Феникс

Арбенов Эдуард

Николаев Леонид

Часть III. Феникс в пламени

 

 

1

Берлин погрузился в траур. На домах висели приспущенные флаги с черной каймой и черными бантами. У Рейхстага флаг был таким огромным, что, кажется, занимал полнеба. И застыл над улицей тяжелым кровавым полотном. От Рейхстага черная кайма потянулась вдоль Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе на запад и восток, север и юг, перекрещивая город. На Александерплатц она образовала траурное кольцо.

Лилась грустная музыка. С утра, как только проснулись берлинцы. Вагнеровская «Смерть Изольды» раздирала души трагическим всплеском скрипок и приглушенным рокотом меди. Смерть. Шествие смерти.

Впервые за долгие дни войны – сколько минуло этих дней с подобными маршами и речами, – вдруг Берлин заговорил о смерти. О бренности всего земного.

Вчера еще Геринг обратился к частям шестой армии, окруженной под Сталинградом, с призывом стоять до конца, и берлинцам казалось, что слова эти способны укрепить дух солдат, способны сделать чудо. Три дня назад Геринг назвал Сталинградскую битву величайшей, самой героической битвой в истории германской расы, а сегодня оказалось – шестая армия уже не существует. Более двухсот тысяч немецких солдат предпочли русский плен смерти от морозов и голода.

Да, берлинцы ждали чуда. От Геринга, от Гитлера. Даже от Паулюса. Ведь фюрер 28 января произвел командующего шестой армией в фельдмаршалы, а это было не только оценкой его мужества и полководческого таланта. Это был стимул к подвигу. Специальным самолетом Гитлер направил под Сталинград тысячи орденов и медалей и приказ о повышении в званиях солдат и офицеров, умирающих от ран и голода. Приказ передавался по берлинскому радио в течение дня. Его слушали. Верили, что это поможет. Издали солдат казался берлинцам каким-то воплощением стойкости и воли. Они, берлинцы, не знали: кольцо вокруг шестой армии сжалось и никакой надежды на спасение нет.

Сводки верховного командования умели читать и расшифровывать лишь штабные офицеры. Промелькнувшая 27 января фраза «подразделения и части шестой армии еще способны вести бой» мало что сказала обывателям. Способны – значит, устоят. Значит, возможна победа. Секретная радиограмма нового фельдмаршала не дошла, конечно, до берлинцев. А в ней Паулюс сообщил Гитлеру: «Конец драмы наступит в ближайшие 24 часа». Радиограмма была принята в ставке верховного командования в полдень 31 января 1943 года. В тот же день войска центрального котла сдались в плен. Через сутки капитулировали северная и южная группы. Шестая армия перестала существовать. Берлин узнал об этом на рассвете 3 февраля. Узнал по траурным флагам и похожей на рыдания музыке.

Было безветренно. Флаги не плескались. Дважды принимался идти снег и прекращался тут же. Серое январское небо лежало над Берлином, такое же траурное, как креп на флагах и повязках эсесовских патрулей, вышагивавших вдоль пустынных улиц. Рестораны были закрыты. У магазинов стояли шуцманы, проверяя, не приобретают ли берлинцы что-нибудь веселящее. С рекламных щитов театров и кино были сорваны афиши. Двери Зимнего сада на Фридрихштрассе и «Уфа Паласт» оказались на замке. Весь центр погрузился в тишину. В соборе кайзера Вильгельма на Курфюрстендам с утра шла служба в поминание погибших под Сталинградом. Гудел тревожно и скорбно орган. Плакали женщины. Берлин переживал черный день.

Говорили, что фюрер уединился в старом дворце Гинденбурга. Тоже плакал и молился. Говорили так, потому что хотели видеть его поверженным в горе. А он не плакал, не молился. Со вчерашнего вечера разъяренный, он метал громы и молнии. Поносил последними словами Паулюса, сожалел, что напрасно присвоил ему звание фельдмаршала. Больше всего фюрера сердила слабость командующего шестой армией: почему он сдался, а не стоял до последнего, почему, наконец, не пустил себе пулю в лоб. Последнее больше подошло бы для фельдмаршала. Фюрер не понял трагедии, обрушившейся на немцев, не оценил опасности, которая нависла над всем Восточным фронтом. Уже в день траура Гитлер со свойственным ему энтузиазмом стал выдвигать новые планы, новые идеи. Прежде всего он объявил о создании новой шестой армии, забывая, что прежнее название не возродит армию, сдавшуюся русским, не восполнит потерь, понесенных в результате разгрома под Сталинградом. Впрочем, может быть, Гитлер все понимал, но играл привычную роль уверенного и прозорливого полководца. Понимал, потому что этой же ночью вызвал к себе на совет нацистских главарей и без участия военных обсудил положение рейха.

Это было секретнейшее из секретных совещаний руководства нацистской партии. О нем не знали до конца войны, до дня, когда стала страница за страницей восстанавливаться история величайшего заговора против человечества. На совещании, охраняемом отборной частью бывших штурмовиков, цветом СС, самым важным и самым неожиданным было выступление Генриха Гиммлера, фюрера СС.

Одну лишь фразу вынесли из стен гитлеровской резиденции избранные, фразу, сказанную шефом СС и повторенную Гитлером.

– Мы должны вернуться к тому, с чего начали и что принесло нам победу.

Машины развезли участников совещания по квартирам. Один лишь Гиммлер поехал на Принц-Альбрехтштрассе в Главное управление имперской безопасности, чтобы продолжить разработку своей идеи, выдвинутой перед фюрером. Его хотели сопровождать Кальтенбруннер – начальник полиции безопасности и Шелленберг – начальник управления шпионажа и диверсии СД, но Гиммлер вежливо отказался от почетного эскорта.

– Вы понадобитесь мне завтра, господа.

Завтра превратилось в долгие дни, недели и месяцы. Гиммлеру понадобились не только Эрнст Кальтенбруннер и Вальтер Шелленберг. Рейхсфюрер привлек к осуществлению идеи, долженствующей принести победу Германии, весь гигантский аппарат СС и СД. За серыми каменными стенами на Моммзенштрассе и Принц-Альбрехтштрассе тысячи людей в форме и без формы разрабатывали детали плана Гиммлера. План членился на стратегические и тактические задачи, а затем в соответствующих управлениях СС и СД конкретизировался в операции с кодовыми обозначениями. Обозначений этих никто, кроме авторов и исполнителей, в Германии и за ее пределами не знал. И если бы узнал, вряд ли понял бы их смысл. Тайна оберегалась сейфами и подвалами. Разглашение каралось смертной казнью.

Это было завтра. Сегодня – только идея. Идея, родившаяся в погруженном в траур Берлине.

Гиммлеру понадобился гауптштурмфюрер Ольшер. Он вызывал начальника «Тюркостштелле» в Главное управление имперской безопасности. Капитана пропустили через цепь дежурных, начиная от подъезда и кончая приемной. Здесь он должен был оставить на вешалке свой пистолет и, подписав стандартное заверение, что никаких других видов оружия с ним нет, вошел в огромный кабинет рейхсфюрера.

У шефа СС было такое же идеально бесчувственное лицо, как у самого Ольшера. Он, собственно, и служил образцом для капитана и для всех других фюреров управления. Ольшер, правда, иногда срывался: ронял улыбку или вскидывал удивленно брови, – неожиданности действовали сильнее, чем принцип. Шеф не знал человеческих слабостей. Все, что он слышал, все, что видел, впитывалось без эмоций, не оставляя никакого следа на лице. Он умел беречь свои чувства. А возможно, их не было. Окружающее проглядывалось насквозь, во всех деталях, со всеми элементарными связями, как в рентгеновском аппарате. Для иллюзий и тайн не оставалось места. Откуда же взяться удивлению, разочарованию, радости?! Чувствам необходима загадочность, нужны внезапные открытия. Рейхсфюрер ясно видел начало и конец всего и только мыслью определял линию движения от одного полюса к другому. Когда, спустя несколько лет, Гиммлер оказался перед пропастью, он не стал строить иллюзии. Не стал искать пути к спасению. Впереди была виселица. Он прервал ожидание казни с помощью цианистого калия. Сейчас рейхсфюрер был далек от трагических мыслей. Наоборот, трагедия на Волге способствовала взлету его фантазии. Шеф СС творил победу рейха – так считал он сам, так оценил идею своего подручного Гитлер.

Большие круглые очки Гиммлера над острым клювообразным носом делали его лицо маленьким. Поэтому, кроме этих очков и глаз, ничего не примечалось. Усики еще, правда, темнели, скрывая подобранные и всегда плотно сжатые тонкие губы. Разжимал он их редко. И говорил мало.

Ольшеру он сказал:

– Нужны люди…

Капитан не сделал вид, будто озадачен требованием шефа. Он просто принял это требование и стал ждать пояснений.

– Очень много людей, – продолжал рейхсфюрер, едва раздвигая губы и выдавливая слова с ощутимой для собеседника скупостью. – Я слышал, вам мешают дипломаты и законники. С этого часа отбросьте дипломатию и сами творите закон. Ваши усилия будут оценены только количеством людей…

Чутье подсказало Ольшеру, что события, чрезвычайно важные события, касающиеся настоящего и будущего, определяются здесь, в кабинете Гиммлера. И что сам рейхсфюрер находится на командном пункте. Это придавало особый смысл беседе, особый оттенок – косвенно гауптштурмфюрер как бы становился участником исторического поворота в судьбах Германии. Давно ждал «дантист» такого случая. Неповторимого. События должны вынести его на гребень волны.

– Мне могут снова помешать, – пожаловался капитан. Он решил воспользоваться вниманием шефа и разделаться наконец со своим противником.

– Кто?

– Барон Менке.

Шеф не задумался над фамилией, довольно торжественно произнесенной Ольшером. Не остановил внимание на ней. Будто упоминалось не важное лицо из Восточного министерства, а рядовой чиновник.

– Вам ничто не может помешать, кроме собственной нерешительности, – многозначительно, со стальной ноткой в голосе произнес рейхсфюрер. Сталь свидетельствовала о раздражении шефа. Продолжать тему не следовало. И Ольшер кивнул, принимая слова Гиммлера как директиву. В душе капитан был несколько разочарован таким туманным решением вопроса о Менке. В сущности, шеф ничего не сказал о судьбе барона. Снова все возлагалось на начальника «Тюркостштелле», снова предстояла борьба и довольно утомительная.

– Люди, – третий раз напомнил рейхсфюрер. – Только люди. Думайте об этом, капитан… Схему размещения и использования получите сегодня. Обеспечьте состав полностью. Выполнение согласуйте с бригаденфюрером Шелленбергом.

Конечно, все, связанное с заданием, Ольшеру мог передать Шелленберг, но рейхсфюрер счел нужным лично предупредить начальника «Тюркостштелле». Люди – у капитана. Это его «собственность», это его специальность. Так понял цель разговора с шефом гауптштурмфюрер. Понял еще, что Гиммлер запомнит поставщика людей и, если приказ будет выполнен, проявит к нему внимание и благосклонность. Звание капитана давно казалось Ольшеру слишком маленьким для начальника «Тюркостштелле».

Выполнение приказа, секретнейшего из секретных, Ольшер начал почему-то со свидания с фрау Хенкель.

– Вы плачете… – сказал он грубо и насмешливо, – а я предупреждал вас о печальном конце.

Рут привез в гостиницу «Бристоль» все тот же Лю-дерзен, тихий, вежливый, исполнительный зондерфюрер. Привез, проводил в номер, пожал со значением руку жене президента и неслышно исчез. Ему предложено было дежурить внизу, в машине.

Номер оказался аскетически скромным – никаких намеков на роскошь, никакого уюта: все темное, все холодное, все официальное. Здесь не отдыхали, не развлекались – здесь вели деловые разговоры. Это почувствовала Рут, как только переступила порог, как только увидела сидящего за круглым полированным столиком капитана – олицетворение сухости и злобы. Она не знала, о чем будет разговор, но догадывалась, в какой форме. Ей сразу захотелось плакать.

И Рут заплакала. Наверное, так можно избежать удара. Можно смягчить приговор. Просто задобрить сердце человека, от которого зависит твоя судьба.

Ольшер сидел и смотрел на фрау Хенкель, которая, прислонясь к стене и обхватив рукой гардину, жалобно всхлипывала. Нет, она не играла в несчастье – капитана трудно было обмануть. Рут лила настоящие слезы. Рут страдала.

Капитан дал шахине выплакаться. Не до конца, правда. Платочек Рут еще не коснулся лица, только плыл в ее пухлой руке к глазам, когда Ольшер сказал:

– Вы плачете. А я предупреждал вас…

Она ждала расплаты.

– Ну?! – потребовал гауптштурмфюрер.

Надо было отвечать, надо было произносить какие-то слова, а что могла она сказать начальнику «Тюркостштелле?» Пусть говорят слезы.

– Вы когда-нибудь обретете хозяина? – спросил цинично Ольшер. Цинично, с раздражением, с прямотой, которая заставила вздрогнуть даже Рут. Все-таки она была женой президента, женщиной, наконец. И не только цинизм поразил фрау Хенкель. Смелость капитана. Еще недавно она считала себя противником Ольшера. Теперь – служанкой. Служанкой, нанятой на черную работу. Причем произошло это не по вине Рут. Не потому, что она совершила ошибку. Трагически непоправимое случилось где-то за пределами ее собственной жизни. Вообще случилось.

– У меня должен быть хозяин? – Рут вытерла слезы, она выглядела жалкой и несчастной в эту минуту.

Ольшер мог посочувствовать шахине. Мог подсластить пилюлю. Но мягкость исключалась из плана, задуманного гауптштурмфюрером. Да и к чему отвлекающие от цели сентименты? Ему незачем заигрывать с женой президента, незачем строить хитроумную западню. Настало время прямых действий.

– Да, – отрубил он. – И притом один хозяин.

– Кто же? – робко спросила Рут.

– Во всяком случае, не барон Менке.

Дальнейшие уточнения не требовались. Было ясно, чего хотел капитан. И ясность эта окончательно сломила Рут, убила ее надежду. Она вздохнула:

– Неужели дела так плохи?

Сегодня шахиня была искренней. По вздоху капитан почувствовал это. Почувствовал и забеспокоился – если фрау Хенкель поняла трагичность положения, то как оценивают катастрофу на Волге люди более осведомленные? Что думают они? Может быть, Рут сделала печальный вывод по вине начальника «Тюркостштелле»? Слишком резко очертил он границу между СС и рейхстагом, отстранил Менке, сбросил его со счета. Во всяком случае, игнорирование барона, трубившего о близкой победе, могло внушить страх шахине. Хотя к чему иллюзии?

– Да, плохи.

Вот теперь должны были политься слезы. Обильные. А Рут, напротив, совсем стихла и высушила торопливо глаза платком. Она восприняла несчастье, павшее на всех, как новое осложнение, из которого надо выпутываться. Больно, конечно, сознавать собственное поражение, – фрау Хенкель воспринимала войну не отвлеченно: война помогла ей, диктору «Рундфунка», идти к цели. Идти с помощью барона. Идти быстро. Если же Менке не способен больше быть поводырем, то это его личная беда. При чем тут Рут?

– И нет выхода? – уже спокойно спросила она.

– Я назвал его.

– Вы сказали: «не Менке».

Ольшер постучал раздраженно пальцами по сверкающему полировкой столу.

– Этого недостаточно? Или у фрау есть еще хозяин?

– Их нет вообще.

– О-о! Наконец я встретил независимую женщину. Она сможет сделать выбор по собственному вкусу.

Выбор давно сделан. Это – Менке. Не произойди нелепой истории с Паулюсом, она бы осталась верна барону: умному, тактичному старичку, подобравшему на Шонгаузераллей неразборчивую в чувствах, но тщеславную девчонку. Он нашел у ее предков голубую кровь и даже отца Рут, тихого, застенчивого Пауля Хенкеля, назвал прямым наследником какой-то знаменитой фамилии. Им, Хенкелям, скромно живущим в одном из больших, скучных серых домов Берлина, оказалась уготована другая судьба. Если не всем, то хотя бы юной Рут. О ней Менке и решил побеспокоиться. Надо честно сказать, барон умело повел младшую Хенкель к цели – туманной вначале, но обрисовывающейся все яснее и четче. Дух захватывала высота. Где-то рядом уже была последняя ступень. Сама Рут помогла барону создавать будущее. Она умела драться за себя, умела и жертвовать кое-чем во имя главного. Намека Менке было достаточно, чтобы Рут привела в исполнение самый рискованный план. Последние месяцы ей пришлось поработать по-настоящему, и, кажется, такая работа пришлась фрау Хенкель по нраву. У нее обнаружился настоящий талант. По крайней мере, президент мог радоваться такому сподвижнику. Его оберегали от опрометчивых поступков, ему подсказывали, что делать сегодня и завтра, за ним следили во время трудного подъема по опасной лестнице, ведущей к власти. Рут не только стояла на страже, она очищала дорогу. Теперь эту тяжелую и не всегда чистую работу надо было делать без Менке.

– Мой вкус уже не имеет никакого значения, – разочарованно произнесла шахиня. – Выбор диктуется необходимостью.

– Что же, это радует меня. Садитесь, фрау. Я объясню ваши новые обязанности.

– Обязанности?

– Именно.

Она не села. Не отошла от гардины, лишь выпустила ткань из рук. Раскрыла сумочку, вынула сигарету и стала закуривать.

– Садитесь, – требовательно повторил Ольшер.

– В присутствии хозяина слуге сидеть не положено.

– Вот как! – капитан насмешливо скривил губы. – Курить тоже не положено.

– Вам придется смириться с этим пороком, вы наняли служанку, не поинтересовавшись ее привычками…

– Ну, довольно, Рут… – гауптштурмфюрер нехотя поднялся, подошел к фрау Хенкель и взял ее за плечи. – Нам не следует замечать недостатков друг у друга. Они могут помешать работе. – Ольшер смотрел ей в лицо, ожидал ответного взгляда, а Рут упрямо уставилась в пол, в небольшой рыжий коврик, аккуратно расстеленный у кресла. Грусть придавала ей неповторимую прелесть, волнистые пряди волос, выбившиеся из-под белой меховой шапочки, спадали на щеку и своей устремленной вниз линией дополняли скорбный облик Рут. Она была все-таки чертовски хороша, эта распутная шахиня. Старый барон знал, кого поднять на трон мифической Туркестанской империи. – Мы должны стать друзьями, – примиренчески объявил капитан. – Хорошими друзьями.

– Нет.

– Почему?

– Хозяин не должен опускаться до дружбы со своей служанкой… – Рут сделала паузу и подняла наконец глаза на Ольшера. – Тем более, что она любовница его подчиненного.

Капитан отстранился от фрау Хенкель, убрал руки:

– Не говорите пошлостей.

– Не делайте их, господин гауптманн.

Он резко повернулся и шагнул к столику. Не сел на прежнее место. Остановился, прислонясь к полированной доске, весь отразился в ней, как в темном зеркале. Сегодня капитан надел форму. Надел, чтобы Рут поняла, что с ней будет говорить не просто Рейнгольд Ольшер, шеф комитета на Ноенбургерштрассе, а гауптштурмфюрер, начальник «Тюркостштелле» Главного управления СС. Именно СС. И это не только психологический ход. Это оттенок времени. Так сказал рейхсфюрер Генрих Гиммлер, сказал всем подчиненным: «Чаще бывайте в форме. Пусть видят немцы, кто сейчас хозяин положения и от кого зависит спасение Германии». Пусть видит шахиня. Ей полезно уяснить роль гауптштурмфюрера в судьбе диктора «Рундфунка».

Рут видела его спину. Отметила для себя совсем не то, что хотел Ольшер: капитану лучше в штатском, он не военный, он просто зубной врач, и лучше оставаться им. Об оттенке времени шахиня не подумала – ей слишком часто приходилось видеть эсэсовцев и гестаповцев, появление еще одного увеличило число мундиров. И только.

– Глава комитета, – стал диктовать Ольшер, не поворачиваясь. Оттенил тоном и паузой прежний титул Вали Каюмхана. Нарочно не назвал его президентом, дал почувствовать Рут, что не считается с авторитетом руководителя эмигрантского правительства, что ему наплевать на шумиху, поднятую бароном. – Глава комитета с сегодняшнего дня всю свою деятельность подчиняет задачам, стоящим перед Германией. Его обязанность – обеспечить людьми все школы особого назначения, входящие в подчинение главного управления СС…

Ольшер смолк. Вслушался. Ему надо было уловить, работает ли шахиня, запоминает ли слова начальника «Тюркостштелле». Было тихо в номере. Рут ничем не выдавала своего состояния. Тогда он повернулся. Шахиня курила. Курила и по-прежнему грустно смотрела на пол.

– Это приказ, – почти крикнул капитан.

– Ну и что же?..

– Вы будете выполнять его.

– Я не президент…

– К черту глупости. Слушайте, что вам говорят! – Повернув лишь голову к ней, через плечо, он продолжал диктовать: – Вы убедите председателя в необходимости такой работы. Важной и срочной работы. Время ожиданий, речей и взаимных комплиментов прошло. Барон посадил на шею Германии целый десяток будущих правительств, которые ждут торжественного въезда в Азию. Они, члены этих правительств, едят хлеб, предназначенный для немецкого солдата, пьянствуют, развратничают, а мы должны за них лить кровь. Пусть сами добиваются трона. Пусть борются.

– Туркестанский легион сражается, – несмело вставила Рут. Она кое-что знала о военных делах комитета. Баймирза часто хвастался успехами вооруженных сил, которыми руководил в Ноенбургерштрассе.

– Сражается?! – Ольшеру хотелось рассмеяться: эта шахиня пыталась говорить о войне! – Сражаются с котелками и кружками. Сидят по деревням и наедают рожи… – Он снова приблизился к Рут. Прошипел: – К вашему сведению… К сведению господина президента, впрочем, ему уже было сказано в свое время… Единственный батальон, брошенный в бой под Донбассом, перешел на сторону русских. Полностью…

Шахиня смутилась. Грустные тени в глазах, только что занимавшие капитана, исчезли. Их сменила тревога. Рут верила в преданность туркестанцев, считала их надежной опорой и мужа и правительства, которое пока находилось на Ноенбургерштрассе. На кого же можно положиться в это трудное время?

– Их, вероятно, спровоцировали коммунисты?.. – попыталась она объяснить факт если не гауптштурмфю-реру, то хотя бы себе.

– Какие там коммунисты. Их повел командир батальона Курамысов, кстати, награжденный вашим супругом за храбрость.

– Он мог оказаться изменником, – продолжала свою мысль фрау Хенкель. – Но остальные верны Германии. – Она едва не сказала: верны президенту Каюмхану, но вовремя сдержалась, – капитан смотрел на нее с издевательской усмешкой. С этой усмешкой он и бросил ей в лицо беспощадную фразу:

– Легион разоружен! Полностью, от солдата до командира. Пусть завоевывают себе брюквенный суп в траншеях и каменоломнях. Пусть покормят вшей…

Впервые Рут слышала настоящего Ольшера, захмеленного ненавистью и злобой. Теперь она поняла, почему он служит в СС. Раньше это казалось ей неоправданным – слишком сдержанным и осторожным был гауптштурмфюрер. В разговоре с ней, например. Возможно, ему мешал барон, мешал мягкостью, аристократичностью, которая подчеркивала превосходство. Мешал своим примером, своим существованием. Теперь Ольшер чувствовал свободу и, возможно, потому обнажал сокровенное.

«Дела действительно плохи», – сделала окончательный вывод Рут. Она поверила гауптштурмфюреру. Всему, что говорил, она поверила. Даже этой страшной вести о разоружении туркестанского легиона, которым так гордились на Ноенбургерштрассе. Каюмхан носился с ним: «Мы сильны, мы независимы, у нас есть своя армия. Это я создал ее». «Глупец! Где теперь твоя армия?» Судьба легиона меньше всего беспокоила Рут. Ее беспокоила собственная судьба. Близкое, ощутимое «завтра», рисовавшееся почти в деталях, вдруг стало удаляться, тонуть в каком-то тумане. И уцепиться не за что. Ольшер предлагает выбрать другого хозяина – не Менке, – что же, она готова, если это поможет. Если это возвратит уверенность, даст опору. Надо убедить президента в необходимости перемены курса – Рут убедит. Нужны люди – она заставит мужа добыть их. Вместе с ним поедет по лагерям, станет звать, уговаривать, требовать. Что еще хочет гауптштурмфюрер?

Она подняла глаза на Ольшера. Полные решимости. И преданности. Шахиня принадлежала с этой минуты начальнику «Тюркостштелле» не как раньше, не как партнерша. Не как оплачиваемая исполнительница его замыслов. Капитан приобретал духовного сподвижника. Наконец-то!

– Обойдемся без легиона, – заверил Рут капитан. – Начинается другая война, война нервов. И мы ее выиграем.

«Нет, все-таки плохи дела, – еще раз повторила печальную мысль шахиня. – Я буду служить, буду делать все, что прикажет этот эсэсовец, но радости уже не будет. Никогда». Ей отчего-то стало муторно. Пришло отвращение, горячее, нетерпимое. Требующее разрядки. Если бы она могла сейчас сказать президенту то, что думает о нем. Бросить в лицо свою ненависть, обиду. Даже свои грехи. Пусть знает, какова цена их союзу.

Она оторвалась все же от гардины, старой, пахнущей нафталином, прошла к столику. Села. Бросила руки на зеркальную холодную доску.

– Для кого?

– Что? – не понял капитан.

– Для кого выиграем войну?

Ольшер от самых высоких идей должен был вернуться к самым элементарным. Взглянул на Рут, уныло прилепившуюся возле столика. Взвесил, во что обходится ему приобретение души человеческой. Цена оказалась невысокой. Какие-то смутные обещания – и только. Но и эта плата была сейчас не по карману Ольшеру. Он верил в борьбу, верил в успех временный, но конечное не представлял себе – три года войны научили капитана отличать желаемое от действительного, – агентура на Востоке, как и армия, гибла. Поэтому Ольшер выдал Рут только официальную плату, предоставленную щедрой рукой министерства пропаганды.

– Для Германии.

С таким же успехом фрау Хенкель могла сама наградить себя за тревоги и хлопоты – вера в победу Германии обязательна для всех.

– Я вас поняла, господин капитан… Чем может быть еще полезна для вас диктор «Рундфунка»?

– Жена президента, – поправил ее капитан.

– Будьте последовательны, добавьте титул, вами же предложенный когда-то, – шахиня.

Ничего не оставалось Ольшеру, как улыбнуться.

– Вы восхитительны, фрау. С вами приятно беседовать.

– Хотели сказать, инструктировать.

– Даже… Я завидую президенту.

Рут дерзко, с вызовом глянула на капитана. Рассмеялась нервно.

– Почему не зондерфюреру Людерзену?

Он вспыхнул. Шахиня оглашала то, что следовало хранить как тайну. Их тайну. И оглашала с оскорбительной насмешкой, словно капитан занимался сводничеством. Возможно, ее унизил поступок «хозяина». Слишком откровенно он заменил себя зондерфюрером. Но нужно ли было искать какие-то особые пути? Заслуживает ли того Рут? Та Рут, которую Менке использовал как приманку в своей политической комбинации?

Достаточно того, что начальник «Тюркостштелле» заботится об удовольствиях фрау Хенкель. Как женщина она его не интересует.

– Если зондерфюрер превышает полномочия, предоставленные ему главным управлением, он может быть отстранен, – съязвил Ольшер.

– Какое внимание! Людерзен вполне устраивает меня как офицер связи.

– Я рад.

– Чем могу быть еще полезна господину гаупт-штурмфюреру? – задала вторично вопрос Рут.

Он стоял над ней, смотрел, как руки ее поправляли шляпку, пристраивали под ободок вырвавшуюся прядь волос, – шахиня, должно быть, собиралась уйти и вопрос задала просто для приличия. Не ожидала ответа. Капитан отметил для себя новую деталь в поведении Рут – она не пыталась, как прежде, задержать его, заинтересовать, увлечь. Перечеркнула Ольшера. И это почему-то огорчило капитана. Заставило подумать о молодой шахине иначе, чем всегда. Проходит жизнь. Он, Ольшер, отгородил себя забором из принципов и обязанностей, стремится быть неподкупным для чувств – только долг, только работа, только жертвы. Что-то близкое к идеалу. Им, начальником «Тюркостштелле», довольны. Он сам доволен собой. Но существует рядом Рут. Для кого существует? Красивая и распутная. Иногда грустная, иногда веселая. Манящая своими откровенными желаниями. Обжигающая. И ее Ольшер отдает Людерзену. Приказывает взять. Зачем? В интересах дела. Дела, которому служит капитан. Которому служат все. Служит сама шахиня. Роль супруги президента – тоже служба. А вот сейчас Ольшеру хочется коснуться пальцами волос Рут. Сдвинуть шляпку. Нет, сорвать. Растрепать эти пряди. Прижать к себе голову. И целовать…

Они здесь одни. Никто не войдет. Никто не посмеет постучать. Запрещено. И все-таки капитан не двигается с места. Не трогает волос Рут. Он умеет владеть собой.

– Барон Менке отделил национальные комитеты друг от друга, – преодолевая волнение, говорит Ольшер. Руки отводит за спину, чтобы соблазн был подальше. – Он внушил руководителям идею самостоятельности и даже независимости. Силы разрознены. Каждый действует по собственному разумению. Некоторые пытаются отсиживаться в ожидании победы.

Рут не улавливала мысли, которая предназначалась ей как совет или приказ. Слушала, продолжая возиться со шляпкой.

– Каюмхан противится единению сил. Выполняет волю барона. Перед лицом новых испытаний мы оказались разобщенными. Генерал Власов предлагает создать союз наций, борющихся против большевиков. Мы поддерживаем его. Нужно, чтобы главы эмигрантских правительств выступили с инициативой объединения национальных комитетов…

Шляпка уже не интересовала Рут. Ольшер говорил о совершенно неприемлемых вещах. Президент действительно против объединения. Все на Ноенбургерштрассе против. Неужели капитан заставит ее бороться со всем комитетом? Какая же она после этого «мать Туркестана»?

– Вы, фрау, продиктуете президенту письмо ко всем правительствам о поддержке идеи господина Власова. Генерал ждет…

Все-таки заставлял Ольшер. Принуждал ломать то, что укрепилось и что превозносилось как основа политики национальных комитетов. Рут не раз слышала горделивые заверения мужа. «Мы не знаем никаких союзов, кроме союза с Германией. Мы никогда не сядем за один стол с теми, кто отрицает идеи ислама».

– Я жду, – закончил гауптштурмфюрер. И уже без торжественности, просто по-деловому, добавил: – Текст письма вам передаст завтра господин Людерзен. Автором решено считать президента Вали Каюмхана и его министров.

– И это должна сделать я? – не без страха спросила фрау Хенкель.

– Именно вы…

– Господин капитан уверен, что я справлюсь?

– Если захотите.

Она покачала головой. Ее одолевали сомнения. Это все-таки была политика. Большая политика, а ей до сего дня приходилось заниматься лишь своей судьбой, своими чувствами.

– Во вторник обращение Туркестанского национального комитета хочет видеть у себя на столе рейхсфюрер, – наметил срок капитан и дал этим понять шахине, что все распределено и согласовано, что график вступил в силу и ничего изменить уже нельзя.

Ольшер ушел, а Рут осталась в номере. Как всегда. Сидела, просматривая иллюстрированный журнал, изредка поднимала голову. Вслушивалась в шаги в коридоре. Недоуменно вытягивала губы – шаги были незнакомыми.

Шли минуты. Долгие минуты.

Потом отворилась дверь и в комнату заглянула горничная. Сказала смущенно:

– Фрау, номер заказан только до двух часов. Сейчас пять минут третьего…

Ее прогоняли. Прогоняли жену президента. Краска схлынула с лица Рут. Бледная, она встала. Нетвердо, под любопытным взглядом горничной прошла к двери. Прошептала, оправдываясь:

– Меня заинтересовал журнал… Простите…

– Барон, милый… Что все это значит?..

Молчание затянулось. И чем дольше длилась эта немота барона, тем острее чувствовала шахиня свою обреченность. Неужели он ничего не скажет? Неужели все так плохо?

Ночь она провела в тревоге. Впервые Рут задумалась над целью жизни. Есть ли смысл бороться за завтрашний день? Наступит ли он? Рядом безмятежно похрапывал Вилли, как она называла дома президента. Взволнованный разговор перед самым сном никак не повлиял на его покой. В ответ на ее вопрос, что же будет, он уныло пробормотал: «Я останусь в Германии. Тебя это устраивает?..» Вилли считал, что самое большое счастье для Рут – это он – красивый, стареющий президент. В крайнем случае, бывший президент, бывший лидер туркестанской эмиграции. В поражение Германии он не верил, даже умозрительно не представлял себе разгромленный Берлин. Тишина, что наступит после войны, была тем желанным царством, которое больше всего соответствовало нынешнему настроению «отца Туркестана». Тщеславие, таившееся в Каюмхане, не делало его смелым и энергичным, оно уживалось с ленью и трусостью. Последнее мешало движению к цели. Если бы не Менке, не Рут, не гестапо, с которым он сдружился, побоявшись преследования в 1933 году, Каюмхан не сделал бы ни одного решительного шага. Его подталкивали каждый раз, когда дело касалось конкретных усилий. Он и к Чокаеву не пошел бы в тот роковой день, если бы не подтолкнуло гестапо и не потребовала Рут. И не благословил барон. А потом пил целую неделю. Скулил, забившись за шкаф, и оттуда кричал: «Не я… Это он сам…» Рут утешала: «Необходимость заставила нас… Фюрер не думает о жертвах, принесенных на алтарь идеи. Кто стоит на пути, тот должен умереть… Будь мужественным». Каюмхана поддержал Баймирза Хаит, его правая рука, его любимец. Он первый добавил к имени будущего председателя комитета – хан, назвал его «отцом Туркестана». Хаит сказал: «Довольно убиваться горем. Мустафа был стар, и аллах вовремя призвал его к себе. Настал час великих свершений. Туркестанцы готовы идти за своим отцом». И поцеловал руку Каюмхана. Это было трогательно. Это ласкало сердце президента.

Правда, он боялся. Едва кто-нибудь проявлял недовольство, президент звал его к себе в кабинет и мягко, сочувственно уговаривал. Потом вынимал бумажник и давал марки: «Иди выпей». Каюмхан старался заглушить все, что представляло опасность, подкупить, задарить, умилостивить возможных противников внутри комитета. За стенами комитета врагов не было. Так считал президент. Барон Менке стелил мягкую дорожку, по которой мог идти Каюмхан к вершине, оберегая главу правительства от ударов судьбы. Не знал «отец Туркестана», что настоящим хозяином дома на Ноенбургерштрассе был Ольшер, начальник «Тюркостштелле» Главного управления СС. Каюмхан, конечно, догадывался о роли СС в жизни комитета, видел, как Мустафа Чокаев советовался с Ольшером, как выполнял приказы «Тюркостштелле». Но это было, по мнению тогдашнего генерального секретаря, лишь проявлением содружества эмигрантского правительства и секретного органа нацистской партии. Идейным содружеством. Мустафа Чокаев заключил союз с немцами. Да и как иначе мог лидер туркестанских националистов создать правительство Туркестана в Берлине? Услуга за услугу. То, что Мустафа куплен Ольшером, было новостью для Каюмхана. Новостью разочаровывающей. Весь комитет принадлежит СС, вместе с председателем. Право на владение автоматически распространялось и на нового председателя, именуемого теперь президентом. А Каюмхан не мог принадлежать двум хозяевам. Он считается собственностью Восточного министерства, барона Менке, его породившего и поднявшего на трон. Кроме того, «отец Туркестана» продал свою душу еще в 1933 году гестапо. Это тоже к чему-то обязывало. Родство с тайной политической полицией, правда, не мешало дружбе с бароном Менке. Каюмхан мог в конечном счете ладить с двумя хозяевами, но весь ужас заключался в том, что сами хозяева между собой не ладили. И не только не ладили. Они по-разному смотрели на Туркестанский национальный комитет. Восточное министерство рассчитывало в основном на услуги комитета в будущем, когда немецкая армия завоюет Туркестан и посадит на трон в Бухаре или Самарканде Мустафу Чокаева или Вали Каюмхана. А управление СС имело в виду услуги в настоящем – участие комитета и его подчиненных в войне, что вела Германия. Именно ради этого Гиммлер взял на себя все расходы по содержанию эмигрантского правительства, лагерей специального назначения и всевозможных секретных школ и курсов. Главное управление СС добилось ассигнований на создание воинских частей из военнопленных, предполагая использовать их на Восточном фронте. Использовать сегодня. Естественно, что все свои планы управление. С осуществляло секретно, через тайные каналы. Для этого на Ноенбургерштрассе находились офицер связи зондерфюрер Людерзен и его жена. Последняя занимала должность ответственного секретаря комитета, через нее проходила вся переписка. Людерзен осуществлял контакт с Ольшером. Никто не должен был знать о планах управления имперской безопасности. Барон Менке, наоборот, афишировал свою дружбу с комитетом, устраивал встречи, приемы, даже выступал в газетах со статьями о союзе Германской и Туркестанской империй. Позиция барона импонировала членам правительства на Ноенбургерштрассе. Все они охотно соглашались помогать Германии в будущем, а сейчас лишь морально укреплять союз. Их пугала возможность возвращения на фронт в рядах туркестанского легиона или выброски с самолета в советский тыл. Пугала расплата за измену, за предательство. А что такая расплата неизбежна, никто из них не сомневался. Главное, оттянуть день. Страшный день.

Точно так же думал и Вали Каюмхан. Ему не угрожала отправка на фронт, но чтобы отправить других, надо было преодолевать сопротивление, что озлобляло соотечественников. Это повергло президента в ужас. Он боялся людей. «Возьми деньги, иди выпей…» – так Каюмхан защищал себя.

Баймирза, верный друг, которого президент вытащил из лагеря, сделал военным министром, шептал Каюмхану:

– Отец, рука правителя должна быть сильной. Мягкость ваша развращает подданных. Люди Востока преданы лишь могущественным ханам. Вспомните историю Туркестана.

Своим пугливым девичьим голосом президент ответил:

– Будь моей сильной рукой…

Баймирза тоже плохо понимал роль СС, хотя чутьем угадывал силу, что втуне господствовала везде и представляла собой опору Германии, фюрера. Сам Хаит, дважды изменник, не собирался в качестве воина предстать перед советской армией. Его больше устраивала идея Менке – защищать союз с рейхом после победы. Однако посылать других на фронт он готов был хоть сейчас. Посылать, если даже будут сопротивляться, роптать, проклинать президента и военного министра. Надо платить за хлеб, что получает Баймирза из рук фюрера. Платить за погоны лейтенанта вермахта, за будущие погоны гауптманна. Они обещаны Хаиту. Обещаны бароном.

И вот теперь от Менке приходится отказываться. Во всяком случае, отбросить иллюзии, которые так умело подогревал барон. Ольшер открыл карты, обнажил перед ней страшную картину. Сказал правду. Не всю, но фрау Хенкель поняла главное.

Вчера еще она таила надежду, маленькую, совсем крошечную: слова барона. Его протест. Его заверения, хотя бы соболезнования. А он молчит. Молчит умный, рассудительный, добрый барон Менке. Она знала его добрым. К ней. К дочери Пауля Хенкеля, друга детства. Рут сама изберет путь.

Впрочем, путь уже избран. И не согласия ждет шахиня. Не свободы действий. Ей нужно подтверждение того, что она совершила. Теперь подтверждения. Менке бессилен. Менке сдался. Минуту назад она искала утешения. Минута прошла. Какая важная минута. Она решила многое. Почти все. Прощайте, барон.

– Не забывайте меня, – грустно, с улыбкой, кажется, произнес Менке. Он догадался, что больше не нужен.

«Забуду. Я не умею и не хочу занимать себя заботами о других. Мне это в тягость. Да и зачем». Мысль Рут работает удивительно четко. Волнение уже прошло. Решение принято.

– Я могу быть полезен… – заканчивает барон. «Это другое дело, – соглашается Рут. – Вниманием начальника отдела пропаганды Восточного министерства следует воспользоваться».

Она хотела пожелать барону здоровья, прошептать что-нибудь приятное напоследок – все-таки он может оказаться полезным. Но не успела.

Трубка опустилась. Там, в министерстве.

В берлинских газетах появилось сообщение о диверсиях на железнодорожных магистралях Средней Азии. Первое сообщение за время войны. Саид узнал об этом от Азиза. Тот слышал по радио: взорван мост на Амударье, сошел с рельсов нефтеналивной состав недалеко от Казалинска. Азиз говорил с усмешкой. Злой усмешкой, а у Саида на висках выступил холодный пот.

– Сам слышал? – переспросил он Рахманова.

– Вместе с Паулем Хенкелем… Знакомые слова схватил: Амударья… Казалинск. Толкнул старика: Что говорят? Он растолковал… Взрыв… Шпренгунг…

Саид не хотел верить. Кинулся к Хенкелю. Старик грел ноги у газовой плитки и пил кофе. Интерес к сообщению не удивил. Квартиранту хочется знать, что делается на его родине. Как мог подробнее пересказал сводку с фронта. Сообщение шло после официальной сводки верховного командования. Название станции Пауль Хенкель не помнил. И на какой реке взлетел мост, тоже не знал. Но река большая, самая большая в Туркестане.

Значит, правда. И все-таки Саид не мог принять эту страшную новость. Сердце протестовало. Охваченный тревогой, он выбежал на улицу и помчался к первому газетному киоску.

Только «Берлинер моргенпост». В ней может не быть последней сводки. А вдруг! Протягивая деньги продавцу, Саид пробежал глазами по странице утренней газеты. «Стабилизация Восточного фронта… Фельдмаршал фон Манштейн возвращает Германии Харьков… Из стратегических соображений Роммель отходит на линию Марет… Английские войска несут огромные потери под Триполи…» Не то… Не то. Через звездочки короткий текст: «Советский тыл в огне…» Вот, кажется, то, что он ищет. Ставка верховного командования сообщала о крупных диверсиях на железнодорожных магистралях Туркестана. Взлетел мост через Амударью… Пущен под откос нефтеналивной состав, шедший из Красноводска в Куйбышев… Текст набран жирным шрифтом. Слов немного, но они обращают на себя внимание. Должны обратить. Немцы интересуются положением за линией фронта. Геббельс без конца трубит о слабости советского тыла, о скором развале государственной машины большевиков, о голоде, эпидемиях в России. Разгром под Сталинградом шестой армии несколько охладил министра пропаганды. Теперь он снова обретает дар речи. Сообщение из Туркестана подкрепляет слова Геббельса.

Саид в растерянности. Верить или нет сводке? Не хочется верить. Пусть это будет пропагандистский трюк. Наглая ложь. Самообман немцев. А верить приходится. Саид знает, куда полетели две группы парашютистов. Знает задачу Анвара. Именно – железнодорожный мост. Важнейший участок коммуникации. Снова Ислам-бека бросает в холодный пот. Он, Саид, выпустил из рук диверсанта. Дал ему возможность нанести удар в спину. Благословил напутствием, показал тропу, которой надо идти по родной земле. Виновен. Исламбек виновен в преступлении, совершенном против его родины.

Продавец, сухонький старикашка в пенсне, окутанный большим шарфом, смотрел на Саида. Смотрел и недоумевал, почему он стоит. Почему не берет газету, за которую уже заплатил. Кашлем напомнил покупателю о собственном существовании, о ходе времени. О жизни.

Саид кивнул благодарно. Свернул газету, сунул в карман шинели. Пошел. Не назад, к дому Хенкелей. Прямо, вдоль широкой, сырой от ночного снега Шонгаузераллей. Встречные прятались в воротники, вдоль улицы летел северный ветер. Срывал с крыши тающий снег – капли срывал уже – и жег ими лицо. Саида он бил в спину. Толкал. Торопил.

Куда?

В пустоту. В серое утро. В ненавистный город. В эти берлинские улицы с холодными домами, с чужими людьми.

На Ноенбургерштрассе? Нет. Что скажут ему там? Повторят те же слова из сообщения. Черные слова. Кто с довольной улыбкой, кто с испугом, кто с грустью. Но никто не опровергнет. Они не знают истины. Немцы кормят их тем же, что и сами едят.

Ему, Саиду, нужна только истина. Правда нужна.

Ольшер знал правду. Через него проходят сообщения агентуры. Как попасть к капитану? Без причины входа в управление СС нет. Что скажет Исламбек? Чем объяснит свое появление у начальника «Тюркостштелле»?

Остается Надие. Девушка с большими грустными глазами. Он не хочет думать о ней. Его работа в эти дни заключается только в сопротивлении ее глазам. Их грусти. Мешает Саиду грусть Надие. Мучает. Все труднее и труднее достается победа над самим собой. Лишь какие-то мгновения он вырывает для равнодушия и спокойствия. Мгновения довольно короткие. И тогда он не помнит Надие. Не чувствует ее взгляда. Он свободен.

Утром Азиз помог оттолкнуть Надие. Своим страшным известием. Потом – старик газетчик. Мысль, тревога тоже гнали Надие. Теперь она вернулась. Она нужна Саиду. Последнее время Надие все чаще становится нужной. Как секретарь капитана. Как человек…

Для любви нет места. Он понимал это. Никто ему не говорил, никто не требовал – не люби. Не жалей людей. Не радуйся. Говорили: «Ваша смерть исключается». Полковник Белолипов говорил. А чувство? Если оно настигнет Саида? Что тогда?

Личное приносится в жертву. Ясно. Какой-то неписаный закон всякого подвига. Грусть в глазах Надие – это личное. С грусти все началось. Ее надо принести в жертву.

Уйти от турчанки с грустными глазами. Не видеть ее. От Надие он может уйти. Но как быть с секретарем Ольшера, с переводчицей «Туркостштелле»? От нее уйти нельзя. Исламбек теряет связь с управлением, рвет нить, ведущую к секретным документам гауптштурмфюрера. Он все рвет.

Секретарь должна остаться. А Надие он уничтожит. Для себя.

Он долго шел по Шонгаузераллей. Долго ждал автобуса. Автобусы курсировали по четкому графику, но Саид пропускал их. Ему надо было обрести спокойствие, которое помогло бы точно выполнить его намерение.

Когда она открыла ему дверь, он, полный решительности, остановился у порога и равнодушно посмотрел на Надие. Что же, грустные глаза не так сильны, как казалось. И вся она тоненькая, несчастная, закутанная в старый плед.

Саид снял шинель.

– У меня холодно сегодня, – сказала она и повела плечами.

Он не ответил. Сам не знал, почему, видимо, хотел показать безразличие к тому, что окружало его сейчас, или нежелание откликаться на ее слова.

Повесил шинель. Прошел в комнату. В полумрак. Хмурый зимний день не проникал через окно – слишком малыми были рамы, да и тюль преграждал путь серым лучам. Прошел, сел на тахту. Стал закуривать. Бесцеремонно.

Надие стояла в коридоре у распахнутой в комнату двери. Стояла на прежнем месте, в прежней позе, запахнутая в плед. Смотрела на Исламбека. Глаза были не грустными. Только удивленными. С болью. Может быть, с обидой.

– Я по делу, – объяснил он свое появление. – Звонил в управление, сказали, что вы дома… Отдыхаете после дежурства.

Не отрывая глаз от Исламбека, Надие вернулась в комнату. Прислонилась к камину, холодному, нетопленному столетия, стоявшему здесь в память о прошлом, о чьей-то судьбе. Прислонилась и еще плотнее закуталась в плед. Ждала, что скажет дальше Саид.

– Мне надо было видеть капитана…

– Разве его нет в управлении? – чувствуя фальшь, спросила Надие.

– Не знаю…

– Это возлагается на меня?

– Нет.

– Вы могли бы просто войти к гауптштурмфюреру. Он вас ждет.

Саид забыл о тактике, так тщательно продуманной им. Загорелся. Подался весь вперед. К Надие.

– Зачем?

– Капитан собирается передать вам благодарность Гиммлера. Или даже награду.

Брезгливая усмешка. Такая редкая для Надие. Возможно, возникшая впервые, поэтому скрыть ее она не смогла. Не умела.

– Это неправда, – без уверенности бросил Саид.

– Разве вы не слышали радио?

Саид все понял. События за линией фронта Надие связывает с его именем. И не сама пришла к такому выводу. Она только отражала точку зрения Ольшера, а Ольшер пользовался сведениями оперативной радиогруппы. Люди Гундта сработали отлично. Анвар сработал. Проклятие!

Голова Саида упала на руки. Он стиснул как мог сильнее виски. Беззвучно стонал.

– Почему вы не радуетесь? – спросила с тревогой Надие.

Исламбек не слышал ее вопроса. Ничего не слышал. Да и не желал слышать.

Тогда она подошла к нему и, как в тот удивительный вечер, окунула свои пальцы в его густые черные пряди. Окунула и застыла так, чувствуя горе Саида.

– Вы этого не хотели?

Он не имел права признаваться. Никому. Но признался:

– Нет.

Ей было мало этого.

– Вы боитесь за мать?

– Нет.

Надие нагнулась и поцеловала его волосы.

Почему-то он не задумался над ее поступком. Не задумался над словами. Надие спрашивала. Спрашивала о том, что было тайной. Теперь он открыт. Конечно, можно вывернуться, можно сделать вид, будто понял переводчицу совсем в другом смысле. Или вообще не понял. Но Саид не собирался искать лазейки. Отказываться тоже не собирался. Он просто не думал о последствиях. Исключал их.

Он поймал ее руку. Прижал холодную ладонь к своей щеке. Так было спокойнее. Так Надие казалась ближе, понятнее.

– Ты веришь тому, что сообщено по радио?

– Не знаю, – уклончиво ответила она. – В отделе все радуются. Ольшер чувствует себя победителем.

– Значит, правда…

Несколько ужасно трудных минут. Не принять их нельзя. Их надо пережить. Свыкнуться с поражением, которое ему нанесено. Да, нанесено. Это не стечение обстоятельств, не случайный удар. Проиграна схватка с врагом. Враг оказался умнее, хитрее, дальновиднее. Победил Ольшер. Победил Гундт. Этот собачник Брехт победил. Теперь им ничего не стоит придавить Исламбека. Поступит шифрсигнал от Анвара – инструктор из комитета дал пароль к советской контрразведке, – и расстрел.

Ждать этого сигнала? Ждать смерти?

Или бежать…

Или идти прежним путем. Сжиться с неудачей. Упрятать страх, сомнение. Сделать еще заход. Не все же такие, как Анвар. Есть же люди. Настоящие люди.

– Я еще нужна вам?

О чем это Надие? О любви. О ласке. Ждет тепла у него. Просит.

Саид поднял голову. В глазах Надие смелые огоньки. Чужие для нее. И для Исламбека. «Она стала другой, – подумал Саид. – Иногда трудно понять, что хочет эта секретарь Ольшера». Сейчас, конечно, ее занимают не чувства. Не тепло, которое он собирается подарить ей. И Саиду становится совестно за себя. Как наивен он в суждениях о людях. О Надие…

Продолжать. Той же тропой идти. Дальше. Несмотря ни на что.

Он кивает ей. Сильнее прижимает к щеке холодные пальцы Надие.

– Ночью у Ольшера важное совещание…

Надие делает передышку. Кажется, она волнуется – трудно разглашать тайну, упрятанную в папке со свастикой и черепом на корешках. Ее предупреждали – раскрытие секрета карается смертью. Капитан, приказывая известить о совещании нужных лиц, снова напоминал о страшной каре за болтливость. Она делает передышку и снова подчеркивает:

– Важное… очень важное совещание…

Ему не следует выдавать своего интереса. Никогда. Но тут разве утерпишь.

– Я узнаю о результатах?..

– Все протоколы переписывает секретарь гаупт-штурмфюрера, – отвечает Надие.

Пришлось объяснить свое желание:

– Возможно, пойдет разговор обо мне… Об этой диверсии…

– Возможно, – она, конечно, не верила его пояснениям. Да они и не нужны. Одно лишь вызывало досаду. Исламбек опасался ее. По-прежнему. Любил и опасался.

А Саид ловил себя на том, что ему жаль Надие. Вдруг она оступится. Совершит ошибку. Ей снесут голову так же, как и Исламбеку. И он принялся учить ее. Учить осторожности: никаких записей. Все на память, все в голове…

Она понимала. Кивала головой. Топила свои холодные пальцы в его волосах. Грелась в них…

– Пойдем отсюда… Здесь так темно, – сказала она и посмотрела на почти погасшее окно. На дворе стояли глухие зимние тучи. Низкие, над самыми крышами.

– Пойдем.

Вышли. Вместе. Днем. На берлинские улицы. На глаза людей. Почему-то они не подумали об опасности. Или рано еще было думать о ней. Ведь все произошло позже. Много позже. Тогда они вспомнили эту прогулку в хмурое утро. Вспомнили мокрые, словно плачущие, деревья в Грюневальде, такую же мокрую скамейку, на которую они все-таки сели, одноглазую старую женщину, искавшую под листьями желуди, гул самолетов, шедших в молочном тумане за облаками. Вспомнили, но изменить уже нельзя было ничего. День прошедший не возвращается…

На скамейке, прижавшись к пахнущей холодом зеленой шинели Саида, Надие сказала:

– В лесу я чувствую себя свободной…

– Разве это лес!

– Похоже… Старые, старые деревья… И мало людей…

– Их везде мало.

Потом она почему-то заговорила об Азизе. Он часто бывает в управлении СС. Носит из комитета бумаги. От Баймирзы.

– Когда видит Ольшера, останавливается перед ним и низко кланяется…

То, что Азиз ходит на Моммзенштрассе, Саид знал. Такова должность. А вот поклоны гауптштурмфюреру уже не входили в обязанность фельдъегеря.

– Это опасный человек, – предупредил Саид.

– Чем? – насторожилась Надие.

– Спасая себя, он убивает других…

– Уже пролита чья-то кровь?

Нехотя Исламбек ответил:

– Да… – и смолк.

– Доскажи…

– Он выдал… – Можно ли и нужно ли было воскрешать прошлое? Называть человека, павшего от руки эсэсовца. Понятен ли будет смысл трагедии, разыгравшейся в снежном Беньяминово. Впрочем, Надие должна знать, какую роль сыграл Азиз. – Он выдал политрука Селима…

– Что?!

Испуг ожег Надие. Пальцы вцепились в рукав шинели Исламбека.

– Выдал за пайку хлеба и кружку кофе…

– Нет, нет… Имя как?

– Селим…

– Не надо дальше…

– Прости, – растерялся Саид. Мелькнула догадка. Она подумала о брате. У нее был брат. О нем Надие рассказывала в первую их встречу. – Но Селимов много… Я не помню его фамилии… – солгал Исламбек.

– Он… – плечи ее сжались, стали совсем узкими, как у девочки. И сама Надие сжалась. Кажется, заплакала. Тихо, неслышно.

Саид обнял ее. Стал утешать:

– Совпадение… Сколько людей…

Надие отрицательно закачала головой. Переубедить ее было невозможно.

– Я чувствовала… Я боялась этого.

Трудный день, день печальных открытий. Может быть, они оба ошибались, полагаясь лишь на чувство. А чувство питалось тревогой, что таилась вокруг.

Он долго утешал ее. Надие наконец пришла в себя и потребовала, чтобы Исламбек все рассказал. Все, что касалось Селима. Она верила – это брат ее. Страшное повествование Надие выслушала молча и только спросила:

– Как он умирал?

Саид вздохнул.

– Мне хотелось бы в такую минуту быть похожим на него…

Этому она тоже верила. И сжала его руку.

Странно, Исламбека не коснулись предчувствия. Его искали в то утро, искали в комитете. Искал Каюмхан. Ольшер дважды звонил – требовал к себе шарфюрера. Нигде не было Исламбека.

Он мог опоздать на Ноенбургештрассе: все опаздывали. Мог вообще не прийти. Мог сослаться на особое поручение Ольшера. Никто не стал бы проверять начальника «Тюркостштелле». Однако сегодня линии перекрестились. Не заметить отсутствия Саида было нельзя. И когда в три часа дня он явился в комитет, усталый, грустный, в мокрой шинели, фрау Людерзен всплеснула руками.

– Майн готт, он жив!

– А что! – не понял Саид. – Почему я должен быть мертвым?

– Только с того света так трудно вызволить человека.

Она сделала строгие глаза и скомандовала:

– Сейчас же к гауптштурмфюреру!

В «Тюркостштелле» Саид не увидел радостных лиц. Надие, видимо, преувеличила восторги по поводу удачной операции за линией фронта. Офицеры, как всегда, были молчаливы. Не заметил Саид и особых перемен в Ольшере: обычная пытливая настороженность во взгляде, официальный тон. Правда, что-то торжественное угадывалось в облике капитана. Он высоко держал голову и постоянно одергивал борт кителя – гауптштурмфюрер был в форме. Последнее время начальник «Тюркостштелле» носил так мало соответствующий его фигуре эсэсовский мундир.

Исламбека капитан принял, стоя у окна. На приветствие Саида ответил громко и высоко вскинул руку: «Хайль!» Это было ново. Прежде Ольшер ограничивался вялым, почти неприметным движением кисти. Губы едва раздвигались, кажется, без звука. Сегодня все выглядело иначе. Голос капитана звучал громко. Слова произносились отчетливо.

– Рейхсфюрер поручил мне передать благодарность Саиду Исламбеку за его услугу немецкому командованию.

Ольшер подошел к застывшему у порога шарфюреру и пожал ему руку.

– Вы представлены к повышению в звании…

Саид не знал, как реагировать на поток торжественных фраз, и только кивал. Улыбнуться не смог, хотя в такой момент солдат отвечает всегда проявлением радости. Ее ждал капитан. Искал на лице шарфюрера ответа. Настойчиво искал. Это тоже была проверка.

– Надеюсь, вы оцените внимание рейхсфюрера?

– О да, капитан.

Нет, не так представлялась Ольшеру церемония передачи благодарности. Гауптштурмфюрер сделал все для психологического эффекта. А эффекта не получилось: потомок Исламбеков слишком сдержанно воспринимал такое важное событие в своей жизни. Впрочем, могла сыграть неожиданность: обещан расстрел, получены же свобода и благодарность. К тому же шарфюрер умен, ему свойственно стремление к анализу, он не принимает легко повороты судьбы. Это, в сущности, неплохо.

– Я рад за вас, – подчеркнул Ольшер.

Он вернулся к окну и оттуда, с какой-то предполагаемой высоты, призвал Исламбека:

– Вы нужны Германии!

Это было последнее в инсценировке капитана. Кульминация. За ней следовала деловая часть:

– Война подошла к поворотному пункту. Фюрер меняет стратегию, в которой все будет необычно и молниеносно. Я сообщаю эту тайну, веря в вашу преданность рейху и полагая, что передо мной один из исполнителей плана фюрера.

Речь Ольшера звучала для Саида как страшный приговор: его хвалили за помощь Германии, за услугу врагу, который топтал родную землю. Хотелось крикнуть: «Неправда! Я творил вам месть. Вам, Ольшер. И только нелепый случай обернул удар против меня. Родина должна узнать об этом».

– Первый заход по вашему паролю дал блестящие результаты, – продолжал Ольшер. – Он вам известен. Установлена связь с людьми Мустафы Чокаева. Мы приступили к действиям более широкого масштаба, и в этих действиях возрастает роль господина Исламбека. От вашего имени пойдут шестерки на встречу с друзьями Чокаева, которые готовы оказать Германии неоценимую услугу…

Торжественность в голосе капитана померкла. И поза изменилась. Он опустился в кресло. Устало откинулся на спинку. Возможно, Ольшер действительно был утомлен – Главное управление не прерывало работу даже ночью. В любое время могли позвонить от Кальтенбруннера, или Шелленберга, или даже от рейхсфюрера Генриха Гиммлера и капитан должен был быть на месте.

– Как мать? – спросил Саид.

– … неоценимую услугу, – не услышал вопроса капитан. – Разговор теперь пойдет об уничтожении крупнейших объектов.

– Как мать? – уже громко, с тревогой в голосе, повторил Исламбек.

– Ах, вы о матери! – устало изрек капитан и остановил свой взгляд на лице Саида. – Она стара, господин шарфюрер… Очень стара и больна… Жаль, конечно…

– Ее убили? – почти вскрикнул Саид.

– Что вы, шарфюрер… Как можно… Просто ее участие уже… излишне, – закончил капитан.

Саид сжал губы. Еще одна беда постигла его сегодня… Уходит мать… Самое светлое… Самое дорогое…

Ольшер переложил на столе бумаги – искал что-то или просто занимал себя во время паузы. Потом вернулся к Саиду. За несколько секунд Ольшер переродился. Усталости на лице не было. Дремоты не было. Ожил гауптштурмфюрер. Словно избавился от скучной обязанности, а разговор о матери Саида являлся такой скучной обязанностью для начальника «Тюркостштелле». Снова началась настоящая работа.

– Нужны новые связи… Широкие. Надежные.

– Абдурахман, – напомнил Саид.

– Еще!

– Я должен подумать.

– Думайте!

– Необходимо время.

– Сколько?

Саид мог назвать любой срок – часы, дни. Даже неделю. Ему не надо было вспоминать, но надо было придумывать. А прежде следовало разобраться во всем, что узнал от Ольшера.

– Не знаю, – пожал плечами Саид. – Несколько дней…

– Много.

– Если мысль придет раньше…

– Должна прийти, – утвердил капитан.

– Буду стараться, господин гауптштурмфюрер.

Прощаясь, Саид спросил Ольшера:

– Анвар Каримов оправдал ваши надежды?

Не сразу ответил Ольшер. И ответа искал не у себя, а у Исламбека. Смотрел на него, колол глазами. Хотел, видимо, понять, что нужно шарфюреру.

– Вы сделали удачный выбор… Гундт доволен…

Не Ольшер, а Гундт доволен. О себе он умолчал.

Что правда и что нет? Какая-то правда была во всем ворохе новостей и событий, обрушившихся на Исламбека. К ней прибавилась еще полуправда, принесенная Азизом.

– Тотальная мобилизация, брат… Слышал?

– В Германии?

– Зачем в Германии. Немцы меня не интересуют. В комитете…

Они сидели в маленьком ресторане у Ангальтского вокзала и ели котлеты из свеклы. Темные, подрумяненные брикетки, чем-то напоминавшие мясо. Не запахом, не вкусом. Видом. И это было уже приятно. Пока несешь ко рту, думается о прошлом.

– Дрянь жизнь… – ворчал Азиз. – И лучше уже она не будет…

– Ты не веришь в победу?

– Хе! Кто теперь думает об этом. Не угодить бы в котел с кипящим маслом.

– Когда-то ты обещал мне плов в Берлине.

– Я обещал? Смеешься, брат. Мустафа Чокаев обещал. С него и требуй.

– Посылаешь меня на тот свет?

– Мы все там будем.

– Рано еще. Пока поедим котлеты из свеклы и мушель-салат.

Азиз состроил такую грустную мину, что Саид невольно улыбнулся. Плаксивое выражение никак не шло к его круглым, упитанным щекам и веселым усикам. Теперь они потеряли острые кончики, свисавшие к краям губ, как у большинства мусульман, и с помощью парикмахера обрели модную форму – а-ля Гитлер.

– Хорошо, что еще дают пиво, иначе сдохнешь от тоски.

– Могу угостить даже вином, – проявил заботу о друге Саид.

– С какой это радости?

– Ты же слышал утром радио.

Азиз прищурился, будто Исламбек был далеко и следовало разглядеть его получше.

– Хе… Не много ли ты на себя берешь, брат?

– Сколько шея вытерпит.

– Ой, сломается. Верблюд и то не всякую ношу несет, а шея у него вон какая…

– Ну, то верблюд… – Саид подозвал официантку и попросил бутылку сухого вина. – Один бокал, – пояснил он девице с миловидным лицом. И когда она ушла, напомнил Азизу о начале разговора: – Так откуда ты взял, что в комитете тотальная мобилизация?

– Пауль Хенкель сказал.

– Тоже мне источник.

– Не смейся, старик все знает.

– Откуда?… Рут с ним не в ладах. Не любит ее Пауль.

– Зато Каюмхан как к отцу относится.

– «Отец» – христианин, а сын – мусульманин, забавно…

Принесли вино, и Саид наполнил бокал Азиза. Тот не протестовал, но перелил вино в кружку из-под пива и сцедил туда остатки из бутылки. Припал к вину. Осушил кружку залпом. Вытер губы ладонью. Отдышался. Хмелек побежал по глазам его. Злой хмелек.

– С чего решил, будто Каюмхан мусульманин? – спросил он Саида.

– Его учил грамоте мулла.

– Хе! Это было когда? Во время эмира бухарского. С тех пор мир три раза перевернулся.

– Ислам стоит незыблемо, – как мог торжественнее изрек Саид.

Азиза не так легко было провести. Он догадался, что друг подтрунивает над ним, и махнул рукой.

– Ты-то сам правоверный?

– Сомневаешься?

– Сомневался, когда ты поднял руки… Потом сомнение вытекло по капле, как вода из дырявого бурдюка.

– Что ж, мы теперь одной веры, значит… – сделал вывод Исламбек.

– Одной веры, да не одного толка.

– Так ты кто – шиит, суннит или исмаилит?

Бешено заиграл хмельной огонек в глазах Азиза.

– Не коммунист, – бросил он Саиду со злобой.

– Сомневаюсь…

– Ничего, твое сомнение тоже вытечет из бурдюка. И не по капле. Пригоршнями… Закажи еще вина!

– Ты знаешь, больше бутылки не подают.

– Себе закажи.

– Я не пью.

– Или в Мекку собрался?

Саид отвел взгляд от Азиза, от его сытого, побагровевшего от хмеля лица. Посмотрел вдаль зала, где за столиками сидели берлинцы, рабочие какого-то ближнего предприятия и станции метро. На входную дверь посмотрел. Застекленную. На улицу, где догорал зимний день.

– Мать моя больна.

Это прозвучало настолько необычно, настолько странно – вестей из дому никто не получал и не мог получать, – что Азиз не поверил услышанному. Лишь сумасшедший мог произносить подобные вещи. Последним сообщением для каждого было полевое письмо. А оно пришло до плена, год-два назад. Мир, тот мир, где жили близкие, застыл в их представлении таким, каким они видели его, надевая шинель и беря в руки винтовку. Фотография. И им казалось, что она не меняется. Если кто болел тогда, тот болеет и сейчас, если был здоровым, оставался таким до настоящего дня. Родившиеся не росли, холостые не женились, старые не умирали. Иногда лишь появлялась мысль – может, все иначе. Но мысль эту отбрасывали. Новое не уживалось, мешало. В снах жены приходили по-прежнему юными и дети лепетали свои первые слова.

– Что ты говоришь? – возмутился Азиз. – К чему вспомнил мать?

– Она умирает.

Хмель стал гаснуть в глазах Азиза. Его сменял страх: не бредит ли, как тогда в Кумлагере, Исламбек. Не тронулся ли вообще?

– Когда мы заняли оборонительный рубеж в лесу, она была здорова? – спросил Рахманов.

– Конечно, – вздохнул Саид. – Болезнь свалила ее недавно.

– Ты что, письма получаешь? – все еще побаиваясь друга, задал вопрос Азиз.

– Нет… Мне передали…

– Из новой партии пленных?

– Разве они прибыли?

– Вчера только.

Саид последнее время мало интересовался делами комитета. Неделя в Брайтенмаркте оторвала его от Но-енбургерштрассе. Позже он был поглощен событиями на фронте и ожиданием ответа из центра. Он все-таки надеялся на Анвара. Возня Каюмхана и его подручных вокруг проблемы союза эмигрантов-националистов мало беспокоила Исламбека: пусть объединяются, пусть разъединяются. Он даже не пошел на собрание власовцев, происходившее в зале «Европа-хауз», что расположен у главного входа в Ангальтский вокзал. Там должен был выступать генерал Власов с программой объединенных сил. Саид просидел эти два часа в «Уфа-Паласте» и смотрел новый фильм с участием Виктора Штааля. Ему хотелось быть дальше от комитета, дальше от опасности, которая как тень следовала за ним по Берлину. В гуще толпы, в темноте зала, он чувствовал себя спокойнее. Отсюда можно было в крайнем случае уйти незамеченным, скрыться. Такая мысль приходила в те дни в голову Саида.

– Зачем? – спросил он, желая уточнить факт, сообщенный ему Азизом.

– По вербовке. Поедут в школы.

– Неделю назад отправляли, – с наигранным изумлением произнес Исламбек.

Азиз лег грудью на стол, на тарелку из-под котлет, через кружки пивные погнал слова к Саиду. Тихие, доверительные.

– Баймирзе приказано каждые три дня давать группу. Туда. Гауптштурмфюреру.

– Откуда столько людей?

– Хе! Разве это люди… – Азиз сморщил нос, большой мясистый нос. Сморщил, будто чуял дурной запах. – Они идут, не спрашивая куда. Лишь бы живот набить.

– Мы тоже так шли, – вставил Саид.

– Врешь, брат… Азиз не баран, чтобы за сноп клевера подставлять голову под нож.

– Разве они подставляют?..

Еще дальше заполз Азиз на стол, раздвинул локтями кружки, почти уперся лицом в глаза Саида. Прохрипел:

– Смертники.

Прохрипел и оглянулся, – не уловил ли кто его слово.

Никто не уловил – немцы занимались своим картофельным супом и мушель-салатом. Старательно занимались. Один Саид оказался обладателем новости. «Смертники!» Ужасное имя для человека. Не приговоренный никем к казни, он все-таки осужден. Обречен на гибель. Исламбек знал о немецких лагерях смерти. Слышал о том же в комитете. Но школы смертников – необъяснимое название! Оно прозвучало впервые. Впрочем, может, это не школы смертников. Смертники – завербованные для выполнения специальных заданий. Им дарована жизнь.

Саид ошибался. Это понял Азиз по недоумению, павшему на лицо друга. Стал объяснять. Также тихо. Таинственно:

– Они не знают о смерти… Их обманули.

Снова непонятно. Исламбек стягивает брови, напрягает себя, чтобы добыть суть.

– Э-э, – проворчал Азиз. – Выпей вина, мозги чище станут… Фрейлейн! – позвал он официантку и, когда та подошла, кивнул на Исламбека: – Еще бутылочку, для него.

– Я не буду, – предупредил Саид.

– Молчи! Несите, фрейлейн! – Миловидная девица, немая как рыба, застучала туфельками. – В крайнем случае, – улыбнулся Азиз, – мы найдем место этой яблочной жиже. Она все-таки с градусом.

– Ты уверен, что прислали смертников? – потянул прежнюю ниточку Исламбек.

– Кто может на это ответить?! – Азиз вскинул свои круглые брови, выражая бессилие. – Один Аллах и еще господин Ольшер.

– Узнал же ты от кого-то.

– У меня есть уши, и притом большие, – ты ведь считаешь меня ослом. Так вот этими ослиными ушами я услышал. От кого? От людей.

– Люди могут сказать и пленным.

– Не успеют. Немцы торопятся. Им нельзя ждать второго Сталинграда.

– Для одного слова не нужно много времени, – заметил Саид.

– Времени много не нужно, но нужна смелость. А кому хочется висеть на веревке. Приятнее сидеть в гаштетте и есть шпинат с картофелем.

Хмельной огонек весело разгуливал в глазах Азиза. Полусмеженные веки протянули две черные дорожки, по которым перемещались то влево, то вправо красноватые белки.

– Однако ты предпочел веревку, – кольнул друга Саид.

– Я?!

– Рассказал мне тайну.

– Ха-ха… Не смеши Азиза. Он знает, кому что передать. Ты, слава Аллаху, не пленный. – Рахманов многозначительно подмигнул Саиду. – Не смертник… пока…

На столе появилась вторая бутылка. Азиз тотчас опрокинул ее, и зеленовато-желтое вино, действительно похожее на яблочную жижу, с бульканьем хлынуло в пивную кружку.

– За унтерштурмфюрера СС.

– Кого ты имеешь в виду?

– Тебя, брат. – И прежде чем выпить, Азиз довольно похлопал себя по груди. – Нет, неплохую лошадку я выбрал. А? Признайся. На ней мы далеко уедем.

– А куда ты собираешься?

– Только не туда! – ладонь Рахманова описала в воздухе кривую, обозначающую какое-то смутное направление. – Там мне делать нечего…

Яблочная жижа все-таки давала о себе знать. Набрякшие, тяжелые веки Азиза опустились еще ниже, и просвет стал совсем тонким – две узкие, узкие щели. Что за ними, Саид уже не мог угадать. Один туманный блеск.

– Кто же тебе сказал о смертниках?

– Каких смертниках? – очнулся Рахманов… – А, об этих… которые… – веки снова приподнялись. С трудом. На короткое время, чтобы дать возможность Саиду прочесть мысли друга. – Они тебя интересуют?.. Хорошо… Что я получу за них?..

– Болтун, – махнул рукой Саид.

– Твой долг и так велик… Станет еще больше.

– Чем богаче должник, тем надежнее оплата.

– Хе! Это истина… Выходит, мои смертники ценятся как золото?

– Они копейки не стоят, но человек, который о них знает…

Азиз снова полез по скатерти к Саиду.

– Сколько?

– За эсэсманна – грош.

– Не себя продаю.

– Кого же?

– Опять в долг хочешь…

– За мной не пропадет… – Азарт тронул и Ислам-бека. Приходилось торговаться. Так просто Азиз ничего не отдавал, ничего не ронял. Тайны были товаром для него. Дорогим товаром.

Рука доползла до Саида, вцепилась в борт кителя. Притянула к себе. Поближе:

– Каюмхан…

Шепоток. Похожий на вздох.

Исламбеку пришлось вскинуть брови – показать удивление. Азиз требовал этого. Ведь продан лучший товар. Сам президент. Радуйся, шарфюрер. Ликуй. У тебя в руках вещь, которой нет цены. Переправь ее немцам. Или еще кому. Заработай.

– Сам слышал? – уточнил Саид.

– Сам… «Отец» говэрил Баймирзе. За дверью…

Пальцы разжались, и исламбековский китель получил свободу. Ненадолго. Что-то вспомнил Азиз, опять заграбастал серо-зеленое жидкое сукно, смял его.

– Еще есть…

Немало товара накопил Рахманов. Душа не вмещала. Наружу просились тайны.

– Сумею расплатиться? – желая подзадорить друга, спросил Саид.

– Недорого… за бутылку жижи…

Исламбек моргнул, соглашаясь.

Однако Азиз не сразу выдал товарец, подержал за пазухой, будто решал, не мало ли запросил, не продешевил ли. Потом с отчаянием – была не была, – бросил:

– На Шонгаузераллей приезжало гестапо…

Не требовалось большой догадливости, чтобы понять, почему политическая полиция заинтересовалась квартирой туркестанцев. Для Саида все было ясно. Что ему удалось сделать, услышав новость, это не обнаружить волнения. Так же внимательно продолжать смотреть на Азиза, изучать его полузакрытые веками глаза.

– Зачем им понадобился старый Хенкель? – спокойно спросил Исламбек.

Любой другой вопрос мог принять Азиз, самый нелепый, самый глупый. Но этот! Он остолбенел: наглость Саида перешла всякие границы. Его просто нельзя было терпеть. Сначала Рахманов открыл удивленно рот, потом улыбнулся – друг, наверное, шутил. Потом побагровел от злости:

– Ты что?

– Ничего.

– Нет, за кого ты принимаешь Азиза?

– За серьезного человека.

– Так я серьезно и говорю – было гестапо.

– Понял. Для чего приезжали, спрашиваю?

– Не кофе пить, конечно.

– Вот именно. Кем-то интересовались?

– Тобой.

– Прямо сказали?

– Нет. Но искали что-то. Вещи перебирали.

– Наши?

– Да.

– Может быть, твои?

– Хе, зачем я нужен гестапо. Азиз маленький человек…

– Хенкель сказал?

– Он.

– И старый Пауль подумал обо мне?

– Я подумал…

Азиз не ошибался. Это понимал Исламбек. Словесная игра нужна была для уточнения: значит, гестапо от подозрений и наблюдений перешло к проверке Саида. Похоже на завершение операции. Нужны какие-то улики. Для окончательного удара. На Шонгаузераллей они ничего не нашли и не могли найти. Что же им хотелось обнаружить?

– Ну! – подтолкнул друга Азиз.

– Что тебе?

– Заказывай вино.

– Стоит ли?

Азиз развел руками:

– Я честно продавал… И, признайся, недорого.

– Черт с тобой… Фрейлейн, еще бутылочку!

 

2

Совещание у начальника «Тюркостштелле» было назначено на 8 часов вечера. Без пяти восемь последний из вызванных штурмбаннфюрер Гундт прошел в кабинет Ольшера, и дверь закрылась.

Вошла еще Надие. Робко. В руках, как всегда, она держала голубой блокнот и голубой карандаш – свое оружие. Вошла и оглядела ряды стульев – где ей сесть. Обычное место секретаря – у пристолика, рядом с капитаном, – оказалось занятым. Толстый подполковник СД, с совершенно лысой головой, сверкающей в лучах люстры, по-хозяйски расположился подле Ольшера и старательно ковырял длинным ногтем мизинца в зубах. Можно было устроиться за вторым столиком, у часов. Там иногда делала записи Надие. Но это далеко от капитана и плохо слышно – на совещаниях в отделе говорили довольно тихо, – Ольшер сам не повышал голоса и не давал повода другим напрягать голосовые связки. Пришлось переводчице избрать боковой столик.

Почему-то Надие волновалась. Даже карандаш в руке вздрагивал, когда она шла мимо сидящих эсэсовцев. Трудно оказалось преодолеть эти несколько коротких метров. Слава богу, очень коротких. И вдруг у самых часов, собираясь уже опуститься на стул, она услышала:

– Сегодня вы нам не понадобитесь, фрейлейн Надие.

Неужели капитан не мог сказать это раньше, до начала совещания? Сказать наедине. Теперь надо под обстрелом двух десятков глаз протопать назад, к двери, открыть ее, чувствуя за спиной торопящий взгляд гауптштурмфюрера.

– Ко мне никого не пускать!

Приказ Ольшера прозвучал, когда Надие затворяла за собой тежелую, массивную дверь, обшитую с обеих сторон звуконепроницаемой тканью. Глухую, как крышка гроба.

Несколько минут Надие стояла пораженная несчастьем.

Да, это было несчастье – лишиться возможности присутствовать на сегодняшнем совещании. Еще утром она поняла – готовится что-то очень важное и чрезвычайно секретное. Собственно, важность подчеркивалась во всех телефонограммах, разосланных участникам. А что совещание сверхсекретное, стало ясно лишь в полдень, когда комендант управления сменил дежурных и запретил выдачу обычных пропусков к Ольшеру. Такое предпринималось только в особых случаях.

Самое главное, на совещании должен был присутствовать кто-то из приближенных Гитлера. Надие догадалась об этом по намекам коменданта, который несколько раз заходил к Ольшеру с шифрованными телефонограммами. Капитан отвечал условными и туманными фразами: «Он задержится на десять минут», «Его никто не будет сопровождать», «Машину пропустите через служебные ворота», «В первом крыле с восьми до восьми двадцати все двери должны быть закрыты на ключ». Кто он – Ольшер не называл. Комендант тоже.

Позже, перепечатывая протокол, очень лаконичный, Надие в перечне участников совещания обнаружила фамилию бригаденфюрера Вальтера Шелленберга – начальника управления шпионажа и диверсий службы безопасности. Так был расшифрован «он». Лицо Шелленберга, незнакомое ей ранее, промелькнуло в какие-то секунды от входной двери до двери кабинета Ольшера и не оставило в памяти ничего примечательного – фуражка с большим козырьком бросала тень на лоб, глаза, нос; лишь две глубокие борозды, идущие от ноздрей к короткому упрямому подбородку, и мясистые, плотно слипшиеся губы были на свету. Их заметила Надие. Заметила, когда оглянулась на стук сапог – в приемную ввалился целый наряд эсэсовцев, образуя живой коридор для бригаденфюрера. Вслед за тем рявкнул хор голосов в кабинете Ольшера: «Хайль!» По незнанию Надие приняла вновь прибывшее важное лицо за Гиммлера, поделилась своим открытием с дежурным офицером. Тот улыбнулся снисходительно:

– У рейхсфюрера усики.

Этим было уничтожено заблуждение переводчицы.

Она села за свой стол и принялась просматривать папки. Надо было чем-то занять себя, сделать вид, будто работает. Конечно, ничего в голову не шло. Надие листала страницы не читая. Листала осторожно, сохраняя тишину в приемной – ей все-таки хотелось услышать слова за дверью. Какие-нибудь слова. Напрасные усилия – звуконепроницаемая обивка надежно оберегала тайну. Иногда переводчице казалось, что она улавливает не то шарканье ног, не то скрип стула, не то чью-то приглушенную речь. Это был обман. Напряженный слух создавал звуковые образы.

Наконец, измученная, она взяла телефонную трубку, чтобы позвонить Саиду. Стала набирать номер, и тут чья-то рука легла на ее кисть:

– Нельзя, фрейлейн.

Ничего нельзя. Когда идет важное совещание, всякая связь с остальным Берлином прекращается. Она должна знать об этом. Дежурный, прежде чем отпустить ее маленькую руку, посмотрел внимательно, с укоризной в глаза Надие.

Может быть, разрешат уйти? Она разыщет Саида, поделится с ним своим горем. И его горем – тайна оказалась за семью печатями. Но дежурный, все тот же молодой гауптшарфюрер, великолепный, подтянутый офицер, из числа тех, что составляли эсэсовскую гвардию, объяснил переводчице:

– Выход, как и вход, запрещен.

Это фрейлейн должна знать. Осталось одно – вооружиться терпением и утопить себя в кресле, читать. Читать все два-три, даже четыре часа, пока не окончится совещание.

Я должна быть мужественной… Но я не знаю, что это такое. Стоять не дрогнув. Идти не сворачивая, – так, наверное, проявляется мужество. Бумаги помогали думать. Надие умела читать механически. Читать не читая. Как умела плакать без слез. Удерживать их внутри или на ресницах, если уже было очень больно. Последний раз с Саидом она плакала так. Мужество ли это? Нет. Совсем не плакать. Не стонать даже. Не охать. Не просить милости. Вот мужество.

Зачем ей мужество? Никогда прежде она не искала его. Даже мысль такая не приходила в голову. Мужество существовало где-то за пределами ее собственной жизни. Мужество других. Саида, например. Надие сделала недавно открытие – он сильный человек. Во всяком случае, стойкий. Ольшер обещал расстрелять его. И мог расстрелять. Кого-то расстреливали – это она знала. Саид жил с приговором. Почти месяц. Нелегко, наверное, ожидать смерти. Он стал черным за двадцать с лишним дней. Где-то читала Надие, что один приговоренный к повешению даже улыбался. Презирал смерть. Возможно такое? Саид не улыбался. Ему дорога жизнь. Он любит ее. Или не способен подняться выше чувств. Еще не может.

Это очень трудно взлететь над всем близким, дорогим, остаться с мыслью. Думать о высоком. Быть птицей.

Почему она решает эту трудную задачу? Не женскую. Разве ей уготовлена другая судьба? Без секретарского стола, без голубого блокнота и голубого карандаша? Без Рейнгольда Ольшера – начальника «Тюркостштелле». Ведь она к нему привыкла. Она считает его сносным начальником. Воспитанным человеком. Капитан ни разу не обидел ее, не повысил голоса. После войны секретарь превратится в советника посольства или сотрудника особой миссии в любой восточной стране – так обещал Ольшер, и Надие ему верит. Нет оснований не верить. Гауптштурмфюрер ни разу не обманул свою переводчицу.

Ясная даль. Без облачка. Ей даже рисовалась часто морская даль. Берег. Большой порт с белыми кораблями. Пальмы. Ее берег. Чужой, неведомый, но принадлежащий ей по праву. Подаренный Ольшером. Самое дорогое под пальмами – запах моря. Теплого моря.

Она не знала, как пахнет море у пальмового берега. Какого оно цвета. В Измире оно пахло пряно. Горькой солью. И синь была с чернотой. Мглистая какая-то. А Надие хотелось изумрудных волн. Чтоб синева отливала солнцем, теплом. Как в детстве…

Ольшер мог отправить ее на родину. Потом. После войны. После победы. Тоже с посольством или с миссией. Наконец, с тем самым правительством, что сегодня получает жалование в управлении СС. Председатель кавказского комитета заискивает перед Надие. Делает ей подарки. Через нее легче попасть на прием к капитану. Но почему-то эти люди мешают Надие думать об изумрудном море. Она не хочет, чтобы ей дарили его как игрушку. Она хочет идти к своему морю долго, песчаным берегом, босая. Усталая. Искать его глазами, мучиться в ожидании. И увидеть.

Отец говорил, что мать любила сидеть на берегу. Ее мать. Какая-то частица осталась в этом море от нее. Для Надие…

Так можно думать без конца. Только так. Но зачем ей мужество? Наверное, чтобы дойти до этого моря. Самой дойти. Босой, усталой, измученной…

– Вы замужем, фрейлейн?

Это дежурный эсэсовец, молодой, подтянутый гаупт-шарфюрер, остановился над креслом и спросил улыбаясь.

Зачем он спросил? Нет, зачем спросил, она знает. Ему скучно – совещание идет третий час, – надо как-то развлечься. Притом, они только двое в приемной. В коридоре – еще эсэсовцы, человек десять, стучат сапогами, ходят взад-вперед. Но это в коридоре, за стеной. Здесь двое. Мужчина и женщина. Тишина. Дерзкие мысли лезут в голову офицеру. Все понятно для Надие. Но зачем он помешал ей идти к морю? Зачем прервал? Какое у него право на это?

Ей хочется быть смелой:

– Нет, не замужем.

Улыбка на лице гауптштурмфюрера из неясной, застенчивой становится четко грубой. В ней – желание.

– Почему фрейлейн не замужем?

Дурацкий вопрос. На него не существует ответа.

– А вы? Вы женаты?

– О да.

– Вот поэтому я не замужем.

Дежурный засмеялся. Ему понравилась шутка. Уже смелее он заговорил с секретаршей.

– Мне нравятся маленькие брюнетки.

– У нас с вами разные вкусы, – поддела Надие эсэсовца, высокого, белобрысого.

Опять пришлось рассмеяться дежурному:

– Вы довольно храбрая девушка…

– Увы, нет. Если бы я была храбрая, то давно пошла бы на фронт.

– Понимаю, вам хочется видеть меня убитым. Вы не немка.

– Да…

Он отошел от кресла. Улыбки на его лице уже не было.

«Этот гауптшарфюрер не даст мне увидеть море, – подумала Надие. – Не он лично. Не высокий, белобрысый. Другой гауптшарфюрер. Или роттенфюрер. Впрочем, они могут и помочь увидеть море, но для этого придется целовать их, пить вино с ними и отвечать на вопрос: “Вы замужем, фрейлейн?” А если сама! Если без них, пусть по горячему песку, пусть босиком…»

Да, ей нужно мужество.

– Фрейлейн Надие. Перепечатайте этот документ. Немедленно.

На часах было двенадцать ночи. Она только успела задремать. В кресле. Ее разбудил Ольшер. Усталый. Похудевший за один вечер.

– Я подожду.

В кабинете уже никого не было. И в приемной тоже. Только Ольшер и дежурный офицер.

– Хорошо, – ответила Надие и сняла футляр с машинки.

– Вы сможете быть внимательной?

– Конечно, господин капитан.

– Сейчас вам принесут кофе. – Гауптштурмфюрер оставил на ее столе несколько листков бумаги, скрепленных канцелярской булавкой, и исчез за глухой дверью.

Пока она закладывала копирку в страницы, пока вводила бумагу на валик, ей подали чашку черного кофе и кусочек сахара. Настоящего сахара. Надие припала к густому напитку, пахнущему чем-то острым и возбуждающим. Пила не отрываясь. Пила и заставляла зубы не стучать о краешек чашки. Зубы выдавали волнение. Отчего-то Надие стало страшно. В эту минуту она забыла о мужестве.

Дежурный эсэсовец, раскинув ноги, дремал на стуле у входа. Или не дремал, а так только казалось. Во всяком случае, он не интересовался секретаршей капитана.

Но когда застучала машинка, эсэсовец открыл глаза. Зевнул. Поднялся. Стал вышагивать по приемной. От двери до окна. И все мимо Надие. Мимо машинки.

Руки ее не слушались. Пальцы наскакивали совсем не на те клавиши, которые нужны были. В последнее мгновение Надие успевала избежать ошибки. Сворачивала в сторону. Буквы ложились куда следовало.

Приходилось торопиться. Ждал Ольшер. Стрелки на часах подползали к часу.

Она боялась, что капитан не выдержит, выйдет в приемную, глянет на машинку, спросит – готово ли. А ему нельзя было выходить. Нельзя было смотреть. Глаза Ольшера слишком внимательные. С точным прицелом.

Нет, до моря слишком далеко. Так далеко, что не дойти. Не дойти без помощи этого эсэсовца с белобрысой шевелюрой.

Последняя строка. Она выдернула листы. Разложила на столе экземпляры по порядку. Скрепила их. Чистую бумагу бросила с шумом в ящик стола. Захлопнула.

Ольшер сидел на своем обычном месте. Кулаками сжал виски. Смотрел куда-то сквозь стену, в ночь. В темноту. А над ним горела огромная люстра – после совещания ее забыли выключить.

– Готово, господин капитан.

Надие протянула листы. Теперь дрожали руки. Предательски дрожали. Но Ольшер не видел. Он никак не мог оторваться от темноты за стеной. Возможно, он так отдыхал. Отвлекался от дел.

Листы упали перед ним. Не смогла удержать их в последнюю минуту Надие. Или побоялась показать свои руки – бросила.

– Благодарю вас, фрейлейн… Вы свободны.

Как длинен ковер, по которому надо идти от стола капитана до двери. Тонут каблучки в глубоком ворсе. Тонут звуки.

Неужели я смогу уйти? Уйти отсюда. И увидеть море. Зеленоватую синь… до самого горизонта.

Ковер не так уж длинен. И кабинет имеет дверь. Она легко поддается. Растворяется настежь. Остается только переступить порог. Узкий порог.

Надие переступила его. И вдруг совершенно отчетливо слышит собственный голос: «Не будет моря. Ты не увидишь его синь… Никогда…»

К ней подбегает Ольшер. Поддерживает за плечи:

– Вам плохо, фрейлейн?

Надие прикусывает губу. До боли. Чтоб прийти в себя.

– Нет, нет… Я немножко устала…

 

3

– Сколько времени вы намерены возиться с «двадцать шестым»?

Курт Дитрих прошел вдоль глухой стены своего кабинета – совершенно пустой, голой, здесь не полагалось никаких украшений, стоял лишь стул для допрашиваемых. На других стенах висели портреты фюреров рейха, красовались шкафы из дорогого дерева, светились окна. Там не любил ходить штурмбаннфюрер. Там ему все мешало, задерживало. У пустой же стены, прямой и высокой, как в тюрьме, он чувствовал себя свободным. Мог в крайнем случае оттолкнуть стул ногой и открыть свободную дорожку от самой двери. Так и сделал Дитрих, встретив на пути причудливое сооружение из дерева и плюша. Стул хоть и предназначался для арестованных, но хранил на себе следы чьих-то усилий. Чьей-то фантазии. Пинок не свидетельствовал о пренебрежении к искусству. Просто штумбаннфюрер был раздражен.

– Сколько?!

Берг сидел у огромного массивного стола с такими же причудливыми украшениями, как и стул, отлетевший от сапога Дитриха. Сидел и смотрел на шефа, мечущегося вдоль стены.

– Я все еще не уверен, господин майор, что мифический «двадцать шестой» находится в Берлине.

– Где же он, по-вашему?

– Около тех объектов, которые бомбят англичане…

– Пытаются бомбить, – поправил Дитрих.

– Тем более. Их кто-то нацеливает.

– Вы исключаете Бель-Альянсштрассе и Иоганна Хендриксена? – челюсть, огромная, массивная челюсть, делавшая штурмбанфюрера похожим на Кальтенбруннера, сдвинулась влево – Дитрих выражал явное недовольство новой версией своего подчиненного. – Я не вижу последовательности в ваших доводах.

– Последовательность нарушена ходом расследования, – ответил Берг. – Наблюдения на Бель-Альянс ничего не дали. Повторили все среды и пятницы, переставили числа, изменили время, снова вернулись к первоначальному графику – безрезультатно. Никто не приходит на встречу.

– Значит, спугнули, – резюмировал Дитрих.

– Выстрел дает слишком громкое эхо, – заметил Берг. – Не услышать его нельзя было. Схема связи, естественно, изменилась.

– Иначе говоря, «двадцать шестой» переадресован другому резиденту? – продолжал свой вариант штурмбаннфюрер.

– Надо полагать…

– Но чем же тогда объяснить фразу в радиограмме «Ищите двадцать шестого»? При наличии новых пунктов явки подобное приказание бессмысленно. Другому резиденту дана команда самому искать агента. А у агента только старые координаты.

– И воспользоваться ими он не может, – закончил начатую Дитрихом мысль оберштурмфюрер. – Адрес находится под нашим наблюдением.

– Но попытаться должен, если оказался в безвыходном положении. Несмотря ни на что.

– Такой попытки не было, – заверил шефа Берг.

– Вы убеждены?

– Можно не доверять моим глазам… Но остальные…

– Это аргумент, – снова сдвинул челюсть Дитрих. – А все-таки…

– Я убежден и в другом, – твердо, но с заметным волнением произнес оберштурмфюрер. – «Двадцать шестого» вообще нет. В Берлине, во всяком случае.

– Доводы!

Дитрих стоял у голой стены, заложив руки за спину, и чем-то напоминал допрашиваемого. Так иногда, в том же самом месте, заставал Берг человека. Пригвожденный вопросом или угрозой, он пугливо прижимался к раскрашенной под дуб панели и ждал. Дитрих тоже ждал, без испуга, правда, но плечи были опущены, и голова, втиснутая в них, кажется, встречала удар.

– Почти всю прошлую зиму Хендриксен по средам и пятницам появлялся на Бель-Альянсштрассе. Появлялся, чтобы встретиться.

– С «двадцать шестым», – уточнил Дитрих.

– Возможно… И не встретился.

– Следовательно, «двадцать шестого» нет, – сделал второе уточнение штурмбаннфюрер.

– Совершенно верно.

Ожидание кончилось. Дитрих оторвался от стены, оттолкнулся вроде заложенными за спину ладонями и стремительно понесся вдоль панели, выкидывая вперед свои огромные ноги.

– Я тоже думал, – издали, от черного сейфа, бросил он Бергу. – И вдруг такая шифровка: «В двадцать шестого не стрелять!» – Белый лоскуток вспыхнул в руках майора. Рука вытянула его из открытой пасти железного шкафа и высоко понесла к оберштурмфюреру. Но не донесла. Застыла на пути. У стены. – Кому-то поручена защита агента. Кого-то предостерегают от агрессивных действий… – Дитрих подождал, пока подчиненный переварит ошеломляющую новость. Потом торжествующе выкрикнул: – Он здесь… этот «двадцать шестой»! Он существует.

– В Берлине? – попытался заполучить точные сведения Берг.

– Именно.

Легкий загар на лице Берга, кажется, чуточку поблек. Сообщение шефа обеспокоило молодого гестаповца. Руки, беспечно отдыхавшие на подлокотниках, задвигались. Начался почти неуловимый танец пальцев. Они то поднимались над полированными изгибами, то опускались.

– Однако «двадцать шестой» этого не знает.

– Еще не знает, – согласился Дитрих. – Вчера перехвачено повторное предупреждение: «В двадцать шестого не стрелять!»

– Не считаете ли вы, господин майор, что это предупреждение вызвано случаем на Бель-Альянсштрассе?

Дитрих вздрогнул. За пять лет совместной работы Берг впервые заметил растерянность шефа. Кажется, замечание попало в точку. Случайно попало, не хотел обер-лейтенант вызывать замешательство своего начальника. Не было надобности, да и факт вроде известный. Хорошо известный тому же штумбаннфюреру.

– Невероятно! – высказал вслух поразившую его мысль майор.

Он заметался снова у стены. Стремительное движение помогало Дитриху думать.

Берг остановил его, прервал торопливую мысль.

– Кто-то за кем-то охотится.

– Не понимаю, – признался майор.

– Но в силу своего положения вынужден защищаться от лиц, похожих на «двадцать шестого».

– Яснее!..

– Предположим, «двадцать шестой» работает в уголовной полиции и преследует определенную группу людей, в числе которых резидент. Защищаясь, они способны убить «двадцать шестого».

– Туманно и малоправдоподобно, – сдвинул челюсть майор. – Реальнее была бы противоположная ситуация. Резидент работает в уголовной полиции, а «двадцать шестой» под подозрением. В него не надо стрелять… «Стрелять» не в прямом смысле слова, просто не ставить под угрозу разоблачения или ареста. Или провала.

– Вы нарисовали довольно четкую картину, господин майор.

Дитрих никак не отозвался на похвалу подчиненного. Он уже снова носился по кабинету.

– Я вижу конкретных персонажей этой комбинации. Резиденты: Чокаев, Хендриксен и третий – Икс. Все они работают на английскую разведывательную службу. Чокаев занимается вербовкой. И только. Ему, в силу общественного положения, нельзя заниматься агентурой, нельзя руководить сетью. Люди передаются Хендриксену. Тот концентрирует у себя агентурные сведения и сообщает самое важное в разведцентр, в Лондон. По своим каналам. Каким, пока неизвестно…

– Мне кажется, Чокаев сам агент, – прервал шефа Берг. – Иначе встреча «двадцать шестого» с Хендриксеном не была бы такой трудной. Вербовщик должен знать завербованного.

– А если он шел издалека? Шел на определенный адрес? И вербовка состоялась за кордоном, – сдвинул линию, начерченную Бергом, штурмбаннфюрер. – Адрес дан Хендриксена. Ну и параллельно Чокаева. Оба почти одновременно выбыли из игры. «Двадцать шестой» остался без посадочной площадки. Он в пустоте. Именно сейчас его надо брать, пока Икс не пробьет к нему тропу.

– Уж лучше взять обоих, – улыбнулся Берг. – Но, к сожалению, они оба – Иксы.

– Для нас, – конкретизировал Дитрих.

– И друг для друга, – Берг своими уточнениями заставлял штурмбаннфюрера отходить от намеченной уже давно схемы. Без удовольствия нарушал Дитрих построенный собственными силами, собственной фантазией план. Защищал его. Защита была упорной. Гибкой. Она помогала находить уязвимые места, обновлять схему, улучшать ее. Вот и сейчас майор увидел брешь в сооружении и принялся ее заполнять.

– Не совсем, – возразил он обер-лейтенанту. – Приказ не стрелять уже определяет цель. Пока общую, но цель. Точность попадания зависит от самого Икса – резидента. Мы должны тоже видеть эту цель, Рудольф.

Берг пожал плечами – он не видел цели. И Дитрих подсказал ему. Замер у стены, посмотрел в упор на оберштурмфюрера и четко, шлифуя каждый слог, произнес:

– Туркестанцы.

Это не было открытием для Берга. Ни для кого не было открытием. Поэтому обер-лейтенант спокойно, даже слишком спокойно принял слова шефа.

– Я их проверяю, господин майор.

– Туркестанцев не так много, – заметил Дитрих. – Цель довольно компактная. Стреляйте!

– Случайная жертва только заслонит настоящего «двадцать шестого». Мы сохраним врага Германии, а моя задача – обезвредить разведчика. Пусть он выйдет на связь. Мы возьмем их обоих.

– Вы уверены, что вам это удастся?

– Стараюсь, господин майор.

– Вообще-то у вас легкая рука, Рудольф. Действуйте.

Дитрих подошел к столу, перебрал стопку бумаг, отыскал нужную. Пробежал глазами. Спросил Берга:

– Почему нет в списке туркестанца, посетившего госпиталь в день смерти Мустафы Чокаева?

– Он неизвестен мне.

– Все еще! Разве фрау Рут не назвала этой фамилии?

– Жена президента тоже еще не знает. Кончина Блюмберг оборвала нить.

– Черт возьми! – зло выдохнул майор. – Мне кажется, что тот таинственный туркестанец и есть «двадцать шестой».

– К сожалению, таинственный, – согласился Берг.

– Не для всех.

– Неужели фамилия его кому-нибудь известна?

С губ Дитриха едва не сорвалось слово. Он задержал его. Стиснул, сдвинув челюсть. Зашагал опять. Теперь уже неторопливо. Мысль не надо было подгонять. Все решено, кажется.

Ноги, большие ноги, донесли майора сначала до Берга, потом назад, к столу. Там он собрал бумаги. Не все, те, что касались «двадцать шестого», бросил их в сейф и захлопнул тяжелую дверцу.

– Хватит возиться с туркестанцем…

– Вы все-таки уверены, что это туркестанец?

– Да.

– Но какое отношение к советской разведке имели? Чокаев и Хендриксен? У англичан своя агентура.

– Чокаев располагал старым резервом на Востоке. И этот резерв – британский. Его выкачивала все время организация эмигрантов «Азад Туркестан». Люди доходили до Парижа, а эта дорога куда труднее, чем до Берлина. Другого пути для англичан сейчас нет – парашютисты с острова гибнут еще в воздухе. К тому же легализация британской агентуры во время войны на территории Германии почти невозможна. Остается Восток – все эти национальные комитеты и легионы, собирающие силы с самых отдаленных мест. Хорошо, что удалось убрать Чокаева…

Штурмбаннфюрер запнулся. О гибели Чокаева существовала официальная версия, которой и следовало придерживаться. Впрочем, Берг все знал, во всяком случае, знал многое, и его можно было не опасаться.

– …приглушен огонек, привлекающий английскую агентуру, – закончил экскурс в прошлое Дитрих. – Затерявшегося в пути «двадцать шестого» приглушите вы, оберштурмфюрер.

– Когда он дойдет? – уточнил Берг.

– Нет, в пути.

– Допустимо применение оружия… в случае необходимости? – поинтересовался обер-лейтенант.

– Безусловно. Вы же знаете мой принцип.

И это «безусловно» прозвучало для Берга как приказ. Штурмбаннфюрер давал понять, что выстрел, как и в операции с Хендриксеном, обязателен.

 

4

Когда Азиза вызвал к себе начальник военного отдела комитета или, как его называли, – военный министр Баймирза Хаит, мысли в голове эсэсмана были самые радужные. День начался удачно: фрау Людерзен намекнула на возможное присвоение Рахманову звания штурмана СС и повышение его в должности. Этого и ждал Азиз, прохаживаясь по коридору около комнаты Хаита.

Вошел торопливо на оклик. Вошел сияющий. Козырнул лейтенанту – военный министр любил дисциплину и один-единственный в комитете внедрял ее самым решительным образом.

Баймирза встретил подчиненного строгим взглядом. Дал понять вошедшему, что перед ним не просто соотечественник, а командующий вооруженными силами Туркестанской империи, правая рука президента. Правда, он в форме лейтенанта, всего лишь лейтенанта вермахта, но невысокое звание не должно смущать посетителя. Главное – положение, и притом скоро, очень скоро Хаит наденет погоны гауптманна.

Строгий взгляд не имел ровно никакого значения для Азиза. Министр всегда так смотрит, вручая эсэсманну бумаги для доставки в Главное управление СС. Конечно, по случаю повышения можно было и убрать строгость. Ну да наплевать. Рахманов – не щепетилен. И вдруг:

– Приготовьтесь! Завтра утром отправка.

Он – в списке!

Какую-то секунду Азиз проглатывал страшное известие. С трудом. Спазмы сдавили горло.

В списке смертников.

Баймирза переждал, пока эсэсманн боролся со страхом. На лице Азиза страх был отчетливо написан: выпученные глаза, открытый рот, судорожные движения губ, словно человек задыхался. Знакомая картина. Все работники комитета, когда им объявляли об отправке в лагерь особого назначения, точно так же реагировали. Так же таращили белки и хватали жадно воздух.

Первое, что пришло в голову Азиза – просить милости у Баймирзы. Протянуть руки, всхлипнуть. Да что всхлипнуть. Завыть по-шакальи. Упасть на колени. Ползти, умолять.

Не поможет. Ясно понял. Баймирза еще никого не вычеркивал. Только вписывал. Он и родного брата бы не вычеркнул, если тот нужен немцам. А Азиз не брат ему. Никто.

Слишком долго тянулась минута Азиза. Так долго, что министр стал догадываться о чувствах и мыслях эсэсманна. Глаза Хаита недобро вспыхнули.

– Что?! Или забыл присягу?

О какой присяге он говорил? А! О немецкой, повторенной Азизом вслед за майором Мадером в Легионово, где они с Саидом задержались, оформляя документы и получая обмундирование. Майор стоял справа, с высоко поднятой рукой в коричневой перчатке и громко выкривал немецкие слова. Их так же громко повторял Азиз. И кончилась присяга клятвой: «Пусть меня покарает смерть, если нарушу обет верности». Вот о какой клятве напоминал Баймирза.

Да, просить нельзя. Бессмысленно.

– Значит, Азиз больше не нужен?

– Ты нужен великому знамени ислама, нужен Германии.

Министр полагал, что эти слова имеют какой-то смысл для Рахманова. Трогают его сердце. Наивный все-таки человек лейтенант. Или хитрый.

Азиз повернулся и, забыв о дисциплине, об уважении к военному министру, обо всем забыв, пнул ногой дверь. Так пнул, что она с визгом распахнулась. На пороге еще, перешагивая через ободранную подошвами планку, он уже составил план действий.

Саид – вот кто спасет его.

И Азиз кинулся искать друга.

Это было опьянение надеждой и злостью. Он мысленно душил Саида. Грыз ему горло. Требовал: иди. Выручай, добивайся. Иначе умрешь сам. Теперь умрешь. Наступил час расплаты.

Злоба сменялась какой-то истерической радостью: долго, долго копил в себе Азиз и ненависть, и зависть, и обиду. И теперь все это вырвалось, захлестывало – я хозяин. Я!

С туманными, истерзанными страхом глазами Азиз наконец предстал перед Саидом. Он так волновался, что не мог сразу объяснить свое требование. Именно требование. Начал с жалобы:

– Меня отсылают.

– Знаю.

– Помоги.

– Я сделал все, что мог, – пояснил Исламбек. Он действительно отговаривал Хаита от посылки Рахманова в спецлагерь, доказывал то же самое президенту.

– Не все. Иди к Каюмхану. Иди к Ольшеру. Иди хоть к самому Гиммлеру. Проси – я должен остаться… Должен!

Они стояли в конце коридора, скрытые от всех полумраком. Никто не мог их слышать. И все-таки Саид говорил тихо. А Азиз, начав с низкой ноты, с шепота, постепенно повышал голос.

– Пойми, это невозможно, – старался образумить друга Саид. – Я уже просил Каюмхана.

– Иди снова.

– Не могу.

– Не серди меня.

Теперь можно уже вгрызаться в горло. Душить можно. В глазах Азиза, вдруг сузившихся, Саид увидел страшную решимость. Невольно мурашки побежали по спине Исламбека.

– Я пойду еще раз, но надежды никакой. «Отец» расценит это как трусость. Как предательство.

– Все равно иди…

Саид пошел.

Четверть часа, которые потребовались для разговора с президентом, минули быстро. Азиз успел лишь выкурить две сигареты. Выкурил с тупым безразличием. Табак не успокаивал. Не помогал. Появление в дверях Саида развеяло последнюю надежду – друг был бледен и грустен. Ничего не сказал, лишь опустил глаза, давая понять, что новая попытка не увенчалась успехом.

– Собака, – процедил Азиз.

В голосе его были слезы. Он мог завыть от отчаяния. От бессилия.

И, кажется, завыл. Какой-то неясный, дрожащий звук сорвался с губ эсэсманна. Тихий. Похожий на скулеж.

Потом он смял огрызок сигареты. Смял безжалостно – крошка табачная посыпалась на сапоги. Смял и пошел к выходу. К лестнице.

Надо было выстрелить в спину Азизу. Сейчас выстрелить, пока шинель его плыла, покачиваясь, вдоль коридора. Пока не исчезла на лестнице. Не исчезла вообще. На улице стрелять было уже нельзя. Впрочем, и здесь убийство немыслимо. За каждой дверью люди. Саид лишь сжал кобуру. Сжал и опустил.

Он вошел в приемную начальника «Тюркостштелле» как посыльный. Почти ежедневно Азиз приносил сюда бумаги. Поэтому Надие не обратила внимания на эсэсманна – продолжала печатать. Только брезгливо скривила губы.

А он стоял. Не раскрывал черную сумку, не протягивал пакеты. Вообще ничем не выказывал своего присутствия. Тогда Надие перестала печатать, подняла голову и посмотрела на Азиза.

– Что?

Он мог не отвечать. В глазах лихорадочный блеск: не то испуг, не то раскаяние. У затравленного зверя такие глаза, слезятся, кажется. Или просто горят от возбуждения.

Но ей удалось прочесть совсем не испуг и не раскаяние. Решимость. Отчаянную решимость.

– Мне нужно к гауптштурмфюреру.

Теперь угадала и другое – Азиз пришел, чтобы совершить предательство. Так подсказало сердце. «За пайку хлеба и кружку кофе», – вспомнила она слова Саида.

– Для какой цели?

– У меня важное сообщение… – он посмотрел на нее пытливо, с недоверием.

– Для личного разговора необходимы согласие капитана и специальный пропуск. Ни того ни другого у вас нет.

– Но я должен.

Что-то важное у него, поняла Надие. Настиг жертву и торопится продать. Кто же попал ему в руки на этот раз? Кого ждет смерть?

– Если вы настаиваете, я могу доложить… Что передать гауптштурмфюреру?

Азиз снова глянул на Надие – он колебался. Слишком дорогую вещь принес Ольшеру. Надежна ли эта, молодая секретарша?

– Я сам.

– Запрещено, – как можно строже и официальнее произнесла Надие. – Вход в кабинеты Главного управления СС только по вызову.

– Я знаю.

– И все-таки пытаетесь. Мне придется позвонить дежурному, чтобы вас задержали.

– Нет, нет…

– Так что же передать?

Азиз помялся. Накопленное с таким трудом богатство надо было отдать в чужие руки. Просто отдать. И он попытался хотя бы оттянуть время, посулить только, намекнуть:

– В комитете находится враг, скрывающийся под чужим именем… Все остальное я скажу лично гауптштурмфюреру.

Надие прислонилась к столу. Вцепилась руками в край. Ей нужно было остаться спокойной. Внешне. Дрожь, предательская дрожь могла выдать волнение.

– Хорошо. Фамилия человека? Капитан должен немедленно принять меры.

Требует от него, Азиза, богатство. Как он может отдать, не получив ничего взамен? Спасения не обретая?

– Мне нужна гарантия…

Пайку хлеба, ту самую пайку требует он. Всего лишь. Надие собрала силы и посмотрела в глаза Азизу. Какими могут быть глаза предателя? Боже! Обыкновенные глаза. Что она нашла в них вначале, когда появился Рахманов: испуг, смятение, решимость. Исчезло все. Борьба кончилась. Лицо освещено печалью. Оно трогательно смиренно. Человек выполняет долг. Не предает близкого. Нет! Приносит жертву на алтарь чести.

Боже мой! Ему поверят. Ему нельзя не поверить.

– Какая гарантия? – плохо владея собой, произнесла Надие.

– Меня не тронут. Никто меня не тронет. Я останусь.

– Да, – машинально кивнула Надие. Она давала согласие от имени Ольшера. Утверждала свободу и неприкосновенность Азиза. – Говорите фамилию. Говорите же!

Она ведь знала – он назовет Саида. Была уверена и все же требовала. Где-то в глубине таилась смутная надежда – не он. Пусть не он.

– Саид Исламбек.

Он!

– Я доложу. – Надие засуетилась. Схватила какую-то бумагу со стола. Подержала. Бросила на место. Вцепилась в другую. Вспомнила – вынула из ящика голубой блокнот и голубой карандаш. Приоткрыла дверь кабинета. Кинулась в узкую щель. Захлопнулась в кабинете, как в западне.

Вернулась. Тотчас. Прошло ли какое-то время, Азиз не заметил. Он даже не успел отвести взгляда от двери. Снова увидел Надие. Еще более растерянную.

– Слушайте меня внимательно… – проговорила она дрожащими губами. – Внимательно слушайте… – Руками она держала дверь, сзади, словно боялась, что войдет следом Ольшер. – Вы принесли очень ценные сведения… Этим человеком интересуется гестапо…

Азиз ловил каждое слово. Он оживал. Возвращался в прежнее состояние.

– Я знал… Все знал, – радостно забормотал Рахманов.

Дверь пришлось отпустить. Отойти. Приблизиться к Азизу. Сказать почти шепотом:

– Вам необходимо пойти в гестапо… Там ждут. Капитан уже позвонил.

Она сжала руками виски:

– Это так опасно… Так страшно.

Не совсем ясно было Азизу, почему вдруг возникла опасность. И почему здесь, в управлении СС, напуганы его сообщением? Видимо, Исламбек действительно крупная дичь. Впрочем, Исламбек уже не интересовал Азиза. С ним, видимо, кончено. Интересовала плата. Та самая плата, ради которой он явился сюда.

– Меня вычеркнут из списка? – деловито спросил он секретаря.

– Да, да, – опять машинально подтвердила она. Судьба какого-то списка настолько далека была от нее сейчас, что напоминание о нем вызывало досаду. – Там вы все подробно расскажите…

– Кому?

– Через несколько минут станет известно. Посидите.

Ей необходимо было уйти. Попасть в соседнюю комнату, к телефону. Позвонить. А здесь Азиз. А за дверью Ольшер. Он может выйти, увидеть эсэсманна. Может спросить, зачем он пришел. Ведь капитан ничего, абсолютно ничего не знает. И не должен знать.

Неужели это мужество?! Это просто ложь. Все обмануты. И она тоже.

Надо идти все-таки.

– Посидите.

До соседней комнаты всего шесть шагов. Она пролетает их и, захлопнув дверь, падает на телефон.

Проклятая техника! Можно сойти с ума, пока диск пробежит к нужной цифре и снова вернется на место.

И еще страх: дома ли Рут?

Дома. Надие облегченно вздыхает: какое счастье!

– Фрау! Ничего не спрашивайте, только слушайте. Он – у меня… Здесь.

Чудесная Рут. Умная Рут. Она схватывает все на лету. Решает мгновенно. И даже успокаивает:

– Не волнуйся, милая…

Назад в приемную. Как можно скорее. Не вышел ли Ольшер? Нет, Азиз сидит на стуле у двери, сложив спокойные руки на коленях. И весь он спокойный. Немножко грусти в глазах: не успела растаять. Но она только подчеркивает умиротворение.

– Проедете до Темпельгофа… От вокзала идите по шоссе вдоль лётного поля к Грюнер-Вег… В шесть часов увидите коричневый «опель», он будет сигналить подфарниками… Поднимите руку. Вас возьмут в машину… Вы должны будете опознать того человека в аэропорту…

Надие прерывалась. Глотала воздух. Заставляла сердце хоть чуточку замедлить бег.

Снова поднялись брови Азиза. Снова распахнулся рот, как перед Баймирзой. Не мог в одно короткое мгновение все переварить человек. Мысли и чувства путались. Становилось страшно. Мир закрутился вокруг эсэсманна, втянул его в водоворот, и трудно было понять, куда несут Азиза события. Наверх или вниз. Того и гляди захлебнешься.

– Торопитесь, в вашем распоряжении всего час.

У нее хватило сил подтолкнуть Азиза. Не дать разгореться огоньку сомнения, что вспыхнул искоркой в его глазах.

– Вечером вас привезут к господину Ольшеру.

Это решило исход дела.

Любовно, старательно эсэсманн запахивал шинель, застегивал пуговицы, надевал шапку, трижды надевал, ему все казалось, будто нехорошо ложится она на непослушные густые волосы. Таким обычным, трогательно простым был в эту минуту Азиз, что Надие пожалела его. Подумала с болью: он хочет жить. И тогда хотел жить, продавая Селима. Жизнь… Ведь больше нет ничего у человека.

– Спасибо, сестра.

Азиз приложил руку к груди. К сердцу. Грусть все-таки теплилась в его глазах.

 

5

Отель «Адлон» еще не видел такого пестрого общества, какое наводнило сегодня зал для приемов. Вдоль зеркальной стены прохаживались военные в самых различных мундирах: карабинеры Муссолини, гвардейцы Хорти, роавцы Власова, офицеры «Голубой дивизии» Франко, упавцы Бандеры, легионеры ТНК, гренадеры из Сааров, даже один унтерштурмфюрер дивизии «Дас рейх». И, конечно, всевозможные «фюреры» батальонов особого назначения «Мертвая голова». Они же, «фюреры» СС, были и в штатском: в черных, серых, коричневых костюмах. Черное надели сегодня и господа «президенты» национальных комитетов и члены «правительств». Черную тройку надел Вали Каюмхан. Его торопливо седеющие виски выразительно белели над матовой смолью великолепного бостонового пиджака. Вообще Каюмхан был сегодня великолепен – свеж, элегантен, красив. Мягкая, торжественно снисходительная улыбка светилась на лице, а глаза таили задумчивость. После Власова, виновника этого собрания в «Адлоне», Каюмхан был второй важной персоной здесь, и все присутствующие отдавали дань президенту, почтительно кланяясь издали.

Женщин почти не было, если не считать нескольких временных жен президентов, таких же, как и Каюмхан, вынужденных обвенчаться с немками или турчанками в Берлине. Семьи символизировали союз с Третьим рейхом. Главным украшением банкетов обычно являлась Рут. Но к началу торжества она не успела, и Каюмхан шествовал по залу в компании своих министров. Рядом был неизменный Баймирза Хаит в щегольском мундире лейтенанта вермахта.

За несколько минут до начала собрания приехал Ольшер. В коричневом костюме. Серьезный и, кажется, несколько взволнованный. Оглядел зал. Вернее, оглядел свое хозяйство: «Адлон» был заполнен эсэсовцами – в форме и без формы. Даже господа министры и президенты числились в штате СС. Лишь немногие для видимости проходили по ведомству барона Менке – их как бы прикрывал политически и юридически рейхстаг. Кстати, Менке уже был в зале. Со своей супругой – седеющей норвежкой – он прохаживался вдоль задрапированных окон и отвечал на поклоны. Барон был мрачен. Банкет в «Адлоне» символизировал крушение идей почтенного тюрколога, поражение в схватке с Ольшером. Управление СС полностью захватило инициативу, и роль барона была сведена к нулю. Он просто представительствовал, выполнял обязанности «нотариуса» при заключении сделок. С ним вежливо здоровались, ему даже улыбались, но как-то грустно, с сочувствием.

Исламбек явился в «Адлон» в одно время с Ольшером. Капитан даже поздоровался с ним у входа в отель, поздравил с погонами унтерштурмфюрера. По случаю приема в «Адлоне» Саид надел новый мундир и пристроил на левой петлице знаки отличия лейтенанта, на правой, как обычно, до чина полковника, рисовались стилизованные зигзаги «СС».

Вместе они прошли в вестибюль, разделись и поднялись в зал. Короткий путь, рядом с начальником «Тюр-костштелле», для Саида оказался новым испытанием. Он играл весело настроенного офицера, баловня судьбы. Должен был радоваться своему счастью, красоваться перед каждым зеркалом, принимать восхищенные взгляды знакомых. Это была задача. Это была работа. Он выполнял ее добросовестно. Как умел. Не всегда, правда, удачно. Сносно, во всяком случае. И рядом существовала другая задача – скрыть отчаяние. Он шел, понимая бессмысленность того, что делает. Бессмысленность собственного существования. Никчемность свою. И понял это не сейчас, на лестнице «Адлона». Понял утром, принимая от Надие маленький сверток. От бледной, измученной страхом Надие – она передала ему тайну Ольшера.

Шутки. Ранящие сердце шутки. От них еще горше Саиду. Главное, надо улыбаться, отвечать на приветствия, благодарить. Каюмхан издали кивает – тоже поздравление. Баймирза Хаит, наоборот, кривится, отводит глаза, будто не замечает офицерского кителя Исламбека. Он сам лейтенант, и такие же погоны подчиненного унижают первого министра.

Ольшер приглашает всех к столу. Длинному, изогнутому подковой в центре зала, сверкающему хрусталем, горящему золотом вин. Тарелок мало. И в тарелках мало. Зато пестрят живые цветы. В изобилии.

Рядом с Ольшером садится генерал Власов. На нем немецкая форма, но знаки различия старой, царской армии. И весь он напоминает чем-то прошлое, какие-то силуэты, знакомые по картинам и фотографиям, – сухой, высокий, хмурый. Смотрит исподлобья. Только когда к нему обращается гауптштурмфюрер, он поднимает брови и внимательно, с интересом слушает. За Власовым через стул устраивается Степан Бандера. Он, как и генерал, один из почетных гостей. Из всех изменников они двое пользуются особой симпатией фюрера. Им предоставлена возможность лично встречаться с Гиммлером и решать вопросы особой важности. Бандера – популярная личность в кругах эмиграции. В 1934 году он убил министра внутренних дел Польши Парецкого. Немцы, спустя пять лет, заняв Варшаву, освободили Степана Бандеру из тюрьмы и заключили с ним союз. Произошла такая же история, как и с Мустафой Чокаевым в Париже. Собственно, все националистические главари оказались почему-то «друзьями» Гитлера и, выйдя из-за решетки, сейчас же принимались помогать фюреру. Бандера взялся за организацию «пятой колонны» в западных областях Украины. При Краковском диверсионном центре был создан повстанческий штаб. А в 1942 году самозванный «гетман» предложил Гитлеру объявить банду изменников и предателей, окружавших Бандеру, «Украинской повстанческой армией». Фюрер любил громкие символические названия и включил в состав вооруженных сил Германии новую воинскую «часть».

От Бандеры не захотел отстать Власов. Он добился сформирования «русского комитета» и при нем такой же «армии», как и у «украинского гетмана». Называлась она РОА – русская освободительная армия. Власов пошел дальше. Выступил с инициативой объединения всех националистических сил под знаменем Гитлера. Вначале его не поддержали. Генерал не отступал. На собраниях предателей он произносил речи в защиту объединения, печатал статьи в официальном нацистском органе «Фелькишер беобахтер» и даже в юдофобской газетке Штрейхера «Штюрмер». После Сталинграда акции Власова поднялись. Фюреру нужна была помощь – нужны были ландскнехты любой национальности. Генерал добился приема в «Орлином гнезде» – ставке Гитлера – и получил заверения в поддержке своей инициативы. Потом он забегал по этажам особняка на Бендлерштрассе – штаба верховного командования вермахта. Ему нужно было убедить немецких генералов в целесообразности создания объединенного штаба. Во главе такого штаба Власов, конечно, видел себя. На Бендлерштрассе идея «русского президента» не нашла сочувствия. Батальоны изменников были ненадежной силой на линии фронта. Власова вернули к его прежним хозяевам на Моммзенштрассе и Принц-Альбрехтштрассе – в Главное управление СС и Главное управление имперской безопасности. В частях особого назначения предатели могли найти себе достойное место. Они там ценились. Адрес был хорошо знаком Власову. От рейхсфюрера Генриха Гиммлера генерал получил крещение как националистический лидер. Вместе с Бандерой они часто навещали серое каменное здание, охраняемое эсэсовцами. Бандера уже состоял на службе в абвере – военной разведке и контрразведке и одновременно являлся сотрудником СД Главного управления имперской безопасности. Здесь, на Принц-Альбрехтштрассе, скрестились дорожки Власова и Бандеры. Тайные дорожки. Открыто они встречались лишь на «бирабентах» – пивных вечерах в «Адлоне» или в отеле «Эспланада».

Сегодня они сидели почти рядом. Недалеко от фаворитов Гиммлера занял место Вали Каюмхан. Столь почетная близость объяснялась новой ролью «отца Туркестана» – активного сторонника объединения сил. В кармане у президента лежал листок, переданный ему Рут и по ее настоянию им подписанный, листок с текстом обращения ко всем национальным комитетам, созданным в Берлине. Никто из присутствующих, кроме Власова, еще не знал об этом обращении. Не знали и «министры» Каюмхана. Находясь в полной зависимости от Ольшера, они и не пытались изображать самостоятельность. Получая марки и пфенниги на Моммзенштрассе и Фридрихштрассе, надевая немецкие мундиры и костюмы, «члены правительства» громко говорили о суверенности «Туркестанской империи». В крошечных, темных, жалких комнатушках комитета сочинялись статьи о национальном подвиге слуг Гиммлера. Национализмом они прикрывали собственное падение – измену и предательство.

Гауптштурмфюрер попросил внимания. Все моментально смолкли. Повернулись лицом к начальнику «Тюркостштелле». И тут же смолкли. Несколько фотообъективов было нацелено на гостей, вспыхнули прожекторы. Застрекотал киноаппарат. Вот оно, самое неприятное в церемонии. Самое опасное. Документ для истории.

Саид предусмотрительно оторвался от общей компании. Дал возможность гостям рассесться поближе к важным лицам. И когда все места оказались занятыми, прошел в конец зала к столикам для малозначительных персон. Конечно, все здесь было скромным. Более чем скромным. Бутылка вина и ломтик сыра. Рюмки, разумеется, не в счет, их хватило бы на десять человек. А сидел за столом один корреспондент. Хромой корреспондент с громоздким фотоаппаратом, зацепленным ремнем за плечо. Не ожидая начала банкета, он осушил три рюмки. Поклонился Саиду и исчез.

Исламбек не слушал речи. Даже не пытался определить, кто их произносит. Не все ли равно, кому прикажет Ольшер прочесть заготовленные управлением СС тексты. Объединение сил – лишь основание для широкого использования людей, подчиненных комитетам. Гиммлер готовит массовую операцию за линией фронта, и ему нужны лица различных национальностей. В том документе, что попал к Саиду – часть этого диверсионного плана – объекты и график нанесения по ним ударов. Списки шестерок. Вот какова основа объединения. Вот что скрывается под обращением Вали Каюмхана, за громкими словами о священной войне.

Все идет хорошо. А Ольшер взволнован: хмурится, покусывает губы. Что беспокоит его? Иногда он поднимает глаза и ищет кого-то за головами гостей. Ищет своим колким жалящим взглядом.

Саиду кажется, что ищет капитан его, новоиспеченного унтерштурмфюрера. Проверяет вроде, здесь ли Исламбек.

Приходит мысль – в числе многих страшных мыслей, навещающих сегодня Саида непрерывно – не был ли Азиз у Ольшера? Он ушел днем и не вернулся. Капитан уже знает о Исламбеке. И ждет лишь момента для ареста.

Правда, капитан ничем не проявил своей враждебности к Саиду сейчас, у входа в «Адлон». Даже особого интереса к себе не заметил Исламбек. Все обычно. Но вот теперь Ольшер ищет. Ищет глазами. Может быть, унтерштурмфюрера. Новый китель его.

Или узнал о документе, переданном Надие. Похоже. Следит, чтобы не исчез Исламбек. Чтобы взять его при выходе. Небось наряд эсэсовцев, переодетых в штатское, дежурит за дверью или в самом зале. Тот же корреспондент, например, зафиксировал место, где сидит Исламбек и пошел доложить – можно действовать.

Не уйдешь.

И все-таки Саиду захотелось уйти. Обязательно уйти. Он увидел Рудольфа Берга. Проклятый гестаповец появился в дверях. На пороге задержался, подождал, пока закончит речь Каюмхан, в шуме аплодисментов, не густых, но настойчивых, поддержанных Ольшером, утопил свои шаги. Направился в конец зала. К столику Саида.

Встать поздно. Да и неудобно. Обратят внимание. Ольшер обратит внимание. Задержит взглядом.

– Эрлаубен зи?

Он уже здесь, гестаповец. Над Исламбеком. Голос спокойный. В нем даже чувствуется усмешка. Как тогда у «Ашингера» за бокалом пива. Сытая кошачья улыбка – а я тебя съем!

Саид кивнул. Что еще он мог сделать – только разрешить сесть рядом.

– Битте.

Внутри все напряглось. Предчувствие чего-то неизбежного сжало сердце. Сколько можно ждать. Мучиться. Вот оно. В облике холодно улыбающегося гестаповца.

Берг сел. Пододвинул к себе рюмку. Глянул на дно – сухая ли. Поднял. Через край стекла посмотрел на Саида. Сморщился: рюмка была недостаточно прозрачной.

– Скучно, – как бы между прочим сказал гестаповец. По-русски сказал. – Прежде было веселее.

– Я раньше не заходил сюда, – выговорил с трудом Саид. Губы плохо слушались. Они, кажется, похолодели.

– Напрасно… Здесь мило обслуживают и сравнительно хорошо готовят… Не то что у «Ашингера».

Он издевался, этот Берг. Напоминал своей жертве о недавней истории на Александрплатц, когда Исламбеку казалось, что он одурачил гестапо, перехитрил. Да, их, вездесущих и всевидящих, не одурачишь. Главное, оберштурмфюрер великолепно говорил по-русски. Видно, специализировался на лицах русской национальности.

– Какая сводка вечером? – спросил он, желая продолжить разговор, прерванный Саидом.

– Не слышал.

– Говорят, самолет не вернулся…

Берг наполнил рюмку, поднес ко рту и, глядя пристально на Исламбека, стал неторопливо выцеживать вино.

– Какой самолет? – насторожился Исламбек.

– Самолет, с которым подавал сигнал «двадцать шестой» без руки…

Теперь надо было бежать. Встать и броситься к двери. Вероятно, какое-то движение Саид уже сделал, потому что Берг сказал:

– Спокойно!

А когда Саид безнадежно откинулся на спинку стула и посмотрел испуганно на гестаповца, тот повторил:

– Спокойно. Мы не одни. И вообще, надо учиться держать себя в руках… Вы же на работе.

Он пронес бутылку над столом, наклонил над рюмкой Исламбека. Наполнил вином. Потом так же неторопливо вернулся к своей рюмке. Слил остатки светло-розовой жидкости. До капли.

– Выпьем, господин Исламбек, за «двадцать шестого»…

Струны натянулись до того, что трогать их уже нельзя было. Они звенели в молчании. Последние минуты – так отсчитывал мозг Саида время. Медленно идущее время. Рядом гудели голоса. Уже не речи произносились. Тосты. Короткие, прерывающиеся аплодисментами. Звоном бокалов, тарелок. Видимо, официальная часть кончилась. Кончилась, и Саид не заметил этого. Ничего не заметил. Зал «Адлона» существовал отдельно от унтерштурмфюрера. И был совершенно безразличен ему. Не нужен. Саид видел и слышал только человека напротив. «Даже не слышал. Видел. Чуть вьющиеся волосы над высоким лбом. Голубые, почти синие глаза. Красивое лицо. Сколько красивых лиц встретил Саид в Берлине! В эсэсовском штабе! И все они принадлежали убийцам. Прямым и не прямым убийцам. Тем, кто помогал губить души людей, уничтожать веру и свободу, веру в прекрасное. Этот, пришедший за мной человек, такой же великолепный. Даже добрый. На губах его улыбка, в глазах ясная синь. И я его ненавижу. Немедленно поднимаю рюмку. Какое счастье было бы поднять пистолет. Всадить ему пулю между глаз заставить замолчать. Навсегда. Или хотя бы на эту минуту, пока говорю тост. Пока я должен смотреть на него.

А Берг все улыбался:

– …за «двадцать шестого»… с рукой…

Не только улыбался. Подмигнул озорно:

– Рука у него уже есть.

Сердце способно взлететь. Из самой глубины. Из небытия, кажется. Так стремительно, что можно задохнуться.

– Вы… вы…

– Спокойно… На нас смотрят, – предупредил снова оберштурмфюрер. И громко спросил: – Как вы переносите такую погоду?

– Неплохо… – Это был пароль. Долгожданный пароль. Прозвучал наконец. Казалось, что он уже никогда не понадобится. Все-таки человеку уготовано счастье. – А в другие дни у меня ноет нога.

– Сочувствую, это неприятно… – Берг по-прежнему улыбался. Но улыбка была уже другая. Человеческая улыбка. Чертовски приятная. – Выпьем, однако… За ваше здоровье, господин Исламбек!

Это произошло несколько раньше. В то время, когда гости только собирались в «Адлон», когда Саид переступал порог отеля и вместе с капитаном поднимался в зал.

На Берлин наползли сумерки, холодные зимние сумерки. Лётное поле было еще в зоне света – серый дым медленно покидал Темпельгоф, но дорога, по которой шел Азиз, уже туманилась синью. Деревья, хотя и облетевшие, все же своей густой сеткой голых ветвей затеняли шоссе.

Ноги ступали по сырому асфальту, чуть поблескивавшему серебристой полосой вдали, а вблизи темневшему закопченным железом. Ступали нетвердо. Торопливо.

Спешил Азиз. А спешить ему было некуда: давно выбрался на шоссе, минуло шесть вечера – назначенное время.

Он остановить себя не мог. Стучал, сучал каблуками по асфальту. Глядел вперед и назад, искал коричневый «опель», – не сказала переводчица, с какой стороны появится машина. Впрочем, нет, сказала: «Идите к городу, пока не увидите «опель», значит – впереди. Впереди по-прежнему было пусто. Два грузовика пролетели мимо, серые, угрюмые. Такие же серые, как день. И все.

Тишина. Сумеречная тишина. Глухая в этом месте. Только гукнет паровоз у темпельгофского вокзала и снова ни звука.

Пора бы стать у обочины. Утонуть в сизом полумраке. Успокоиться. Но не может Азиз остановиться. Не может. Тревожные мысли лезут в голову: «Забыли человека. Бросили Азиза. На этот мокрый асфальт бросили. А может, там уже решена его судьба».

И он идет. Почти бежит по шоссе. Торопится навстречу «опелю». В пустоту. Ему кажется, что сейчас вспыхнет глазок, осветит дорогу. Душу азиза осветит.

Нет «опеля». Зато близится ночь. Задушила серые сумерки вдали. Пошла по шоссе, к азизу, пристроилась рядом. Ни черта не видно ни на земле, ни на небе.

Совсем уже закутанный в темноту, он подумал: «А вспыхнет ли вообще глазок?»

Вспыхнул.

Где-то на Грюнер-Вег. Мигнул и погас. Утонул в холодной черноте. Сгинул. В ужасе Азиз кинулся бежать, чтобы найти, увидеть снова искру. Почудилось ему, будто она истлела. Не дойдя до него.

Вспыхнула опять.

Азиз остановился. Перевел дух. Застонал: вырвалась наружу боль, он ведь подумал, что его бросили. Покачиваясь от усталости, зашагал. Вперед. Теперь уж наверняка. На сигналящие голубыми молниями подфарники. Шагал и улыбался. Своему счастью. Своей удаче.

Шел посреди дороги, чтобы его увидели. Чтобы не проехали мимо. Когда из темноты выплыл стремительно мчавшийся «опель», Азиз поднял руку. Перед самым проблеском фар.

Так, с откинутой рукой, он и упал навзничь. Не вскрикнув. Только глухой звук удара сорвал на секунду напряженный стрекот мотора, удаляющегося по шоссе в сторону Берлинерштрассе.

Трижды за эту ночь его переезжали машины. Грузовые. Последняя размозжила череп. Трудно было опознать труп. Только обыскивая, шуцманн обнаружил в кармане кителя документы на имя эсэсманна Азиза Рахманова и лоскуток бумаги с непонятной и ничего не говорящей записью: «Париж. Нажант, Сюр ла мор, 7».

Документы и лоскуток попали в полицию, а оттуда в главное управление СС. Но это было уже утром, даже днем. Ольшер прочел записку только часа в два. Перезвонил штурмбаннфюреру Дитриху. Тот не удивился сообщению: он знал о несчастном случае в районе Темпельгофа. Но записка его очень удивила. Даже обрадовала. Попросил капитана сейчас же переслать ее в гестапо как очень интересный и важный документ.

Это, как уже известно, было утром и днем. Ночью Азиза еще считали живым, и Надие не могла уснуть, встревоженная беседой с эсэсманном. Звонила Саиду, но его не оказалось дома. Он «веселился» в «Адлоне». Позже, когда погасли люстры в отеле, Надие снова побеспокоила старика Хенкеля: не пришел ли Исламбек? Нет. Ни Исламбек, ни Рахманов еще не приходили. А уже перевалило за полночь. Надие осмелилась побеспокоить Рут. Правда, не знала, как спросить жену президента. И о чем спросить. Вышло как-то нелепо. Но Рут поняла ее и сказала спокойно. С зевотой – она ложилась спать. «Отдыхай, крошка… Я же говорила тебе – все будет хорошо…»

Будет. Рут еще точно не знала о смерти Азиза. В восемь вечера, когда она приехала в «Адлон», Каюмхан с тревогой спросил ее: «Что с тобой? Ты ужасно бледна». «Так… нервы…» Шахине дали вина. Большой бокал вермута. Она выпила и улыбнулась: «Теперь уже все позади».

 

6

Как странно иногда начинается цепь трагических событий. Вначале – это ничего не значащий пустяк, которому не следует придавать значения.

Дежурный офицер, тот самый, что пытался пробудить к себе интерес у Надие, говорил, что ему нравятся маленькие брюнетки, положил начало такой цепочке. Утром, покидая приемную капитана, он захватил с собой копирку, которая была положена секретаршей в ящик для уничтожения. Он не считал себя криминалистом или детективом. Просто его учили верно служить фюреру, а это значит не доверять никому. Кстати, переводчица не немка. Тут надо быть особенно осторожным. Нет, не в чувствах. В делах. Копирка – след ее. Какой, пока не известно. Во всяком случае, экзотическую барышню надо проучить за дерзость. За насмешку.

Можно было просто припугнуть черноокую фрейлейн. Заставить быть сговорчивее. Но гауптшарфюрер не любил делать такие вещи собственными руками. Он только взял копирку и отнес к другу. В лабораторию отдела технических вспомогательных средств. Друг легко справился с задачей и выдал эсэсовцу справку. В ней говорилось, что копирки использованы трижды, причем упечатались на них четыре экземпляра. Последнее было открытием: дежурный помнил, как Ольшер предупредил секретаря – «три экземпляра». Да и на тексте стояла цифра «три». В верхнем левом углу.

Особо секретное совещание происходило в понедельник. В пятницу гауптшарфюрер попросил разрешения Ольшера на аудиенцию и торжественно положил на стол начальника «Тюркостштелле» копирки.

Короткая встреча. У платформы. В промежутке между двумя поездами. Без рукопожатий. Все в глазах. В улыбке.

Третий день сердце пело радость. Точнее, шестьдесят один час. Саид считал часы своей новой жизни. Он жил. Все, что было раньше – ожидание. Мучительное ожидание. И не особенно долгое. Мысленно он сокращал путь, пройденный за два года. Сжимал пережитое одного ясного ощущения – боль. Но ведь боль, даже душевная, терпима. Теперь это лишь воспоминание. Все стало проще. Понятнее. Война идет к концу. Последний налет на Берлин, настоящий налет, встряхнул город. И немцев тоже. Они ходят с ужасом в глазах. Они смотрят на небо. Постоянно. Эмигранты тоже отрезвели. О своем объединении говорят тихо. В Туркестанском комитете уныние. Забились в комнаты, как мыши. Помалкивают. Один Баймирза гремит своим баском и топает сапогами. Он считает, что неудачи немцев временные. Готовится грандиозный удар. Он верил в «тайное» оружие фюрера. Он верит в секретный план Гиммлера.

Наплевать на Баймирзу. На все наплевать. Даже на холод. Саиду тепло. Он выбрался из подземелья метро на площадь и сразу попал в объятия ледяного ветра. Немцы кутались. В свои поношенные пальто. Легкие. Пробирает насквозь летящий морозец. Серые лица, сизые носы. На ресницах слезы от ветра колючего. Почти все – старики и старухи. Постарел Берлин – молодые на фронте. Бородки седенькие, морщины – тоскливая картина. Саиду даже немножко жаль этих старых людей!.. Немножко. Но занимать себя жалостью некогда. Пусть они сами несут свое горе. Пусть платят за удачи, которые еще недавно сыпались на них как из рога изобилия.

Саиду хотелось быть долго с Бергом. Забраться куда-нибудь в глухое место. Безопасное. И говорить. Говорить обо всем. Узнать Берга. Он все еще боялся его. По привычке. Вздрагивал, когда возникала рядом гестаповская фуражка или зеленая шляпа, чуть надвинутая на лоб.

Кто он, Берг?

И о себе рассказать. О плене, о лагерях. О страхе, что преследовал Саида последнее время. Признаться в слабости. Иногда ведь пропадала уверенность. Надежда гасла. И не стыдно поведать об этом товарищу. Даже о любви своей к Надие.

Но нет глухого, безопасного места для них. Во всем огромном Берлине. Нет такой скамьи, где бы они могли посидеть спокойно, как друзья сидят, не беспокоясь, что их кто-то заметит. Даже гаштетта нет. Маленького, захудалого, на окраине, с картофельными котлетами и пивом. Везде шпики, везде доносчики – перекрестный контроль.

Нет места и не будет. О встречах двух людей – в эсэсовской и гестаповской форме – никто не должен знать, подозревать даже. Только накоротке, только «случайно».

И все, что накопилось у Саида, останется при нем.

А с Надие они могут встречаться. Могут говорить, спорить долго, до полуночи.

Она ждет его. В своей маленькой комнате со старой тахтой и угасшим столетие назад камином. Ждет затихшая.

Надие изменилась за эти несколько недель. Вернее, за последнюю неделю. Стала еще печальнее, еще бледнее. Кажется, что она больна. И недуг серьезный. Гасит силы, душит медленно, не отступая ни на мгновение. Когда Саид входит, она спрашивает: «Ты один?»

«Долго стоит у двери и слушает. Ждет чужих шагов.

Вот и сейчас впустила Саида и зашептала:

– Один?

Да, конечно. Разве он приведет кого-нибудь в эту маленькую комнатку, согретую ее присутствием и ее словами?

За окном все такой же серый день – когда-нибудь в Берлине будет солнечно? Цедится через тюль сумеречный свет. И в комнате Надие полумрак.

Саид подошел к окну, чтобы отдернуть занавес. Надие остановила его:

– Не надо. Так спокойнее.

Ей нужен был покой. Она искала его все время.

– У тебя здесь тишина, – сказал он с теплотой и сочувствием. – Тишина…

Обнял Надие за плечи и усадил на тахту. Утонул вместе с ней в старых податливых пружинах. Надие машинально привычным движением уцепилась пальцами за ткань накидки и стала ее теребить.

– Ничего не слышно? Там? – спросила она, оберегая губы от его поцелуев.

– Нет… Все хорошо.

И чтобы успокоить ее совсем, нет, чтобы порадоваться вместе с ней, Саид стал рассказывать о банкете в «Адлоне», умалчивая, конечно, про Берга. Хвалил Надие. Бумага, что передала она, оказалась полезной ему, кстати, он возвращает ее с благодарностью. Ни в одном списке нет Исламбека, значит, он остается в Берлине, остается с ней. Это была полуправда, даже неправда. И Надие понимала все.

– Тебе нужно бояться меня, – заключила она в конце его длинной, сбивчивой, взволнованной речи.

Саид сжал ее в своих руках. Посмотрел в большие, очень грустные глаза:

– Я не боюсь…

Она помолчала, не отрывая взгляда от Саида.

– И все-таки тебе нужно бояться меня… Не переубеждай. Я не требую ничего.

Как хотелось ему открыться перед Надие. Предстать тем, кем он был на самом деле. Без грима словесного, без маскарадных одеяний. И открыться не для того, чтобы дать себе отдых, прервать игру, тяжелую, утомительную. Не для откровения, поднимающего его в глазах близкого человека. А для успокоения Надие. Она обрела бы уверенность, увидела цель, во имя которой следовало бы жить.

Когда неделю назад в парке они решали задачу, как добыть тайну Ольшера, Саид сказал:

– Это опасно.

– Не останавливай меня, – ответила Надие.

– И все-таки опасно.

– Не мешай мне быть мужественной.

Мужество представлялось ей только шагом, смелым шагом, может, единственным. Теперь он совершен, и мужество покинуло Надие. Следующий шаг – терпение, ожидание – оказался ей не под силу.

Словами он пытался внушить ей уверенность:

– Скоро, очень скоро мир станет другим… Пойми, Надие. Ты вернешься к своему морю…

Она не слушала. Море уходило от нее все дальше и дальше. Таяло в тумане.

– Азиза нет, – вспомнила она почему-то эсэсманна.

– Попал под машину, – уточнил Саид. – Судьба вовремя прервала дорожку.

– Его убили.

– Кому он нужен?

– Его убили, – с дрожью в голосе повторил Надие. – Убили, как убивают всех… Как убьют меня… и тебя.

– Ну что ты говоришь?! Почему нас должны убить?

– Не знаю… Просто убьют… Мир изменится, ты говоришь, а разве без смерти что-нибудь меняется?

Он пустился в объяснения. В нем жила радость, с таким трудом завоеванная, и он хотел заразить этой радостью чужую душу.

– Пусть умирают те, кто сделал мир плохим, отнял счастье у людей.

Нет, ее не интересовали отвлеченные идеи. Она снова не слушалась Саида:

– Скажи, это мужество – мстить?

Саид задумался. Ему не приходилось мстить. Никому. Бороться, драться – да. Защищать что-то. А мстить?

– Врагу? – спросил он, раздумывая.

– Может быть.

– Ты не уверена? – удивился Саид.

– Я должна знать, мужество ли это. Не спрашивай ни о чем другом.

– Мужество.

Она вдруг прижалась к Саиду. Вся вздрагивающая. Зашептала:

– Я убила Азиза.

Саид отшатнулся. Не потому, что признание поразило его, хотя оно могло привести в изумление, даже в ужас любого человека. Он не поверил Надие:

– Не смей так говорить.

– Я!

Он зажал ей рот. Боялся, что Надие закричит.

– Ты не могла это сделать.

– Я послала его туда… На шоссе…

Возражения, доводы, которыми второпях осыпал Надие Саид, как и все, что он сегодня говорил, не коснулось ее. Она жила своими чувствами. Взгляд метался между узкой полоской света в окне и темным, утонувшим в синеве углом.

«Пусть лучше грусть. Спокойная грусть, – думал Саид. – Она вызывает светлое желание утешить. Манит тайной. А страх и отчаяние пугают. Кажется, выпусти из рук охваченное страхом сердце, и оно погибнет тут же». Его ладони переплелись за плечами Надие. Он прижимал ее к себе. Все сильнее и сильнее, пока не стихла дрожь в ней и, успокоенная, она не замерла.

– Ты можешь слушать меня? Понимать?

– Да.

– Ты можешь любить?

– Зачем?

– Разве об этом спрашивают? – ему почудилось, что она пытается вырваться из его рук. – Отвечай!

– Люби живых…

– Что ты говоришь опять?!

– Мне вспомнились слова, – объяснила Надие. – Эти странные слова, сказанные кем-то… Ах, да… Но они правильные слова…

– Мы – живые! – жестко произнес Саид. – Живые… И я люблю тебя.

Он мог целовать ее, мог терзать ее своими жадными губами. Надие по-прежнему смотрела ему в глаза с какой-то печальной обреченностью. И он не поцеловал.

Блекло маленькое окно в комнате Надие. Уходил день.

Когда совсем смеркалось, и руки Саида расковались, освободили Надие, она вдруг ощутила одиночество.

– Ты будешь помнить меня?

Она спрашивала о чувстве.

– Я буду с тобой…

Ей хотелось еще что-то спросить, Саид остановил ее:

– Потом… Потом, милая.

Он думал, что увидит ее снова.

И Надие промолчала.

 

7

– С «двадцать шестым», кажется, покончено.

Штурмбаннфюрер преподнес это Бергу с нескрываемым удовольствием. Усадил его на стул, тот самый, резной, предназначенный для допрашиваемых, а сам принялся ходить взад-вперед вдоль стены.

– И, главное, ваша обойма не уменьшилась ни на один патрон… Нет, вы счастливчик, Рудольф. Судьба трудится за вас.

Он имел в виду смерть Азиза. Крошечная записка, найденная в кармане эсэсманна, с парижским адресом Мустафы Чокаева, убедила Дитриха в том, что «двадцать шестой» – туркестанец. Штурмбаннфюрер был близок к истине. Катастрофически близок.

– Теперь дело за резидентом…

Дитрих, огромный, выше Берга, широкий, тяжелый, стал над Рудольфом и посмотрел на него сверху. Как на арестованного – выкатив большие бычьи глаза. Он завораживал ими. Казалось, белки – чуть желтоватые утром или красноватые вечером, – все увеличивались, выползали из орбит. Не пугали. Нет. Удивляли и сковывали. Мысли под таким взглядом глохли. И тут внезапно Дитрих задавал вопрос. Неожиданный. Арестованный машинально отвечал. Проговаривался, как называл полученный эффект штурмбаннфюрер.

На Берга он только посмотрел. Только на несколько секунд задержал взгляд.

– Вы представите мне резидента.

Оберштурмфюреру следовало кивнуть, а лучше встать и четко ответить: «Будет выполнено, господин майор». А он даже не кивнул.

– Есть предположение, что именуемый вами «двадцать шестой» шел на встречу с резидентом в районе Темпельгофа? – лицо Берга оттенилось иронической улыбкой.

– Нет, нет… Он попал туда случайно, – Дитрих торопливо разрушил конструкцию, которую оберштурмфюрер пытался соорудить. – И убит случайно.

– Может быть, не случайно? – усомнился Берг. – Он сбит легковой машиной еще вечером, так констатирует медицинская экспертиза. Труп находился на дороге почти двенадцать часов. Военные грузовики проходили по шоссе только ночью.

– Значит, он попал под легковую машину, – пояснил штурмбанфюрер. Он точно знал, когда и кто сбил Азиза, но тень не должна была пасть на убийцу.

– Почему бы не предположить, что «двадцать шестой» убран друзьями, – пытался восстановить Берг свою конструкцию, только что разрушенную Дитрихом. – Убран в целях безопасности всей группы или резидента.

Штурмбаннфюрер нахмурился. Версия ему нравилась, она нужна была, но не соответствовала истинному положению вещей. Азиза убила Рут Хенкель, а считать ее резидентом Дитрих никак не мог. К тому же он сам навел ее на туркестанца. Впрочем, какое значение имеет истина?

– Вы предполагаете, – спросил он Берга, – или отталкиваетесь от фактов?

Всегда важно угадать мысли шефа, особенно такого шефа, как Дитрих – он создал собственную систему раскрытия преступлений и подводит под нее материалы следствия и агентурные сведения. Поэтому многие из попавших под подозрение умирают прежде, чем оказываются в гестапо. Они не успевают дать показания и тем самым опровергнуть версию штурмбаннфюрера. Так умер Чокаев, упал Хендриксен на Бель-Альянс, отравилась Блюмберг, попал под машину Азиз Рахманов. Вариант Берга подходил под эту схему.

– Предположение, – ответил Рудольф. – Я основываюсь на промежуточных моментах. Мы идем по следу «двадцать шестого», почти настигает его и новый резидент. Но, зная слабость своего агента, убирает. Надо думать, что «двадцать шестой» располагал важной тайной.

– Логично, милый Рудольф… И, кажется, мы возьмем вашу версию за основу. Но пока будем считать этого туркестанца жертвой случайности, – Дитрих наконец отошел, освободил Берга от тяжести, что висела над ним. – Когда мы возьмем с вами нового резидента, а мы его обязательно возьмем, – Дитрих опять уставился на Рудольфа, – все станет ясным. Случайность может оказаться закономерностью…

– Итак, с «двадцать шестым» покончено? – потребовал подтверждения Берг. Его беспокоил этот вопрос. Очень беспокоил.

– Да…

В это время вспыхнула сигнальная лампочка на столе и штурмбаннфюрер заторопился к телефону.

Берг встал. Ему, как и всякому другому подчиненному, не следовало присутствовать при телефонном разговоре шефа.

Дитрих взял трубку. Нет, схватил и торопливо приложил к лицу. Ему показалось, что спешит какая-то новость. У штурмбаннфюрера была почти животная острота предчувствия. И он не ошибся. Два-три слова, неслышимые для Берга, оживили, преобразили Дитриха. Он забарабанил пальцами по столу, выражая нетерпение. Подталкивал будто, торопил собеседника.

Пора было уйти Бергу. И он, поклонившись, направился к двери. Никогда не удавалось ему сразу покинуть кабинет шефа. Не удалось это и сейчас. Пальцы Дитриха застучали по столу громко, требовательно. Рудольф остановился на втором шаге. Понял, стук адресован ему.

Дитрих бросил трубку на рычаг. Нажал кнопку звонка. Кнопку, связывающую кабинет с дежурным.

Бергу сказал:

– Могу поздравить вас, оберштурмфюрер. «Двадцать шестой» в Главном управлении СС… у этого самоуверенного капитана Ольшера…

И Дитрих засмеялся. Это было высшим проявлением удовлетворения, которое иногда испытывал штурмбаннфюрер. Испытывал не от собственной удачи, а от неудачи другого. Должно быть, Ольшер попал в беду. Радость настолько захлестнула шефа, что он не заметил бледности, павшей на лицо Берга, не обратил внимания на странный жест, – оберштурмфюрер протянул руку к пристолику и оперся о его край.

Вбежал дежурный.

– Наряд из трех человек в машину! – распорядился Дитрих. – Живо!

А Бергу пояснил:

– Нам придется поехать… в гости к капитану… Оденьтесь, Рудольф… Кажется, предстоит веселенькая ночь…

Дальнейшие события развернулись в течение нескольких часов.

 

8

8 часов 20 минут.

Саид Исламбек идет по Шонгаузераллей. Идет, полный радости. Удивительно светло на душе. Немножко грустно, правда. Грусть оставила в нем Надие. Своими словами. Последними: «Ты будешь помнить меня…» Зачем она это сказала? Теперь он должен думать. Разгадывать. Хорошо, что только разгадывать, возвращаясь мыслями к ней, к маленькой комнатке с блеклым окном. Волнующий процесс разгадывания. Он тоже приносит радость: Надие любит…

Холодный ветер. На Шонгаузераллей всегда ветер. Наверное, потому, что проспект выходит на север и оттуда, с далекого Балтийского моря, летят вихри. Гулять лучше на Шарлоттенбургском шоссе, где к самой улице почти подступают аллеи Тиргартена. Или вдоль старого Моабита с его красивыми особняками. Но Саид не гуляет. Он идет к станции метро. Серой, закопченной временем, растерзанной волнами людских потоков, поднятых первыми ночными бомбежками. Здесь Саид должен встретить Берга. В восемь тридцать вечера.

Оберштурмфюрер передаст Саиду последние новости, так он предупредил. Теперь все, что говорит Берг – очень важно. Это – голос Родины. И когда он звучит, жизнь становится светлой. Для него, для Исламбека, заброшенного в другой мир. В ночь…

Остается несколько минут до встречи. Можно отдать их чувствам. Желаниям бесцельным. Например, смотреть вдоль улицы, на дома с мертвыми окнами. На небо с прогалинами – тучи к вечеру разбрелись и обнажили звездные полянки. Звезды тусклые, как и само зимнее небо. Но все-таки они видны, потому что город не светится, не заслоняет заревом далекие искры.

Никто, кроме Саида, кажется, не замечает звезд: кому они нужны теперь? Исламбеку они тоже, впрочем, не нужны. Он просто глянул и сделал открытие – звезды существуют.

Остается одна минута. Вот уже нет ее. Ровно восемь тридцать. Сейчас вынырнет из темноты Берг. Он всегда появляется внезапно. Прошлый раз у платформы на Веддинг-бангоф зеленая шляпа вылетела из вагона. Откуда ее не ожидал Саид.

Тридцать одна минута девятого… Тридцать две… Тридцать три…

Ветер очень холодный. Несет по Шон-гаузераллей морозную пыль. Метет мостовую. Нет, это не пыль. Это снежная поземка. Серая. Колючая. Стынет Берлин.

Тридцать шесть…

Ветер нестерпим. Лучше уйти за выступ. За старый камень. Но Берг не заметит. Проскочит мимо. В темноте можно потерять друг друга.

Сорок… Все стихает. Тишина. Люди бегут мимо, торопятся. Говорят что-то, а может, не говорят. Саид не слышит. Безмолвие. Нет Берга. Берг не пришел…

Глаза рыщут в темноте. Хватают прохожих, впиваются в них, отбрасывают: не он. Не он.

И Саид останавливается.

Берг не придет!

Снова путаница. Снова потеряна ясность…

А по Шонгаузераллей летит ветер. Пронизывает насквозь. Ужасно темно и холодно.

8 часов 30 минут.

Время отступило назад.

Ольшер сидит в своем кабинете. Он уже не тот Ольшер. Синее от усталости лицо. Нервы работали последние часы с перенапряжением. Капитан боролся с несчастьем. А это изнурительная борьба. Глаза исчезли. Прежние глаза. Ушли куда-то вглубь. Утонули. И видны только впадины. Две темные ямы. Никого не сверлит взглядом Ольшер, никого не изучает. Он, кажется, вообще не смотрит. Только догадывается, что рядом люди.

Рядом штурмбаннфюрер Дитрих. Свидетель падения начальника «Тюркостштелле». Ольшер еще не упал. Но ниточка, на которой он держится, должна оборваться. Звонок от Шелленберга – и все.

– Я не рискую сам действовать, – говорит устало Ольшер, – преступление выходит за пределы интересов отдела и даже управления. Это касается интересов рейха. Всякая односторонняя мера может усугубить положение, нарушить систему контроля политической полиции, способствовать исчезновению следов. Нужна профессиональная работа… Надеюсь, мотивы, которыми я руководствуюсь, ясны?

– Вполне, капитан… Факт преступления установлен?

– Да… Заключение технической экспертизы… И многое другое…

Ольшер протягивает майору листок бумаги с текстом на машинке. Коротким текстом. Дитрих пробегает по нему глазами. Останавливается на подчеркнутой карандашом фразе: «Копирка использована под четвертый экземпляр».

Дитрих бросает взгляд на Ольшера. С жалостью и испугом – завтра, вероятно, капитана здесь уже не будет. Вообще не будет. Лучше исчезнуть ему заблаговременно. Воспользоваться собственным пистолетом.

– Вам нужно куда-нибудь поехать, господин капитан? – спрашивает Дитрих и поднимается с кресла, огромный, тяжелый.

– Да… к бригаденфюреру…

– Придется воздержаться. На час, не больше. Я попрошу вас отключить телефоны отдела на это время. Сотрудникам не покидать свои комнаты…

Ольшер кивает. Едва заметно. Кажется, он теряет последние силы.

8 часов 50 минут.

Отдел был отключен от сети в восемь сорок три. В восемь сорок подруга Надие, дежурная по приемной, позвонила ей из соседней комнаты. Успела сказать:

– Надие, родная… У капитана пропал какой-то важный документ… Скорее приезжай… Мне почему-то очень страшно… Здесь гестапо…

– Еду.

Она не поехала. Вернулась к тахте, на которой лежала до этого. Села. Обняла руками голову и так застыла.

Прошли минуты. Теперь уже короткие минуты. Такие же короткие, как весь день. Как все последние дни. Она ничего не успела сделать. Не успела рассказать Саиду то, что хотела. И это самое ужасное.

За стеной кто-то играет на рояле. За дальней стеной – внизу или наверху. Не играет, а бьет поочередно то один, то другой клавиш. Учится. Неужели сейчас можно учиться музыке? Какая нелепость. Только сумасшедшие способны готовить себя к завтрашнему дню. Его нет, завтрашнего дня.

Надие подмывает броситься к стене, забарабанить кулаками. Закричать: «Перестаньте! Перестаньте играть! Это невыносимо!» Но она даже не поворачивает головы. Не пытается крикнуть. Ее предупредила хозяйка, когда сдавала комнату, – у соседей инструмент.

Пальцы сжимают голову. Сначала это больно, даже очень больно. Потом боль стихает. Только ощущение тяжести. И тихий звон в ушах.

Она очнулась, когда внизу, на лестнице, застучали сапоги. Много сапог. Кто-то поднимался по ступенькам. Надие не спросила себя – кто?

Решимость мгновенно охватила ее. Подбежала к двери. Прильнула. Прислушалась: шаги становились явст-веннее. Повернула второй раз ключ в замке. Накинула цепочку.

Потом на цыпочках, будто кто-то мог уловить ее шаги, вернулась к столику, что приютился у тахты, вынула бумагу, принесенную Саидом. Бросила в камин. Зажигалкой запалила.

Дым нехотя пополз по каменным стенкам, по светлому своду, не знавшему огня уже столетие. Выбрался в комнату: дымохода или не было, или он засорился наглухо.

Бумага горела. Медленно.

А шаги усиливались. Становились торопливее. Надие холодными пальцами, обжигаясь, задвигала листы, подгоняя огонь.

Лестница коротка. Вот уже последний пролет. Надо думать о более важном сейчас, чем эта бумага. А более важное тоже требует времени.

В столике, в самом углу, крошечный пузырек. Синий, почти непрозрачный. С несколькими каплями всего. Его надо достать. Надо открыть. Поднести ко рту. А руки не слушаются, не хотят.

Сапоги миновали верхнюю ступень. Устало чья-то нога коснулась площадки. За ней вторая…

И вдруг явилось спокойствие. Рука Надие стала твердой, только у самого рта задержалась на секунду, словно в каком-то раздумье. Прижала к губам холодное стекло.

Один лишь глоток.

Она еще успела удержать себя, не упасть на паркет… Скользкий, каменно-твердый.

Когда через полчаса взломали дверь, Надие лежала на тахте спящая.

Так показалось Дитриху. И он опустил приготовленный к выстрелу пистолет…

10 часов 32 минуты.

Ольшер докладывает начальнику управления шпионажа и диверсий службы безопасности Вальтеру Шелленбергу о происшествии в «Тюркостштелле». Страшном происшествии. Нужна сила воли, чтобы сказать это бригаденфюреру. Капитан понимает, чем может кончиться доклад, и смотрит с тоской на шефа. На складки у рта. Когда бригадефюрер злится, складки западают глубоко, губы поджимаются и начинают вздрагивать.

– Все? – ставит точку этими вздрагивающими губами Шелленберг.

– Все, господин генерал.

Шелленберг связывается с начальником полиции и службы безопасности Кальтенбруннером. Говорит, сдерживая волнение:

– Прошу поставить в известность рейхсфюрера.

Ольшер сидит как приговоренный. Слушает. Отмечает этапы развития событий. События разворачиваются уже без него. Он вычеркнут. Сейчас зазвонит телефон у Гиммлера. Один, другой. Забегают люди на Принц-Альбрехтштрассе. Заработает секретная служба. Полетят шифровки. Ольшер не сомневается, что операция, которую готовят все инстанции полиции безопасности и службы безопасности в Германии и в оккупированных областях, будет отменена. Огромная машина, предназначенная для нанесения удара, мгновенно остановится. Бессмысленно, даже преступно осуществлять операцию, о которой предупрежден противник.

Ольшер чувствует, как холодеют у него руки, как подступает к горлу тошнота.

А Шелленберг молчит. Смотрит на аппарат, над которым вот-вот вспыхнет сигнальная лампочка, и молчит.

– Какой будет приказ? – нарушает тишину капитан. Он имеет в виду приказ, решающий судьбу начальника «Тюркостштелле».

Бригаденфюрер возвращается взглядом к тому месту, где должен находиться Ольшер. Думает. Довольно долго.

– Идите! – говорит Шелленберг. – Приказ поступит в течение ночи.

Ольшер уходит. Уносит свое развинченное тело.

Уже работает секретная служба: «Приказ номер триста семь дробь шестьдесят два, литер “зет” отменяется. Отменяется. Отменяется… Получение этого распоряжения подтвердить немедленно».

9 часов 4 минуты.

Время снова отступает. На двадцать восемь минут. Это нужно для того, чтобы застать Саида дома, на Шонгаузераллей. Около газовой печки. Рядом с Паулем Хенкелем. Старым, больным Хенкелем. Он прилепил к животу грелку, согнулся – так ему легче, – а ноги подсунул под печь.

Хенкель тоже причастен к событиям. Он – отец Рут, тесть президента и в какой-то степени сотрудник Туркестанского национального комитета. Правда, старик не чувствует себя родственником людей с положением. Все, что есть у Пауля, – в этой комнате: старая обветшалая мебель, несколько картин малоизвестных художников и паек военного времени. И еще жена – седая, полная Марта. Обожающая дочь и равнодушная к мужу. Равнодушная потому, что старый Пауль осуждает Рут, уходит из дому, когда та появляется на Шонгаузераллей. К счастью для Пауля, это случается редко. За последний год она была здесь дважды. Второй раз, провожая Саида.

Хенкель хорошо говорит по-французски, он передал дочери свое богатство, поэтому Рут и работает диктором на «Рундфунке». Больше ничего не смог ей передать. Денег у старика не было, а мысли Пауля оказались ненужными Рут. Она живет собственными идеями.

Старик не уверен, что идеи эти хороши. Не уверен и в том, что такие люди, как его дочь или зять, должны находиться у власти, пусть вне Германии. Это оскорбляет людей, оскорбляет Пауля Хенкеля.

О власти сейчас и говорит он Саиду. Не о Гитлере, не о Геринге – Пауль знает, что о них говорить нельзя. Можно говорить вообще о власти, о справедливости. Вспоминать историю. Далекую, украшенную такими именами, как Демосфен, Сократ или Цезарь… Можно еще говорить о человеке, о бренности всего существующего. О несчастном Азизе, упавшем на асфальте. Пауль, как и Саид, не знает, кто убил Азиза. А если бы старик узнал, не поверил бы. Впрочем, он не поверил и в убийство Мустафы Чокаева, хотя многие намекали на это и даже называли имя убийцы. Нет, Пауль лучшего мнения о людях.

Хенкель прерывает свою спокойную речь только для того, чтобы поудобнее пристроить грелку или вздохнуть: «Да, жизнь человеческая…»

Так может пройти весь вечер. Старик будет говорить, Саид слушать. Пытаться слушать.

Вдруг вспыхивает звонок в передней. Все вздрагивают. А Саид бледнеет. Кто может звонить к Хенкелям в такое время? Азиза нет. Азиз мертв…

– Что это? – спрашивает фрау Марта.

– Иди узнай, – ворчит Пауль. – Наверное, несчастье. В наше время в дом входит только несчастье.

– Боже!

Она идет в переднюю. А там уже стучат в дверь. Сапогами.

– Открывай!

– Кто? – губы у фрау Марты трясутся.

– Гестапо.

Вот и все. Кому-то в доме надо собираться. В дорогу.

Саид узнает голос Берга. Вскакивает. Идет к двери, чтобы увидеть его. Понять, зачем он здесь.

Часы показывают девять ноль четыре. На четыре минуты задержался Берг. Штурбаннфюрер, составляя график операции, против адреса «Шонгаузераллей, 57» пометил – 21 час. Почти точно.

Берг стоит на пороге. В черном лакированном плаще, в фуражке со свастикой и белым черепом. Лицо серое, застывшее, почти каменное. Губы сжаты. Он разжимает их, чтобы сказать беспощадное:

– Все остаются на своих местах. Сопротивление бесполезно.

«Это не он. Не Берг!» – думает Саид. И отшатнулся. Пытается уйти. В это время оберштурмфюрер ударяет его в лицо.

– Сволочь! Мы научим тебя уважать законы Германии.

Сзади напирают гестаповцы. Вбегают в коридор, перешагивают через Саида. Кто-то давит сапогом его локоть.

– Приступайте к обыску! – рявкает Берг.

Это все-таки Берг. Его глаза. Они смотрят зло на Саида. С ненавистью.

Оберштурмфюрер опускается на корточки, начинает ощупывать Исламбека.

– Где? – едва слышно спрашивает он Саида. Только двое в коридоре: Берг и Саид. Остальные в комнатах.

Хоть бы улыбнулся, что ли. Смежил веки, дал понять: я Берг. Нет. Каменное лицо.

Неужели провокация!

– Где? – повторяет Берг. Гестаповец торопится. Ему надо получить ответ. Рядом люди. Совсем близко.

А если это Берг? Все-таки Берг.

– У нее…

Лицо меняется. На нем досада.

– Черт возьми!

Саид не понимает, чем недоволен Берг. Он же сам велел вернуть документ Надие. Или забыл?

Поднимается гестаповец. Пинает легонько Исламбека.

– Ауф!

Гаркает на всю квартиру:

– Подлецы! Им не дорога Германия. У них нет ничего святого.

Это относится уже к старому Паулю и его жене. Они, видите ли, сдали комнату преступнику Азизу Рахманову, укрыли его.

Берг ругается, а гестаповцы переворачивают дом вверх дном – летят подушки, одеяла, летят книги Хенкеля, трещит обшивка на стульях. Пауль пытается защищать свое имущество. Он что-то запинаясь говорит.

– Швайген! – глушит старика оберштурмфюрер. Хенкель немеет мгновенно. Шаркая шлепанцами, исчезает в кухне.

Надо встать и Саиду. Команда давно подана, а он все лежит, припав головой к стене. С губы сочится кровь – крепкий кулак у этого Берга.

«Что же все-таки происходит – думает Исламбек. – И что произошло?»

И вдруг догадывается – провал!

Он встает, качаясь, не от боли, не от удара. От душевной муки.

Упирается плечом о стенку. И так стоит. Стоит, пока гестаповцы не заканчивают обыск. Они уходят, поторапливаемые оберштурмфюрером. Робкая, испуганная Марта провожает до двери страшных гостей.

Тени мелькают мимо Исламбека. Последняя – Берга. У порога он оглядывается и смотрит на Саида. Мгновение лишь. Ничего не говорит взгляд.

Так и остается Саид с нерешенным вопросом: Берг это или не Берг?

10 часов 10 минут.

Дитрих мог бы не возвращаться к Ольшеру. Мог бы поехать к себе в отдел и там заняться анализом фактов. Их набралось за несколько часов довольно много. К тому же штурмбаннфюреру хотелось связать эти факты с материалами по делу Мустафы Чокаева и Хендриксена, связать со схемой, которая так ясно вырисовывалась в донесениях майора. Надие Амин-оглы, судя по анкетам и сообщениям самого Ольшера, была дочерью эмигранта, связанного с английскими кругами в Турции, и появилась в управлении СС по рекомендации Чокаева. В кармане Азиза Рахманова найден парижский адрес того же Чокаева. Схема действует безотказно. Одно лишь смущает Дитриха – документ, похищенный у Ольшера, должен интересовать не столько англичан, сколько русских. Именно русских. А действует британская агентура. Вот что нелепо. Вот что надо осмыслить.

Но не с этим решил ехать к Ольшеру майор. С пеплом, найденным в камине. С остатком бумажного листа, не успевшего истлеть, только покрывшегося коричневым загаром. Пепел менял весь курс событий. Его бережно собрали, запечатали в конверт и повезли на Моммзен-штрассе.

– Вы понимаете, перед какой сложной задачей мы оказались, – говорит майор упавшему духом Ольшеру, – задачей, которая имеет несколько решений, и одно из них спасительное.

Глаза капитана оживают. Постепенно. Ему еще неизвестно направление мыслей штурмбаннфюрера, но если существует какая-то надежда на спасение, можно дышать. Можно жить.

– Ваша турчанка уничтожила документ до того, как он побывал в руках агента, – продолжает Дитрих, – или после того, как его уже скопировали. Ответить на этот вопрос никто не может: Надие Амин-оглы приняла цианистый калий. Азиз Рахман погиб несколько дней назад. Но ответить надо. От точного ответа зависит судьба операции.

– Она уже отменена, – мрачно произнес Ольшер.

– Считаю такое решение преждевременным… – в словах майора звучит уверенность. – Конечно, если противник знает о нашем плане, осуществлять его бессмысленно, даже преступно. Удар будет обезврежен, потери невосполнимы. Если же противник пытался только узнать, но не узнал, операцию отменять нельзя.

– Где гарантия, что противник только пытался узнать? – поинтересовался капитан. Он уже обрел силы и мог принять участие в решении сложной задачи, выдвинутой Дитрихом.

– Вы хотите подтверждения?

– Да, конечно…

– Заставьте подтвердить самого противника… Вы удивлены, господин капитан? Я объясню.

11 часов 45 минут.

Только что прозвучал отбой воздушной тревоги. Самолеты бомбили район Шонеберга. Случайно, видно. Шли к Темпельгофу и казармам, но были встречены заградительным огнем зениток и сбросили груз на пути. Горели дома на Бельцигерштрассе и у вокзала Шонеберг. По улицам носились пожарные машины и кареты скорой помощи. Почти каждую ночь теперь над Берлином выли сирены…

Ольшер приехал к Шелленбергу. Еще раз. Он был уже прежним Ольшером: собранным, холодным, сосредоточенным. Сквозь стекла очков глядели острые все видящие и все оценивающие глаза. Капитан приехал, чтобы продолжить прерванный тревогой разговор.

– Положение более чем серьезное, – предупредил бригаденфюрер. – Я боюсь даже предугадать последствия срыва операции. На карту поставлена сама идея тотальной войны, предложенная рейхсфюрером. Начинать с неудачи – значит лишить нашу новую стратегию наступательной тенденции…

Шелленберг прервал себя, чтобы сказанное было оценено по достоинству собеседником, чтобы значимость событий показала, насколько ничтожен сам по себе человек, стоящий на пути великих свершений. Он не имеет права на снисхождение.

– Молчите! – выкрикнул вдруг генерал, заметив на лице Ольшера какую-то тень протеста. – Считайте себя счастливым, что вам разрешено искупить свою вину перед фюрером, перед Германией.

– Я могу действовать? – спросил капитан.

– Да… Хотя приказ о предании вас суду уже готов и будет подписан группенфюрером…

– В течение ночи, – напомнил Ольшер.

– Возможно… Все зависит от обстоятельств.

– Понимаю…

Полночь… Двадцать минут первого.

Лагерь спит. Все спят, кроме часовых и радистов. Часовые ходят у ворот и вдоль проволочной стены, упирающейся прямо в лес, в сосновую глухомань. Радисты дежурят у аппаратов. Круглые сутки идет перекличка с «корреспондентами» за линией фронта. Их вызывают. Их ждут. Их ищут.

В ноль двадцать будят Гундта:

– Господин штурмбаннфюрер, приказ.

Гундт ругается. Грубо. Грязно. Он устал. Он хочег спать.

– Что еще там…

Набивает трубку, закуривает. Потом подходит к столу. Смотрит на листок, угодливо положенный дежурным под яркий луч настольной лампы.

– Ладно. Идите…

«…Приказ номер триста семь дробь шестьдесят два, литер “зет” остается в силе. Продолжать выполнение согласно графику. О ходе подготовки доносить через каждые шесть часов…»

Точно такой же текст принимают радисты в Ораниенбурге, Яблоне, Бреслау, Зеленке, Зомберге, Летионово, и дрезденской лаборатории по подготовке бактериологической войны…

В Бердянске к стандартному распоряжению прилагается дополнение за подписью Геринга: «Самолетам дальнего радиуса действия 200-й эскадрильи бомбардировщиков находиться в постоянной боевой готовности».

…Гундт идет к маленькому домику на самом краю лагеря, стучит в дверь Брехта. Долго стучит. И когда створка отпахивается, говорит в темную щель:

– Подъем в шесть утра… Продолжаем занятия шестерок по особому расписанию.

– Слушаюсь, господин майор.

 

9

Что еще уготовано человеку после всех испытаний…

Позади бараки Беньяминово, расстрел на Холодной горе, допрос в гестапо, ожидание неизвестности в Брайтенмаркте, смерть Надие…

Что еще…

Берг говорит, кажется, о последнем испытании. Он пришел, настоящий Берг, единственный друг здесь. Пришел в темный зал кинотеатра и сел рядом. Так условились они сегодня утром. Оберштурмфюрер передал Саиду билет на один из последних рядов. Шла старая картина, и зал почти пустовал.

Двое во мраке. Вдали от зрителей. Блеклый свет от экрана иногда разгорается – когда много неба или сверкает гладь озера, – и зал вырисовывается десятком голов.

Берг трогает лицо Саида. Как брат. Проверяет, нет ли опухоли. Не просит извинения. И так понятно все.

Говорит тихо, не заглушая музыки, льющейся с экрана.

– Все готово к приему «гостей». – Рудольф делает паузу, и Саид может представить себе, пусть смутно, песчаные барханы, заросли камыша, ущелья, а за всем этим людей с оружием, ожидающих врага. Может представить зенитчиков у орудий, летчиков у «ястребков». Это ожидание. Берг обрывает паузу. – Но немцы не полетят…

– Все напрасно? – печально, с досадой произносит Саид.

– Да…

Надо стиснуть зубы от злобы: через смерть Надие пронесли тайну. Только стиснуть зубы. Или заплакать от бессилия. Все пустое. Одни жертвы. Мрачен путь по Германии. Смерть за смертью. С каким невероятным трудом вырывается у врага тайна.

– Они победили, – говорит Саид. В голосе его отчаяние.

– Бой еще не закончен, – сжимает руку друга Берг. – Они полетят…

– Полетят?!

– Если убедятся, что план операции не попал за линию фронта, что наша разведка не захватила его.

– Значит, мы должны снова взять документ? – догадывается Исламбек.

– Именно.

– Нам дадут его?

– Почти…

Саид понимает: вот что еще уготовано человеку после всех испытаний.

– Ловушка, – рассуждает он вслух. – Почти открытая игра.

Кивком головы Рудольф подтверждает чужую мысль. Дополняет ее:

– Им нужен не столько разведчик, сколько интерес разведчика к документу. Штурмбаннфюрер придумал хитрую комбинацию, в которой лишь один ход. Для нас один.

– Полковник Белолипов знает все?

– Все…

Берг чувствует, как трудно товарищу, как мучительно тяжел его путь в войне, подвиг терпения и ожидания.

– Ночью получена радиограмма: «Операция “Феникс” продолжается».

– Это приказ? – спрашивает Саид…

– Нет… Никто не может такое приказать…

Прежде чем экран успевает померкнуть, прежде чем встанут унылые и даже сонные люди и поплетутся к выходу, Саид и Берг покидают зал. Сначала Берг, потом Саид. Они не помнят, что показывали сегодня. Даже название не запечатлелось. Вот только небо и озеро мелькали несколько раз. Было почти светло тогда. Это осталось в памяти.

Два дня длилась подготовка к банкету в новой квартире Каюмхана, у зоопарка, которую ему выделили благодаря хлопотам барона Менке. Банкет наметили на пятницу, но пришлось торжество несколько отложить – рабочие не успели выложить паркет в зале и отделать кафелем ванную комнату. Почти все сотрудники комитета были мобилизованы на оборудование «дворца» президента, как называла свою новую одиннадцатикомнатную квартиру в центре Берлина Рут. Они расставляли мебель, вешали картины и ковры. Великолепие, в которое облачался «дворец», вызывало удивление у корректора журнала «Милли Туркестан» – наивного человека. Он спросил президента: «Отец, зачем такая роскошь? Идут бомбежки…» «Дурак! – обругал его Каюмхан. – Вы уедете назад, а я останусь. Это мой дом…»

Мой дом. Так чувствовала и Рут. Призрачный юг ее уже не манил. Он утонул в каком-то тумане. Исчез. Осталась лишь досада и боль. Боль обманутого человека. Досада на Вилли, на Менке, на всех, кто обещал и не сдержал обещания. Но хоть здесь, в Берлине, она будет шахиней. Пусть недолго. Сколько простоит этот дом. За него Рут готова бороться. Готова молить Бога.

Все помогали готовить торжество. Даже Ольшер. Даже штурмбаннфюрер Дитрих. И Менке, конечно. Поразительное единство. Сначала Рут удивлялась и умилялась. Она принимала это как проявление дружеских чувств к ней, как уважение к президенту. После заявления Каюмхана на собрании в «Адлоне» он стал одним из лидеров движения за единение сил эмиграции. О нем писали в газетах. Даже портрет его был помещен рядом с портретом генерала Власова.

Накануне банкета Рут все поняла. Ее вызвал Дитрих и сказал:

– Милая Рут… Вы должны помочь нам.

– Только помочь?

– Да. В вашем новом доме, в кабинете мужа, поставлен сейф.

– Кажется.

– Одну ночь, вернее, с полдня до утра, в сейфе будет находиться секретный документ, требующий просмотра президентом.

Она приняла сообщение гестаповца всерьез и испугалась:

– Я должна хранить эту тайну?

Дитрих улыбнулся:

– Напротив. Тайну не следут хранить.

– Ах, вот что…

– Это вам по силам, Рут…

– Да, конечно. За последнее время я выполняю только мужские обязанности.

– Не будьте строги к нам, фрау, обстоятельства вынуждают к этому. Вы великолепно справляетесь с любыми обязанностями.

– Я думала, вы будете восхищаться моими глазами, которые вам так нравятся, кажется…

– О, это все впереди… На банкете, очаровательная фрау.

Да, Рут поняла, и ей стало еще досаднее. Еще больнее. Увы, она даже не шахиня Ноенбургерштрассе. Она просто служанка. Обычная служанка Ольшера, Дитри-ха. Поняла и другое – банкет устраивается не ради семьи президента, – пышный прием нужен тому же Дитриху и Ольшеру для осуществления своих тайных планов.

Рут померкла.

Поручение, однако, выполнила добросовестно. Все, кто работал в доме, вскоре узнали, что входить в кабинет нельзя, так как там находится очень секретный документ. Ключ от сейфа она держала в кармане халата, а халат частенько сбрасывала то в гостиной, то в спальне, то в ванной, где рабочие все еще возились с кафелем. Дважды она разговаривала с Саидом, расставлявшим книги в библиотеке. Никого не обошла Рут. К открытию вечера все туркестанцы, кажется, знали о существовании секретного документа. Видели, как Каюмхан вошел в кабинет, как, закрывшись, работал там, и как, покинув комнату, запер ее на ключ. Потом оказалось, что дверь почему-то открыта: в кабинет заглядывали Рут, Баймирза, Людерзен… Многие заглядывали. Беспрепятственно.

Вечер выдался чудесный – не в доме Каюмхана: туда Саид попал с опозданием. На улицах Берлина. Стояла ясная погода, и небо было открыто настежь. Пахло весной. В темном, безглазом городе шумели голые деревья под струями ароматного ветра. Он нес обманчивые запахи пробуждения, которого не могло быть и не должно было быть – шла война, шел январь со своими тяготами, смертью и слезами. Но в этот вечер было тихо. Было спокойно. Молчали репродукторы. Молчали сирены. И казалось, что чудо, обещанное чудо, снисходит на землю.

Саид остался один на один с обманчивым запахом весны. Он шел и пил этот запах. А идти было далеко. Через весь город почти. Такой путь он избрал. От тихой улицы, где жила недавно Надие, до особняка Каюмхана. Через Виктория-парк, через Бель-Альянс, через все тяжелое и полное надежд. И минувшее.

Он боялся признаться себе, что, может быть, это последний путь по чужой земле. И сколько ни удлиняй его, ни огибай улиц, не замедляя шага, путь этот короткий. Вот-вот оборвется.

Два дня Саид готовил себя к последнему шагу. И мыслями, и чувствами.

«Что такое, в сущности, конец? Сколько раз он был ощутим. Касался сердца».

«Но все-таки была надежда».

«Иногда ее не было».

«Предполагалась хотя бы».

«Самообман».

«Теперь нет даже надежды. Предполагаемой…»

Сердце не верило в конец. Саид шел спокойно. Ловил ароматы весны. Как будто ему предстояло еще чувствовать и самое весну. Пусть здесь, в Берлине. Просто весну.

«Только бы не напрасно. Не глупо. Не ради чужой ошибки».

Мысль об ошибке поднимала гнев в душе. Она была ненавистна. Саид шептал проклятья тому, кто может ошибиться. Может взять чужую жизнь, не задумываясь.

«Только мудро. Во имя великого. Вечного…»

Он шел по местам знакомым, но ничего не трогало его. Не пробуждало воспоминания. Одна улочка – Надие – теплила душу. Грустью теплила. Может быть потому, что Надие ушла тоже.

«Неужели так легко…»

Ноги несли сто снова по Бель-Альянс. Снова к Виктория-парку.

Было желание еще увидеть серый дом на Ноенбургерштрассе. Дом, к которому он так долго брел. Такими тяжелыми дорогами, что сил почти не оставалось. Добрел. И ничего не сделал. Дом стоит и будет стоять, с Азизами и Каюмханами, стоять, пока не размозжит его бомба или не разнесут по камню люди, понявшие, какова цена красивому, но лживому слову.

Сколько желаний! Почему они приходят толпой? А места им нет. Они опоздали.

Его ждут. Его. Саида Исламбека. Надо идти, надо торопиться.

Самое удивительное и самое трудное, что никто не приказывает. Никто не требует. Он обязан решать и делать все сам.

Его раздели в передней, большой передней, раздели туркестанцы – они выполняли и эту обязанность, – и пропустили в гостиную.

– Лейтенант, почему так поздно?

Ольшер! Как всегда, приветливый. Рука его тронула локоть Саида. Пожала слегка. Вместе они прошли к столу – столы были накрыты почти в каждой комнате. Капитан налил в бокалы вино.

– Мы начали с вами полосу удач. Мы ее и завершим… – Волновался Ольшер. Голос был ровный, а рука вздрагивала. Вино колебалось в стекле.

– Присоединяюсь, – кивнул Исламбек и жадно припал к бокалу. Он тоже нервничал, и губы судорожно тянули вино.

– Почему же вы все-таки опоздали? – повторил вопрос Ольшер.

– Не мог решить сложную задачу.

– Какую? – заинтересовался капитан.

– Имею ли я право участвовать в этом торжестве.

– Задача не столько сложная, сколько непонятная.

– Я поясню. В этом доме хотят видеть людей, близких к Каюмхану. А я – далек. Меня благословил Мустафа, имя которого здесь проклято.

– Не так горячо, дорогой лейтенант, – поднял палец к губам Ольшер. – Здесь принимают не только тех, кому рад президент, а тех, кто ему нужен. Вернее, нужен Германии.

– О, если бы так!

Свое волнение Саид передавал пустыми словами. Они были лишь звуками. Помогали разрядиться.

Возможно, Ольшер делал то же самое. Он стоял лицом к открытой двери в соседнюю комнату и смотрел на человека в сером костюме и больших роговых очках. Смотрел и ждал, когда тот снимет очки и станет протирать их. А человек не снимал. И это беспокоило капитана.

– Будем считать вашу задачу решенной, – вернулся к Саиду Ольшер. – Кстати, вы опоздали на важную церемонию. Новоселье совпало с сорокалетием «хана». Барон прочел личное послание фюрера. Это было трогательно. Вам надо поздравить хозяина.

Они протолкались сквозь ряды танцующих и беседующих к президенту, стоявшему в окружении гостей. Одетый во фрак с белой бабочкой на воротничке и с желтой астрой в петлице, словно жених, Каюмхан старательно играл роль гостеприимного хозяина. Он хмельно смеялся. Немцы – а президента окружали немцы, – снисходительно улыбались. Баймирза Хаит потчевал «отца туркестанцев» минеральной водой из хрустального фужера.

– Эффендиллар! – произнес Ольшер единственное тюркское слово, известное ему. – Пользуясь тем, что прибыл новый гость, хочу вместе с ним поздравить президента с великим днем в его жизни.

Появилось вино. Каюмхан первым потянулся к бокалу неуверенной рукой. Его поддержал Хаит.

– За фюрера Туркестана! – четко и громко объявил капитан.

Все смолкли. Это было неожиданно. Это было смело. Удивление очертилось на лицах гостей. Немцы переглянулись. Хаит поджал губу.

Мгновение Каюмхан смотрел на начальника «Тюркостштелле» мутными глазами. Голова кружилась. От счастья или вина, а может быть, от страха: не примут ли немцы такой титул как кощунство, как оскорбление своего кумира. Нет, не приняли. Подняли бокалы. Слезы задрожали на девичьих ресницах президента.

– Благодарю, господа!

И вдруг отстранился от бокала.

– Шампанского! Только шампанского!

Дарована была минута Саиду, чтобы оглядеться, найти того человека в сером, стоящего в дверях, и проверить вместе с Ольшером, – капитан тоже оглянулся, – произошло ли что-нибудь. Нет, не произошло. Постное, спокойное лицо. Как зеркало, оно отражает ход операции Дитриха. И будет таким постным, пока Исламбек здесь, рядом с президентом, рядом с Ольшером.

Принесли бокалы, наполненные искристым напитком.

– За фюрера туркестанцев! – повторил слова капитана Баймирза. Повторил робко. Он тоже побаивался этого титула, хотя в душе позавидовал президенту: втайне Хаит надеялся заслужить такое же доверие немцев, и не только доверие. Каюмхан был слаб, а слабых немцы долго не держат.

– За фюрера! – подхватили окружалхдие, сократив тост и придавая ему другой смысл. – За отца туркестанцев.

Нестройный хор заглушило громкое щебетанье:

– Милый, ты опять пьешь?

Рут в бальном платье с нескромно декольтированной спиной, обворожительно улыбаясь, подошла к президенту и взяла из его рук бокал.

– Мужская нетактичность – пьют только за отца. А за мать… – и она засмеялась, странно как-то, с истерической ноткой. – Мама! Не правда ли, пикантно звучит: мама туркестанцев. Как ты находишь, милый?

– Великолепно! – осклабился Каюмхан и поцеловал жене руку.

– Боже, когда ты научишься целовать руки?! Только кончики пальцев нужно… Мне так нравится, – Рут вырвала ладонь из цепких лап мужа, бледных, с синим пятнами волос, и протянула ее стоящему рядом Людерзену. Тот церемонно, с восхищенной улыбкой коснулся ее пальцев.

Она выпила первая. С откровенной поспешностью, словно ее томила жажда. Голова была запрокинута, волосы, в пышной прическе, падали на оголенные плечи. Так Рут и застыла. Бокал не то сам выпал из рук, не то она бросила его. Захохотала истерично.

Ее подхватили Каюмхан, Людерзен. Ольшер попытался успокоить шахиню.

– Вы устали…

Она плакала, заслонив лицо руками:

– Устала… Да, я устала…

Каюмхан и Людерзен повели Рут в комнату. В кабинет президента.

Ольшер всполошился:

– Нет, нет… Не сюда.

Это было слишком ясное предупреждение. И капитан поправился:

– Нужен диван… подушка.

Громкое рыдание разносилось по всему дому, и в зал стали сбегаться гости. Вошел Дитрих. Бросил взгляд на кабинет, на человека в сером. Успокоился. Сказал Ольшеру:

– Как невыносимо медленно идет время.

– Да, еще только девять, – согласился капитан. Отвел штурмбаннфюрера в сторону. Зашептал: – Это спектакль? Или натуральная истерика?

– Кажется, все настоящее. С Рут что-то происходит.

– Нервы, – покачал головой Ольшер. – У нее очень трудная роль… В жизни.

– Надо облегчить задачу. Сберечь шахиню. Она еще понадобится…

Ольшер снова кивнул. Чтобы поставить точку. Его мало интересовала Рут. Вообще уже не интересовала. Он думал о другом.

– Я был уверен, что он воспользуется этой суматохой… Такая удобная ситуация…

– А если его здесь нет? – выдвинул предположение Дитрих.

– Все туркестанцы на банкете. Об этом я позаботился, хотя Каюмхан и возражал. Его, видите ли, шокирует общество соотечественников.

– Одного нет.

– Кого же?

– Азиза Рахманова.

– Неужели он?! – поразился капитан.

– Я только упомянул отсутствующего. Мертвого. Живые действительно здесь. И тот, кого мы ждем, или слишком робок, или мы не сумели создать ему условия. Надо развеселить гостей. Заставить их двигаться.

Через минуту все ожило. Все задвигалось. Гостей принялись гонять, под разными предлогами, из комнаты в комнату. Человек в сером покинул свой пост. Разыскал даму и устроился с ней за столиком. Против кабинета.

Часы показали десять. Свет горел во всем доме. Яркий свет. Даже в комнате, где лежала Рут. Лежала с закрытыми глазами и стонала.

– Когда это кончится? Когда?

– Не надо, не надо, милая, – гладил ее руку Каюмхан. – Потерпи.

– Пусть они уйдут. Пусть уйдут. Я ненавижу всех. Всех ненавижу…

– Что ты говоришь?!

– Прикажи им. Ну!

– Опомнись, Рут.

Она вцепилась в его плечо. Судорожно. Нанося боль своими острыми требовательными коготками.

– Я хочу быть одной в своем доме… Шахиней хоть немножко. Сегодня…

Каюмхан оторвал ее руку:

– Замолчи…

– А-а!.. Ты не можешь… Значит, все неправда… Все.

Она опять заплакала.

Мимо кто-то пробежал. Или прошел торопливо. Каюмхан бросился к двери. Припал ухом к скважине.

– Кажется, уже…

И решительно повернул ключ. Он боялся выстрелов.

В пять минут двенадцатого это случилось. Ольшер следил за временем. Мял край скатерки, жевал ее пальцами. Смотрел на часы и на человека в сером. Но не он, человек в сером, подал сигнал. Все. Все, кто был в гостиной, затихли. Смолкли неожиданно. Потом Ольшер увидел его самого, выходившего из кабинета. Увидел и вздрогнул.

– Значит, все-таки он… Непоправимая ошибка!

Можно было еще протянуть, заставить Дитриха и всю его свору помучиться. Вон как они нервничают, томятся. Но собственное сердце тоже на последнем пределе. Боль непрерывная. Одна боль.

Саид выкурил сигарету. Одну. Другую. Это заметили: гестаповцы все видят и все учитывают.

Пора. Он поправил китель. Неизвестно зачем. Глянул на Берга. Тот стоял у гардины. Бледный. Ни кровинки на лице. В глазах мучительная тоска.

Прощай, товарищ… Прощай и ты. Как много раз прощался здесь. Все уходили… Теперь мой черед.

Гремел рояль. Танцевали. Кто-то старался веселить гостей, делал вид, что ничего не происходит.

– Господа, вальс… Старинный немецкий вальс…

Берг подбежал к штурмбаннфюреру:

– Разрешите мне… взять его.

Дитрих поморщился:

– Вы слишком взволнованы, Рудольф… Притом вы знаете мой принцип…

Он запустил руку в карман, снял с предохранителя пистолет и так пошел через зал. К выходу.

Из спальни Ольшер позвонил на Принц-Альбрехтштрассе. Руки у него тряслись от волнения, с трудом попадали на цифры диска.

– Операция заканчивается…

Губы незаметно раздвигались в улыбке. Счастливой улыбке.

– Все в порядке, господин бригаденфюрер.

Из шестого отдела, почти тотчас, полетела во все пункты заготовленная заранее радиограмма: «Приступайте к выполнению приказа номер триста семь дробь шестьдесят два, литер “зет” – согласно графике. О начале операции донести немедленно».

Он прошел одну комнату, другую. Перед ним расступались. На него смотрели удивленными глазами. Смотрели те, кто знал. Ему подали шинель. Швейцар туркестанец. И даже пожелал доброго пути.

Потом он стал спускаться по лестнице. Медленно. Отсчитывая ступени. Сердцем. Оно билось звонко.

Наружная дверь была открыта. В нее врывался веер. Теплый, пахнущий, как и днем, весной. Далекой весной, которая почему-то решила сегодня, в январскую темень, коснуться земли.

Среди многочисленных сообщений, полученных в Москве за эту тревожную ночь с границы, с линии внутренней обороны, где шла схватка с врагом, павшим с неба, было и это шифрованное донесение:

– «Двадцать шестой» долг перед Родиной выполнил.

Короткое донесение. Но полковник Белолипов читал его долго. Очень долго…