядом как бы спрашивает: никак ещё и Сидор какой-то был? А та ему другим взглядом отвечает: да что ты, милок, — это, видать, мужик с перемёрзу того — умом заплошал, несуществующее выдумывает!
— Какой такой дружок? — спрашивает хозяйка.
— Да верный дружок — солдатский мешок, — говорит Горшеня. — Сидор по-нашему. Без него мне пути не будет, в нём все мои богатства и утварь перемётная.
Бабка рукой махнула: дескать, обошлось. Велела тут стоять, а сама быстро в подпол слазила, вытащила холодный заплатанный сидор. Горшеня мешку своему обрадовался, обнял, как друга, только что целовать не стал. Раскрутил завязку, руку запустил — щупает босяцкие имущества свои.
— Да всё в целости и сохранности, не беспокойсь, — оскорбилась слегка старуха. — Нужны мне твои сухари с портянками!
— Верю тебе, бабушка, — улыбается Горшеня. — А в мешок полез, потому как соскучился по имуществу своему ненаглядному, затосковал, захотел его рукой потискать. У тебя вот — огород да хатка, а у меня — мешок да заплатка. У каждого своё богатство, бабушка, свой, так сказать, нажив!
— Иди, — толкает его Яга Васильевна, — нажив, покуда сам жив… А что касаемо чёрта, Ваня… Шутки-то они шутками, а по существу — всё же чёрт и может чтой-то уместное подсказать. Мы, хотя и нечисть, а живём среди смертных, и обзор у нас, стало быть, такой же — смертный. А чёрт — который не из средних, а ранжиром постарше, — он в других эмпиреях обитает, и видно ему гораздо более здешнего. Так что запросто могёт знать то, о чём мы и не догадываемся. Вот такие мои думки-соображения, Ванюша.
— Спасибо тебе, нянюшка, — кланяется Иван.
— Ну, обложили старую спасибами, как ту сахарную голову! Ступайте, охламоны, хватит в дверях просвечивать!
Сказала — и выпроводила обоих за дверь.