Танец Арлекина

Арден Том

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПРИБЛИЖЕНИЕ

 

 

ГЛАВА 29

МЯГКОЕ СИДЕНЬЕ

Со времени Осады миновало почти три цикла.

На дне долины у подножия скалы Икзитера медленно, но верно умирала деревня Ирион. В холодные, тоскливые дни сезонов Короса, когда ночь с трудом дожидалась окончания дня, только робкая струйка дыма из трубы да тусклый свет свечи в окошке домика с облупившейся штукатуркой и потрескавшейся черепицей подсказывали, что здесь еще теплится жизнь. Надгробия на кладбище покосились и растрескались. Еще немного — и та же судьба могла постигнуть храм. После каждого снегопада громадный каменный треугольник фундамента все глубже проседал в землю. Казалось, здание только мучительно оттягивает тот день, когда рухнет колоннада его портика.

Нищета легла на деревню словно тень. Природа капризничала, и урожаи стали скудными. Тощие куры уныло слонялись по дворам, козы давали жидкое, водянистое молоко. Худющие — кожа да кости — коровы бесцельно скитались по полям.

Сезон Терона бывал короток, но жесток. В то время Диколесье алчно подбиралось все ближе к деревне. Корни деревьев выхватывали камни из ограды кладбища, ветви помогали им разрушать стену. Всевозможные семена произрастали на деревенской лужайке. Небольшие садики около домов радовали глаз обилием плодов — персиков, яблок и груш, которым, однако, не суждено было вызреть: все плоды падали на землю, подточенные червями, и гнили затем в высокой траве, которую вот-вот должны были сковать первые заморозки.

Лица жителей деревни помрачнели, осунулись. Жизнь для них превратилась в горькое, тоскливое хождение по кругу. Стоило минуть очередному циклу, и деревню покидали все новые и новые жители. Повозки вереницей тянулись по обнищалой улочке и уезжали по белесой дороге, уносившей их к югу от истощенных полей и унылых домов. Они уходили, покидали обжитые края — сыновья с печальными, но решительными глазами, насилу вырвавшиеся из объятий рыдающих матерей, и отцы, гордые, но оборванные, вместе со своими болезненными женами и чумазыми босыми ребятишками. Уходили, погрузив на повозку нехитрый скарб. Повозку тащил либо ослик, либо старая-престарая клячонка.

Остающиеся еще сильнее погружались в тоску, в чем им немало помогали неистощимые запасы из погребов заведения с вальяжно развалившимся тигром на вывеске. Давным-давно никто не слышал стука молота ни в кузнице, ни в мастерской медника или колесника. Мельник, живший ниже по реке, давно не открывал створ плотины.

Однако близились перемены.

— Капеллан?

— Господин?

— Вы что, опять носом клюете?

Капеллан и не думал дремать. Он тайком приподнял уголок занавески на дверце кареты. Столько ехать — и не заскучать по миру? Это было бы противоестественно. Солнце сегодня светило ярко. Капеллан знал, что вдоль дороги по обе стороны тянутся ветвистые леса, но он отогнул занавеску только чуть-чуть и поэтому видел лишь золотистую полосу жухлой травы. Карета катилась так медленно. Сколько еще ехать до Ириона? Месяц? Два?

— Выглядываете тайком, да?

Капеллан учтиво отрицал подозрения командора. Он даже позволил себе благодушно рассмеяться. Мало кто решился бы на подобную дерзость.

— Вы забываете, господин, — мягко напомнил командору капеллан, — что я — человек избранный, посвященный. Порой я просто обязан сосредоточивать свои помыслы на любви и бесконечном милосердии бога Агониса.

— Я не забываю о том, что вы лицемер с хорошо подвешенным языком.

Колкость отозвалась болью в сердце капеллана. А ведь сам он был человеком искренним, и ему всегда казалось, что только так и стоит общаться с другими людьми. Лицо командора было закрыто широкой повязкой, но капеллану казалось, что спрятанные за повязкой глаза обжигают его пламенным взглядом, способным прожечь ткань его плотной, расшитой позументом мантии.

Глупости, конечно. После взрыва в Зензане командор почти ослеп, вот и прятал глаза за повязкой. И вот беда — велел держать занавески в карете закрытыми! Старик становился все более и более чудаковатым. Может быть, после взрыва в Зензане пострадало не только его тело, но и разум? Капеллан полагал, что это вполне вероятно.

Маленькие часы, подвешенные над головой у командора, пробили пятнадцать раз.

— Время для молитвы, — задушевно проговорил капеллан, сжал руки капитана и задумался о теме проповеди. Покачивание кареты подсказало ему тему.

Путешествие. Бог Агонис.

Поиски леди Имагенты…

Капеллан пробормотал несколько слов хвалебной молитвы, после чего произнес:

— Источник света, услышь наши молитвы! Взгляни на нас с милосердием и состраданием — мы, твои жалкие рабы, молим тебя. Мы греховно сошли с пути истинного. Мы падаем и спотыкаемся…

Карета подпрыгнула на ухабе. Расплывшаяся фигура командора угрожающе наклонилась вперед. Но капеллан не сбился.

— И лежим там, где упали, словно скотина в стойле… Да, это хорошо сказано.

— О милосерднейший, воззрись же на нас очами, полными слез, помоги нам найти силы для борьбы, для поиска добра, которое в один прекрасный день… зальет землю.

Предпоследнее слово капеллану подсказал зензанский слуга, подавший им с командором чай.

— Воззрись на нас, господь, подари нам надежду увидеть тебя. Восхвалим же все вместе господа и госпожу нашу.

— Восхвалим же все вместе господа и госпожу нашу. Откинувшись на спинку сиденья, капеллан изучал командора, но, правду сказать, не слишком старательно. Оливиан Тарли Вильдроп был печально знаменит своими жестокостями. Даже те, что воевали с ним рука об руку, не слишком одобряли тот путь, что он избрал для того, чтобы сделать карьеру. А к вершине карьеры Вильдроп шел по трупам. Среди красномундирников про Вильдропа говорили, будто он — кровожадный зверь, что с губ его капает слюна, как только он завидит жертву. Конечно, это было преувеличение — разве можно было подумать такое о симпатичном старике, сидевшем на мягком сиденье? От его былой лихости остались разве что пышные усы с загибающимися кверху кончиками.

Командор сидел неподвижно. Казалось, религиозные чувства продолжают владеть им. За время путешествия он взял за привычку отмечать молитвой каждый пятнадцатый час. Даже капеллану казалось, что это несколько утомительно. Столь часто молились только Посвященные, а военному-то зачем? Но на самом деле капеллан знал, у кого командир позаимствовал эту идею. В знаменитом романе «мисс Р» «О делах военных и любовных», представлявшем собой переписку кавалера с дамой, главный герой даже на поле боя не отступал от привычного ритма молитвы. Кое-кто мог бы сказать, что такому болвану было бы очень просто оказаться легкой добычей для врагов. Другие говорили, что только так он и должен был поступать, ибо был чист сердцем. Автору, «мисс Р», похоже, казалось, что благородный Бевин достоин всяческого восхищения. Ведь именно из-за этого в немалой степени он в конце концов добился руки и сердца благочестивой Альриссы.

Или Эвелинны?

Или Меролины?

Капеллан уже не помнил точно имени героини, но мог запросто уточнить. Книжная полка висела между зеркалом и скорчившимся в неудобной позе слугой. Там стояло полное агондонское издание сочинений «мисс Р». Большую часть пути капеллан читал командиру эти романы вслух. Как же они нравились старику!

У потолка кареты покачивался ажурный светильник, который капеллану позволялось зажигать только для чтения.

Скоро командор попросит его почитать.

Сегодня они должны были начать «Первый бал Бекки».

Глаза командора под повязкой были открыты. Погруженный в темноту, он думал о том месте, куда вела дорога. Ирион.

Да.

Круг замыкался. Узнав о том, что его командируют в Тарн, командор пришел в ярость. Он был уже готов наотрез отказаться от назначения, но потом вдруг передумал. В конце концов, в Тарне взошла звезда его славы. Кроме того, там он кое-что оставил… Так, безделица, но нужно будет сказать об этом капеллану. Может быть, несмотря ни на что, ему удастся снова прославить фамилию Вильдроп!

Однако приятные мысли вскоре сменились горечью, и командор стал вспоминать о том, что произошло в Зензане. Подумать только, он был так близок к славе, к своей самой великой победе! И вдруг все рухнуло. Командир снова и снова проклинал судьбу.

Нет, не судьбу.

Алого Мстителя.

 

ГЛАВА 30

КРОВОТЕЧЕНИЕ

— Папа!

Ката проснулась, тяжело дыша.

Поморгала. Протерла глаза. Лучи солнца, проникая сквозь густую листву деревьев у входа в пещеру, играли на земле золотистыми пятнышками. Мало-помалу привычный мир пещеры окружил Кату: грубые каменные стены и пол, низкий, нависающий потолок.

Это был всего лишь сон.

Ката сидела на лежанке, отбросив одеяло. По другую сторону от очага спал отец. Грудь его медленно вздымалась и опадала, прикрытая выцветшей рубахой. Взволнованно бьющееся сердце Каты немного успокоилось.

А во сне она ушла в чащу Диколесья и бродила там так, как бродила тысячу раз наяву — ходила босая по морю папоротников. Но во сне что-то было не так: врожденное чутье как бы отказало, а лес вокруг сковало странное безмолвие. Ни звука, ни ветерка, ни шороха листвы, ни птичьих трелей, ни шелеста копошащихся в опавшей хвое мышей. Кате казалось, что привычные ощущения грубеют, становятся притупленными. Она шла среди папоротников и почти не чувствовала их прикосновения. Растения не гладили ее кожу, не царапали, не покалывали. Воздух становился все холоднее. Свет померк, и пошел снег.

И вот тогда сердце Каты сковала тревога. Она поняла, что заблудилась. Здесь, в лесу, пропитавшем все ее чувства, словно прожилки листок дерева. Ката не могла найти дорогу к родной пещере.

— Папа! Папа!

Но отец не слышал ее, и казалось, никогда не услышит. А потом снег пошел сильнее, и ничего не стало видно, кроме снега, падавшего крупными, бесформенными хлопьями.

— Папа!

Никогда прежде Кате не снились такие сны.

Ката встала и потянулась. Отбросила за спину спутанные волосы, тихо, бесшумно вытерла нос тыльной стороной ладони. Осторожно, стараясь не разбудить отца, девушка склонилась к нему.

Капюшон упал и обнажил лицо с запавшими пустыми глазницами. Когда Ката видела лицо отца, ей всегда становилось нестерпимо жаль его. Она могла лишь смутно представить то ужасное, что случилось с ним когда-то. Она знала только, что ему было больно, очень больно, и ей было так же больно за отца, как за окровавленную птичку, лежавшую на белых лепестках, как за спасенного ею кролика — спасенного слишком поздно из жестоких рук деревенских мальчишек.

Большей боли она не могла бы испытать.

Кате хотелось нежно обнять отца — нежно и крепко. Но вместо этого она быстро и легко поцеловала его в лоб, укрыла его лицо капюшоном и скользнула к выходу из пещеры. Старик не пошевелился. Ката раздвинула пышные ветки, скрывавшие вход в пещеру, и, оглянувшись на прощание, вышла в лес, в яркое, солнечное утро.

Зеленая ткань Диколесья колыхалась плавными складками, подобная волнам океана. Сердце Каты радостно забилось. Она вытянула руки и подставила лицо теплу солнца, не обращая внимания на запах дыма от горки золы, на белку, грызущую орех у самого входа в пещеру. Ката побежала по знакомой тропке к реке.

Сон, похожий на странное предупреждение, был забыт.

Ката пригнулась и шагнула в образованный ветвями коридор.

Она подросла, и ей стало труднее идти по знакомой тропе. Прошло уже почти три цикла со дня рождения Каты, и хотя она по-прежнему разгуливала в лохмотьях, руки и ноги у нее стали длиннее и крепче, круглая мордашка заострилась, обозначились скулы.

Порой, по вечерам, прежде чем улечься спать, отец нежно проводил пальцами по щекам дочери. «О да, девочка моя, — говорил он. — Ты унаследовала красоту матери». Ката укладывалась на лежанку и еще долго лежала, не в силах представить себе — как же это может быть, чтобы она что-то унаследовала от мамы, когда мама лежала так глубоко под землей?

Весело текущая река посверкивала бликами, пузырилась и плясала около камней и коряг и убегала вдаль между высоких, могучих сосен Ката легко взлетела на прибрежный валун, сбросила одежду и нырнула в серебристую рябь.

А потом она лежала на мягкой высокой траве, и ей было радостно и легко, как всегда бывало в краткое теплое время года. Солнце ласкало ее грудь и живот, слизывало капельки воды с набухших сосков.

О, как бы Кате хотелось, чтобы все ее дни начинались так, как начался этот! Она потянулась и покатилась по траве. Потом она побродит по лесу, будет пробираться сквозь заросли папоротников, сквозь густую траву, будет разговаривать с белками и птицами. Она будет собирать орехи и ягоды, но не деловито, а так, словно это игра. Орехи, ягоды и еще коренья, которые вечером сварит в закопченном котелке. Коренья разварятся и превратятся в мягкую сладкую кашу. Отец называл их лесным мясом. Ката и Сайлас ели коренья вместе с сухими ягодами, которые собирали с лиан, растущих у входа в пещеру.

А потом наступит вечер, и отец сядет с трубкой на приступочке около пещеры, а Ката сядет у его ног и прижмется у нему. «Папа, расскажи мне про маму», — попросит она, или: «Папа, расскажи мне, как ты был маленький», — но на самом деле ей не то чтобы хотелось выслушивать истории, слышанные уже сотни раз, — нет, ей просто приятно было слушать тихий голос отца, так печально звучащий здесь, на крошечной полянке. Отца и дочь окутывали прикосновения теплого ветерка, ароматы перезрелых плодов, падающих с ветвей, и запахи сотен эфемерных цветов.

Река журчала. Над водой порхали насекомые с прозрачными крылышками, в волнах серебрились рыбки, но Ката их не видела. Она лежала на спине и смотрела вверх, на позолоченный солнцем купол листвы, а потом прищурила глаза, и в щелочках образовались загадочные, таинственные алые пещерки. Там, в пещерках, плясали странные фигуры под какую-то музыку, но не под музыку реки. Эта музыка была глубже, темнее, ее источник был спрятан где-то в самом центре мироздания.

Ката вздохнула. Провела рукой по обсыхающей коже. Пальцы скользнули по бедрам, животу, задержались на набухшей груди…

Вдруг послышался шорох в подлеске.

Ката вздрогнула и приподнялась как раз вовремя для того, чтобы увидеть, как в густой зелени исчезает желто-черный полосатый хвост. Лесной тигр! А она думала, что он ушел далеко-далеко! Ката даже не подумала одеться. Она бросилась за зверем, на бегу окликая его:

— Лесной тигр! Лесной тигр!

Она мчалась вперед. Кожу ее золотили солнечные зайчики. Ката не замечала, как хлещут по ногам и рукам ветки, как царапают острые сучья. Чаща Диколесья все теснее обступала девушку. Но Ката ничего не видела. Ничего не понимала.

Она только мчалась вперед все быстрее и быстрее.

Ката остановилась.

Где она?

Ноздри Каты расширились, зрение обострилось. Она обернулась. Перед ней занавесом висел плющ. Журчания реки не было слышно. Зеленые тени Диколесья обступили девушку со всех сторон, глубокие, темные. Только крошечные пятнышки солнечного света играли на коже Каты. Пахло цветами.

И тут Ката все поняла.

Она раздвинула плети плюща и шагнула в потайное место. То самое, что так напугало ее, когда она была маленькая. Ката не приходила сюда с тех пор, как они с отцом похоронили здесь крачку, а это было так давно…

Девушка опустилась на колени посреди белых лепестков. Закрыла глаза, постояла и снова открыла. Хотя могла бы и не открывать. Сейчас, в теплое время года, в Круге Познания было темно. Ката, окутанная благовонными тенями, почти ничего не видела.

Она глубоко дышала. Перед ее мысленным взором предстало видение: белая призрачная птица поднялась над лепестками, забила крыльями и улетела по спирали вверх, от того самого места, где сейчас стояла на коленях Ката. Но Ката знала, что тельце птицы лежит в земле, изъеденное червями, и уже превратилось в комочки влажной жирной почвы.

Кате стало грустно. Однако грусть ее была светла и тепла.

Сегодня в Круге Познания не было никаких птиц. А у реки были или нет? Когда Ката была помладше, птицы подлетали к ней, хлопали крыльями и садились рядом с ней на берегу, подплывали и вылезали из воды водяные мыши, спрыгивали с веток белки, приплывала старая знакомица Каты — выдра, и все они окружали девочку и как бы охраняли ее. В правую ладонь мог ткнуться скользкий нос лосося, а в левую — клювик малиновки или червячок. И в такие мгновения девочка ощущала себя частицей природы, родственницей всех зверьков и птичек, окружавших ее.

Ничего подобного сегодня не было. Вообще такое случалось все реже и реже, и с глубокой грустью Ката думала о том, что ее старые приятели умирают или уходят с обжитых мест. Сезоны играли с ними злые шутки. Что-то случилось в природе, что-то пошло не так. Ката прожила на свете еще не слишком долго, но помнила, что никогда прежде холода, приходившие с Колькос Ароса, не сковывали землю так надолго. С каждым циклом сезонов холода держались все дольше, месяц за месяцем.

Ката сидела в самой середине священной рощи, укрытая со всех сторон занавесями плюща.

Ката произнесла вслух:

— Что-то случилось!

А потом набрала пригоршню лепестков, подняла руку, и лепестки медленно упали на землю. В густом сумраке Ката почти не видела собственного тела. На миг ей показалось, что сознание ее отделилось от тела и взлетело, легкое, эфирное, к цветущим ветвям над головой.

Но неожиданно Ката поняла, что она здесь не одна.

— Крачка, это ты?

Девушка повернулась, легла на живот, почувствовала боль в набухших грудях. Боль, сладкая и приятная, опустилась ниже, к бедрам.

И вот тогда она вдруг почувствовала, что внутри нее что-то шевельнулось и потекло. Ката застонала. Хотя ей не было так уж больно, она села, прижала руку у животу, опустила ниже… и на ладонь ее хлынула горячая вязкая жидкость. Хлынула и пролилась на белые лепестки. Ката поняла: это произошло. Сначала ее охватило чувство стыда, сменившееся спокойным и даже гордым сознанием.

Она подняла голову. Кто-то смотрел на нее сверху вниз. Белая, призрачная, полупрозрачная фигура женщины.

Прекрасной женщины.

«Мама!» — хотелось воскликнуть Кате, но она не в силах была произнести ни слова.

А кровь все лилась из нее.

А потом перестала литься, и девушка легла на бок, утонув в тепле и влаге. Потом, когда она, наконец, нашла силы подняться и уйти из рощи, тело ее было облеплено окровавленными лепестками.

Призрак матери исчез.

Но пока Ката лежала на покрывале из лепестков, она видела, как чуть-чуть, едва заметно раздвинулись плети плюща и на нее уставились желтые глаза лесного тигра.

 

ГЛАВА 31

СОН О ВАРНАВЕ

— Нет, Нирри, нет!

— Мне так жалко, господин Джем! Джем спал.

Тот день, когда исчез Варнава, был самым печальным в жизни юноши. Во сне он вновь и вновь проживал этот день. Вновь и вновь он спускался в кухню и видел Нирри, которая, закатав рукава, ловко орудовала огромным ножом, разделывая розоватый кусок мяса. Затем она приступила к свиным кишкам. Начинив их, Нирри бросила кишки в кастрюлю с кипящей водой.

— Но как же он мог уйти? — не унимался Джем. Стоять он не мог и поэтому облокотился — вернее, почти лег на исцарапанную, измазанную жиром скамью, где валялись репка, редис и сельдерей. Удушливо пахло луком.

— Ходить же он умеет.

— Но недалеко!

— Он ушел, — упрямо проговорила Нирри. — Ушел по дороге на Агондон, это точно. По той, где ездит дилижанс. У него мешочек был с монетами, маленький. А вообще — не знаю, — покачала головой служанка. — Карлики и так исчезнуть могут. Запросто.

Когда ему снились эти слова Нирри, Джем обычно плакал. А иногда кричал во сне. На самом же деле в это мгновение он изумленно посмотрел на Нирри. Казалось, она этого не заметила — сказала и сказала и продолжала заниматься своим делом. Костыли Джема соскользнули на пол. Ему хотелось попросить служанку помочь ему подняться, но он промолчал.

Джем ослаб. В этот день он впервые встал на костыли со времени их похода с Варнавой на башню. С тех пор миновало пять фаз луны.

Взгляд юноши оторвался от сморщенного личика Нирри. Кузня, располагавшаяся в полуподвале, освещалась солнцем, проникавшим сквозь узкие окошки под потолком. Булыжники во дворе были мокрыми после дождя.

В это утро Джем проснулся рано. Он как будто знал, что что-то должно случиться.

Что-то нехорошее.

И сразу почувствовал непривычную тишину. Тишина сгустилась в его маленькой комнатке и была почти осязаемой. Не слышалось хрипловатого, с присвистом дыхания карлика — он стал так дышать после того, как лекарь переломал ему ребра. И маленький матрасик, что всегда лежал возле кровати Джема, исчез.

«Варнава!»

Тут Джем заметил и еще кое-что: все, что было разбросано по алькову, аккуратно прибрано, расставлено вдоль стен, пол чисто выметен, а у стены около кровати стоят костыли — резные, полированные, целехонькие. Джем не прикасался к костылям с того самого дня, как обезумевший лекарь бросился с ними на Варнаву.

Джем потянулся за костылями.

«Варнава!»

Но он уже все понял.

После того как Воксвелл избил Варнаву, все изменилось. Карлик, всегда такой подвижный, непоседливый, любивший вприпрыжку бегать по лестницам, стал слабым и вялым. Ребра у него плохо срастались, руки и ноги почернели от кровоподтеков. Поначалу Варнава мог сделать только пару-тройку шагов и падал от боли.

Силы не сразу возвращались к нему, да и какие это были силы? Так, жалкое подобие.

Джем и карлик сохранили разбитую колесную лиру — потрескавшийся корпус, клавиши из желтоватой кости, диковинные струны из оленьих жил, но когда Варнава первый раз пришел в сознание после избиения, он с тоской посмотрел на то, что осталось от его волшебного инструмента.

Джем робко спросил:

— Можно ее починить?

А несколько дней спустя в алькове у Джема состоялся грустный ритуал. Жарко пылал камин. А Варнава аккуратно разложил куски лиры на каминной полке, а потом один за другим бросил их в огонь. Джем и Нирри печально наблюдали за тоскливым зрелищем.

Как-то раз служанка принесла карлику стертую лютню, но на ней не хватало трех струн, да и играть на ней карлик не смог бы — руки у него были слишком коротки. Без колесной лиры Варнава перестал быть Варнавой.

Позднее, после того как Варнава ушел, Джем часто сидел один в своем алькове, сгорбившись и не шевелясь, в своем инвалидном кресле. В такие часы он думал о том, какой карлик был загадочный, о том, что он, Джем, никогда не понимал его до конца, и еще о том, что такого друга у него больше никогда не будет. Варнава ушел не только из замка, он ушел из жизни Джема, остался далеко, в полузабытой стране детства.

Так Джем впервые узнал, что все на свете преходяще.

Остались только их с Варнавой находки. Тускло поблескивали в лучах солнечного света и ярко блестели в лучах светильников резные подсвечники, выщербленные кубки, щит, украшенный оружием красномундирников. Еще — книги и богатые одежды, и фигурки животных, и поросенок, набитый соломой, и маленькая деревянная лошадка. Порванные знамена, кинжал с рукояткой в драгоценных камнях, грифельная доска, на которой карлик рисовал Джему буквы. Калейдоскоп и джарельская шкатулка — серебряная, блестящая.

И еще картина с белесой извивающейся дорогой. Глядя на нее, Джем порой пытался представить идущего по ней Варнаву с переброшенным за спину маленьким узелком и мешочком с монетками в кармане жилетки. «Куда же, куда он ушел, — гадал Джем, — покинув замок тайком в то дождливое утро?» Юноша думал о том, какая жизнь впереди у его друга — веселая или печальная.

Но какая — он не знал и представить не мог.

Джему казалось, что Варнава вообще исчез из этого мира.

— Проклятие!

Нож соскочил и порезал большой палец Нирри. Но она ни с того ни с сего вцепилась ногтями в требуху и стала отрывать куски влажного, желтого жира.

— О, проклятие!

Она отвернулась, шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной ладони.

— Нирри? — Джем пытался подняться, опираясь на заваленную овощами скамью.

Служанка обернулась.

— Он начал терять свое волшебство, — только и сказала Нирри. — Если бы он остался, он бы умер.

Джем побледнел.

— Но он даже не попрощался!

— Правда?

Нирри подошла к Джему. Она была готова обнять калеку и, наверное, разрыдалась бы, но вместо этого девушка рассмеялась, подняла перепачканные кровью руки, потом вытерла их фартуком и, быстро наклонившись, взяла костыли Джема.

— Я их даже видеть не хотел, — признался Джем.

— Знаю.

В кухне по утрам бывало прохладно, сумрачно. Затемненные сводчатые арки казались заколдованными местами, где когда-то давным-давно царила деловитая суета, воздух был полон дыма и аппетитных ароматов, на острых крючьях висели туши добытых на охоте зверей, вращались вертелы… По выдолбленным в каменном полу желобкам стекала кровь.

— Нирри? — Джем обернулся, шагнул на первую ступеньку лестницы. — Скажи, что значит «он терял волшебство»?

— А ваши костыли, господин Джем? Вы гляньте на ваши костыли. Вы-то подросли. И костыли с вами вместе подросли. Карлики — они же волшебники. Это всякий знает. А вы не знали?

Джем посмотрел на свои костыли — задумчиво и печально. А потом поднял голову к потолку. И ему показалось, что откуда-то издалека, словно тихое-тихое эхо, до него донесся звук колесной лиры. Утихла странная, похожая на дым музыка и послышалась снова. Да, она была похожа на дым, а еще — на белесую дорогу, вившуюся по ткани снов Джема. В ту ночь, когда они с Варнавой жгли на камине то, что осталось от лиры, чудесное дерево непостижимым образом звенело и пело в огне. А потом раздался треск, и пламя на краткий миг испустило яркий, кисло-сладкий аромат.

 

ГЛАВА 32

ЗНАК ВАГАНОВ

«Корос, порождение камня, услышь дитя свое. Дитя твое знает, что, наконец, в его время, настает конец Эры Покаяния. Дитя твое готово сыграть свою роль. Корос, порождение камня, услышь дитя свое!»

Сайлас Вольверон очнулся от тревожного сна и отправился медленно, с трудом ступая, к кладбищу. Он чувствовал, что слабеет с каждым днем. Он должен был вновь совершить обряд. Сайлас пришел к надгробию Эйн, нащупал выступ на каменной плите, очистил с нее мох и траву. Надгробие быстро и плавно приподнялось. Сайлас встал, оперся на посох и нараспев произнес молитву, которой научила его сводная сестра Ксал.

«Корос, порождение камня, услышь дитя свое. Дитя твое знает о том, что самое страшное из созданий Зла вернется в свой день и час. Дитя твое готово сыграть свою роль. Корос, порождение камня, услышь дитя свое».

Порой Сайлас Вольверон задумывался о том, что по иронии судьбы за надгробие на могиле Эйн заплатила Умбекка Ренч. Да, если бы не ее двоюродная сестра, память Эйн не была бы отмечена — по крайней мере, так, как то положено у агонистов. Эйн стала принадлежностью Диколесья. И то место, что отмечало память о ней по-настоящему, было совсем иным. Однако и надгробие принесло пользу. Оно открыло путь к Судьбе Короса. Умбекка не знала, что резчик, изготовивший надгробный камень, был ваганом, сыном Ксал. Юноша унаследовал от матери ясновидение, и его дар подсказал ему, что делать и как.

«Корос, порождение камня, услышь дитя свое. Дитя твое знает, что сказано в Пылающих Стихах, сбудется в свой день и час. Корос, порождение камня, услышь дитя свое».

Склонив голову, слепец стоял у отверстой могилы, и казалось, что-то видел в ее глубине. Но теперь ему изменяла даже его способность видеть в темноте. Временами, все чаще и чаще Сайлас остро чувствовал, как его дар покидает его, как он скользит все неизбежнее и быстрее в бездну полного мрака. Он понимал, что это видит и его дочь. Видит, но не понимает — так думал Сайлас. Пока рано. Еще не пробил час. Сердце Сайласа сжимала боль при мысли о том, какие страдания суждены его дочери.

Отвернувшись от могилы, старик споткнулся и чуть не упал. Из глотки его вырвался хриплый стон. Он знал, что вряд ли сумеет еще много раз прийти сюда. Да, он обещал Ксал, что будет исполнять этот ритуал, но очень скоро настанет время, когда ему придется нарушить данное сводной сестре слово. Ритуал Обета больше не помогал ему. Следовало хранить угасающие силы и ждать того, что суждено судьбой. Скоро, очень скоро должно было настать время, когда Сайласу придется сыграть свою роль.

Старик глубоко дышал и собирался с силами.

Ему нельзя слабеть!

Ему нельзя падать!

Но чем ближе был судьбоносный день, тем чаще вспоминал Сайлас о прошлом. Дочери он рассказывал увлекательные истории, но думал совсем о другом.

 

ГРЕХОПАДЕНИЕ САЙЛАСА ВОЛЬВЕРОНА

1

Сайлас Вольверон часто вспоминал лицо своего отца. Под старость у отца было столько морщин — наверное, не меньше, чем теперь у сына шрамов.

Элиак Вольверон был неисправимым пьяницей. Элиак служил егерем у эрцгерцога — прежнего эрцгерцога — и вырос в семье набожных людей. Однако внутри у Элиака пустила корни странная жажда саморазрушения — наверное, эта вот жажда и увела его с прямого пути, по которому непреклонно следовали его родители-агонисты. Родной брат Элиака являл собой полную противоположность. Дядя Сайласа, Олион, стал проповедником в храме Агониса и на брата взирал, презрительно поджимая губы.

Сын Элиака вырос в двух мирах — первым был мир Диколесья, глубокий и мягкий, где шелест листьев напоминал произносимые воздухом заклинания, где мальчик бегал босиком по царству зелени. Как теперь его дочь, Сайлас понимал лес и всех его обитателей. Пускай ему были ведомы и боль, и уродство мира, но Диколесье наполняло Сайласа знанием о другом мире, гораздо более загадочном и чудесном, чем мог бы представить его отец.

В этом было что-то вроде победы.

Другим миром был мир дяди Сайласа. Дядя Олион много лет пытался отобрать мальчика у отца, однако Элиак ни за что не желал на это соглашаться. Обуреваемый слепой злобой, он кричал: «Получишь мальчишку только через мой труп!» Он запросто мог подобными выкриками прервать проповедь в храме, куда вбегал, словно дикий зверь. Его брат в гневе спускался от кафедры и громогласно приказывал богохульному грешнику удалиться. А Элиак плевал брату в лицо. «Через мой труп, слышишь, ты?»

Так и вышло.

В конце концов Элиак Вольверон окончательно распустился. У эрцгерцога не оставалось другого выбора — он уволил пьяницу. Дело было в сезон Короса. Погода была такая же мерзкая, как на сердце у Элиака, и как-то раз ночью Элиак, покачиваясь, брел по деревенской лужайке, упал в снег и помер. Утром его нашли мертвым.

С тех пор дядя Олион стал опекуном Сайласа и решил, что просто обязан приложить все усилия для того, чтобы стереть из памяти мальчика все воспоминания о прошлой жизни. На ту пору, когда его отца нашли мертвым в снегу, Сайлас был подростком-замарашкой двух циклов от роду и почти не умел разговаривать по-человечески. А к тому времени, как он вступил в пору возмужания, он стал образцом человека, впитавшего благодать бога Агониса — он излучал в одинаковой мере чистоту телесную и духовную. Дядя гордо демонстрировал юношу своим гостям, а Сайлас без запинки давал ответы, трактуя главную молитву агонистов. Всякий раз, когда наступали Кануны, звонкий голос Сайласа солировал в песнопениях, а затем он торжественно зачитывал отрывки Толкования. В конце службы он обходил прихожан с кружкой для пожертвований. Бездетный Олион относился к Сайласу, как к родному сыну, и, глядя на юношу, поздравлял себя с успехами в его воспитании.

Его победа над порочным Элиаком была окончательной и бесповоротной.

Что касалось самого Сайласа, то он был полон страстной искренности. Любовь к Агонису наполняла его сердце. Для жителей деревни его набожность стала притчей во языцех. Мужчины при встрече кланялись ему, а женщины уважительно приседали. Когда стало известно, что в свое время Сайласу предстоит Посвящение и что он займет место дяди, эта новость была встречена прихожанами с величайшей радостью и спокойствием за будущее. Однако радость деревенских жителей сменилась печалью, когда жена эрцгерцога, женщина глубоко верующая, заявила, что грешно губить такой светоч в глуши. По ее мнению, юношу следовало отправить в Агондон. Сайлас мог стать одним из величайших адептов веры — одним из избранных, — а в свое время, может быть, и одним из тех, кому позволено будет войти в круг верховного духовенства! Пусть свет, исходящий от него, будет доходить до его жалкого дома издалека — тем сильнее будет этот свет! Такова его судьба. В деревню был приглашен совет Старейшин. Для обучения в школе храмовников отбирали только самых лучших, и когда Сайлас узнал, что Старейшины избрали его, он в молитвенном экстазе упал на колени и рыдал от счастья.

На ту пору, когда Сайласа отправили учиться в город, возраст его близился к концу четвертого цикла. В то утро, когда он садился на повозку, он оглянулся на Проповедницкую, окна которой золотило рассветное солнце, и его сердце чуть не разорвалось от переполнявших чувств. Дядя обнял его. Юноша прижался к нему. Любовь к богу Агонису и любовь к дяде смешались в его сердце подобно винам. Он давно забыл о том, каковы были первые дни, проведенные им в Проповедницкой — ледяные ванны, побои… Забыл о том, как по нескольку дней просиживал в подвале и кричал, покуда мог кричать. Все это делалось из добрых побуждений. Дядя Сайласа любил.

Сайласу не дано было больше увидеть своего дядю. Какое-то время в школу приходили длинные письма, полные любви и набожной экзальтации. Сайлас жадно прочитывал эти письма в своей келье. Порой он, уже умудренный полученными знаниями, в душе улыбался и умилялся простоте веры дяди. А потом письма перестали приходить.

2

Примерно в это самое время юноше стали сниться тревожные сны. Но во сне ему открывалась его новая жизнь. Богатое убранство школы, суетливая жизнь города — все это отступало, казалось иллюзорным. Во сне Сайласу казалось, будто бы последнее время как бы исчезло из его жизни, будто бы оно вообще не существовало. В снах он возвращался в родную деревню — возвращался наконец, и тогда казалось, что прошлое все время звало, тянуло его обратно, и он снова становился ребенком Диколесья, которого не призвал к себе бог Агонис и который с трудом мог выговаривать человеческие слова.

Такие сны не снились Сайласу очень давно, с тех самых пор, как он поселился в доме дяди Олиона. Тогда, в самом начале новой жизни, Сайласа переполняли самые дикие желания. Ему нестерпимо хотелось сбросить туфли, сжимавшие его ноги, сорвать душивший его воротник. Потом, после многочисленных побоев и молитв, эти желания отступили. Только порой, когда измученный мальчик засыпал, дневная жизнь с ее уроками, песнопениями и Главной молитвой уходила, спадала с него, словно чужая кожа — а под этой чужой кожей в его памяти лежали воспоминания о Диколесье. Сайлас погружался в эти воспоминания, словно в нежную мягкую траву, а наутро стыд глухо стучал у него в висках, и он страстно молился.

Со временем Сайласу стало казаться, что он уничтожил себя. Необращенного, без остатка, однако и осколки былого сверкали ярко, словно разбитое стекло. Когда в сезон Джавандры высоко в небе парили птицы, готовые улететь, как только выпадет снег, когда в сезон Вианы из промерзшей земли наконец появлялись на свет зеленые всходы — воспоминания о том времени, когда он еще был Необращенным, возвращались к мальчику, — и тогда его одолевала тоска по былому и ему казалось, что от него скрыта какая-то тайна, что эту тайну можно открыть, только зная язык, который он уже перестал понимать.

Теперь тоска Сайласа стала куда более болезненной. Казалось, какой-то зловещий дух, поселившийся в его душе, грозит разрушить все, что выстроено там за годы. Каждую ночь, лежа в своей келье, Сайлас с новой силой и страстью грезил о Диколесье. Тем временем перестали приходить письма от дяди. В страхе молодой человек решил, что его сны и исчезновение писем взаимосвязаны. Прожив два цикла в доме у дяди Олиона, Сайлас чувствовал, будто бы между ним и дядей образовалась невидимая связь. Теперь же ему казалось, что невидимая цепь, связавшая его с Олионом, разорвалась. Ничего говорить не нужно было: пусть их разделяли многие лиги, пусть миновало время… Сайлас до сих пор чувствовал себя маленьким мальчиком, стоявшим перед дядей, а дядя сгибал хлыст… «Я смотрю прямо в твое сердце, Сайлас, — говорил старик. — И я вижу, что сердце твое нечисто. Пойди по мне, Сайлас. Я могу очистить твое сердце». Сначала мальчик плакал, кричал и вырывался. Потом он стал покорно и смиренно склоняться под плетью. Это было справедливо. Это делалось во благо. А теперь Сайласу казалось, что дядя покинул его. В отчаянии юноша вновь и вновь представлял себя стоящим перед дядей и видел, как презрительно смотрит на него Олион, как безжалостно падает хлыст, словно опускается на подгнившую стену, которую кто-то тщетно пытался залатать сезон за сезоном, и стена падает, падает с неукротимой неизбежностью…

Сайлас не знал, куда деваться от стыда. Однако учился он прилежно. Его наставники не смогли бы ничего заподозрить — внешне все оставалось, как прежде, вероятно потому, что наставники на Сайласа особого внимания не обращали. А если о нем задумывались соученики, то на ум им тоже не приходило ничего нового: Сайлас и всегда казался странным чудаком-одиночкой. Сам он крайне редко заговаривал с кем-либо из учащихся, его считали провинциалом — провинциалом, и только. И никто не обратил внимания на те брожения, что начались в душе у Сайласа.

3

Один раз в фазу, в день, предшествующий Кануну, учащимся разрешалось выходить в город. Этот день свободы назывался у них «Стеной». Для богатых молодых людей из благородных семейств, которых в школе было большинство, «Стена» означала возвращение к вседозволенности прошлой жизни. К вечеру они возвращались в школу на заплетающихся ногах. Потом по спальням звучали их пьяные голоса вперемежку с шушуканьем и ударами о мебель. Они пели непристойные песни и обменивались фривольными жестами. Сайлас, разбуженный шумом, затыкал уши. Он готов был сгореть от стыда.

Пережив такую ночь впервые, Сайлас решил, что подобное бесчинство непременно должно быть наказуемо. Но когда наутро юный учащийся увидел, как наставники входят в аудитории на ватных ногах и с кроваво-красными глазами, его праведному гневу не было предела! Значит, и они должны быть наказаны. Однако когда на возвышение взошел Максимат, он никому не сказал ни слова упрека. Все шло так, словно все было в порядке. Позже, за завтраком, Сайласу еда не шла в горло, он метал по сторонам возмущенные взгляды, пока один из вчерашних дебоширов участливо, тихо не поинтересовался, здоров ли он. Бедняга Сайлас. Как мало он знал! Только позднее он понял, как живут богатые и как они развратничают. Порочный мир позволял им процветать даже в твердынях бога Агониса. Сайлас, отчаяние которого постепенно переродилось в дерзание, некоторое время мечтал о том, что станет великим реформатором и очистит славную столицу Эджландии от порока и богохульства. Но теперь его мечтам пришел конец. «Внутри меня, — думал Сайлас, — пустой, издающий эхо барабан. Я беспомощен в борьбе даже с собственными грехами».

Как-то раз, когда Сайлас был особенно печален, ему сообщили, что к нему прибыл посетитель. Сердце Сайласа радостно забилось. Наверняка к нему приехал дядя Олион! Сайлас поспешил в привратницкую, сгорая от нетерпения, — он был уверен, что встреча с дядей принесет ему успокоение. Однако он был сильно разочарован.

Явно произошла какая-то ошибка. В тот день, в разгар сезона Короса, было облачно, и в привратницкой царил полумрак, и все же сквозь решетчатую перегородку Сайлас разглядел посетителя и понял, что к нему явилась какая-то женщина. Стройная, статная, она обернулась к нему. Лицо ее было скрыто вуалью.

— Прошу прощения, но я…

— Сайлас! Ты не узнаешь меня? — рассмеялась женщина, и ее вуаль затрепетала. Смех ее был похож на звон колокольчиков. Легким, изящным движением женщина отбросила вуаль. Смущение и удивление смешались в душе Сайласа. Перед ним стояла леди Лоленда, жена эрцгерцога, — но как она удивительно переменилась! Сайлас запомнил леди Лоленду в скромном черном платье, смиренно сидевшую на проповедях в деревенском храме. А теперь перед ним стояла улыбающаяся дама в роскошном шелковом платье, сверкая драгоценностями! Напудренную высокую прическу венчала кокетливая шляпа.

— Я вижу, ты удивлен, Сайлас. Но ведь здесь Агондон, а не Ирион. Ну а Ирион, — хитро улыбнулась леди Лоленда, — это не Агондон. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Оказалось, что государственные дела привели эрцгерцога ко двору короля, ну, и конечно, его супруга тоже должна была последовать с ним в столицу. Сайласа только немного удивило то, что леди Лоленда так взбудоражена. Сайлас взволнованно попросил даму рассказать о том, как поживает его дядя. И вот тут леди Лоленда сразу стала серьезной.

— Ой, Сайлас, твой дядя был очень болен…

— Нет! — вскричал Сайлас. Словно ледяная десница сжала его сердце. Он-то думал, что дядино молчание означает, что дядя осуждает его, что это осуждение передается ему по безмолвной, невидимой, связывающей их цепи. И вдруг ему стало ясно, насколько же он самовлюблен. Сайлас был просто убит наповал. Ведь он не писал дяде Олиону с сезона Терона, а теперь стоял сезон Короса и на улицах лежал толстый слой снега. Он сидел, не в силах пошевелиться, а леди Лоленда рассказывала ему о том, как долго и мучительно болел Олион.

— Но теперь ему лучше? — встревоженно спросил Сайлас. — Он поправился?

— Сайлас, ш-ш-ш… — Пальцы леди Лоленды скользнули сквозь решетку. Она сняла перчатку. Прикосновение было прохладным, но мягким. — У меня остались кое-какие бумаги. И книги. Он хотел, чтобы они достались тебе. Приходи ко мне, когда вас отпустят в город.

Сайлас был так потрясен, что не до конца понял, что означают слова Лоленды. Помнится, он только немного удивился, что такая благородная дама знает о том, что значит «Стена». Уходя, леди Лоленда оставила Сайласу маленькую карточку, где был напечатан ее адрес.

4

Миновало несколько дней, и вот как-то раз безумно волнующийся Сайлас стоял перед высокими, отполированными до блеска дверями дома в самом роскошном районе Агондона. Он собрался было постучать, но вовремя заметил колокольчик.

За год, что Сайлас проучился в школе, он только дважды пользовался свободой и уходил в город. В первый раз он весь день просто бродил по многолюдным улицам. Сразу же у ворот город, как и в самый первый день пребывания в Агондоне, произвел на него ужасающее впечатление — показался неразберихой, сотканной из грохота лошадиных подков, толп народа и громадных домов. Сайласу стало страшно. Он развернулся и поторопился вернуться в школу.

Во второй раз он немного расширил границы прогулки. До сих пор, вспоминая о том дне, Сайлас поеживался. Какую грязь он тогда увидел, какой беспорядок! Это было через три Кануна после его приезда в Агондон. С тех пор он больше не выходил из школы. Одинокий, молчаливый, он проводил свободные дни у себя в келье, за книгами.

А теперь лакей в напудренном парике встретил Сайласа у дверей и повел его по длинным коридорам, сияющим золотом и мрамором. На стенах висели дорогие гобелены и необычные картины. В плетении узорчатых ковров сверкали золотые нити. На витых колоннах-подставках красовались обнаженные статуи. Юный провинциал, закованный в черную сутану своей веры, только глазел по сторонам, потрясенный и возмущенный одновременно. В таких домах ему никогда прежде не доводилось бывать. Лакей, сухо усмехнувшись, распахнул перед Сайласом двери роскошной комнаты. Сайлас неуверенно шагнул через порог. Окна прятались за тяжелыми шторами, мягкий свет свечей рассеивал полумрак.

Позднее Сайласу казалось, что тогда наступил поворотный миг в его жизни. Здесь решилась его судьба. Здесь, и больше нигде та ноша собственной ненужности, что так тяготила его, вдруг незаметно, тихо упала с его плеч.

— О Сайлас! Я ведь с самого начала положила на тебя глаз! Глупенький мой мальчик! А ты не знал? Не догадывался?

Она поплыла к нему, словно привидение по полутемной комнате — да, то была леди Лоленда, но снова другая, не похожая на ту роскошную даму, что навестила Сайласа в привратницкой. Волосы ее были распущены, голос звучал игриво, и хотя Сайлас вспоминал, что вечер тянулся долго, что был и чай, и разговоры, и то, как он неловко встал и попрощался, но потом, в мечтах, он вспоминал о происходящем как о кратком, неизбежном мгновении. Он помнил усмешку лакея, распахнувшего перед ним дверь, а потом ласковую руку на своей руке, а потом — мягкие нежные объятия.

— Ш-ш-ш, ш-ш-ш! — шептала леди Лоленда, гладя волосы Сайласа.

5

Вот так началось грехопадение Сайласа Вольверона. Когда произошло то, что произошло, леди Лоленда сказала Сайласу, что будет ждать его снова, в следующий день «Стены». Сайлас не в силах был произнести ни слова. Он стоял, уставившись в пол. А Лоленда рассмеялась и взъерошила его волосы. Вернулся лакей и провел Сайласа к выходу через роскошные большие комнаты. А потом Сайлас вновь оказался за дверьми, на вершине высокой лестницы, ступени которой спускались к улице. Выпал снег, лиловело вечернее небо.

Он больше никогда не придет сюда. Он поклялся себе в том, что этот его первый визит станет единственным и что теперь ему следует посвятить свою разрушенную жизнь покаянию. Может быть, по прошествии многих сезонов ему удастся смягчить гнев бога Агониса. Сайлас молился. Плакал. В ту ночь он лег не на тонкий матрас на своей кровати, а прямо на пол и лежал там, дрожа, обнаженный. Потом много дней подряд он мылся, словно пытаясь смыть, соскрести с себя грех. Руки его стыли от ледяной воды. Нет, он больше никогда туда не вернется.

Наступил и прошел Канун, пришло время «Стены». Но Сайлас ничего не добился. Ночью, когда он лежал без сна, замерзший, сны снова вернулись к нему и в темноте подошли еще ближе, чем раньше.

Диколесье вновь назвало его своим ребенком.

И тогда Сайлас понял, что никогда не обретет свободу. Те циклы, что прошли с того дня, как его отца нашли мертвым в снегу, были истрачены зря. Годы унеслись, словно пыль. И когда Сайлас, наконец, уснул и утонул в мире леса, ему приснилась не нежная зелень, как прежде, а жуткая чаща, где все время кто-то рычал и каркал. В тот сезон Короса он снова и снова навещал леди Лоленду.

6

А там всегда все происходило одинаково, и при расставании она всегда шептала ему, улыбаясь, что будет ждать его в следующий день «Стены». И каждый раз он приходил, а она ждала его. Может быть, то была страсть, способная продлиться всю жизнь. А может быть — болезнь, от которой можно было умереть. Страсть бушевала в душе молодого Сайласа в дни разлуки с Лолендой, словно гной внутри нарыва. Совершая столь любимый и привычный ему ритуал богослужения, про себя он совершал другой, тайный ритуал. В своем воображении он возвращался в полутемный будуар леди Лоленды. Вскоре самые священные песнопения и легенды, самые высокие символы веры смешались в душе Сайласа, соединились с его жаждой порока. Максимат запевал хвалебную песнь Агонису, а Сайласу слышалась хвалебная песнь в честь его страсти. Кадило раскачивалось в руке Максимата, словно маятник, и напоминало о том, что жизнь быстротечна и тленна. Сайласу казалось, что он ощущает прикосновение нежных пальцев Лоленды, впивается зубами в ее соски…

— А когда у тебя обряд Очищения? — спросила Лоленда как-то вечером, когда они, изможденные страстью, лежали на шелковых простынях.

Сайлас вздрогнул. Он и не предполагал, что Лоленде об этом известно. Он высвободился из ее объятий. Поспешно, чуть ли не гневно, начал одеваться.

— Сайлас?!

Как он мог ей объяснить? Миновал не один сезон с тех пор, как он впервые вошел в эту комнату, но все это время, хотя он и предавался тайному пороку, для окружающих он оставался скромным, серьезным юношей, чья набожность еще в Ирионе вызывала у людей священный трепет. Теперь же предстояло посвящение в семинаристы, в братство. В ближайшее Новолуние Сайлас должен был обнаженным войти в Купель Чистоты. Ему предстояло стать одним из Избранных — из тех, кого ожидало высокое положение в рядах Ордена Агониса. Некоторые проходили обряд Очищения, пробыв в школе четыре года, то есть полный цикл. Сайласа, похоже, отметили как юношу, подававшего особые надежды.

Он оглянулся. В будуаре, как всегда, было жарко — дверь запета, шторы задернуты. Горел камин, тускло мерцали свечи, источая сладкий аромат. Руки и ноги Лоленды казались золочеными. Сайлас ощутил непередаваемый, тупой, тяжелый страх.

Это должно кончиться.

Все это должно было кончиться!

Волна стыда захлестнула юношу — он понял, что вся его набожность — всего-навсего порыв души, снедаемой чувством вины. Греша, он надевал маску безгрешности. Будучи нечист, он казался человеком, просто-таки лучащимся чистотой. Бедный Сайлас! Он был так молод тогда и не знал, что именно так живут почти все люди на свете.

Он бросился к дверям.

— Сайлас! Я буду ждать! — крикнула ему вслед леди Лоленда и, хохоча, раскинулась на влажных от пота простынях.

7

Следующий месяц превратился для Сайласа в настоящую агонию. Он знал — о да, конечно, он знал, что должен порвать с леди Лолендой. В день Очищения, во время одного из самых священных ритуалов, он должен был посвятить себя чистоте до конца дней своих. Ему предстояло отбросить плотские желания навсегда. Вновь и вновь во время этого тягостного месяца Сайлас подходил к подножию лестницы, что вела к комнате главного наставника. Он представлял, как бросится в ноги к старику и будет умолять о прощении. Он был готов излить греховность из своей груди, словно кровь.

Но не решался.

Как-то вечером, незадолго до дня Очищения главный наставник вызвал к себе Сайласа. Дрожа как осиновый лист, Сайлас, наконец, поднялся по лестнице.

Все было кончено.

Это должно было произойти.

Смятение его сердца — так думал юноша — было таким сильным, что самый воздух содрогался, и тут не нужны были никакие объяснения и оправдания. Посмотрит на него главный наставник сурово, а потом, скорбя, изгонит из школы. И не будет никакого Очищения. Ничего не будет. Сайлас Вольверон отправится домой.

— А-а-а, Вольверон, — улыбнулся главный наставник. — Мы решили, что тебе пора предстать перед архимаксиматом. Архимаксимат — это учащийся, на которого мы возлагаем самые большие надежды.

Сайлас чуть не упал в обморок. Слезы застлали его глаза. Дрожа, он упал на колени и поцеловал пухлую руку в перстнях, протянутую ему одетым в роскошную мантию архимаксиматом.

Затем он произвел на архимаксимата неизгладимое впечатление, проявив искреннейшую набожность. Он уверенно говорил о самых важных насущных вопросах, он легко толковал самые тонкие вопросы богословия. Затем Сайлас и двое стариков вместе помолились. Так юноша из провинции произвел блестящее впечатление.

Уходя, Сайлас горел от волнения. Да, он презирал, ненавидел ту черноту, что угнездилась в его душе, но теперь его путь стал ему ясен. Он не мог расстаться с той жизнью, он слишком сильно любил ее, и он не смог бы предать тех, кто возлагал на него такие надежды, оказывая ему такое доверие. Он должен был пойти к Лоленде. Он должен был сказать ей, что все кончено. Но главному наставнику он ничего не скажет. Говорить было нечего. За прошлые грехи искуплением должна была стать его последующая жизнь.

8

Свое последнее посещение дома Лоленды Сайлас запомнил навсегда. Произошло оно за два дня до Очищения, и он не имел права уходить из школы. Фактически он бежал самовольно.

Но он должен был сделать это.

На лестнице перед дверью он опасливо оглянулся. Впервые, когда он пришел сюда, на тихой улочке лежал снег, он лежал густыми шапками и на ветвях деревьев. Теперь деревья были в цвету. Пели птицы. Стояло раннее утро.

— Прошу прощения, но ее превосходительство…

Сайлас, не обращая внимания на протесты лакея, вбежал в дом. Дорогу он хорошо знал и быстро промчался по лабиринту залов и коридоров. Эхо его шагов разлеталось по дому. Мужества ему не хватило. Дважды за последние «Стены» он бывал здесь и каждый раз клялся себе, что это в последний раз. Дважды страсть превозмогала клятвы.

Но не сегодня. Нет, не сегодня.

— Сайлас!

Яркий свет ослепил Сайласа. Шторы были подняты, яркое утреннее солнце заливало будуар. Высокие окна выходили в прекрасный сад. У окна, за столиком, накрытым к завтраку, сидела леди Лоленда в пеньюаре со шлейфом и читала роман. Опустив книгу, она воскликнула:

— Сайлас! Ты с ума сошел? Эрцгерцог, конечно, сам не прочь поразвлечься, но…

— Все кончено, Лоленда.

— Что?

— Я пришел сказать тебе, что все кончено. Это не может больше продолжаться.

— Сайлас, о чем ты? — Лоленда встала, бросилась к Сайласу, обняла его.

Он был бесстрастен. Он не дрогнул. Лоленда подняла к нему заплаканные глаза. Сайлас взглянул на нее и был потрясен до глубины души. До сих пор он видел Лоленду только в полумраке, и она представлялась ему чувственной женщиной, полной страсти, настоящим воплощением любви и красоты. Теперь, в лучах безжалостного утреннего солнца, он увидел, как покров иллюзии спал с Лоленды. Он увидел морщинки около ее глаз и губ, дряблую желтоватую кожу шеи…

Сайлас помнил тот самый первый день, когда во время «Стены» он бродил один по городу. Как давно это было! Тогда он был так несчастен, что брел куда глаза глядят и не смотрел по сторонам. «Во славу Джавандры!» — послышался чей-то пьяный крик. Какой-то богохульник восславил богиню воды. Сайлас успел отпрыгнуть в сторону — прямо рядом с ним кто-то выплеснул на мостовую содержимое ночного горшка. Ему стало страшно. Он попал в район трущоб. Грязные домишки теснились, прижимаясь друг к другу, крыши их почти смыкались. Запах стоял невыносимый. Чумазые ребятишки с наглым любопытством глазели на Сайласа. А потом он почувствовал, что его руки кто-то коснулся. Сайлас резко обернулся и при тусклом свете увидел женское лицо. Морщины проступали сквозь толстый слой пудры и румян. Зазывная улыбка женщины не оставляла никаких сомнений. Сайлас содрогнулся и убежал.

Как часто он вспоминал потом об этом приглашении, об ощерившемся щербатом рте, о белесой пудре, покрывавшей морщинистую кожу. Ему всегда казалось, что тогда он избежал греха, не ступил в бездну, куда мог бы ступить. Но теперь он увидел, что это не так. Какая разница? Старой шлюхой с лицом, изъеденным оспой, могла запросто быть и Лоленда.

Сайлас слегка поморщился от отвращения:

— Сколько тебе лет, Лоленда?

— О Сайлас! — она отстранилась, побежала по комнате, заламывая руки. — Кто она? Кто, Сайлас? Кто эта маленькая шлюха?

— Дело не в этом, Лоленда, — произнес Сайлас сквозь сжатые зубы. — У меня есть долг. Мне доверяют. Я должен принести обет.

— Вот дурачок! — воскликнула Лоленда, правда, не слишком уверенно, но тут же рассмеялась, запрокинула голову, застонала и, упав на кровать, покатилась по простыням.

— Мне нужно идти, — холодно проговорил Сайлас. Он не понимал Лоленду. Он никогда бы не смог ее понять.

— Ты что, ничего не знал? — Лоленда снова бросилась к юноше. Она вытерла глаза. Сайлас обернулся. Лоленда глядела на него чуть ли не издевательски. Усмешка играла на ее постаревшем, бледном лице. — Бедняжка Сайлас. Ты еще совсем дитя. Но, наверное, потому ты мне таким и нравишься. Мальчики-храмовники мне всегда нравились. Они такие… отрешенные. — Лоленда распахнула объятия. — Бедненький мой мальчик. Ну, иди же к мамочке. Иди.

— Я не понимаю… — ошеломленно проговорил Сайлас, не тронувшись с места.

— Но ведь это же я создала тебя, — зазывно потянулась Лоленда. — У меня есть власть, Сайлас. Кем ты был? Набожным провинциалом. Простолюдином, да, простолюдином! Ты что, думаешь, без меня у тебя было бы какое-то будущее? Мы с архимаксиматом старые… ну, скажем так, приятели. И еще скажем так: я замолвила словечко за мальчика из Ириона.

— Нет! Ты лжешь!

Но на самом деле Сайлас понимал: не лжет. Ноги его подкосились.

Он рухнул на пол.

Да, все правда.

Она разрушила его. Она разрушила все на свете. Его успехи, как и его набожность, оказались постыдной пустышкой. Он-то собирался стать светочем веры, путеводным маяком. А стал тускло горящей свечкой, залитой оплывами нагара. Сколь мелочной, низкой оказалась его гордыня! Кто он теперь? Червь, не более того!

Лоленда подошла. Пола ее пеньюара накрыла убитого горем юношу.

— Сайлас, Сайлас!

Лоленда присела, расставив колени. Ее пальцы зарылись в его волосы, коснулись губ, век… Она потянула его к себе. Он дрожал и задыхался:

— Нет!

Но все без толку. Он онемел. Лоленда застонала и запрокинулась назад — воплощенная похоть. Сайлас швырнул ее на пол. Сорвал с себя камзол. Лоленда, улыбаясь, отползла от него. Сайлас схватил ее.

— Нет!

— Да!

Он швырнул ее на кровать. Разорвал пеньюар. Рывком снял рубаху, стащил штаны. Лоленда откатилась от него. Сайлас настиг ее и вцепился в нее. Она царапалась, отбивалась, но смеялась… смеялась…

А потом случилось это. Она дико закричала.

9

В то утро свет был беспощаден. Яркое утреннее солнце озаряло и морщины Лоленды, и ее увядшие прелести, и пепел на полу у камина, и пылинки, порхающие в воздухе без числа. Солнечные зайчики прыгали по жирным остаткам завтрака на тарелках, лучи солнца освещали и ночной горшок, стоявший под кроватью. Безжалостное солнце озаряло и обнаженного юношу с впалой грудью и выступающими ребрами, тощими руками и ногами. Как бледна была его кожа, и как ярко горел на этой бледной коже загадочный знак, оставленный кем-то в его паху…

Лицо Лоленды превратилось в застывшую маску. Она указывала на клеймо пальцем, и палец ее дрожал. Когда она заговорила, из горла ее вырвался свистящий, хрипящий шепот:

— Клеймо ваганов!

А потом она поникла, отчаяние охватило ее, неотвратимое, как точная тьма.

— О, что я наделала! Убирайся прочь, уходи от меня!

Сайлас медленно оделся, ошеломленный, ничего не понимающий. Руки его ничего не чувствовали, онемели. Ведь он не знал об этом? А дядя знал? Мальчику говорили только, что его мать умерла, а как-то раз, когда он поинтересовался, была ли она родом из Ириона, дядя Олион, опустив глаза, ответил: нет, не была. Знал ли Олион, что мать Сайласа была ваганской шлюхой? Но нет, он не мог этого знать. Знай он об этом, разве не тщетны тогда были бы все его усилия — побои, ледяные ванны и прочие пытки? Разве тогда он стал бы пытаться обратить мальчика в веру агонистов?

— Лоленда? — проговорил Сайлас, обернувшись на пороге. — Ты говорила, что у тебя остались какие-то письма. От дяди Олиона.

Лоленда рыдала. Посмотрев на Сайласа заплаканными глазами, она сказала:

— Твой дядя умер, Сайлас. Он умер… несколько сезонов назад. Ты и не спохватился. Вот я и подумала…

— Лоленда… — Сайлас шагнул к ней. Ему хотелось в последний раз обнять ее.

Лоленда в отвращении отодвинулась.

— Нет! Нет! — голос ее был полон брезгливости. — Грязный ваган. Грязный! Грязный!

Сайласу оставалось одно — уйти. А потом он снова и снова задавал себе один и тот же вопрос: сам-то он знал об этом или нет? Ведь все время с тех пор, как он повзрослел, стал мужчиной, пятно клейма разрасталось, становилось ярче. Неужели он не задумывался? Не догадывался? Такие клейма называли Первой Кровью, и их носили на своем теле мужчины-ваганы. Клеймо ставили там, куда Терон, бог огня, ударил брата своего, ваганского бога Короса. Это было наказание за похоть, грязную ваганскую похоть.

Теперь ни о каком очищении и думать было нечего.

10

Через день Сайлас уже стоял, угрюмый и печальный, перед архимаксиматом. На улице светило яркое солнце, а шторы в кабинете старика были задернуты. В камине плясало пламя.

— Я что-то замерз, — признался архимаксимат и уже собрался было предложить юноше присесть, как с губ Сайласа сорвалось совершенно неожиданное, шокирующее заявление.

— Вольверон, но почему? Почему? — спросил архимаксимат. Сайлас мог бы многое ответить на этот вопрос, но не стал этого делать. Архимаксимат протянул Сайласу руки, сжал пальцы юноши.

— Сын мой, — сказал он ласково, — ты так одарен. Не зарывай свой талант в землю, не отказывайся от него — и ради чего? Из-за чего? Из-за внезапного страха? Придет время, и ты станешь одним из величайших служителей ордена. О Вольверон, каждый из нас в душе почитает себя недостойным…

Архимаксимат и сам был напуган не на шутку. Беседы с учащимися были делом обычным, и протекать должны были, как заведено. Никогда еще прежде не бывало такого случая, чтобы учащийся перед обрядом Очищения заявлял о своем желании покинуть школу. Голос старика звучал чуть ли не умоляюще — но он ничего не добился.

Сайлас стоял, дрожа, опустив глаза. Он принял решение, и если он решил не говорить всей правды, кто мог обвинить его в этом? Лоленда вряд ли бы призналась в своем грехопадении. Это было бы слишком. Сайлас закусил губу.

У него навсегда останется тайна, которую он призван будет сохранить.

— Могу ли я что-нибудь сделать для тебя, сын мой? Проси, если чего-то хочешь.

А Сайлас уже стоял на пороге. Он знал, чего хотел. Архимаксимат был добрым человеком. И Сайлас не думал, что его просьба будет воспринята превратно.

Так и получилось.

— Ирион?

— Это в Тарнской долине, архимаксимат. Глушь, провинция, но это моя родина. Место, где я должен жить.

Архимаксимат ответил не сразу. В тишине потрескивали дрова в камине.

— Хорошо, Вольверон. Постараюсь все уладить. Старик вздохнул.

Ему поведение Сайласа казалось абсурдным. О да, некоторые имели право посвятить себя простонародной набожности, и этот путь также был достоин всяческого уважения. Но Вольверон? Казалось, будто молодой человек просто занемог.

— Неужели мое желание так странно, архимаксимат?

Но беседа была окончена.

Дверь, щелкнув, затворилась. Архимаксимат вернулся в свое мягкое кресло у огня. Согрел руки. Снова вздохнул. Бедняжка Лоленда! Этот юноша ей так нравился!

Старик Вольверон возвращался домой из леса, осторожно ставя перед собой посох. Туда ли он шел, в ту ли сторону? Он не смог бы ответить уверенно. Он слишком долго просидел, предаваясь горьким воспоминаниям. Если бы он мог плакать, он бы заплакал. Но что толку горевать о прошедших годах?

— Папа? — окликнула Вольверона его дочь, встав на тропинке перед Сайласом. Взяв отца за руку, она проговорила потише: — К пещере — вот в эту сторону надо идти.

Солнце ярко светило, заливая подлесок сквозь кроны деревьев. Но судьба нависла над отцом и дочерью, словно мрачная грозовая туча.

 

ГЛАВА 33

КОМНАТА НОВА-РИЭЛЯ

— Эй!

— Иду, господин Полти.

Такое происходило бессчетное число раз за день. Сначала громогласный крик, эхом разносившийся по кабачку, потом — топот тяжелых ботинок хозяйки по узкой винтовой лестнице. Полти, лежавший на мягкой кровати в лучшей комнате, лениво поворачивался на бок. Он задирал ночную рубашку и мочился в горшок. Противно пахнущая струя мочи пролетала мимо, падала на узорчатую циновку, разливалась там дымящейся лужицей. А жирный парень только довольно ухмылялся и укладывался на спину.

— О, ну и запыхалась же я! — сообщала досточтимая Трош, появляясь в дверях, прижав руку к вздымавшемуся животу. С подчеркнутой обходительностью она ставила кружку на инкрустированный столик красного дерева у кровати, разглаживала фартук и осторожно присаживалась на край кровати. Так повторялось изо дня в день.

— Вам лучше, господин Полти? — спрашивала она.

— Маленько лучше, — неизменно отвечал Полти. — Спасибо, Винда. (Хозяйка сама упросила Полти называть ее по имени. Когда так ее пробовал называть собственный сын, она драла его за уши.)

— Господин Полти! — притворно возмущалась вдова. — Вы меня в краску вгоните.

Но она не краснела. Она печально обводила взглядом комнату, заставленную темной полированной мебелью, стены, увешанные множеством картин, выцветших и потрескавшихся. А ведь как старательно, как любовно она выбирала и покупала эти картины в первые годы замужества! А какие люди останавливались в этой комнате в былые деньки! Она называлась «комнатой Нова-Риэля» и была святая святых «Ленивого тигра» в те дни, когда это заведение не было таким, как теперь, — забегаловкой для отпетых пьянчужек. Сама кровать — ну просто загляденье! С четырьмя столбиками, с бархатным балдахином — для парня она была великовата, даже для здоровенного. Но если на то пошло, Полти был благородных кровей. Самый благородный постоялец в «Ленивом тигре» со времен Осады! Да и сын досточтимой Трош тоже спал теперь здесь — она это знала. Правда, спал он большей частью на стуле у окна, а то и на сеновал уходил — после перебранок с господином Полти. О, как бы Винде хотелось, чтобы ее сына уважали побольше!

От коврика поднимался запах мочи.

— Винда, я тут подумал, — проговорил Полти, прихлебывая эль. — А Вел в последнее время в «Тигра» наведывается?

— Сынишка кузнеца? Ой, он тут много раз бывал, господин Полти. И все время с этой девчонкой-толстушкой. — Досточтимая Трош осуждающе поджала губы. — Только вот не припомню, звать-то ее как.

— Лени, — напомнил ей Полти — пожалуй, немного поспешно.

— Лени, точно. Развязная маленькая дрянь. Вот чего не выношу — так это распущенных девушек. Ну а вы, господин Полти, себе уж точно попорядочней девушку найдете. — И Винда любовно окинула взглядом внушительную фигуру Полти.

За те несколько сезонов, что Полти провел в «Тигре», он еще больше разжирел — ну ни дать ни взять еще одна бело-розовая подушка на кровати!

Полти бросило в краску.

— Да ладно вам, Винда!

— И никаких «ладно вам, Винда» — чтоб я не слышала. Вы благородный, и это я уж точно знаю — в один распрекрасный день вы прославитесь. Просто вам надо поправиться да на ноги встать. Вот и все. Ну, это само собой, когда вам полегче станет. — Винда стеснительно взъерошила рыжие кудри Полти. — А ведь я почти закончила вам жилетку вышивать.

— Винда? — окликнул ее Полти, когда она уже стояла на пороге. Залитая румянцем досточтимая Трош обернулась. — Когда сын кузнеца снова придет, скажете мне, ладно?

Досточтимая Трош пообещала сказать. В последнее время уход за Полти стал для нее чуть ли не смыслом жизни. Полти ни в чем не знал отказа. Порой, когда он спал после обеда, она потихоньку входила, садилась на кровать и нежно гладила его, виновато отдергивая руку, если слышала на лестнице шаги Арона. Она ничего не могла с собой поделать. Господин Полти внушал ей благоговейное преклонение. Она знала: этот парень послан ей в награду за пережитое горе — смерть мужа и за то, что с тех пор в ее душе расцвела обновленная непоколебимая вера.

Бедняга Эбби теперь покоился в глухом углу кладбища, в простой могиле без надгробия. Винда собиралась заказать красивое резное надгробие. Она думала о том, как, постарев, будет приходить к могиле мужа, садиться рядом и разговаривать с ним. Она будет заботливо спрашивать своего Эбби, вдоволь ли он пьет эля в Царстве Небытия и как он там ходит на одной ноге. «Эбби! — будет тихонько шептать она. — Это Винда. Твоя Винда с золотистыми кудряшками». Ну а пока — пока она будет дарить свою доброту, свое милосердие здесь — тем, кто в этом нуждается. Таков ее долг. Некоторые считали ее дурной женщиной. Говорили, что «Ленивый тигр» — чуть ли не бордель. Поглядывали на Винду и шептались: «Зеленая подвязка!»

Вот уж ерунда! Наглая ложь! Чего-чего, а подвязок Винда сроду не носила!

Уйдя в тот день от господина Полти, Винда задержалась на лестнице. Дрожащей рукой нащупала в кармане фартука то, что носила там уже много дней. Да, на месте. Ей нравилось всякий раз убеждаться, что драгоценность на месте. Она собиралась отдать ее господину Полти сегодня, но так приятно было оттянуть блаженный миг.

Еще немного оттянуть.

Винда поднесла поближе к глазам перстень с аметистом и залюбовалась им. Вот ведь какой гадкий мальчишка ее Арон — прятал перстень! И от кого — от родной матери! Найдя перстень, досточтимая Трош была возмущена до глубины души. Как это он только посмел что-то украсть у слабого, больного товарища! Впрочем… нет, воришка бы из Арона не получился — уж слишком он был глуп. Его вина у него на физиономии была написана. Досточтимая Трош старалась, как могла, но, увы, она не любила собственного сына. Он казался ей каким-то бесцветным, жалким. Конечно, Эбби был пьяницей, но все-таки в нем был огонь! Жизнь в нем была! А в Ароне что? Ровным счетом ничего.

Аметистовый перстень сверкал гранями и переливался в лучах закатного солнца, проникавших сквозь роковое окно. Винда Трош поднесла перстень к губам и забыла о своем никудышном сынке. Арон! Да при чем он вообще? С того самого мгновения, когда досточтимая Трош увидела перстень, она поняла, кто для нее должен стать предметом обожания. Она вспомнила времена Осады. Золотые были деньки. Она тогда вертелась как волчок, стараясь угодить солдатам-синемундирникам. Винда загадочно улыбнулась.

Видела, видела она перстень, похожий на этот…

— Боб, а Боб, — заплетающимся языком проговорил Полти. — Я тут, знаешь, чего подумал?

— М-м-м? — уставший после дневных забот долговязый Арон поудобнее улегся на подушке. Он давно привык к пьяному бормотанию дружка. Голос Полти для Боба в это время, когда они вместе лежали на широкой кровати, был всего лишь звуком, нарушавшим тишину, — звуком, пожалуй, поприятнее тех воплей, что раздавались в кабачке, но противнее шелеста листвы за окном и унылого уханья совы. Боб поплотнее закутался в одеяло. Тем самым он безмолвно намекнул другу на то, что в комнате холодновато. Полти сегодня смилостивился настолько, что позволил Бобу открыть окно. Кисловатый запах мочи и пота постепенно улетучивался.

Полти ударил по кровати кулаком:

— Боб!

— Ну, чего, чего?

— Да Лени.

— Что — Лени?

Про Лени Боб теперь редко вспоминал. Все они уже выросли. Мир детства, мир Пятерки остался где-то далеко позади.

— Ну… ты же знаешь… я сильно болел, Боб.

— Ну, знаю, — отозвался Боб. Полти действительно был очень болен — несколько сезонов назад. А потом просто валялся в кровати пьяный, а мать Боба бегала к нему по первому зову и всячески ему угождала.

— Боб? А теперь я, пожалуй, поправился.

— Чего?

Если так, то это было удивительно. Боб приподнялся и сел.

Полти перекатился поближе к другу. Пружины матраса скрипнули. Пухлая ручища сжала худенькое плечо Боба.

— А ты про Лени вообще-то думал хоть раз? Боб, как следует ты про нее думал, а? — Боб не совсем понимал, к чему клонит Полти. — А ведь она хорошенькая девочка, Лени-то, а?

— Ну, наверно. Только ты сказал, что она шлюха.

— И шлюха тоже, не без этого. Только я вижу, ты про нее как следует все-таки не думал, Боб. Ну да ладно. Ты не переживай. Чего тебе-то думать? Думать — это мое дело. Только она сама во всем виновата, Лени-то. Сама виновата во всем.

Жирный Полти чуть-чуть приподнялся и оглушительно рыгнул.

Той ночью, после того как Полти, наконец, уснул, Боб еще долго лежал, вновь напуганный происходящими переменами. Эти перемены он в последнее время сам для себя стал называть «сдвигом смысла». Когда умер его отец, Боб познал жуткий, внезапный ужас. То было совсем иное чувство — нынешнее было каким-то ползучим, медленным, но от этого не менее пугающим. А чувствовал Боб вот что: ему казалось, что вещи, которые должны бы, по идее, прочно стоять на своих местах, начали двигаться, они уходили у Боба из-под ног. И это Бобу очень не нравилось.

«Когда, — задумался Боб, — Полти в последний раз говорил о Лени и Веле, о том, как распалась Пятерка? Сегодня он заговорил об этом впервые за долгое время».

И явно не в последний раз.

Полти винил Лени в том, что рухнуло их маленькое королевство. Это она своей похотью соблазнила Вела и увела его от товарищей. Ну а будь они все вместе, разве Полти завел бы ту дурацкую болтовню про «Зеленую подвязку»? Разве тогда Полти полез бы в собственный дом, чтобы украсть серебро? Разве тогда досточтимый Воксвелл рассвирепел бы настолько, что превратился в жуткое, беспощадное чудовище? Если бы не это, разве он стал бы отрезать ногу старому Эбенезеру?

Во всем была виновата Лени. Только она.

Выстроив такую цепочку событий в уме, Боб был вынужден признать, что все выглядит очень убедительно. В подобной связи событий была правда, хотя можно было посмотреть на вещи и иначе — например, приписать гибель королевства Полти всего лишь течению времени и взрослению ребят… Но Боб понимал, что такая версия Полти никак не устроит.

Ему непременно нужен был кто-то, кого можно было обвинить в случившемся.

Обвинить — и отомстить.

Несколько дней спустя, вечером, Боб, снующий между столиками с кружками, до краев наполненными пивом, заметил в уголке зала Полти. Боб чуть кружки не выронил от удивления.

— Эй!

Пиво пролилось на чей-то воротник.

— Простите, простите!

Боб брякнул кружками и ретировался, сопровождаемый обычными ругательствами. Его мать, нацепившая рыжий парик и сильно напудренная, порхала по кабачку, с удовольствием выслушивая сальные шуточки жирного торговца лошадьми из соседней деревни. Боб осторожно поддел мать локтем:

— Мам, а Полти почему здесь? Мам?

— Парень, еще пива тащи! — прорвался чей-то окрик через клубы табачного дыма.

— В чем дело, Арон? — возмутилась досточтимая Трош. — Ты что, не слышишь, тебя зовут? Давай поторапливайся!

Боб от отчаяния прикусил костяшки пальцев. Сам он только что пришел — задавал корм лошадям на ночь и чистил их. Сколько же времени Полти сидит в углу? Да и Полти ли это? А с ним кто сидит? Долговязый Боб прищурился и попытался разглядеть сквозь густой дым, кто это сидит за столиком в углу. Знакомые ярко-рыжие кудри, жирная шея, запрокинутая голова — все, в общем-то, привычное, но вот только его друг уже несколько лун кряду не спускался вниз по лестнице. И вот тут до Боба дошло: «Началось!»

— Полти! Ты спустился!

Это было сказано немного погодя. Боб взмахнул скатертью и накрыл ею столик, за которым сидел Полти в новой вышитой жилетке, а рядом с ним, как теперь имел возможность убедиться Боб, — Вел и Лени.

— Спустился? — как бы непонимающе уточнил Полти, улыбаясь.

— Он что, пьяный?

Сын кузнеца точно был пьян. Боб посмотрел на него. Вела он не видел очень давно. У Вела давно пробивались усики, а теперь выросли просто-таки роскошные взрослые усы. Вел и подрос, и возмужал, мышцы так и дыбились у него под рубахой. А руки-то, руки, кулачищи какие здоровенные… Он схватил Боба за руку, тощую, как лапка богомола, и вывернул.

— Где там наше пиво, парень? Мы же велели — еще пива!

— Ой, Вел, ты что! — хихикнула Лени. — Это же Боб, помнишь? Боб!

Лени жутко потолстела. Груди у нее выросли до невероятных размеров. Светлые волосы лежали круто завитыми локонами. Лени перегнулась через столик, доверительно глянула на Боба, прикрыв стакан со спиртным.

— Мы с Велом собираемся пожениться, Боб. Разве не здорово? Полти, наш старый дружок, узнал об этом первым.

— Пожениться? — совершенно по-дурацки переспросил Боб. Больше он не в силах был произнести ни слова. Ему почему-то не давала покоя темная ложбинка между грудями Лени и такая сердечная, поздравляющая улыбка Полти.

Полти пьян, что ли, все-таки?

Боб так и не понял. Только позднее, когда Полти отправился спать, Боб заметил, что по лестнице его дружок ступает уверенно.

— Честное слово, — брезгливо проговорил Полти, войдя в комнату, — вонь тут просто ужасная. — И Полти распахнул окно, как только Боб прикрыл дверь. — Просто диву даюсь, как это ты не замечал такой вони, Боб. Ну да чего удивляться-то? Особым чистюлей ты ведь сроду не бывал.

— Пожалуй, — пожал плечами Боб и зажег свечу. Полти повернулся к окну спиной, и Боб впервые увидел во всей красе тот жилет, то вышила для Полти его мать. Нити всех цветов играли красками на темном фоне, отчего жилет становился похожим на сад в цвету. — Потрясающе… — проговорил восхищенный Боб.

И даже не позавидовал другу. А ведь у Боба никогда не было вышитого жилета. Штаны у него оборвались, пестрели наспех пришитыми заплатками, из рубашки и камзола он вырос уже много лун назад, руки торчали из рукавов чуть ли не по локоть. Ну да он к этому привык. Привык и к тому, что его мать по утрам только тем и занималась, что шила одежки для Полти, в то время как ее собственный сын ходил оборвышем. Это казалось Бобу в порядке вещей. В Полти было что-то особенное, это Боб знал всегда. Что-то важное. Не зря же его друг был таким рослым и крупным, широкоплечим. И теперь, в вышитом жилете Полти выглядел еще более представительно.

На миг Боб обрадовался, а потом снова встревожился. Двумя пальцами — большим и указательным — Полти сжимал волосок, снятый с жилета. Вьющийся соломенный желтый волосок. Но вовсе не волосок так встревожил Боба. Нет, не волосок, а серебряный перстень, сверкнувший на пальце у Полти, когда тот поднял руку. Серебряный перстень с фиолетовым камнем.

— Откуда у тебя этот перстень?

— Твоя мать дала, дружище. Винда сказала, что берегла его для меня. Чего она только для меня не сделает, а? — Полти снял жилет и аккуратно повесил его на спинку стула. — Отличный вечерок нынче выдался. А денек завтра и того хлеще будет! — ухмыльнулся он. — Да ладно тебе, стручок бобовый! Чего ты такой кислый?

Боб опять задумался — не пьян ли Полти.

Жирная физиономия Полти лучилась довольством и гордостью.

А когда они задули свечу и улеглись на кровать, Боб решил внести ясность:

— Но оно твое было!

Полти, ворочаясь под одеялом, довольно зевнул и сказал только:

— Гм? А?

Тихо позванивали стекла в оконной раме. Зловонный запах исчезал.

— Оно твое было — кольцо это. Ты его в руке сжимал.

— А? Мне надо спать, дружище. Честно, спать надо. Завтра с отцом повидаться надо.

— С твоим отцом? — у Боба сердце в пятки ушло. Полти сладко проспал всю ночь, а его тощий, долговязый друг почти глаз не сомкнул. «С отцом повидаться? Как же это?» Только утром, когда его друг, весело насвистывая, вышел из «Ленивого тигра», Боб догадался, что Полти решил-таки навестить досточтимого Воксвелла.

— Полти!

Полти обернулся. Расшитый жилет весело играл на солнце вышивкой. Солнце ласково озаряло Полти. Боб бежал по лужайке вдогонку за другом, неуклюже перебирая длинными ногами.

— Тебе чего, дружище?

— Ты возвращаешься, Полти?

— Чего? Ну, конечно, я возвращаюсь. А ты чудак, дружище, знаешь? Настоящий чудак, — ухмыльнулся Полти и покачал головой.

Ссутулившись, Боб поплелся обратно, но на краю лужайки обернулся и увидел, как Полти исчез за углом переулка между густыми вязами, за которыми стоял дом досточтимого Воксвелла.

И только тут в голову Бобу пришла прелюбопытнейшая мысль: «Он не мой отец», — сказал как-то раз Полти — но не могло ли быть так, что Полти просто забыл правду? Может быть, это был просто горячечный бред? А может быть, он все-таки что-то такое знал про себя и это сорвалось с его губ, когда он был почти без сознания. Он слыхал такие рассказы — ну, точно, наверное, с его Другом произошло нечто подобное. Полти — в этом Боб не сомневался — не знал, что перстень с аметистом принадлежал ему. Если он забыл о нем, значит, он забыл и о письме. Письмо Полти так долго сжимал в руке, и Бобу потом пришлось долго, осторожно его разворачивать — это было в ту ночь, когда его Друг явился к «Ленивому тигру» раздетый и избитый. А потом… потом Боба сморило, и он спал так крепко, что проснулся только тогда, когда услышал шаги на лестнице. Дернулся, попробовал было спрятать свое сокровище, и от письма в результате осталась пыль, труха. Мать, конечно, первым делом уставилась на перстень.

— Это… это его, — промямлил Боб.

— Ясное дело, не твой перстень. Он человек благородных кровей, не тебе чета.

— Наверное, его отец его избил.

— Его отец? Чушь какая.

И правда, чушь! В мозгу у Боба завертелись фразы из письма. «Поручаю моего мальчика вашему попечению» — такая там была фраза. Еще там было написано: «Этот перстень — мой подарок ему». А еще — «К совершеннолетию».

Его отец?

Чепуха!

Боб только еще больше запутался, вот и все.

И он развернулся и снова побежал по лужайке.

— Полти! Полти! — взволнованно и испуганно окликал он друга. Он должен был его догнать, непременно должен был. Неужели Полти думает, что возвращается к своему отцу?

И вдруг Боб окончательно заблудился в густых зарослях. И уже не мог понять, в какой стороне дом лекаря. Он где-то неправильно повернул, а где верный поворот, не мог сообразить. Думал он об одном: о том, что в это самое время в одной из чистеньких комнаток дома лекаря происходит драка, что Полти опять бьют… Кровь стучала в висках у Боба, солнечные блики слепили его глаза. Он побежал обратно.

Но куда, куда же бежать? Переулок раздваивался. В ту сторону? Или в другую?

— Привет, дружище!

Это был Полти. Он весело ухмылялся.

— Полти, не ходи туда. — Длинные пальцы Боба сжали руку друга.

— Дружище, а теперь-то ты о чем толкуешь, не пойму? — Полти стряхнул с рукава руку Боба и, насвистывая, зашагал к деревне. Развилка осталась позади.

— Ты туда не пойдешь?

— Куда? Я побывал у моего отца. Такой добряк. Он мне преподнес маленький подарочек.

Вид у Полти был самый что ни на есть довольный.

— Подарочек? — ошеломленно проговорил Боб. — Какой подарочек?

Полти был готов рассмеяться над другом. Его пухлые пальцы тут же скользнули в боковой карман великолепного жилета. «Подарочек» мелькнул перед глазами у Боба и тут же снова исчез в кармане.

Боб ничего не понял. Это же… Это ничто! Маленькая бутылочка с темной вязкой жидкостью.

— Чернила?!

Тут уж Полти расхохотался:

— Не-е-ет! Это лекарство, дружок. Такое лекарство, от которого нам всем будет куда как лучше!

 

ГЛАВА 34

ПРОРОЧЕСТВО

— Госпожа…

— Спасибо, Стефель,

На Умбекке был самый лучший чепец, в руках у нее была корзинка. Наверное, позволив старику кучеру подать себе руку и помочь сойти с повозки, Умбекка представила себя женщиной более благородной, созданной для другой жизни. О да… Камердинер-оборванец, он же кучер, мог бы быть щегольским ливрейным лакеем, а потрепанная повозка — шикарной каретой.

— Стефель, — крикнула Умбекка вслед тронувшейся с места повозке, — ты не пойдешь в «Ленивого тигра», я надеюсь?

— Н-но, пошла! — прикрикнул старик на старую кобылку.

— Хмф, — фыркнула и улыбнулась Умбекка.

Джем волновался. Он самостоятельно спустился с повозки и теперь, опираясь на костыль, с любопытством разглядывал тенистую аллею. Сейчас, в жаркий день, аллея была безлюдна. Дорожка вилась между развесистыми вязами и уводила от деревенской лужайки — туда, где, по словам тетки, располагалась проповедницкая. Туда они как раз сегодня и отправились.

— Тетя, — спросил мальчик, как только они тронулись с места, — а что такое проповедницкая?

Этот вопрос он задавал не впервые. Тетя улыбнулась:

— Такой большой дом.

— Большой — как замок?

— Самый большой дом в деревне.

— Но почему?

Это была игра.

— Потому что это очень важное место, — торжественно отвечала Умбекка, но тут же поправила себя: — Потому что когда-то это было очень важное место.

Сквозь тенистые кроны вязов пробивались солнечные лучи. Тропинка была неровная, пыльная, вся в ямках и бороздах. Между разбросанными там и сям острыми камнями пышно разрослись сорняки.

— Тебе не тяжело идти, Джем?

— Нет-нет! — горячо возразил юноша. А сам чуть не падал.

Прогулки — это придумала Эла, и спутницей Джема на прогулках должна была стать она. Собственно говоря, они и начали гулять вместе. Долгим сезоном Короса, закутанные в теплые шубы, Джем с матерью подолгу бродили по коридорам главной башни. Они мечтали о том времени, когда стает снег и можно будет гулять по галереям и переходам внутреннего двора. Но когда это время настало, спутницей Джема стала тетка Умбекка. Она же сопровождала Джема сегодня, торжественно вышагивая под палящим солнцем.

— Джем! Мы с тобой непременно окрепнем! — сказала Эла и, улыбаясь, сжала руку сына.

Но сама она все еще была очень слаба,

— А когда мама поправится? — спросил Джем, осторожно переставляя костыли так, чтобы не угодить в глубокие борозды.

Умбекка, как обычно, напустила на себя торжественно-скорбный вид.

— О Джем, кто это может знать…

— Никто не знает? Пауза.

— Досточтимый Воксвелл…

Джем развернулся к тетке, в порыве гнева выкрикнул:

— Нет! Вы ему не верите!

— О нет, Джем! — испуганно отозвалась Умбекка, и на ее жирной физиономии отразился неподдельный страх. — Когда-то, когда-то… но не будем говорить об этом несчастном человеке. Какой нынче чудесный день, Джем, правда?

— Чудесный, правда. Вот бы мама была с нами…

Джем не стал продолжать.

— Бедняжка Джем, — сказала тетка немного погодя, когда юноша остановился, чтобы отдышаться и передохнуть. Пухлая рука Умбекки погладила черные волосы Джема. — Твоя мать больна, но она крепится, держится изо всех сил, я знаю.

— Знаю, — эхом отозвался Джем. — Знаю.

Эла на самом деле крепилась и держалась изо всех сил. В ночь безумия досточтимого Воксвелла, когда, в конце концов, служанка отвела Элу в ее покои и уложила в постель, все думали, что Эла потеряет сознание и уже не оправится от пережитого потрясения. Но перед тем как уснуть, Эла совершила дикий, совершенно неожиданный поступок.

— Леди Эла, ваше лекарство!

Бутылочка темного стекла пролетела по комнате, ударилась о камин и разлетелась на множество осколков.

Той ночью Эла спала спокойно. Потом ночь за ночью она лежала без сна, тяжело дыша и обливаясь холодным потом. Лежала и смотрела на камин, где догорали угли, мерцали и переливались призрачные огни. Как бы ей хотелось снова погрузиться в забытье! Яркость, свет дня казались Эле какими-то хрупкими, готовыми в любое мгновение разбиться, словно лед. «Сегодня теплее, как тебе кажется?» — говорила Умбекка, но Эла только ежилась, пожимала плечами и молчала. Измученная, усталая, она садилась у огня, обнимала себя руками, играла прядями волос. Время от времени руки и ноги Элы непроизвольно дергались.

Клик-клик, клик-клик, — звякали вязальные спицы ее тетки.

— Поешь чего-нибудь, племянница. Пирожные необыкновенно вкусны.

Но Эла не могла ничего есть.

— Я пошлю за досточтимым Воксвеллом! — выпалила Умбекка как-то раз, когда Эла упала на пол и не могла подняться.

— Нет! — прошептала Эла.

Досточтимый Воксвелл?!! Сквозь обуглившийся мрак воспоминаний измученная молодая женщина вновь и вновь видела влажные лиловатые губы лекаря, раздвинувшиеся, когда он зубами вынул пробку из бутылочки. Хлоп! — выскочила пробка. Даже в воспоминаниях Элы слышался этот глупый, дурашливый звук. Хлоп-хлоп-хлоп! Слышался, пока не становился громче, не начинал звучать зловеще, не разлетался жутким эхом. То было эхо ее обреченности, и хотя порой бывало так, что Эла не осознавала ничего, кроме того, что очень больна, теперь она ясно, отчетливо понимала и другое: «Они пытались убить меня!» Да, пытались. Быть может, не тело. Но душу, разум — точно. Эла сжимала и разжимала кулаки. Как ей снова хотелось погрузиться в такое приятное, сладкое забытье! О, тогда бы коварный мир не тревожил ее. А там, в мире забытья, было бы тепло и сладко. Теплая, сладкая смерть там была бы. Эла вспомнила о снотворном снадобье и увидела лицо досточтимого Воксвелла — мерзкое, ухмыляющееся. Он смеялся! Нет! Она ни за что не сдастся! Ни за что!

«Я пошлю за досточтимым Воксвеллом!» — эхом раздавались в ушах Элы слова тетки. Она вцепилась ногтями в ковер, собрала все силы, какие только у нее были, и закричала: «Не-е-ет!»

Что-то такое было в жутком крике Элы, что остановило даже Умбекку. Толстуха попятилась, сердце ее испуганно заколотилось. Она прижала руку к затянутой в черный креп груди, закрыла глаза и горько вздохнула. Она понимала, что племяннице очень хотелось бы выпить снотворного снадобья, но понимала и другое — Эла была горда и ее гордость была сильнее.

В последующие дни Эла страдала, но боролась, решившись раз и навсегда вырваться из липких объятий снотворного зелья.

Умбекка взяла колокольчик.

— Нирри, помоги леди Эле встать.

Нирри выполнила указание хозяйки.

— Мэм?

— В чем дело, девчонка?

— Еще что-нибудь?

Умбекка вздыхала:

— Нет.

Нет. Она не пошлет за досточтимым Воксвеллом. Об этом не могло быть и речи. Угроза осталась угрозой, и не более того.

— Это здесь, тетя?

— Да, Джем. Это проповедницкая.

Джем с любопытством вглядывался в здание, стоявшее за проржавевшими воротами. Окруженная высокой стеной, проповедницкая была большой и мрачной. Ее окружал заброшенный, одичавший сад. Ржавые петли ворот протестующе заскрипели. Умбекка улыбнулась Джему, не слишком решительно толкнувшему створку ворот.

Пригибаясь под нависшими над дорожкой ветвями, Джем и Умбекка шли к проповедницкой.

— А почему проповедницкая, тетя?

— О Джем! — этого вопроса Джем Умбекке еще не задавал. — Это же понятно. Проповедницкая есть проповедницкая. Тут жил проповедник.

— А кто такой проповедник?

— Самый главный человек в деревне.

— Важнее лорда?

Толстуха остановилась.

— Лорд — повелитель замка, Джем. А проповедник — повелитель храма.

Джем обернулся.

— Тут жил бог Агонис?

Тетка немного отстала от него — наверное, ей тяжело было нести корзинку. Ее ответ донесся до Джема из-за густой листвы.

— О нет, Джем. Нет, что ты! Здесь жил его посредник. Его наместник. Проповедник.

Но и этот ответ мало что объяснил юноше.

— Это все было в стародавние времена? Когда люди еще веровали? Ну, то есть, когда веровали все-все?

Юноша смотрел на разрушающийся дом и на миг вдруг почему-то очень встревожился. Вдоль одной из стен тянулась странная пристройка — вроде бы застекленная.

— Да, Джем. В стародавние времена, — откликнулась тетка, и голос ее прозвучал ближе. Она успела догнать Джема.

Умбекка за последнее время изменилась не меньше, чем ее племянница… Умбекка стала спокойна, тиха и доброжелательна — такой она стала после ночи безумия лекаря. Что-то умерло у нее в душе, она перестала быть такой, какой была раньше.

Она больше не наведывалась в дом досточтимого Воксвелла и перестала носить на груди сверкающий золотой круг Агониса.

— Мы еще не пришли, тетя? — спросил Джем.

— Скоро придем.

— Но когда же?

Тетка обогнала его и шла впереди.

— Бедняжка Джем! Тебе тяжело ступать по гравийной дорожке?

— Нет-нет! — мотнул головой Джем. Он тяжело дышал. — Просто… просто я проголодался, вот и все!

Вот это было правдой. Солнце уже клонилось к закату, а они все еще не добрались до цели. Раскрасневшийся Джем повис на костылях и глядел на внушительную фигуру шагавшей впереди Умбекки. Они обогнули здание проповедницкой, миновали окружавший здание сад, дошли до калитки и вышли в огород.

— Когда мы с Руанной были молоденькие, — говорила Умбекка, — мы сюда каждый Канун наведывались. О, какие мы тогда были веселые, какие счастливые бежали по дорожке в муслиновых платьях, смеялись, болтали! Размахивали зонтиками!

После богослужения у проповедника всегда бывало застолье. Ну, это само собой разумеется, только для людей благородного происхождения, жутко скучно. Ну а мы с Руанной убегали в огород. Как же нам тут нравилось! О чем мы только не мечтали! Мы смотрели на Оракул и гадали, что с нами будет. Это было еще до того, как эрцгерцог избрал мою бедную сестру себе в жены, конечно. О, он далеко не сразу сделал ее своей избранницей!

В воздухе пахло созревшими яблоками.

— Мы пришли, Джем, — объявила Умбекка немного погодя.

— Тетя, что это такое?

Цель их путешествия открылась неожиданно. Раздвинулись переплетенные ветви, и перед глазами Джема предстало странное сооружение… Две поросшие мхом ступени вели к круглому возвышению. Там стояла полукруглая мраморная скамья. Посередине на мраморной плите стояла огромная, тоже мраморная, резная чаша, а выше как бы парили в воздухе две фигуры, выполненные в человеческий рост — мужская и женская. Обнаженные мужчина и женщина держались за руки, и взгляды их были устремлены вниз — как бы на тех, кто смотрел на них снизу вверх со скамьи.

— С ним рядом — женщина, которую он искал, нашел и потерял, — сказала тетка Джема. Голос ее стал мечтательно-отстраненным. — Говорят, настанет день, и они будут вместе. Это бог Агонис, Джем. Бог Агонис и леди Имагента.

Джем не отозвался. Он и не знал, что сказать. Он осторожно переставлял костыли, двигаясь вокруг чаши. Время от времени юноша останавливался и смотрел вверх, на статуи, или вниз, внутрь чаши. Статуи были необыкновенно красивы, и их красоту не нарушали даже трещины в мраморе, даже зеленый мох. А вот из чаши поднималось зловоние. На самом дне осталась гнилая лужица.

— Этот фонтан назывался Оракулом, — рассказывала тетка. — Он показывал то, что с тобой будет. В воде можно было увидеть изображение, похожее на сон.

Довольно вздохнув, Умбекка сняла с корзинки салфетку, расстелила ее на скамье, вынула пробку из бутылки с сидром. Достала из корзинки хлеб, ветчину, язык, пирожные, булочки. — Думаю, мы заработали с тобой право перекусить на славу, а, Джем?

— Заработали, конечно! — не смог удержаться от смеха Джем. И они принялись с аппетитом есть, передавая друг дружке бутылку с сидром, в густой тени разросшегося фруктового сада. Солнце все сильнее клонилось к закату и в какой-то миг вдруг ярко осветило фигуры фонтана.

— Прогони мух, Джем, будь хорошим мальчиком.

А потом они просто сидели молча и смотрели на статуи. А золотой свет заливал их все ярче и ярче.

— Они придуманные, тетя? Это легенда, да?

— М-м?

Легкий ветерок шевелил листву у них над головами. Послышался глухой стук — упало на траву очередное яблоко. Корзинка окончательно опустела. Они наберут яблок и наполнят ими корзинку.

— Они — из легенды, да? Ну, как Нова-Риэль?

Тетка бросила на Джема быстрый, не слишком довольный взгляд.

— Ты знаешь о Нова-Риэле?

— Варнава…

— О да. Но ты не думаешь, Джем, что молния никогда не ударяет в одно и то же место дважды?

И больше Умбекка ничего не сказала.

 

ГЛАВА 35

ХРАМ В РУИНАХ

— Тебе понравилась прогулка, Джем?

— О да, очень!

— Вижу, что понравилась, — и Эла обняла сына, — ты так разрумянился.

Бледная молодая женщина лежала на кушетке. Она была до пояса укрыта одеялом, на груди у нее лежал открытый томик романа. Книга была глупая — какая-то древняя дребедень, которую Эла нашла среди вещей покойной матери, но при том довольно живая. Эла благодаря роману провела вечер в Агондоне, в мире игорных домов и шикарных балов. Бедняжка Эла! Теперь ей были суждены только воображаемые приключения. На миг глаза ее стали грустными-грустными. Но она тут же одернула себя, улыбнулась и растрепала светлые волосы сына. Как он подрос! Как окреп! И с каждым днем становится все больше и больше похож на Тора.

— О Джем, вот если бы я только могла пойти с вами. Но ты не огорчайся, тетя еще будет гулять с тобой, пока погода хорошая. Правда, тетя?

— Ну, конечно, племянница, непременно!

Все был решено. Совершенный в тот день поход стал только первым из многих. Каждое утро во время того короткого жаркого сезона Стефель запрягал старую кобылу, и повозка, грохоча колесами, съезжала по дороге со скалы. Внизу, под деревьями, они расставались. Кучер сворачивал к «Ленивому тигру». Джем становился на костыли, и они с теткой отправлялись в путь. Умбекка безропотно следовала то рядом с Джемом, то впереди него, но в последнее время все чаще — позади. Каждый день в пухлой руке она сжимала ручку корзинки, до краев наполненной стряпней Нирри, — там могли лежать язык или ветчина, копченая говядина или жареная курица, пирожные, кексы или печенье.

Маршруты прогулок Умбекки и Джема постоянно разнообразились, сами прогулки становились все более долгими. Еще дважды они наведывались в заброшенный фруктовый сад — туда странным образом влекло их обоих. Они снова и снова смотрели на статуи над фонтаном, и казалось, что из-за того, как играет на статуях солнечный свет, падавший сквозь густую листву, они не то двигаются, не то меняется выражение их мраморных лиц. Тетка дремала, а Джем бродил у фонтана, отыскивая ведущие в сад тропинки, и обнаружил, что дальний забор сада отделяет границы проповедницкой от кладбища. Джем долго стоял и смотрел через стену на кладбище. Надгробные камни равнодушно лежали под жарким солнцем. Джему стало немного не по себе, но почему — этого он и сам не понял.

В следующий раз они направились на поле, лежавшее сразу за деревней, там, где начинались первые холмы. Посередине поля стоял большой бревенчатый сарай — пустой, молчаливый. А позади темной громадой высился замок, а выше него — ослепительная белизна царственных гор. Сердца Умбекки и Джема взволнованно бились, когда они уселись перекусить здесь, в чистом поле под открытым небом. Затем Джем исследовал внутренности сарая. Когда он принялся весело тыкать в жалкие остатки сеновала, оказалось, что в сене полным-полно крыс!

Третья прогулка привела Умбекку и Джема на берег реки. По узенькой тропке они спустились к обрыву, под которым быстро мчались воды. Тетка назвала это место мельничным водоскатом. На другом берегу виднелась покосившаяся мельница. Огромное колесо вертелось медленно. В тот день и сам мельник вышел из дома и стоял, опершись о перила на дощатом настиле над водой. Умбекка помахала ему рукой — как-то не слишком уверенно. Мельник не ответил ей взаимностью. Вытащив из-за тульи шляпы длинную соломинку, мельник задумчиво жевал ее.

Вообще надо сказать, что деревенских жителей Джем и его тетка обходили стороной, елико возможно. Отправляясь на прогулку, они шли по деревне краем. И Умбекка, и Джем инстинктивно, неосознанно сторонились центральной части деревни, где дома теснились около лужайки. Правда, столь же опасливо они относились и к густому загадочному лесу, подступавшему к деревне с юга. Порой, глядя на деревенских жителей издалека, Джем чувствовал какой-то жуткий, безотчетный страх.

Почему он так боялся — он не смог бы объяснить.

Но все же было одно место, куда его тетку тянуло сильнее, чем куда бы то ни было еще.

Джема — тоже.

Ранним вечером, когда до заката оставалось уже совсем немного, Джем и его тетка шагнули под растрескавшуюся арку ворот. Мошкара и стрекозы сновали между стеблями и листьями травы, выросшей так высоко, что она напоминала прибрежные камыши… Трава закрывала и могильные плиты, и змеящуюся между ними тропку. Там, куда падали лучи солнца, они слепили глаза. Там, где сгущались тени, царил непроницаемый мрак. В самом воздухе что-то застыло, что-то таилось — как будто здесь, где уже, по идее, ничего не должно было случиться, все время что-то назревало, что-то могло произойти.

Джем спрашивал:

— А это правда, тетя, что тут живут мертвецы?

Бывали дни, когда Умбекка в ответ на подобный вопрос принималась отчитывать юношу и горевала о том, что он где-то наслушался подобных ваганских глупых суеверий. Но сегодня ее голос звучал спокойно и задумчиво:

— Некоторые говорят, что это так. Сама я точно не знаю. Когда мы умираем, мы попадаем в Царство Вечности, если только не были грешниками. Грешники попадают в Царство Небытия. Но говорят, что бывают такие грешники, что не покидают этот мир, хотя смерть и призвала их. Они держатся возле таких мест, где обитает темный бог Корос.

Умбекка сделала большие глаза, растопырила пальцы и приняла комически-устрашающий вид.

Джем, подыграв ей, притворно испугался, вскрикнул и попятился.

— Так значит, кладбище, тетя, это место, что принадлежит темному богу? — подумав, решил уточнить Джем.

— О да, Джем, конечно. Вот почему храм построен именно на кладбище. Ну, или можно сказать, что кладбище построено около храма. В противном случае темный бог собрал бы с людей слишком большую дань. Поэтому умершие должны покоиться рядом с местом, где обитает бог Агонис.

Джем запутался.

— Так кому же тогда принадлежит это место — Агонису или Коросу?

— О Джем. Ну конечно, Агонису! Он обитает… обитал в храме, и он не допустит, чтобы его темный брат совершил хоть какое-нибудь зло в окрестностях храма. В прежние времена, Джем, под храмом прокладывали туннели, которые вели от алтаря к стенам кладбища. Туннели эти расходились в пяти направлениях. Смысл был в том, чтобы добрые силы бога Агониса достигали самых границ кладбища и не давали темному Коросу приближаться сюда.

— А здесь есть сейчас такой туннель, тетя?

— Нет-нет, Джем. Это было в давние времена, — улыбнулась Умбекка. Мальчик порой бывал таким простодушным.

Джем и Умбекка стояли на тропе, ведущей к храму. Портик фасада совершенно зарос плющом. Когда они с теткой поднимались по ступеням широкой лестницы, сердце Джема билось, охваченное непонятным восторгом. Умбекка приподняла плети плюща, ее племянник пригнул голову и вошел в колоннаду. Казалось, они попали в мрачную пещеру.

Джем молча обвел взглядом паперть. Пол потрескался, его усыпали осыпавшиеся с плюща листья. Вот старое-престарое кресло-качалка, полусгнившее, покосившееся, вот мертвая птица, вот полуразмотанный клубок бечевки… Обернешься — увидишь светлый мир сквозь листву плюща, и покажется тебе, что ты угодил в тюрьму — темную, холодную, зеленую тюрьму.

Вот когда Джем вспомнил о девочке — о той девочке, что убежала по тропинке, подразнив его. На миг ему вдруг показалось, что он опять видит ее на том же самом месте.

Едва видимый силуэт, призрак.

То был первый день в его жизни, когда он попытался встать на ноги.

— Мы тут с тех пор никогда не были?

— Джем?

— Я помню, мы раньше тут бывали. Когда я был маленький. А потом больше не приходили?

— Нет, Джем. Не приходили.

Умбекка повернулась к племяннику спиной и в неуверенности застыла у заваленных всяким хламом дверей храма. Голос ее зазвучал отстраненно, задумчиво:

— Это было в день ваганской ярмарки, Джем. Мы должны были стоять на страже у ворот храма. Мы должны были позаботиться о том, чтобы ваганы не осквернили храм. Вот в чем был смысл нашего пребывания здесь. Знаешь… с тех пор ваганы больше не приходили. Да и та ярмарка была первой после Осады.

Умбекка коснулась рукой проржавевшей цепи. И с грустью вспомнила о том, что в самом конце Осады был случай, когда ирионский храм был осквернен безо всяких усилий со стороны ваганов.

Было и это, и еще была война — давным-давно.

Ржавая цепь поддалась и соскользнула со столбика. У тетки Джема вырвался негромкий вздох. Все, чем были завалены в свое время двери, давно истлело, и створка дверей довольно-таки легко, хотя и с жалобным стоном, отворилась. Юноша и толстуха-тетка вошли в темную пещеру храма. Внутри оказалось почти совсем темно. Свет проникал внутрь храма сквозь почти целиком заросшие паутиной витражные стекла. Паутина, похожая на спущенные флаги, свисала и со сводов потолка. Воздух тут был спертый, душный.

— Я тут два цикла не бывала. Нет, три, — уточнила Умбекка, тяжело дыша.

Джем сделал несколько осторожных шагов вперед. Холодные плиты пола покрылись коркой пыли, птичьего помета, осыпавшейся со стен штукатурки и тусклого, утратившего блеск стекла. Джем переставлял костыли, и от них во все стороны разбегались крысы.

Джем шел по проходу между скамьями с красивыми резными спинками. В конце прохода его ждал алтарь. Огромный круг Агониса, вырезанный из красного дерева, упал и лежал, истачиваемый древесными жучками и плесенью. Взгляд Джема скользнул к каменному возвышению, где к кафедре толстой железной цепью были прикованы полусгнившие останки громадной книги.

Джем повернулся и пошел вдоль боковой стены. Зачарованно он взирал на памятники в честь знаменитых покойников: вмурованные в стену мраморные свитки с их именами, резные плиты в полу у стены, надгробия с лежащими на спине статуями… Рядом со своей дамой лежал каменный рыцарь в доспехах, их каменные руки встречались в последнем ледяном рукопожатии. То был четвертый эрцгерцог Ирионский. В храме была увековечена память всех эрцгерцогов с древнейших времен. Джем подумал о том, что здесь лежат все те, чьи портреты вывешены в галерее, что их кости до сих пор лежат здесь — в стенах и под плитами пола.

Мысль эта очень опечалила Джема, и он решил сказать об этом тетке.

— Тетя?

Они ведь молчали с того мгновения, как вошли в храм. Покуда юноша бродил по проходу и вдоль стен, Умбекка сидела на последней скамье, где нашлось более или менее чистое местечко.

— Тетя?

 

ГЛАВА 36

САМАЯ БОЛЬШАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ

Только одна из их прогулок не удалась. Она была испорчена происшествием, которое Умбекка затем назвала «Самой большой неприятностью».

В тот день они пошли по другой тропе — вдоль кладбищенской ограды, но не в сторону проповедницкой, а в противоположную. Умбекка сказала, что хочет отвести Джема к Цветущему Домику, который стоял на самой опушке леса. Умбекка сказала, что там живет одинокая старушка, и что когда-то они с сестрой Руанной навещали ее — они в то время занимались благотворительностью.

Они уходили все дальше и дальше от деревни, свернули раз, потом другой, и Джем стал задумываться, а далеко ли еще до Цветущего Домика? Тетка углубилась в воспоминания об ушедшей молодости. Она, видно, и мысли не допускала, что они могут заблудиться. Умбекка рассказывала о том, как Руанна вышла замуж за эрцгерцога, о том, как этому обрадовались все, кто жил в долине.

— Все так и говорили: это будет одна из сестер Ренч, Умбекка или Руанна. Представляешь, Джем, в «Ленивом тигре» даже бились об заклад. Представляешь? Но о выборе и речи быть не могло. Всякому было ясно, кого выберет эрцгерцог.

— Но вы же рады, что он не вас выбрал, тетя? Рады, да? — наконец удалось вставить Джему вопрос в поток воспоминаний Умбекки.

— Что?

— Ну, он же был предатель. Эрцгерцог.

Умбекка сразу как-то сникла. Она вяло улыбнулась. Воспользовавшись наступившей паузой, Джем поинтересовался:

— Тетя, мы заблудились?

Да, они, конечно, заблудились, но не это стало «самой большой неприятностью».

— О боже! — вдруг спохватилась Умбекка. — Я была уверена, что прекрасно знаю дорогу, но что поделаешь — ведь прошло… добрых четыре цикла! — она остановилась, глубоко задумалась и сказала: — Знаешь что, милый, нам, пожалуй, будет лучше вернуться. Что скажешь?

Джема знобило. Солнечные лучи едва проникали сквозь густые кроны вязов. Подул ветер — но не ласковый ветерок, а холодный, порывистый. Еще несколько мгновений — и полил дождь. Они не только заблудились, теперь они могли и промокнуть.

Но не это стало «самой большой неприятностью».

«Самая большая неприятность» произошла тогда, когда короткий ливень кончился и, как выяснилось, на ту пору Джем и Умбекка уже успели найти тропинку, что вывела бы их к деревне.

— Честное слово, милый, я была уверена, что знаю дорогу! Мы с сестрой были так прилежны, когда занимались благотворительностью, так прилежны. Кому, как не нам, было знать, что это такое — не иметь в этой жизни никаких надежд. «Девочки, — говорила нам наша мать, — такова ваша судьба — только называться дамами благородного происхождения. Только ваша красота поможет вам пробиться в жизни и занять высокое положение». О, мир еще не слышал слов вернее этих!

— Тетя! — первым закричал Джем. Потом, когда он вспоминал об этом происшествии, ему было стыдно за то, как он закричал — и так визгливо.

Но и тетка вскрикнула срывающимся от страха голосом:

— Джем! О, смилуйся над нами, бог Агонис!

Они прижались друг к другу, а прямо у них на пути, на мокрой от дождя лесной тропинке, с любопытством глядя на них, стояла огромная кошка с желто-черной полосатой шерстью.

— Тетя… это… тигр?

— Это… тигр, Джем. Давным-давно я слышала… как про него рассказывали. Но я… никогда не думала… что он на самом деле есть. Ой, Джем, мне кажется, он сейчас бросится на нас. А тебе не кажется?

Умбекка принялась причитать, а Джем не мог отвести глаз от тигра. Он смотрел в узкие щели черных зрачков, и, как ни странно, этот взгляд золотых глаз тигра наполнил душу юноши удивительным спокойствием. Ему не верилось, что тигр может сделать ему и тетке что-нибудь плохое.

Было тихо-тихо, только капли падали с вымокших веток. И вдруг откуда-то издалека, словно струйка ртути по глади тишины, прокатилось улюлюканье — клич не клич, окрик не окрик, а нечто среднее. Звук был на удивление чистым.

Глаза тигра полыхнули огнем. Зверь пригнул голову и медленно отступил, исчез в зарослях леса. И только тогда, когда тигр исчез, Джем увидел незнакомца, из уст которого и вырвался этот странный звук. В тени под деревьями стоял некто очень высокого роста, в капюшоне.

Сердце Джема ушло в пятки. Почему-то страшно ему стало именно сейчас.

А вот тетка, похоже, вовсе не испугалась.

— Сайлас! — имя сорвалось с губ Умбекки, словно ругательство.

— Милая моя Умбекка! Нет, не надо меня благодарить, — отозвался старческий голос. Говорил он сухо и даже несколько изумленно.

— Сайлас, мы заблудились. В какой стороне деревня? Надеюсь, это ты нам можешь сказать? — проговорила Умбекка таким голосом, словно старик скрывал от нее эти важные сведения давно и долго.

— О Умбекка! Только не притворяйся, что готова сделать то же самое для меня, — фыркнул старик, взмахнул посохом и отвернулся.

Мгновение — и он исчез за деревьями. Вот и вся встреча. Как раз ее Умбекка и назвала потом «самой большой неприятностью».

— Тетя, кто это был? — удивленно поинтересовался Джем. Еще более удивила резкость ответа.

— Грешник! — взорвалась Умбекка. — Страшный, неисправимый грешник!

Еще немного — и впереди показалась деревня, буквально за следующим поворотом тропинки.

 

ГЛАВА 37

СКАЛА УБИЙЦА

— Ох, и давно же мы тут не были!

— И правда!

— Я соскучился.

— Еще бы!

Боб, как когда-то в детстве, неуклюже пробирался вперед, раздвигая побеги папоротника. Над его головой зеленели кроны деревьев Диколесья. «Диколесье зеленеет!» — распевал Боб — хрипло и фальшиво. С веток на его пути срывались и разлетались в стороны ласточки.

— Полти, догоняй! — весело крикнул Боб, обернувшись назад.

В этом году дни жаркого сезона Терона, казалось, никогда не закончатся, и с каждым днем Боб становился счастливее. Куда девались его былые тревоги! Полти так переменился. Теперь, когда у него появилась красивая жилетка и драгоценный перстень, он стал совсем другим парнем. Порой вообще казалось, будто вернулось прошлое. Вот и сейчас так казалось. Впервые за долгое время парни шли вдвоем купаться на реку. На плечи их были накинуты грубые одеяла.

— Полти, — сказал Боб, когда они зашли поглубже в лес. — А что за тайну ты мне не хотел раскрыть?

Полти невольно расхохотался. Вопрос вышел донельзя глупым. Но Боб был так счастлив, что почему-то решил, что Полти ему ответит.

— А с чего ты взял, что у меня есть какая-то тайна, дружище?

— Я точно знаю, Полти. У тебя всегда были какие-нибудь тайны.

— Это не так. Задумки у меня были. И сейчас тоже есть.

Немного погодя Боб спросил:

— Ну и какая у тебя нынче задумка, Полти?

За деревьями показалась река. Полти толкнул друга в плечо:

— Давай наперегонки до берега?

И он бросился вперед.

Эта игра была Бобу отлично знакома. Но и здесь что-то переменилось. На этот раз все вышло по-другому. Полти запыхался, не добежав до берега.

— Устал. Не могу!

— Полти?

Тот прислонился к берегу. Он махал жирными руками и гнал Боба прочь:

— Беги, дружище, беги сам. Я просто запыхался. Беги, давай.

Какое-то время Боб колебался. А потом побежал, все дальше и дальше.

Он мчался, набирая скорость. Наконец он уже бежал, позабыв обо всем, продираясь на бегу сквозь буреломы, перепрыгивая через стволы упавших деревьев, преодолевая без труда густой подлесок.

Он запрокинул голову.

Он весело хохотал.

Длинные ноги Боба ни на что не годились. Он и сам так думал. И все остальные тоже. А теперь вдруг эти длинные ноги обрели силу и уверенность. За изрядно поредевшими деревьями серебрилась река. Боб, выскочив из леса, промчался по лугу и чуть было не влетел с разбега прямо в воду.

Размахивая руками, он остановился у самой кромки воды.

— Я победил! — крикнул он, глупо радуясь неизвестно чему. — Полти, я победил! — повторил Боб, обернувшись к лесу.

Река сверкала и журчала. Ботинки утопали в прибрежной траве.

Боб разулся.

Река в это жаркое время года являла собой могучую силу. Громко ревя, она неслась по каменистому руслу, огибала зеленые лесистые берега и мчалась вниз, к водоскату, где скорость ее возрастала во много раз. Боб плыл, раздвигая волны крепкими Руками, боролся с сильным течением.

Немного погодя он вдруг опомнился и не на шутку испугался.

— Полти! — крикнул он. — Полти, ты где? Боб выбрался на берег и упал без сил.

Он совершенно забыл о Полти. А теперь он пытался вспомнить, выходил ли вообще Полти из леса. Он бежал за ним или нет?

А потом увидел в траве что-то яркое. То был вышитый жилет Полти.

Схватив жилет и прижав его к груди, Боб бегом бросился по берегу.

Вода.

Валуны на берегу.

И нигде ни намека на рыжеволосую голову Полти.

Боб бежал и бежал по берегу, все быстрее и быстрее, до излучины.

— Полти! — вопил он на бегу. — Полти! — намокший жилет болтался в его руке, зацеплялся за осоку, пачкался в грязи. От солнечных бликов на воде слепило глаза. Боб задыхался, хрипел. Он не мог думать ни о чем, кроме: что-то случилось. Но что именно — он не понимал, и даже думать об этом ему не хотелось. Понимание ожидало его где-то впереди — вот единственное, что он знал наверняка.

Вниз по течению.

Только потом у Боба возникло такое чувство, что за ним кто-то наблюдает. Это чувство не покидало его весь день.

Кто-то наблюдал за ним исподтишка.

В том месте, где река отворачивала от Диколесья, как раз перед опасной быстриной мельничного водоската, из берега выступала скала, которую жители деревни называли Скалой Убийцей. В стародавние времена вожди тарнских племен сбрасывали со скалы побежденных ими врагов, тем самым верша суд. Пленных врагов связывали по рукам и ногам и швыряли в реку. Мятущиеся волны вертели и переворачивали тела, уносили их туда, где бешено крутились водовороты на порогах. Если кому-то удавалось выжить в этом испытании, его отпускали на волю.

Мало кто выживал.

Позднее, во времена особой строгости нравов, стало принято, чтобы согрешившие вручали мельничному водоскату свою судьбу.

Падшие на ту пору чаще всего были утратившими девственность девушками, что искали в смерти спасения от позора.

Детям не разрешали играть около Скалы Убийцы.

Только они все равно там играли.

Боб спешил к скале. Раньше Пятерка частенько играла там. Много раз Полти и Вел — лучшие пловцы — осмеливались нырять в бурную реку и соревновались — кто сумеет подплыть ближе к мельничному водоскату так, чтобы его не унесло течением. Ясное дело, кто побеждал.

«Ты слишком быстро выдыхаешься, Вел. В этом твоя беда».

— Просто я не такой жирный, как ты. А тебя жир держит.

— А ты выдыхаешься быстро.

Боб выбежал из-за поворота, тяжело дыша.

— Что случилось?

Но он и сам сразу все понял. На берегу, под Скалой Убийцей на корточках сидела Лени, одетая в тонкую блузку, и Вел — без рубахи. С них ручьями стекала вода, а рядом с ними на песке на спине распростерся Полти.

— Он мертвый? — надтреснутым голосом спросил ошеломленный Боб.

— Полти! Полти! — кричала Лени и била его по пухлым щекам.

— П-привет… — вяло проговорил Полти и открыл глаза. — Боб, а вот и ты… — Жирный парень несколько раз подряд кашлянул. При этом по его груди и животу перекатились валики жира. Между грудными мышцами — толстыми, как у женщины, — краснели мокрые волосы. Намокшие штаны облепили толстенные бедра. — Хорош дружок, да? — ухмыльнулся Полти, подмигнув Лени.

— Боб?

— Он-то знает, что я болел. Думаете, он хоть посмотрел, как я плыву? И не подумал даже. Меня течением понесло, а ему хоть бы что. Ну да от него толку, как от богомола. Умница ты, Лени. Ты того парня выбрала, какого надо. — С этими словами Полти сжал руку Вела. Мышцы оказались твердокаменными. — Дружище Вел, ты спас мне жизнь.

Сын кузнеца усмехнулся.

— Ты же герой, Вел. Нет, честно!

Боб неловко переминался с ноги на ногу. Как он мог чувствовать себя сейчас, когда все уже было позади? В высшей степени по-дурацки. Все силы он потратил на бег, и теперь ему казалось, что они вытекали из него, просочились, словно вода в дырочку. Разве он смог бы вытащить Полти из реки, если бы его понесло течением? В детстве в Пятерке Боб плавал хуже всех. Теперь их осталось четверо, но Боб понимал: он и теперь оставался на последнем месте. Боб не нашел ничего лучше, как торжественно провозгласить:

— Я принес твой жилет, Полти.

С этими словами он поднял вверх мокрую замызганную тряпку. Если бы его товарищ в ответ стукнул его как следует, Боб бы даже не обиделся, он счел бы, что получил по заслугам. Но Полти просто молча взял у него жилет и набросил его на плечи, так как здорово дрожал.

— А у нас тут… пикник, — смутилась Лени и взяла Полти под руку. — Но мы же тебе говорили, верно?

— Не припоминаю, — покачал головой Полти. — Мы-то с Бобом просто решили на речку сходить, и все. А видите, как здорово получилось! Ну да ладно, мы вам мешать не будем. Мы пойдем. Голубкам лучше всего наедине.

— Полти, да ты что! Пошли, вы должны к нам присоединиться.

Жирняю Полти ничего не оставалось, как согласиться.

Компания поднялась по берегу вверх, на скалу, где Лени разложила на клетчатой скатерти роскошное угощение — пироги, холодную курицу, пирожные с кремом. Бутылки с пивом и вином стояли аккуратными рядками.

— Ты отошел, Полти? — поинтересовалась Лени, когда почетный гость уселся на краешке коврика. Да нет, чего там «краешек»… Полти развалился на коврике. Лени вынула пробку из первой бутылки.

Полти немного побледнел. Бедняга Полти. Сможет ли он хоть немного выпить, вот интересно?

— Крошечный глоточек, больше ничего, — сказал Полти.

— А? — обернулась Лени. — Выпить хочешь? Я тебе сейчас налью.

Но Полти, оказывается, имел в виду не выпивку. Он шарил во внутреннем кармане жилета.

— Вот радость-то! — воскликнул Полти. — Хотя бы этого не потерял! — и, бросив убийственный взгляд на Боба, Полти извлек из кармана маленькую бутылочку темного стекла — ту самую, которую Боб впервые увидел днем раньше.

Хлоп! — сказала пробка, и Полти на краткое мгновение поднес пузырек к губам.

— А-а-ах! — довольно ухмыльнулся Полти, закрыл пузырек и убрал в карман. — Мое лекарство, — оповестил он Лени и Вела. — Маленький глоточек, и больше не нужно.

Между тем, несмотря на эти слова, Полти затем неоднократно вынимал пузырек из кармана и прикладывался к нему — или делал вид, что прикладывается.

Пикник удался на славу.

Наконец и отвергнутый Боб был принят в ряды присутствующих. Он неловко устроился с краю и большей частью наблюдал за тем, как его товарищи поглощают галлонами пиво и вино и угощаются курятиной, пирогами и пирожными. Боб пил и ел очень мало, но этого никто не замечал. Теперь Боб уже не сомневался — за ними кто-то наблюдал. Наверное, ему бы следовало рассказать о своих подозрениях, но он понимал, что вряд ли сумеет. Ему казалось, что для остальной компании он как бы не существует.

Бедняга Боб!

Солнце ярко освещало высокую скалу, вершина которой была гладкой, широкой и плоской.

— Ну, совсем как в старые добрые времена, — усмехнулась Лени, набивая джарвельскую трубочку. Видно было, что она с любовью вспоминает дни, когда Пятерка была неразлучна. Пожалуй, сегодняшний долгий теплый день и впрямь походил на один из дней их детства. Как они были счастливы тогда! Голые, загорелые до черноты, вдоволь наплескавшись в реке, члены Пятерки забирались на скалу и грелись там под лучами золотого солнца. Когда им становилось жарко, они прыгали в реку, а потом, немного поплавав, снова выбирались на берег и залезали на скалу. Течению не удавалось утащить ребят к водоскату — они были легкими, быстрыми и ловкими.

Теперь они повзрослели.

Полти в очередной раз полез в карман жилета за лекарством.

— Что за зелье? — поинтересовалась Лени, лениво глянув на пузырек темного стекла. В детстве Полти частенько таскал своим друзьям на пробу множество всяких снадобий из аптечки отца — порошки, пилюли, настойки. Еще тогда ребята оценили медицину по достоинству и убедились в том, что те же самые снадобья, которые больным помогают поправиться, заставляют здоровых чувствовать себя еще лучше.

Или хуже.

— Попробуй! — и Полти передал Лени пузырек.

— М-м-м! Вкуснотища-то какая, на патоку похоже.

— Немножко, много не надо.

— Ну-у-у. Я замерз! — сообщил выкупавшийся Вел и улегся рядом с Лени. Она поднесла пузырек к его губам.

— Вел, попробуй. Вел попробовал:

— М-м-м. Неплохо.

Он стащил штаны и лег на спину, выгнув шею. Пока он пил снадобье, его кадык несколько раз подпрыгнул и опустился. С его гладкой кожи стекали светлые, чистые капли речной воды.

— Где эта патока? — поинтересовался он несколько сонно немного погодя.

— Ага-ага? И мне бы еще немножко… — промурлыкала Лени. Толстые пальцы Полти сжали бутылочку и снова протянули ее товарищам.

— Вы только понемножку, много-то не надо, — увещевал Полти.

Но пузырек пропутешествовал из рук в руки еще несколько раз, причем к снадобью прикладывались только Вел и его суженая. Боб только смотрел, хотя не сказать, чтобы испытывал зависть.

Да, он не слишком завидовал.

Потому что чувствовал: что-то неладно.

— Самую капельку, больше нельзя, — в очередной раз проговорил Полти, прервав свой рассказ. А потом и не подумал продолжать. Никто и не просил его продолжать — рассказ был так себе, какие-то детские воспоминания. Их унесло — как и не было, будто они упали в реку и уплыли по течению.

Вел потер кулаком слипающиеся глаза.

— Тебе что-то в глаз попало? — участливо поинтересовался Полти и наклонился над лежащим на спине другом. — Ну-ка, дай я гляну. — Он оттянул верхнее веко и заглянул в глаз Вела так, словно был заправским лекарем. — Да нет, вроде ничего не попало, — заключил Полти и опустил веко.

Лени и Вел дремали. Лени легла на бок и прижалась к Велу. Ее огромные груди готовы были вывалиться через вырез платья. Все вокруг было завалено куриными костями и пустыми бутылками. Скатерть превратилась в клетчатые горы и ущелья.

— В глаз что-то попало, — сонно пробормотал Вел.

— Да нет, тебе только кажется. Ничего нету там.

— Полти, что ты делаешь?!

Это вскрикнул Боб. Ему никто не ответил. Полти преспокойно улегся по другую сторону от Лени. Время шло.

— Вел?

— М-м-м?

— Вел? — тихо-тихо проговорил Полти. — Знаешь, я не то хотел сказать тогда. Ну, когда сказал, что у тебя примесь зензанской крови имеется. Я хотел сказать тебе, Вел, что был не прав. Давно собирался сказать.

— М-м-м, м-м-м…

— Полти, да ты что делаешь-то? — прошипел Боб, жутко наморщив лоб. Ему безумно хотелось выкрикнуть: «Полти! За нами кто-то следит!»

Но почему-то не мог крикнуть. Или не хотел?

Рука Полти скользнула по груди, по животу Вела. Пальцы ощупали мышцы груди, бедер…

— Ох, Вел! Какой же ты крепыш! А я такой слабак! Уродливый розовый пузырь. Да еще больной! Где уж мне с тобой тягаться, верно? Ты доказал, что ты первый, Вел. Ты у нас самый лучший. Первый в Пятерке. Теперь-то уж тебя течение точно не унесет, правда?

И он ткнул пальцами в лицо Вела.

И вот тут что-то повернулось в мозгу у Боба. Тайна Полти. Теперь он все понял! Волна восхищения захлестнула Боба, но тут же сменилась волной ужаса.

— Полти! Не надо!

Но Вел уже поднялся. Он, покачиваясь, шел на Полти. Боб протянул руки, попытался удержать Полти. Он кричал, но его крики безответно повисали в воздухе. Почему-то выходило так, что сам Боб ничего для Вела сделать не мог — получалось, что спасти его, если бы, конечно, захотел, смог бы только Полти.

— Боб, прекрати дурака валять! — рявкнул Полти и отшвырнул от себя друга. — Ты что, не понимаешь? Сколько же ты можешь ко мне цепляться?

— Полти, кто-то следит за нами! Но Полти не слышал.

— Неужели ты не чувствуешь? Нет, видно, не чувствовал.

— Чего такое-то? — сонно пробормотала Лени. Ошарашенно моргая налитыми кровью глазами, девушка увидела, что Вел прыгнул в воду — но ведь он и раньше нырял, ничего такого особенного.

Она слышала, что говорил Полти. Слышала, как он признал превосходство Вела. Все точно. Но что же такое творится? У Лени перед глазами плыли золотистые пятна.

Послышался голос:

— Милашка Лени.

Вел? Уже вернулся? Лени протянула руки навстречу любимому, но обняли ее не руки Вела. Эти руки были обвешаны жирными, дряблыми, похожими на губки, мышцами. Лени затошнило. Колени ее подогнулись.

— Лени. Лени. Милашка Лени…

— Полти! — не выдержал и вскочил на ноги Боб. Он только-только пришел в себя — пребольно ударился головой, когда его друг швырнул его на землю. Боб покачивался. Взгляд его дико метался.

Скала, река… Река, скала.

Какая ты славненькая, Лени…

Грубые руки рвали на Лени платье. А под платьем-то на ней ничегошеньки не было…

В барашках волн показалась голова Вела. Боб бросился к обрыву.

— Милашка, милашка Лени, — хрипло выдыхал Полти. Он швырнул сопротивлявшуюся девушку на одеяло.

Боб прыгнул со скалы.

Скала.

Река.

Последнее, что он слышал, — жаркие хрипы, вырывавшиеся из груди Полти.

А потом — ужас от того, с какой силой его подхватило течение. Потом — страх.

Боб отчаянно молотил по воде руками.

Потом, потом он будет думать: «Я пытался спасти его». И еще он будет думать так: «Больше ничего нельзя было сделать».

О радость! Из воды торчал длинный сучок затонувшей коряги. Боб ухватился за сучок и подтянулся к берегу.

Он еще долго лежал на илистом берегу, переводя дыхание. Он был полон реки, она захватила его, владела им. Весь мир для Боба превратился в серебристый поток, несущийся к жестокому, беспощадному водоскату.

Боб, шатаясь, поднялся на ноги.

«Теперь нам нечего соревноваться, верно?»

Боб, покачиваясь, побрел по мшистому берегу.

«Ты доказал, что ты первый, Вел».

Он шел в сторону мельницы.

«Ты самый лучший, ты первый в Пятерке».

Боб добрался туда как раз вовремя, чтобы увидеть, как изуродованное о камни тело поднимается вверх над лопатками мельничного колеса.

Он дико закричал.

Он упал на колени в грязь и закрыл глаза. А когда он снова открыл их — наверное, прошла целая вечность, — он никого не увидел. Между тем с противоположного берега за ним следила широкоскулая темноглазая девушка — да-да, именно она наблюдала за их компанией весь день. Бобу это не зря казалось.

Это была Ката.

Ката видела все.

 

ГЛАВА 38

СИНИЕ МУНДИРЫ

Карета, похоже, свернула за угол.

Капеллан, которого чуть-чуть прижало к золоченой дверце, улучил мгновение и едва заметно приподнял занавеску. Нет, никакого угла он не обнаружил. Поворот карета совершила на вершине холма. Внизу, под холмом, капеллан увидел внушительный конвой. Зрелище, он был вынужден это признать, было весьма впечатляющее. Конечно, когда день за днем трясешься в карете, где душно, тесно и темно, можно и забыть о том, как замечательно твое сопровождение.

Перед взором капеллана предстали длинные вереницы окрашенных синей краской фургонов — конец обоза еще не был виден, фургоны терялись где-то в предыдущей долине. Впереди обоза маршировали шеренги пехотинцев в синих мундирах, а непосредственно за каретой гарцевали кавалеристы — также в синей форме, и притом на скакунах в синих попонах. В целом создавалось впечатление огромной синей змеи, которая, медленно извиваясь, ползла по холмам, повторяя все подъемы и спуски белесой дороги. На ветру трепетали синие флаги и штандарты. Уставленные вверх штыки как бы протыкали синий-синий воздух. До слуха капеллана донеслось мерное «бум-бум» барабана. И он понял, что, оказывается, слышал этот звук всю дорогу!

Синие мундиры шагали в Ирион.

Скоро пути конец. Скоро они придут.

Вот только в Ирион сразу не войдут. Командор отдал приказ о проведении самой тщательной разведки. Капеллан давно знал, каковы планы командира, но только теперь задумался об этих планах по-настоящему. И они его растревожили. Ну, так… совсем немного.

Тарнские долины можно представить по-разному. С двух сторон — так, по крайней мере, до сих пор полагал капеллан. Первый вариант: представить себе этакий пасторальный мирок — жирные со свинью, примерно тех же габаритов молочницы… ветряная мельница… чистая, веселая река. Любовные записочки, наколотые на сучки деревьев в лесу. Второй вариант был несколько менее привлекателен. Тут на ум приходили коровьи кизяки, длинные обеденные столы из грубо сколоченных досок, безобразная стряпня и крестьяне с щербатыми улыбками.

Прежде капеллан никогда не выезжал из Агондона, однако жизненного опыта ему хватало на то, чтобы понять: второй вариант гораздо реальнее. Капеллан думал о том, что прежде, говоря об обитателях Тарна, представлял себе существ неуклюжих, провинциальных болванов. Но до сих пор ни кому в голову не приходило, что эти болваны могут быть опасны. Капеллан с грустью смотрел на марширующее войско. Скажи ему кто-нибудь год назад, что он будет путешествовать вместе с таким вот грандиозным конвоем, он бы рассмеялся этому человеку в лицо.

Командор заерзал на сиденье.

— Капеллан!

— Командор?

— Я знаю, чем вы там занимаетесь.

Капеллан опустил занавеску и подумал о том, что его жизнь, кажется, возвращается на круги своя.

Старик командор обращался с ним в точности так, как в детстве мать.

Капеллана звали Эй Фиваль.

Будучи молодым человеком, он отличался красотой особого рода: с одной стороны, черты его лица были совершенны, идеальны, но с другой стороны, в них отсутствовала какая бы то ни было изюминка. А это означало, что характер у обладателя такой внешности может проявиться лишь в том случае, если на его долю выпадут более или менее серьезные испытания. Чаще всего жизнь такие испытания предоставляет, но не всегда. Разбитые надежды, неудачный любовный роман — все это могло миновать человека.

Так и было с Эем Фивалем. Беды обходили его стороной. Его нельзя было назвать глупым человеком — нет, он был по-своему мудр. Вот только ему очень недоставало опыта в определенных вещах.

В юности он очень заботился о своей болезненной матери. Однако забота эта скорее была для него повинностью, нежели чем-то иным. Он любил мать — потому что любить мать полагается. Он читал ей после обеда. Порой с ней даже бывало интересно. Мать была на короткой ноге с архимаксиматом, и когда она умерла, эта дружба способствовала тому, что молодой человек без особых проволочек был принят в члены ордена Агониса. Что еще того замечательнее — как раз в это же время появилась вакансия в главном храме Агондона — место чтеца канона. Эя Фиваля приняли.

Казалось, можно было бы позавидовать такой безмятежной жизни — Эй жил в роскоши, но при этом воспринимал то, что имел, как данность. Ничто не мешало ему, он не чувствовал никаких препон в своем продвижении по жизни. Правда, можно было бы заметить, что Фиваль мог бы продвинуться по службе, занять более высокое положение в рядах ордена агонистов. Да, заметить такое можно было бы, но замечали крайне редко. Ошибки совершить можно только при попытке что-либо сделать. У Эя Фиваля не было желания стать одним из сильных мира сего.

Время шло, но взрослый Фиваль сохранил свои юношеские убеждения — ну разве что они стали не столь ярко выраженными. Он по-прежнему был красив. За него мечтали бы выйти замуж многие женщины — но только до тех пор, пока не задумывались получше: а стоит ли? Черные одежды веры очень шли Фивалю. Круг Агониса всегда ярко сверкал на его груди, руки всегда были затянуты в безукоризненно белые перчатки. Но перчатки не прятали никаких секретов. Руки у Фиваля были самые обыкновенные — вот только он не желал ни к чему в этом мире прикасаться.

Да, его волновали события в королевстве, но совсем немного. Синекура главного агондонского храма давала Фивалю возможность бывать в гостях у самых знатных семейств. Пройдя жизненный путь до середины, он всегда имел свое уютное местечко за чайным столиком и за карточным столом, на обедах и балах.

Баловень жизни — ни дать ни взять. Многие высокопоставленные дамы избрали его своим сердечным поверенным. Его было трудно чем-либо удивить, а советы он всегда давал превосходные. Что же до самих дам, то они, конечно же, были очень набожны и много времени уделяли молитвам. А уж тем более — их духовный советник (так дамы именовали Эя Фиваля), и пускай злые языки утверждали, что он навещает их в несколько… ну, скажем так, интимной обстановке.

Между тем имя Эя Фиваля никогда не участвовало ни в одном скандале. Не было никого, кто относился бы к нему неприязненно. С другой стороны, не было никого, кто полагал бы, что Эй Фиваль на что-то такое способен. Один светский шутник как-то удачно пошутил. В будуары дам А, Б и В, сказал он, входили многие, однако Эй Фиваль входил только в их будуары. Это было правдой, и тем более несправедливым представлялось то, что теперь Эй Фиваль был вырван из такой приятной, удобной, привычной для него жизни.

В последнее время в шикарных гостиных Агондона начали поговаривать о Великом Возрождении. А надо сказать, что одним из замечательных качеств Эя Фиваля было его красноречие, говорил он столь же чудесно, сколь умел и слушать своих собеседников, а уж распространяться на любую тему мог сколько угодно, и притом весьма убедительно и логично. Но занудой Фиваль не был. Напротив: в разговор он вступал лишь тогда, когда требовалось, и умолкал ровнехонько тогда, когда чувствовал, что пора умолкнуть — да нет, даже, пожалуй, чуть пораньше. На это дело у Фиваля было чутье.

Примерно в то самое время, когда разговоры о Возрождении только-только начались, Эю Фивалю случилось быть по приглашению в доме леди Чем-Черинг — женщины, стоявшей чуть поодаль от привычного для Фиваля круга. Леди Чем-Черинг славилась тем, что обожала ругать провинции Эджландии за их безбожие. Ну и, естественно, разговор коснулся северных областей, где разрушение морали и веры было особенно ужасающим. И естественно, в разговор вступил Эй Фиваль. Взяв для примера Тарнские долины (на самом деле для Фиваля это название было нарицательным и означало не более чем «отдаленные провинции»), он сказал о том, что Возрождение должно пронестись по тамошним краям, словно лесной пожар по горам, по долам. От этого пожара должны были воспламениться сердца. Возрождение должно было (Фиваль до сих пор помнил слово в слово то, что сказал тогда) стать непрестанным, неугасимым, вечно горящим. То была одна из лучших проповедей Фиваля. Совершенно ясно — Возрождение становилось модой сезона. Следовательно, на время, покуда эта мода не прошла, Эй Фиваль мог побыть ее глашатаем. И ничего при этом не потерять.

То есть так бы оно было, не возникни двух помех. Первой оказался архимаксимат. Он не присутствовал на приеме у леди Чем-Черинг, однако эта добрая госпожа была его закадычной подругой и вкратце пересказала содержание пламенной речи Фиваля.

Вторая помеха — что ж, второй помехой стало само время, хотя если и было что-то третье, то тут следовало бы вести речь о делах порядка интимного, и касалось это одного близкого приятеля леди Чем-Черинг. Пошел слух, будто бы предал эту интрижку огласке именно Эй Фиваль. Поговаривали, будто «сердечный поверенный» стал несколько беспечен.

Архимаксимат вызвал к себе Фиваля.

— Ах, Эй, мой мальчик! Милый мой Эй, — так начал беседу с молодым каноником архимаксимат, однако довольно быстро перешел на холодный, формальный тон. — Эй, сегодня я побывал на аудиенции у его императорского агонистского величества, — сообщил архимаксимат, хотя Фиваль отлично понял, что архимаксимат побывал не у самого короля, а у премьер-министра. — Уже целый цикл его величество не жалеет сил ради завоевания и усмирения непокорных зензанцев. Теперь кампания по их усмирению близится к концу. Теперь всем нам предстоит посвятить свои усилия моральной и духовной перестройке земель, вверенных нашему попечительству. Его величество издал указ, согласно которому в каждую из девяти провинций, а также в захваченные нами области Зензана, будут назначены военные губернаторы, которые станут там правителями.

Эти люди избраны из самых благородных героев войн, имевших место в течение последних циклов. Лорд Бараль, разбивший красномундирников на юге страны, станет главнокомандующим в Варби и Голлуче. Мидлексион станет графом Тонионским. Лорд Микэн, освободитель Рэкса, вернется в столицу Зензана. Принц-электор Джераль, адмирал лорд Крэль, генерал лорд Горголь — все они будут вознаграждены подобающим образом. И еще, ах да, конечно, Оливиан… — Архимаксимат сделал небольшую паузу. — Оливиан Тарли Вильдроп, герой осады Ириона, вернется в провинцию, где его имя будет овеяно славой во веки веков. Тебе что-нибудь известно о командоре Вильдропе, Эй?

Вопрос не был особо трудным: всякий в Агондоне что-то да слышал о герое осады Ириона, который теперь пребывал в такой невероятной немилости… Было несколько случаев, когда Эй Фиваль пылко осуждал Вильдропа в разговорах, призванных рассеять послеобеденную скуку. В разговорах всегда выходило, что Вильдроп — человек неплохой. Однако Эй Фиваль был неглуп. Архимаксимат назвал Вильдропа «героем». Он произнес слово «слава».

Это явно была какая-то проверка.

— Оливиан Тарли Вильдроп — великий человек, — сказал Эй Фиваль. — Я бы даже сказал, что он один из величайший людей в Эджландии. Он родился в простой семье, но словно ястреб вырвался из своей среды и взлетел к высотам военного искусства, став одним из самых отважных воинов нашего времени. Если бы не он, разве мы избавили бы от богопротивного правления красномундирников? Нет. Если бы не он, разве разбили бы мы окончательно последний оплот вианийцев? Смешно даже спрашивать об этом. Сейчас он старик, и нашлись бы такие, кто стал бы выискивать промахи в его карьере, но Вильдроп так долго служил короне, что промахи неизбежны. Однако я уверен, что он все еще способен на многое, да и заслужил не меньше.

Архимаксимат просто лучился довольством.

— Вот я и подумал, что ты, Фиваль, тот самый человек, который способен воздать Вильдропу по заслугам.

Эй Фиваль вежливо улыбнулся:

— Архимаксимат?

А теперь капеллан, находившийся так далеко от Агондона, шарил рукой по сиденью — искал трутницу. Пора было снова зажечь масляную лампу и прочесть очередные главы из книги «Служанка? Нет, госпожа!».

Капеллан думал о том, что нашлись бы такие, кто впал бы в отчаяние, получив такое назначение, как он.

Но не таков был Эй Фиваль.

Фитиль вспыхнул. Лампа разгорелась, освещая золотое тиснение томиков «Агондонского издательства» на подвесной полочке. И вдруг Фиваль припомнил, как когда-то давным-давно он слышал сплетню насчет того, кто на самом деле скрывался под псевдонимом загадочной «мисс Р».

Но это, конечно, была самая обычная сплетня.

 

ГЛАВА 39

ЦВЕТУЩИЙ ДОМИК

— Неправильно свернули. Вот что случилось в последний раз. Все просто на самом деле. Надо было налево, а я пошла направо. Или наоборот — надо было направо, а я пошла налево?

Джем остановился в тенистой аллее.

— Тетя? Вы знаете дорогу?

— Ну конечно, знаю, Джем! — рассмеялась Умбекка. — Разве я могла забыть дорогу к Цветущему Домику?

Прошло несколько дней, а вместе с ними прошла тревога, что теплому сезону — конец. Солнечные лучи заливали аллею. В руке Умбекка держала корзинку. Все было как обычно, было решено вторично попробовать добраться до Цветущего Домика.

Вот и поворот налево, а не направо.

— А тигр… — пробормотал Джем.

Казалось, Умбекка ничего не боится.

— В стародавние времена… — начала она беспечно.

— Это когда вы, тетя, были молоды?

— Нет, милый, это было очень давно, когда меня еще не было на свете. В те времена правил отец нашего короля. Тогда лесные тигры свободно разгуливали по долинам и крестьяне их очень боялись.

— Как змея Сассороха?

— Ну, нет, все-таки, пожалуй, не так, как Сассороха. Но тигры драли коз и кур и даже маленьких детишек, что уходили в лес.

Джем поежился.

— А потом что стало с лесными тиграми, тетя?

Глаза у Умбекки были маленькие, но сейчас сверкали, словно угольки, а голос звучал таинственно и глуховато.

— Потом была Большая Охота!

Умбекка шагнула к юноше. Джем чуть не вскрикнул.

— Старый герцог — отец нынешнего герцога, поклялся, что очистит долины от «полосатых злодеев». Со всего Тарна съехались охотники. Охота продолжалась целый цикл, каждый из сезонов.

Джем попытался представить себе, как это происходило, и испытал странную смесь чувств — восторг и ужас. Бедные тигры! Джем как воочию видел стаю гончих псов, слышал их заливистый лай, слышал топот копыт сотен коней, несущихся по лесу.

Умбекка заговорила тихо, нараспев:

— Но всегда болтали, будто бы один тигр уцелел — что он живет и живет и никогда не умрет. Эти истории мы слышали, когда… о, так давно, когда мы с Руанной были самыми простыми девочками… — Тут Умбекка вдруг громко, неприязненно рассмеялась и сказала нечто такое, чего раньше не говорила никогда: — Что я за глупости болтаю.

Джем смутился. Это уже как-то не было похоже на игру.

— А этот старик… — попробовал Джем возобновить разговор чуть погодя.

В ответ он мог бы выслушать историю о жутком грехопадении, о безумце, который вырывает у детей печень и жарит на угольях в лесу. Порой жуткий старик стучит в окна в спальни к детям.

Но Джем не очень-то в этот рассказ поверил бы.

Умбекка умолкла.

— Этот злой старик… — погромче сказал Джем.

— Злой, Джем? — немного рассеянно отозвалась Умбекка. Солнечные лучи сегодня били сквозь листву как-то особенно резко, и тени лежали на светлом песке дорожки, словно черное клеймо. — Грубый, — продолжала Умбекка. — Глупый человек. Он просто старый отшельник. Когда-то он жил в деревне. А потом ушел в лес. Мне до него никакого дела нет, он меня совершенно не интересует…

— Тетя, но вы же говорили…

Они дошагали до следующего поворота — свернули на этот раз направо, а не налево. Джему, глядящему в спину тетки, показалось, что толстуха зашагала быстрее. И тут юноша увидел, что корзинка, которую несла Умбекка, вовсе не тяжела.

Положительно все сегодня, все было не так, как раньше.

— Тетя!

— Смотри, Джем. Вот мы и пришли!

Цветущий Домик возник перед ними неожиданно — как будто взял да и вырос среди деревьев. На заросшей тропинке.

Во всем остальном домик тоже оказался удивительным. Джем представлял себе домик маленькой одноэтажной хижиной из грубых саманных кирпичей, стены которого сплошь поросли плющом. А перед глазами юноши предстало высокое, внушительных размеров здание с большими окнами, закрытыми ставнями.

К тому же дом оказался крепким.

От аккуратно стриженой лужайки домик отделяла плетеная изгородь, вдоль которой тянулись безукоризненно подрезанные колючие кусты. Усыпанная гравием дорожка вела к двери с начищенным до блеска медным дверным молотком. Оконные рамы, увитые жимолостью, тонкая струйка дыма из печной трубы.

Тетя Джема взяла молоток и постучала.

— Тетя, — предпринял Джем очередную попытку.

Он остался на дорожке и с любопытством разглядывал дом. Озаренный ярким солнцем, он непостижимым образом напоминал узорчатый пряник.

Дверь отворилась так быстро, что можно было подумать, что по ту ее сторону только и ждали, когда постучат. На пороге стояла женщина в темном платье — старушка, сгорбленная, вся в морщинах. Поверх платья у нее был надет фартук.

Вот только она была намного чище и аккуратнее, чем Нирри.

Морщинки сложились в некое подобие улыбки. Джем не слишком уверенно, нахмурив брови, последовал за тетей к дому. И вошел в чистенькую прихожую.

Проведя гостей в дом, хозяйка откашлялась и проговорила:

— Госпожа Ренч. Мэм. Господин Джемэни.

В маленькой гостиной вся обстановка была такова, что Джем почувствовал себя неловко. Цветастые обои, стулья, обитые ситцем, узорчатые тарелки в буфете со стеклянными дверцами… А у окна на стуле с прямой спинкой сидела худая и очень бледная женщина. Она наклонила голову и поприветствовала Умбекку.

— Моя дорогая, вы чудесно выглядите! — закудахтала Умбекка и поплыла к хозяйке. Та не поднялась со стула, лишь подставила щеку для поцелуя.

Однако Умбекка нисколько, похоже, не обиделась.

— Джем! Подойди же! Он стеснителен, — добавила она со смешком, и, пожалуй, смех ее прозвучал слишком резко.

Хозяйка не ответила Умбекке улыбкой. Она сидела, сложив руки на коленях. На груди у нее ярко блестел золотой Круг Агониса.

Когда она заговорила, голос ее прозвучал равнодушно, невыразительно.

— Мой супруг вскоре присоединится к нам, — сообщила хозяйка, когда Джем, наконец, плюхнулся на один из жестких стульев с высокой спинкой.

Маленький инкрустированный столик уже был накрыт к чаю.

В прихожей громко тикали часы. Их тиканье было слышно даже здесь, в гостиной, хотя из-за этого мерного звука, точно так же, как из-за оглушительно громкого смеха Умбекки, тишина в доме казалась еще более мертвенной.

— Джем! Сиди мирно, не ерзай! — шикнула на Джема Умбекка.

Но стул оказался ужасно неудобным и скользким. И как это только тощая хозяйка ухитрялась сидеть на нем так прямо? Джем беспомощно глядел по сторонам.

Ему стало тоскливо и одиноко. Просто ужасно одиноко.

Пол был устлан ковром коричневато-красных тонов с рисунком в виде спирали. На небольших круглых столиках в вазах стояли срезанные цветы. На сиденьях стульев лежали накрахмаленные вышитые чехлы. На каминной полке стояли какие-то бледные статуэтки — фигурка жирного крестьянина с улыбкой на краснощекой физиономии и молочницы с прилизанными соломенно-желтыми волосенками.

Джем украдкой глянул на лицо хозяйки. Лицо это было бесстрастным, однако Джем почему-то сразу понял, что за человек перед ним, почувствовал и злобу, и язвительность, которые готовы были вырваться наружу, пролиться, словно молоко, которое, бывало, убегало на плите у Нирри. Джему стало страшно.

— Тетя…

Дверь распахнулась.

— Ах, моя добрая госпожа! И ваш юный друг, как я вижу! Джем от ужаса задохнулся. Взгляд его начал метаться по сторонам.

— Надеюсь, ваша прогулка была приятной? О, погода теперь намного лучше. Надеюсь, досточтимая Воксвелл развлекала вас в мое отсутствие?

Эти живые и как бы самые обычные слова звучали в ушах у Джема подобно выстрелам. Угловатая фигура по-крабьи, крадучись пересекла ковер. Лекарь потирал руки и улыбался, улыбался…

Умбекка стояла в ожидании его приглашения. Она вся так и сияла.

Тут Джем тоже попробовал встать. Он вцепился в скользкие подлокотники…

— Нет-нет, молодой человек, не стоит так утруждаться, прошу вас! — остановил Джема лекарь, на голове которого красовался новый аккуратный парик. Из кармана камзола виднелся белоснежный носовой платок. — Досточтимая Воксвелл и я — мы не обидимся! Мы понимаем, мы все-все понимаем! Госпожа Ренч, как радостно видеть вас!

Чмок! Чмок! Это они расцеловались.

— О добрая госпожа! Я знал, что вы не покинете нас! Джем в полном отчаянии опустился на противный скользкий стул.

— Ну, молодому человеку, я уверен, хочется чего-нибудь… — Лекарь протянул руку к чайному столику, сдернул салфетку, под которой обнаружилась гора булочек с кремом. — Не хотите ли отведать немного, молодой человек? А? — рука, поросшая жесткими черными волосами, подняла вазу с булочками и поднесла Джему Щедрое угощение. Какое-то мгновение Джем только эту руку и видел. Руку и жирные лоснящиеся булки.

И вдруг крем сполз с одной из булок и упал Джему на колени.

— Тетя! — вскрикнул Джем. — Тетя, тетя!

Но толстуха Умбекка только отвернулась от него. Из глаз у нее вдруг брызнули слезы.

— О Джем, Джем! — и она закрыла лицо руками. Досточтимый Воксвелл, словно не услышав ее плача, проговорил сквозь зубы:

— Итак, бастард создает нам сложности, да?

Теперь перед глазами Джема вместо руки предстало лицо Воксвелла, тоже волосатое. Костюм на лекаре был с иголочки, но при этом от него самого несло какой-то гнилью.

Джем сползал и сползал со стула.

Сполз, перекатился на бок, на живот, приподнялся, встал на ноги с помощью костылей и заковылял к дверям.

— Ой! — неожиданно охнула тощая хозяйка. — Какие у него ноги!

А ее муж расхохотался. Но не пошевелился.

На пути у Джема встала старуха служанка. Но она же была такая маленькая! Такая слабая! Да? А Джем был калека! Он обернулся к рыдающей тетке.

— Тетя! — его голос срывался. — Как же вы могли! Как вы могли меня сюда привести?

Умбекка не отвечала. Она не могла отвечать.

Вдруг потемнело — может быть, туча набежала на солнце. Но именно в этот миг помрачения Джем разглядел то, чего не видел раньше — ту самую неловкость, что наличествовала в поведении тетки все время на протяжении их чудесных прогулок. Он увидел затравленный взгляд, опущенные глаза, вспомнил, как именно тетка отвечала или не отвечала на определенные вопросы. Как-то раз она остановилась и заговорила с деревенской женщиной — старушкой. Теперь, только теперь Джем понял, что то была настоящая хозяйка Цветущего Домика, старая дева.

Точно!

А еще… еще тетке часто приходили письма. Она их комкала и убирала, если на нее с любопытством смотрели Джем или его мать.

Умбекка лгала. Она лгала все время.

Джем смотрел на нее, и его глаза наполнялись слезами. Умбекка сидела боком к нему. Она расстроилась и не заметила, что на лифе платья у нее расстегнулась верхняя пуговица. Сверкнула золотистая вспышка, и Джем понял, что тетка продолжала носить амулет Агониса — только на теле, под платьем.

Все решилось быстро.

— Тетя! — дико закричал Джем.

Досточтимый Воксвелл на миг оторопел, но тут же бросился к юноше, настиг его одним прыжком, выхватил из подмышек у Джема костыли и толкнул его лицом вперед.

— Унеси эти мерзкие деревяшки и брось их в огонь! — крикнул лекарь служанке. — Это богопротивные вещи!

Брезгливо скривившись, Воксвелл вынул из кармана носовой платок. Казалось, он собирался вытереть им руки. Но вместо этого он глянул сверху вниз на распростертого на ковре калеку, отчаянно пытавшегося уползти. Лекарь тяжко вздохнул и склонился к юноше — так, словно ему предстояло выполнить неприятную, но необходимую работу.

Связанную с его профессией.

— Так значит, бастард не пожелал угощаться нашими булочками? — издевательски промурлыкал Воксвелл. — Жаль. Очень жаль, они бы ему гораздо больше пришлись по вкусу! Но у нас и другие угощения имеются!

Воксвелл завел пальцы под затылок Джема, запрокинул голову юноши и поднес к его ноздрям носовой платок. Запах — мерзкий, гадкий, дурманящий, хлынул в ноздри к Джему, заполнил все вокруг. Юноше вдруг стало жарко, жгуче жарко.

Он пытался увернуться, но что толку?

Джем вдыхал тошнотворный запах и слышал, пока еще слышал, как громко тикают в прихожей часы. Он слышал, как всхлипывает и шмыгает носом Умбекка, как звучит шелестящий, сухой голос тощей женщины, склонившейся к чайному столику:

— Тебе налить чаю, Натаниан? А потом пришло забытье.

 

ГЛАВА 40

ТИКАЮЩИЕ ЧАСЫ

Тик! Тик!

Первое, что услышал Джем, очнувшись, оказалось опять-таки тиканье часов. В каждую из аккуратно прибранных комнаток Цветущего Домика доносился стук деталей механизма часов. Это тиканье слышала сидевшая в гостиной досточтимая Воксвелл, слышал в своем кабинете ее супруг, слышала старушка служанка, вытиравшая пыль. Часы отмеряли пульс домика, они всех вовлекали в стихию времени. Зачастую обитатели домика не замечали тиканья часов, пропускали мимо ушей и печальное «бонг!», которым часы сопровождали наступление очередной пятнадцатой и каждой пятой внутри пятнадцатой. И все же часы всегда были с ними, а они знали, что внутри часов есть потайная пружина, которая разворачивалась один раз в луну с такой точностью, словно за каждым тиканьем стояла сдерживаемая сила — сдерживаемая, но способная вырваться наружу в ярости. Эта сила, наверное, была похожа на могущество бога Агониса, каждое мгновение пульсировавшее в жизни всего мира.

Тик! Тик!

А потом послышались голоса:

— Источник света, услышь наши молитвы! Взгляни на нас с высот своих, узри это измученное дитя и смилуйся над ним. Помоги нам, о милосердный, когда мы станем избавлять дитя ото зла, когда мы принесем его, слабого и униженного, на алтарь суда твоего. Дай нам, о Всемогущий, силы в вере нашей, ибо мы готовы исполнить свой божеский долг. Да славится господь наш и госпожа вовеки.

— Да славится господь наш и госпожа вовеки!

Первый голос — негромкий, гнусавый баритон — принадлежал Воксвеллу. Женщины вторили ему покорным дуэтом.

Джем очнулся, но лежал, плотно сжав веки. Что-то давило ему на веки — вероятно, тяжелые монеты. Рот у него был забит какой-то неповоротливой гадостью.

Где он?

Потом он вспомнил где. Страх пронзил юношу, словно острый клинок. Он бы закричал, но не мог. Он бы вскочил, но и этого не мог. Что-то держало его. Из тумана выплыли отрывочные воспоминания. Его несли по узкой лестнице в небольшую белую комнату. Теперь ему завязали рот, чем-то накрыли глаза и привязали к жесткому столу. Он чувствовал цепкие, жаркие ремни. Кожа его покрылась пупырышками, он замерз. Потом… потом Джем вспомнил, как чьи-то грубые, торопливые руки рвали на нем одежду.

Его раздели донага!

— Мальчишка просыпается, Натаниан, — послышался голос тощей женщины — равнодушный, далекий.

— Гм, да.

Грубые руки лекаря ощупали бедра Джема, потом пах. Послышался вздох.

— Все гораздо хуже, чем я думал. Зло распространилось. Боюсь, что надрез под коленями не поможет…

— Досточтимые, не надо! — раздался дрожащий голос Умбекки.

— Не надо бояться, моя добрая госпожа. Боль будет краткой. Потом я остановлю кровотечение прижиганием. Потом наложу успокаивающую мазь… а вы лучше подумайте о той праведной жизни, какая ожидает этого страдальца впоследствии!

Джем ухитрился закричать, несмотря на кляп.

— Молчи, порождение мрака! — рявкнул Воксвелл, и Джем получил пощечину. А он… он даже моргнуть не смог. Даже отвернуться не мог — голова его тоже была привязана к столу.

А потом противные слюнявые губы лекаря возникли у самого уха Джема, Однако теперь голос Воксвелла был полон сострадания.

— Ты становишься мужчиной, Джемани-бастард. Но какой из тебя получится мужчина? Деформация твоего тела от конечностей распространяется на все твое тело. Зло поглощает тебя целиком. О дитя, мы уже видели признаки распространения этого зла! Видели твою любовь к безбожникам — к изменнику Торвестеру, к презренному мерзкому карлику, мы видели и твои глупые попытки обрести способность передвигаться противоестественным путем — словно в твоих силах перебороть волю бога Агониса! Даже теперь ты пытаешься сопротивляться и тем самым показываешь, как цепко держат тебя путы Зла! Только в том случае, если мы изгоним из тебя зло, ты познаешь сострадание Источника Света…

Джем пытался вырваться, но связали его крепко.

— О нет, бастард. О нет. Полагаю, тебе стоит еще немного поспать, — холодно рассмеялся Воксвелл, а Джем снова уловил гадкий резкий запах, исходивший от носового платка лекаря.

«Нет! — хотелось кричать Джему. — Нет!» Но из его пересохшего, заткнутого кляпом рта мог вырваться только глухой звериный вой. На этот раз, пока сознание еще не покинуло его, он почувствовал, что на него брызнули какой-то прохладной жидкостью, что лекарь повернулся к женщинам и произнес ясным, спокойным голосом:

— Пойдемте, добрые женщины, оставим его пока. Очистительное снадобье должно совершить свою задачу. Юноша еще совсем дитя, однако, зло так глубоко проникло в него. Даже сейчас, когда бастард пребывает на пороге новой жизни, зло в нем борется с добром, исходящим от нас! Пусть полежит здесь до утра. А мы приступим к делу с первыми лучами солнца. Служанка, а где мой точильный камень? Нужно будет поострее заточить нож.

«Нужно будет поострее заточить нож».

Тело Джема превратилось в бесчувственную массу между связывающими его ремнями. Теперь его било в чудовищном ознобе, но при этом с него ручьями стекал пот. Боль и холод кололи Джема, словно иголками, и струйки пота казались бесцветной кровью.

Хлопнула дверь.

Он остался один.

Чувства Джема затуманились и перепутались, однако на этот раз он не поддался сонному зелью. Возможно, страх заставил его сопротивляться, а возможно, на этот раз он вдохнул не так много злокозненных испарений от носового платка лекаря. Сознание то покидало юношу, то возвращалось к нему. Он ощущал холод всей кожей, он чувствовал, как, подобно ледяным змеям, с его боков стекают струйки жидкости. «Очистительное снадобье», — сказал Воксвелл. Во мраке медленно тикали часы, за окном громко ухала сова. Джем ощутил, что кожу начало покалывать.

А потом она словно загорелась.

О, как ему хотелось, чтобы руки у него были развязаны!

Часы издали очередное «бонг!», сообщив о том, что миновала еще одна пятая на долгом, мучительном пути до рассвета. Все звуки казались Джему оглушительно громкими, они отдавались эхом в его черепной коробке, казавшейся пустой, словно пещера. Время от времени юноша как бы погружался в эти звуки, уплывал куда-то вместе с эхом, тонул в нем, но потом начинал бороться, выныривал на поверхность.

Он пытался думать.

Но что он мог придумать?

«С первыми лучами солнца мы примемся за дело».

Джем напрягся и прислушался к доносившимся снизу голосам. Поначалу слышались бормотания — скорее всего внизу молились. Теперь оттуда неслись приглушенные рыдания.

Теперь там все стихло. Легли спать?

Легкий ветерок шелестел листвой, посвистывал у окна. Едва слышно задребезжало стекло в оконной раме, ветер проник в комнату и, словно змея, обвил обнаженные ноги и руки Джема.

Джему стало зябко.

Тик.

Тик!

Потом, по всей вероятности, он ненадолго впал в забытье, потому что очнулся от того, что чья-то рука нежно гладила его волосы.

Нежно.

Очень нежно.

Джем дернулся всем телом. Уже? Уже?!!

— Ч-ш-ш, Джем. Джем. То был голос тетки Умбекки.

— О Джем, дай мне посмотреть на тебя.

Нет, не монеты лежали на веках у Джема, его глаза были закрыты повязкой. Чья-то рука потянула за узел, повязка спала, и Джем увидел озабоченное лицо своей тетки, озаренное свечой. В комнате было темно. Может быть, она опомнилась? Может быть, пришла, чтобы освободить его? Джем издал нечленораздельный звук сквозь кляп, но тетка и не подумала вынуть его.

— Ч-ш-ш-ш, — повторила она и снова погладила волосы Джема. — Тише, тише, ты напуган, мой милый? Не бойся, не волнуйся, скоро все кончится. — По голосу чувствовалось, что тетка желает ему добра. Голос утешал, баюкал Джема. — Когда я была маленькой девочкой, мне довелось пережить ужасную боль. Мне пришлось гораздо тяжелее, чем тебе, Джем. У меня болело внутри, в животе. Лекарь сказал, что необходима операция. Как же мне было страшно! Мама тогда еще была жива, и как же я умоляла ее! «Мамочка, пожалуйста, — кричала я, — не давай ему разрезать меня!»

Последние слова Умбекка произнесла, по-детски картавя. Вспомнив о своем детстве, толстуха рассмеялась, но тут же покачала головой.

— Какая же я была глупышка. Мне ведь все время было больно, так больно, так у меня болел живот! Но знаешь, Джем, после операции боль прошла. Так что все было на пользу, понимаешь? Вот и тебе станет лучше, мой дорогой. Скоро-скоро.

Глаза Джема были полны неподдельного ужаса.

Но тетка этого не видела. Она ходила вокруг стола, время от времени прикасаясь к дрожавшему Джему пальцами. Она говорила, но, похоже, больше сама с собой, нежели с Джемом.

— Понимаешь, мой милый, иного выхода нет. А все из-за того, кто ты такой, Джем. Ты никогда не задумывался о том, кто ты такой? У других детей есть и отец, и мать. Ты не думал о том, почему у тебя нет отца, Джем? «Джем-бастард» — так тебя зовут. Но ведь это значит только то, что ты — бастард, но что такое «бастард»? Это означает, что твоя мать — шлюха, Джем! Грязная шлюха!

Голос Умбекки неожиданно зазвучал громче. Ее трясло от гнева. Со свечи, которую толстуха сжимала в руке, капал воск.

Капли горячего воска упали на голень Джема. Он сморщился от боли. Его искореженная нога дернулась. Она была живая!

Но, значит, она всегда была живая. Только изуродованная.

Глаза Джема наполнились слезами. Он поморгал, прогнал слезы, снова увидел темный силуэт в пламени свечи. Низкий сводчатый потолок, окно со ставнями, огромный железный Круг Агониса на стене над головой, в нише.

Это был алтарь.

Умбекка отвернулась от юноши. Голос ее продолжал звучать тихо, нежно, но казалось, в нем скопилась готовая пролиться горечь и желчь.

— Это было во времена Осады. Эта шлюха отдалась простому солдату. Простому солдату! Вот почему ты такой, какой ты есть, Джем! Твои изуродованные ноги — знак того, что ты бастард, ублюдок. Когда ты родился, Джем, в тебя было брошено семя. То было семя Зла. Это семя теперь нужно вырвать с корнем и уничтожить.

Умбекка обернулась к Джему. Ее пухлое лицо зарделось. Она снова принялась гладить Джема по голове, но Джем в ужасе сжался. Пальцы Умбекки бегали по его ногам, бедрам, между ног.

Юноша весь дрожал.

Его тошнило.

— Ты становишься мужчиной, Джем. Но впереди тебя ждут только муки и разочарования, Джем. Но скоро все будет хорошо! Скоро Зло будет вырвано из твоего сердца! И ты будешь сидеть на стуле рядом со мной, как сидел, когда был маленький. Помнишь, как мы с тобой несли стражу около храма, Джем? Как мы были счастливы тогда? Мы снова будем счастливы! Мы будем жить с тобой, посвятив всю свою жизнь богу! Пройдет время, и ты станешь лучом божественного света для этой несчастной деревни. О, этому суждено случиться. Все пройдет, и все будет хорошо, Джем. Джем!

Умбекка, рыдая, повалилась на грудь к юноше. Джем чуть не задохнулся. Свеча в руке у тетки угрожающе наклонилась к его лбу. Джем крепко зажмурился.

Как он ненавидел свою тетку! Он верил ее обману, а, поверив, полюбил ее. Каким же он был глупцом! Если бы юноша сейчас мог вырваться из своих пут, он бы отхлестал Умбекку по щекам, он бы убил ее и не пожалел об этом. Вся его жизнь после ухода Варнавы сейчас казалась Джему шелухой, сором, носимым ветром.

Тихонько скрипнула дверь. В комнату скользнула темная фигура.

— Умбекка! — проворковал Воксвелл. — Ты же знаешь, что мальчишка должен быть подвергнут очищению. Пойдем. Пойдем отсюда. Ночь темна. Пусть последний раз поспит греховным сном. Оставь его.

— О Натаниан, верно ли мы поступаем?

— Добрая моя госпожа. Тихо! Чш-ш-ш-ш!

Умбекка позволила лекарю заключить себя в объятия, и они застыли, обнявшись, в алтаре — пожалуй, несколько дольше, чем допускали приличия. Затем Воксвелл увел Умбекку из комнаты.

Джем снова остался один.

Он глубоко вздохнул. Глаза ему не завязали, но без свечки в комнате царил почти непроницаемый мрак. Нынешняя ночь была ночью Чернолуния. За окном тоже было темно — ни зги не видно.

«Бонг!»

Это часы в прихожей пробили очередную пятую. Приятный басовитый звон прозвучал, словно колокол проклятия. Сколько еще раз прозвонят часы до наступления рассвета? Слезы, которые он пытался сдержать, хлынули из глаз и ручьями потекли по его щекам.

Джем был в полном отчаянии. Он был скован, связан по рукам и ногам и понимал, что это и есть начало его новой жизни, что эта жизнь будет такой, как сейчас. Он верил, что он не просто калека, а теперь он будет калекой — только калекой, и больше никем.

Все кончено.

Все было кончено.

Если бы Джем хотел умереть, он бы умер в это мгновение. Он был готов на все, лишь бы только не жить такой жизнью, которую уготовила для него Умбекка. Он не желал становиться безногим инвалидом, лишенным возможности передвигаться на «мерзких деревяшках», как называл его костыли Воксвелл.

Горячечная ночь тянулась. Джема то колотило в ознобе, то жгло огнем лихорадки. Он лежал и считал удары часов — вернее, принимался считать, а потом сбивался со счета.

Снова начинал считать.

Нет, бесполезно.

Это всегда было бесполезно. Время остановилось? Через какое-то время Джему показалось, будто окутывавший его мрак немного рассеялся. Это ему только показалось, но страх снова нанес ему ножевой удар.

А потом на лестнице послышались чьи-то шаги, ступени заскрипели.

Шаги были легки, и поначалу Джем решил убедить себя в том, что шаги ему послышались. Просто ступени скрипнули сами по себе, а может, и не ступени, а стропила где-то еще в доме.

Но тут отворилась дверь.

Джем вздрогнул. Почувствовал боль и давление в паху. На самом деле это давление давно мучило его, а теперь… оно вдруг пропало. По бедрам Джема растеклась горячая жидкость. Джему стало стыдно, но он ничего не смог поделать. Он лежал на спине и плакал.

Его час пробил.

Нет, не пробил!

На этот раз у того, кто склонился над Джемом, не было свечки. Тьма немного поредела, но Джем с трудом мог разглядеть незнакомца.

Он ждал, что теперь все произойдет быстро, но время тянулось и тянулось — не быстрее, чем смена мрака предутренними сумерками. Неуклюже, медленно освобождала Джема от пут досточтимая Воксвелл — то была она. Она ходила вокруг стола медленно, словно во сне, останавливалась, замирала на месте при каждом скрипе половицы. В такие мгновения она даже дышать переставала, и Джем гадал: жива ли она? Он не сводил глаз с жены лекаря и думал о том, что его освобождение на самом деле никакое не освобождение, а просто некий этап приготовления к жестокой операции. Но как только досточтимая Воксвелл освободила его руки, Джем поднял их и выхватил изо рта кляп.

— Зачем? — хрипло проговорил он — Зачем вы делаете это?

Но вместо оформленных слов изо рта его вырвалось мычание

И тут он все понял.

Как только был отстегнут последний ремень, досточтимая Воксвелл поспешно отступила к двери. На пороге она обернулась, посмотрела на Джема глазами, полными сострадания, и в предрассветном сумраке Джем увидел то, чего не увидел раньше, днем. Видимо, досточтимая Воксвелл научилась прятать свое увечье от посторонних глаз, но теперь она решила показать его Джему. Женщина подняла вверх руки. Левая — рука как рука, худенькая, бледная. Это ею досточтимая Воксвелл развязывала ремни.

А правая… правая заканчивалась обрубком, культей.

Она ушла.

Джем в изумлении опустился на холодный влажный стол.

Но только на краткий миг. Он тут же резко поднялся. Потер руки, ноги. Он был свободен, но свободен относительно. Идти он не мог — у него не было костылей. Он лежал на столе в комнате под крышей, в домике, стоявшем очень далеко от замка. В отчаянии Джем устремил взгляд к окну.

«С первыми лучами солнца мы примемся за дело».

Время неумолимо приближалось.

Еще чуть-чуть, и…

Взгляд Джема метнулся от окна к двери. В любое мгновение по ступеням уверенно поднимется гадкий лекарь. И в руке у него будет топор!

Нет, это не должно случиться! Не должно!

Потом Джем толком не мог вспомнить, как он скатился со стола на пол, как дополз до окна, он ни о чем не думал, он весь превратился в клубок мышц. Чего он больше хотел — немедленно умереть или все же спастись, он и сам не смог бы ответить.

Джем распахнул створки окна и выбросился наружу.

 

ГЛАВА 41

НОЧНАЯ СТРАЖА

— Что это за звук? Морвен вздохнул.

— Да ничего такого. Сова.

— Сова — это тебе не ничего.

— Сова — ничего особенного. Молчание.

Морвен ждал. Он мог бы сосчитать мгновения. Точно! Он был прав.

— Это как же, интересно? — протянул Крам. — Сова…

Морвен шикнул на него и шепотом проговорил:

— Кто? Отличная шутка.

Интересно, Крам понял или нет? Конечно, не понял.

— У совы крылья есть, — упорствовал он. — Она летать умеет.

— Угу. И еще она может до смерти напугать добровольца Крама, — пробормотал Морвен.

— Ничего я не напугался.

— Ладно. Все равно. Сержанту Банчу это интересно или нет? Нет, ему это ни капельки не интересно. Ты что, пойдешь к нему докладывать про эту свою сову? Нет, не пойдешь. А он чего, сейчас же помчится в палатку к командору? Чего-то мне так не кажется. Мы чего тут с тобой делаем? Красоты природы наблюдаем или чего? Мы с тобой, Крам, дозорные. Вот потому, Крам, любезный, сова для нас ровным счетом ничего не значит.

Морвен, до крайности довольный собой, ухмыльнулся. «Вот с таких маленьких побед все и начинается», — подумал он.

Трагедия!

Тощий очкарик Плез Морвен до начала последних беспорядков в Зеназе был студентом агондонского университета, но поскольку Морвен не изучал ничего такого государственно важного (он был историком, посвятившим себя Эпохе Расцвета), он был обязан пойти на военную службу. «Поменять книжки, — как ему тогда сказали, — на мушкет».

Камзол на мундир.

И выполнить свой долг перед страной и королем.

Морвен до сих пор считал случившееся сущей чепухой. На самом деле он даже сочинил некоторое количество блистающих остроумием писем, причем юмор этих писем был настолько тонок, что должен был, по идее, остаться непонятным тупоголовому сержанту Банчу, который, как в том не сомневался Морвен, исполнял при командоре Вильдропе обязанности военного цензора. Банч! Тупоголовый ублюдок! О, как приятно было Морвену осознавать, что интеллектуально он на голову выше всех, с кем ему здесь приходилось общаться. Эта мысль только и грела его.

Только при встречах с командором Вильдропом Морвена начинали грызть тягостные сомнения в своем полном и бесповоротном интеллектуальном превосходстве над окружающими. С этим человеком ему бы не хотелось встречаться на узкой дорожке! Власть портит людей. Это точно. Такова была ноша Джнеландлроса, третьего из театралов Телла — одного из шедевров первых лет послерасцветного времени, или эпохи Телла.

Подбросив в руке заряженный мушкет, Морвен на несколько мгновений задумался о гении Телла, которому удалось возвести агонистский гекзаметр на недостижимые высоты. Как искренне возмущен был в свое время Морвен, когда однажды в сезон Джавандры профессор Мерколь, обернувшись от окна и сжимая в руке стекло тиралоса, вздохнул так, словно ему было нестерпимо скучно, и назвал Великую Цзуру в пятнадцатой песне «очевидной»! Подумать только — очевидной! Напыщенный старый дурак! Этот усохший педант не узнал бы гения, если бы даже тот оказался в одной комнате вместе с ним.

Крам тем временем припомнил очередную детскую сказочку — на сей раз про сову. Морвен считал, что слушать напарника вовсе не обязан.

— Морвен, — окликнул его Крам через какое-то время, — ты меня слушаешь или нет?

Морвен промолчал.

Крам обиженно умолк и уставился в темноту. Перед глазами дозорных лежала проселочная дорога — темная и пустынная. Только их масляный фонарь и горел одинокой свечой в ночном мраке.

Крам пытался объяснить Морвену, что такое совы. А Морвен и в ус не дул и слушать не желал. А ведь крик совы в ночь Чернолуния — это дурное предзнаменование. Крик совы в Чернолуние означал, что в самом воздухе рассыпаны злые чары. Ну, то есть не обязательно, но возможно. Могло, конечно, и ничего не случиться, но все-таки эту примету знали все.

Бедняга Морвен. Порой Краму было ужасно жаль его. Ну, ничегошеньки не знал этот парень!

Крам зевнул.

Позади, на поляне, тихо и мирно спал лагерь. Все спали — даже, наверное, командор Вильдроп.

Ох, поспать бы! Когда Крам был мальчишкой, как же он радовался, если мимо маршировали солдаты! Он был готов шагать следом за ними, он бы радовался и гордился тем, что он — солдат! Но тогда он не знал того, что знал теперь. Муштра и марши — день за днем, а потом — ночная стража, как сегодня. А красивые мундиры надевали только по большим праздникам.

Крам потопал на месте.

Холодно как!

И это — в сезон Терона!

Широкоплечий крестьянин Крам родом был из Варля, самой южной агонистской провинции. В деревне был настоящий траур, когда явились армейские и принялись набирать добровольцев. Наверное — так теперь думал Крам, — дома все горевали, узнав о том, что его направили в Тарн. Да, войско шагало в Тарн — а уж где он, этот Тарн, кто его знает? Крам знал только, что идут они туда… что туда они идут… что они идут туда…

И в один прекрасный день придут.

Ага, и тогда он уже станет стариком с бородой до самой земли.

Рекрут Ольх, умевший потешно шевелить ушами, сказал, что в тех краях не земля под ногами, а самый что ни на есть лед. А солдат Роттс сказал, что там прямо в небе — белые горы. Крам уж и не знал, кому верить — ни то, ни другое он и представить был не в силах. То, что он мерз по ночам, — это факт. И чем дальше они уходили, тем холоднее становилось.

— Вот бы сейчас домой, в Варль, в свою кровать, — мечтательно проговорил Крам.

Морвен поежился. Варль! Невыносимый акцент Крама жутко раздражал Морвена. Морвен хотел было высказаться в убийственном тоне на предмет культуры этой захолустной колонии, но поскольку, насколько ему было известно, такого понятия, как «культура», в Варле не существовало в принципе, он ограничился замечанием такого рода:

— И чтобы мамочка тебе одеялко подоткнула?

Мог бы, конечно, и чего получше придумать — но уж что сказал, то сказал.

У Крама губы задрожали.

— Нет, ошибаешься. Я бы хотел в кровати со шлюхой поваляться.

Ага! Вот только этого Морвену и надо было, чтобы развить беседу.

— В кровати! — фыркнул он. — Да ваши шлюхи в кровати валяться не любительницы. Стоя, у стенки — вот что им подавай.

Эта сальность ужасно нравилась Морвену. Он уже не раз ею пользовался. «Ваши шлюхи». Да, здорово. Четко сказано. Только так и мог сказать человек из высшего общества. А то, что сам Морвен ни со шлюхами, ни с женщинами вообще никаких контактов не имел, в расчет не шло.

Он не сомневался, что и у его напарника такого опыта не было.

— Между прочим, платят нам с тобой одинаково, — буркнул Крам через какое-то время.

О господи. Ну, совсем как маленький терьер, время от времени нападающий на старую домашнюю туфлю, не желавшую ему зла.

— Ну, меня ведь сюда не силой притащили, — язвительно отозвался Морвен. — Не напоили допьяна и не приволокли в бессознательном состоянии.

Крам заносчиво фыркнул:

— Подумаешь. Я не в первый раз так надрался.

— Нет?

— Нет! — Крам распалялся все сильнее.

— Прекрати толкаться! — Морвен терпеть не мог насилия. Но Крам вдруг ни с того ни с сего отвлекся.

— Ты слышал?

— Что? — и Морвен одернул мундир. — Нет, я не слышал ничего, кроме грубостей заносчивого крестьянина, у которого совершенно отсутствует чувство юмора, и…

— Да тише ты! Кто-то тут есть.

— Что ли, опять твоя сова?

— Нет.

За вязами по другую сторону дороги лежало поле, где паслись лошади. Время от времени тишину ночи нарушало то фырканье, то негромкое ржание, но на подобные звуки дозорные вовсе не обязаны были обращать внимание. Ничего эти звуки не значили.

И все-таки Крам что-то услышал.

Что-то. Или кого-то.

— Морвен! — прошептал Крам.

Морвен молчал. Он выпрямился и старательно всматривался в темноту.

— А?

— Как думаешь? Может, стоит поглядеть, чего там такое? Ну, то есть не вместе, а кто-то один — ты или я…

— М-м-м. — И Морвен небрежно махнул рукой в сторону вязов. Жест вышел отточенным и изящным, вполне подобающим человеку, обладающему умственным превосходством над надоедливым напарником из простонародья. Мыслил Морвен примерно так: если Краму было невтерпеж действовать — он не будет ему препятствовать, а вот он, Морвен, со своей стороны будет делать то, к чему их призывал сержант Банч — то есть стоять по струнке и смотреть в оба. Вот если бы предстояло действовать умно, тонко — с чем бы Крам, естественно, не справился, вот тогда бы он, Морвен, всенепременно взял дело на себя. А пока… Морвен жестом дал понять, что не желает беспокоиться по пустякам.

Крам шмыгнул носом, шагнул и в нерешительности остановился.

«Иди же», — снова сказали ему изящные пальцы Морвена.

Крам в нерешительности оглядывался по сторонам, прищуривался, вглядывался во мрак. Еще темнее стало, что ли? Он потянулся за фонарем. Пригнулся, откинул поля шляпы. Осторожно, бесшумно ступил Крам на дорогу. Ноги у него дрожали. Он не без труда поднял другую ногу, подержал в воздухе и поставил.

Дорога была каменистая. Сейчас он перенесет вес на эту ногу, и камни ка-ак хрустнут!

— У-хуууу!

Сова!

— Ой! — вскрикнул Крам и опустился на корточки.

— Крам?

— Ох, я, кажись, ногу подвернул. Морвен тяжело вздохнул и шагнул к дороге.

— Морвен!

Морвен опустил глаза. Крам держал его крепко.

— Мою ногу отпусти, слышишь? — сердито прошипел Морвен. Крам дрожал.

— Сова.

— Я слышал. А теперь отпусти меня.

— Морвен? Она три раза ухнула.

— Да. И что?

— А вдруг это дурной знак?

— Какой еще… — взорвался было Морвен.

— Тише, ты!

Морвен вырвался. Убрал спусковой крючок с предохранителя.

— Стой, кто идет?! — требовательно произнес он в темноту самым торжественным, хорошо поставленным голосом университетского студента.

Кто-то вскрикнул. Через деревья на дорогу вырвалась огромная бледная фигура.

Крам завопил. Морвен принялся палить из мушкета.

Послышался глухой удар.

Все было кончено.

Или почти кончено.

Белый скакун умчался по дороге во тьму. Встал на дыбы и сбросил своего всадника на дорогу.

— Ты его убил! — голосом, полным ужаса, произнес Крам. Он вскочил на ноги, забыв о подвернутой лодыжке. Они с Морвеном поспешили к убитому конокраду.

Человек лежал на дороге лицом вниз.

— Чего делать-то будем?

— Понятия не имею, — ошарашенно ответил Морвен. Как ни странно, в это самое мгновение он размышлял о великой Цезуре!

— Эй, вы! Что там у вас происходит?

Это был сержант Банч. Одной рукой он заправлял в штаны рубаху, в другой держал фонарь. Ему такой славный сон снился — ему снилась одна дама из небольшого городка в Варби… В общем, сержанту было не до шуток. Если его разбудили из-за какого-нибудь пустяка, он этих шутников под трибунал подведет.

Между тем сержант мгновенно очнулся и приступил к делу.

— Коня догнать! — рявкнул он Краму. — Эй, ты! Стой здесь, ни с места! — одернул он рванувшегося за Крамом Морвена. — Следи за ним. Обыскать. Он может быть вооружен.

— Я д-д-думаю, он м-м-мертв, с-сержант.

— Заткнись.

Фонарь осветил распростертое на дороге тело. Конокрад оказался длинным, тощим парнем в потрепанной шляпе и лохмотьях, но, когда сержант перевернул его на спину, оказалось, что под грязными тряпками у воришки яркий, разноцветный костюм!

— Арлекин! — прошептал Морвен. Неужели он убил его?

А потом произошло вот что.

Сержант сорвал с арлекина шляпу. Как ни странно, перед ним и Морвеном предстало молодое, но усталое лицо. А потом… потом сержанту и солдату показалось, что лицо как бы мерцает и тает в свете фонаря. Сверкнули фальшивые бриллианты на груди у шута, и вдруг арлекин исчез, и осталась на дороге только шляпа с дыркой от мушкетной пули в тулье да кучка лохмотьев.

Морвен выдохнул:

— Невероятно!

Сержант Банч злобно зыркнул на него:

— Эй, чего бормочешь! Ступай на свой пост!

А сам сержант Банч предпринял не слишком удачную попытку досмотреть снившийся ему сон. Ничего у него не вышло. Проворочавшись с боку на бок несколько пятых подряд, толстый сержант снова разжег фонарь и принялся тупо разглядывать найденные на дороге шляпу и лохмотья. Лохмотья как лохмотья — грязные, драные. Сержант подумал, не сжечь ли их, но что-то заставило его разглядеть лохмотья более внимательно.

Он вывернул карманы куртки и обнаружил там две вещи. Зеленую тростниковую дудочку — что-то вроде свистка. Сержант поднес дудочку к губам, дунул. Дудочка запела негромко, высоким тоном. Сержант швырнул ее на землю и растоптал. Ваганская пакость. А еще… еще сержант обнаружил лист бумаги — страничку из книги. Бумага была дорогая, кремового цвета, гладкая, листок был аккуратно сложен. Сержант Банч развернул листок. Записка? Всего четыре слова, написанные изящным мягким почерком. Писала явно женщина.

«Тор, я тебя люблю».

Сержант выгнул бровь и задумался о том, будет ли это…

 

ГЛАВА 42

СПАСИТЕЛЬ ОРОКОНА

— Я умираю?

Но на этот раз все было иначе. На этот раз умирать было сладко и приятно. Смерть казалась нежным сном. Джем открыл глаза и увидел перед глазами коричневые и зеленые пятна. Потом он снова зажмурился. Наверное, у него кружилась голова. Теперь он даже не мог представить, что за сила заставила его броситься из окна. Он почти забыл об этом.

— Нет, дитя, ты не умрешь.

Услышав этот голос, Джем не испугался. Голос скользнул в его сознание, словно сухой, упавший с дерева листок в несущийся мимо поток. Голос был низкий, тихий, усталый и мудрый. Казалось, все страдания мира собраны в этом голосе. Страдания пережитые и искупленные.

Этот голос Джем где-то слышал прежде.

— Кто ты такой? — проговорил он, глядя в зеленовато-коричневую пелену.

— Тише, дитя. Ты еще слаб.

Джем снова погрузился в приятную дремоту. Он смутно помнил, как летел из окна и как упал на что-то мягкое, пахучее и колкое. Упал почти бесшумно.

Но теперь он лежал не на стоге сена.

Джем пошевелился.

На этот раз, когда он открыл глаза, он все увидел четко и ясно. Сначала он увидел неровный потолок и стены пещеры, пляску света и теней, потом — дымящий очаг посередине пещеры, а у огня — фигуру человека в темном плаще с капюшоном. Человек обернулся и направился к Джему. В руке он держал жестяную кружку. От ароматно пахнущего настоя шел пар.

— Выпей немного, дитя.

Джем выпил. Настой был горьковатый, но, как ни странно, показался Джему приятным и успокаивающим. А потом Джем почему-то вспомнил накрытый к чаю столик в Цветущем Домике.

«Тебе налить, Натаниан?»

Джем посмотрел на свои руки. Ногти обломаны, запястья в ссадинах и царапинах. Его зазнобило. Он поднял глаза и постарался сосредоточить взгляд на том, кто склонился к нему.

«Злой человек. Порочный, грешный, злой человек».

И тут Джем разглядел лицо старика, спрятанное под капюшоном. Покрытые рубцами шрамов пустые глазницы…

— Ой!!!

Джему было и страшно, и больно. От страха он дернулся и попытался сесть, но, как только попытался, почувствовал, что у него жутко болит все тело.

Старик бережно взял кружку из рук Джема.

— Осторожнее, дитя, — сказал он, — твои раны еще не зажили.

— Раны? — прошептал Джем, упал на спину и несколько мгновений не мог думать ни о чем, кроме топора досточтимого Воксвелла. Потом он приподнял голову и попытался разглядеть свои ноги. Он лежал на какой-то низкой, грубо сколоченной лежанке. Изножье скрывала глубокая тень, но все же Джем разглядел под одеялом очертания своих изуродованных болезнью ног.

Он немного успокоился.

Позднее, по прошествии времени Джем вспомнит о том, как бежал из Цветущего Домика.

Сначала он уполз под деревья, а потом из сада перебрался в лес. Там он то хватался за низкие ветки и ухитрялся подниматься почти во весь рост, но большую часть пути полз на животе, волоча по земле непослушные, неподвижные ноги. Время от времени он просто лежал посреди папоротников и кустов вереска — лежал обнаженный, замерзший, истекающий кровью. Мог ли он погибнуть? В какие-то мгновения Джем переставал чувствовать вообще что-либо, кроме боли, а в какие-то переставал чувствовать даже боль. Наверное, за миг до того, как он окончательно потерял сознание, он и увидел склонившееся к нему лицо человека, испуганное и заинтересованное. Это случилось утром, когда солнце уже ярко светило сквозь листву, и это лицо показалось Джему похожим на листок дерева.

Но это было другое лицо, не лицо этого старика.

— Я — Катаэйн.

Только вечером, несколько дней спустя, Джем, наконец, сумел разглядеть девушку — раньше он видел только ее размытые очертания. Прежде девушка близко к нему не подходила, она выглядывала из-за спины старика в плаще с капюшоном. Только теперь Джем понял: это то самое лицо, которое мелькнуло у него перед глазами тогда, когда он решил, что умирает. Теперь он сидел на лежанке и с аппетитом поглощал похлебку из сладковатых кореньев, миску с которой ему застенчиво подала девушка.

Джем поднял взгляд.

— Катаэйн, — медленно повторил он имя девушки. Он тоже смутился. А девушка не сводила с него глаз. Грива спутанных черных волос, смуглое, широкоскулое лицо. Большие, пытливые глаза. Джем заглянул в эти глаза.

Она спасла ему жизнь.

Вспомнил ли он тогда о чумазой девчонке, что дразнила его много лет назад из-за того, что он не умеет ходить?

Может быть, и вспомнил, но гораздо ярче он вспомнил себя самого — как он, закусив до боли губу, хватается за плети плюща, а плети раскачиваются, как он отпускает одну руку, а на ладони у него лежит сверкающая золотая монетка.

«Ты что-то уронила».

— А монетка до сих пор у тебя?

Девушка только рассмеялась в ответ. Тогда, в тот день, она отвернулась и ушла и больше к Джему не подходила. Потом она стала оставаться возле него подольше. Как-то раз она взяла Джема за руку и дала ему пощупать край подола своей домотканой юбки. Джем нащупал маленький твердый кружочек. Девушка вшила монетку в подол!

— Я с ней никогда не расстанусь, — сказала Ката.

Почему-то из-за этого Джему стало необъяснимо радостно. С того дня, почти всегда, когда Ката садилась рядом, он нащупывал пальцами зашитый в ее юбку золотой.

Шли дни.

Силы постепенно возвращались к Джему, и настал день, когда Ката помогла ему добраться до выхода из пещеры и вывела на лужайку. Там они сидели вечерами до темноты. Иногда к ним присоединялся старик, иногда они оставались одни.

Джем поражался тому, как жила эта странная девушка, и тому, сколько она всего умела. Порой к ней прилетали птицы, приходили разные звери — веселые белки и пугливые малиновки. Как-то раз подошла даже лиса с ослепительно рыжим хвостом. Когда Джем пробовал расспрашивать девушку об ее удивительных способностях, она только пожимала плечами и, похоже, не понимала, чему тут удивляться.

Да и вообще она многого не понимала. Время от времени она заявляла: «Когда ты поправишься, я тебя отведу к реке» или «Когда ты поправишься, мы пойдем гулять в чащу леса. Мы поищем лесного тигра, найдем его логово».

Джем только улыбался и качал головой:

— Я не поправлюсь, Ката.

Девушка принималась утешать его:

— Царапины сойдут, синяки исчезнут, ты поправишься. И ноги у тебя выпрямятся.

— Ката, я калека. Ты прекрасно знаешь — я калека!

— Это неправда! Папа бы тебе шею сломал, услышь он такое.

В такие мгновения Джему казалось, что девушка Ката играет в какую-то игру.

— Папа, — обратился в этот же день, чуть позже, Джем к старику (с некоторых пор он начал называть его так же, как Ката), — вы не собираетесь свернуть мне шею?

— Ты не боишься меня, дитя?

— Боюсь? — улыбнулся Джем. Но вдруг к нему пришла мысль — казалось, он родом из другой жизни. — А тетя Умбекка говорит, что вы злой.

Старик огорченно вздохнул.

— В ее глазах — наверное. Бывают люди, в глазах которых мы играем какие-то роли, хотя эти роли принадлежат не нам. Бывают люди, которые вообще хотели бы, чтобы нас не было на свете. Умбекка Ренч — из таких людей. Пока ты бредил, дитя, ты говорил о многом. Ты говорил ужасные вещи. Бедная Умбекка!

— Папа, — вмешалась в их разговор Ката. — Джем ведь будет ходить, правда?

Старик курил трубку. Он сидел на пне у входа в пещеру. Он услышал испуг в голосе дочери, обнял ее за плечи и привлек к себе.

— Дитя, — сказал он. — Ты думаешь о белой крачке. Помнишь, я говорил тебе, что она не способна сыграть свою роль в природе. Ну а этот мальчик? Он сможет?

— Папа, я тебя не понимаю!

Под деревьями сгущался сумрак нового вечера. Шло время, но для Джема все дни, что он провел в Диколесье, были волшебными, идущими отдельно от другой, обычной жизни.

Только иногда Джем задумывался о том, что он не сможет скрываться вечно. Сердце его кольнуло тоской, когда он вспомнил о матери, о Нирри, и он подумал о том, что они-то в отличие от него все эти дни жили по обычному времени.

Может быть, они думали, что он умер?

И сколько же времени прошло?

Правда, подобные мысли посещали Джема только перед сном и со временем стали все реже тревожить его. По ночам, когда его раны зажили, Ката стала тихо-тихо подходить к нему. Она ложилась рядом и клала ему руку на грудь, как бы защищая его. Их обоих охватывало чувство безмятежности. А из леса до них доносилось уханье мудрого старого филина.

Они даже дышали в унисон.

А когда наступил последний день, не сразу стало понятно, что он хоть чем-то отличается от дней предыдущих. Не стало прохладнее, не подул резкий ветер, не показалось Джему, что примолкли птицы, хотя потом, когда он вспоминал об этом дне, ему казалось, что как раз так все и было. Наверное, в тот день и солнце сильнее золотило полянку перед пещерой, и в его золоте появилась светлая грусть приближавшегося сезона Джавандры. Пожалуй, и листья уже желтели и начали падать с деревьев.

Да, если задуматься, то весь тот день был отмечен какими-то знаками.

— Дитя, ты теперь в том состоянии, в каком был в тот день, когда твоя тетка повела тебя в тот ужасный дом, но такова ли твоя истинная природа?

Вопрос был не простой и несколько загадочный, но Джем сразу понял, к чему клонит старик. Его зазнобило, а потом он понял, что на полянке стало как-то необычно тихо. Снова старик заговорил лишь немного погодя, и голос его зазвучал так, словно доносился откуда-то из потустороннего мира.

— Есть еще одно снадобье, которое можно бы попробовать. Старик ушел в пещеру, а когда вернулся, в руке его был небольшой холщовый мешочек. Развязав шнурок на горловине мешочка, Сайлас высыпал немного себе на ладонь. Затем он наклонился к Джему и Кате. Те сидели тихо, словно завороженные. В лучах послеполуденного солнца сверкал и переливался песок на ладони старика.

— Пробил ли час — вот что интересно? Я думал, что эти крупинки предназначены для меня, для того, чтобы я мог приостановить угасание моих ощущений, но я стар. Скоро…

— Папа?

Старик шагнул вперед. Его рука слепо шарила в воздухе — так, словно Сайлас искал опору. Искал Сайлас именно Джема, а не дочь. Он протянул к юноше руку, в которой держал песок. Старик разжал кулак и высыпал крупицы песка на волосы Джема, на лицо, на веки.

Ката стояла на коленях около друга, затаив дыхание.

— Если я не ошибаюсь, — сказал ее отец, — это дитя явилось на свет не таким, каким должно было явиться. Его истинная природа безобразно скрыта. В этот мир это дитя явилось лишь бледным подобием себя истинного.

И старик обернулся к дочери.

— Дитя мое, собери для меня побольше пригоршней земли Диколесья. Бери только самую плодородную землю, чтобы в ней было много спор и перегноя, помета сов и высохших жучиных надкрылий. Потом принеси чистой, свежей воды из реки. Мы смешаем землю с водой, сделаем мягкую, нежную мазь и добавим к этой мази Сверкающий Песок. Ну а потом должно произойти чудо.

Все это было проделано. Джему было велено улечься посередине полянки на ложе из листвы. Его укрыли одеялом. Неподалеку от него горел костер, а над костром висел котелок с волшебным бальзамом.

Котелок закипал — снадобье начало булькать.

Старик опустился на колени рядом с лежащим юношей. Ката настороженно наблюдала за отцом, а тот завел медленную и тихую песню. Песня была странная — сочетание бессмысленных, казалось бы, звуков — диких, но все же не звериных. Звуков диких людей.

Ката села на землю, запрокинула голову, выгнула дугой шею, и с ее губ свободно, беспрепятственно сорвался дикий вой.

Потрескивал костер.

Костер сложили из каких-то особенных веток и сучьев. Горя, он распространял тяжелый, сладко пахнущий дым. Дым струйками поднимался в воздухе, встречался с золотистым воздухом и смешивался с ним.

Осторожно, бережно Сайлас Вольверон откинул одеяло. Долго-долго его пальцы ощупывали бледную кожу, путешествовали от головы до ног юноши и обратно. Издалека, как бы с большой высоты, Ката смотрела на наготу Джема. Множество ран зажило, от них не осталось и следа.

Джем был здоров.

Почти здоров.

Юноша лежал, закрыв глаза. Он едва дышал. Казалось, он умирал.

На глаза Каты набежали слезы.

Но вдруг старик резко оборвал своё пение. Он рывком снял с огня котелок с бальзамом и опрокинул его прямо на Джема. Ката закричала, но крик получился каким-то глухим, бесчувственным, словно крик птицы.

— Помоги мне, дитя. Помоги мне, — попросил ее отец.

Ката послушно заработала руками. В темном, мягком бальзаме она видела множество золотистых крапинок. Ей хотелось потрогать их.

И еще ей хотелось коснуться тела юноши.

Ката и ее отец быстро и ловко намазывали бальзамом спокойное, бесстрастное лицо Джема, грудь, руки, ноги. Перевернули его на живот, потом — снова на спину. Они втерли бальзам в волосы и даже в веки юноши и между ног. Затем, когда бальзамом было покрыто все тело Джема, Вольверон сжал руками его вогнутую ногу и стал втирать в нее бальзам. Затем Вольверон сжал ногу еще сильнее.

Вскрикнул.

Казалось, он забирает себе боль юноши, пропускает ее через все свое также измученное болью тело.

Послышался треск.

Выгнутая нога.

Потом вогнутая нога.

Кату подташнивало. Теперь от костра валил густой дым, он обжигал ее горло, из глаз девушки ручьями текли слезы. Потом у Каты потемнело в глазах. А когда прояснилось, она увидела, что отец отошел от костра и стоит к ней спиной, опершись о посох.

— Спаситель Орокона, — речитативом произнес старик. — Возможно, моя магия недостаточно сильна. Возможно, я слишком стар и немощен, чтобы принять внутрь себя всю тяжесть твоих страданий. Возможно… возможно…

Он покачнулся, и Кате показалось, что он сейчас упадет.

— Папа, — прошептала Ката. А потом крикнула: — Папа!

Потому что Джем, словно сомнамбула, поднимался и в клубах дыма и лучах золотого света был похож на юного фавна. Лицо его уже не было зачарованным, неподвижным — глаза сверкали, губы восторженно улыбались.

Он стоял!

Он ахнул. Он закричал. Наверное, ему было больно.

Ката бросилась к нему. Юноша был черен с головы до ног и усеян золотистыми искорками. Ката схватила его за руки и потянула к себе, дрожа от счастья. Фигура отца Каты скрылась за облаком дыма, и на миг во всем мире существовали только они двое. Этот миг им показался вечностью.

Ката прошептала его имя:

— Джем.

Оно прозвучало словно волшебное слово. Ката отпрянула.

— Джем! — повторила она и отпустила руки, а потом резко развернулась и побежала. Бросилась в чащу леса. — Джем! Джем! — продолжала Ката выкрикивать волшебное слово, она кричала это имя деревьям, земле и воздуху.

Она подпрыгивала.

Она кружилась.

Да, да, она знала это!

Он бежал за ней следом!

А в это время на поляне, опираясь на посох, еле удерживался на ногах старик Вольверон. Около него кружилась струйка дыма, и ему казалось, что дым очерчивает границы его зрения, и что вот-вот полная слепота поглотит его раз и навсегда. Тогда, на ярмарке, когда Ката была еще совсем крошкой, сводная сестра сказала Вольверону, что золотистый песок как-то связан с той ролью, какую ему предстоит сыграть. Тогда Сайлас не знал, что его роль не в том, чтобы сохранить свое внутреннее зрение, а что чудесный песок, наоборот, окончательно лишит его зрения. Все было справедливо. Все было хорошо. Но если бы из пустых глазниц старика могли течь слезы, он бы сейчас горько плакал.

— Ты хорошо сыграл свою роль, сводный брат мой, — послышался знакомый голос.

— Ксал? — изумленно поднял голову Вольверон.

— А ты сильнее, чем я думала. Ты больше чем наполовину ваган, Сайлас. Теперь я не сомневаюсь, что твое сердце бьется лишь во славу всемилосерднейшего Короса.

На поляну шагнула старуха. Все это время она стояла за деревьями и видела все. Она бережно взяла своего сводного брата под руку и подвела к пню около входа в пещеру. Сайлас опустился на пень, Ксал села рядом с ним, не выпуская его рук из своих. Затем она откинула с лица старика капюшон, пробежалась пальцами по изуродованному лицу брата, по тем морщинкам, где текли бы слезы, будь у него слезы.

Вот только теперь, если бы Вольверон мог плакать, то были бы слезы радости.

— Но, Ксал… — изумленно проговорил Вольверон. — Как это вышло, что ты оказалась здесь? Вот не думал, что ты вообще вернешься!

— Ладно тебе, Сайлас. Мог бы почувствовать, что я неподалеку. Мы все были здесь, все то время, пока у вас жил Спаситель Орокона. О, мы уже не те, что были раньше. На задворках деревни живут с десяток-другой оборванцев. Перебиваемся кое-какой торговлей, но таких пышных ярмарок, как бывали прежде, теперь уже нет. Все это в прошлом. — Старуха печально опустила взор. — Да и потом, скоро в Ирионе произойдут совсем иные торжества.

— Ксал, о чем ты?

— Все произойдет, как было предсказано. Победители сметают все на своем пути, и хотя они — ничто в сравнении с тем злом, которое вскоре захлестнет эти земли, однако и зла этих завоевателей больше чем достаточно для нас, детей Короса. Куда бы ни приходили синемундирники, отовсюду они гонят нас. За последний цикл нас прогнали на север от хариона. И даже здесь, мы знаем это, они идут за нами по пятам.

— Но, Ксал, почему бы вам не отправиться в Агондон? Ведь там наши сородичи всегда могли найти работу развлекателей?

— Многие из наших ушли вдаль по белесой дороге. Но, сводный брат мой, как я могла уйти, если знаю, что именно здесь решается наша судьба?

Некоторое время они молчали. А посередине поляны догорал костер и рассеивался дым.

— Ксал, я теперь ослепну окончательно? — спросил старик. Ксал внимательно всмотрелась в изуродованное лицо.

— Пока нет, сводный брат мой. Возможно, то, что ты сделал сегодня, поспособствовало тому, чтобы оттянуть роковой миг, а возможно, просто этот миг пока не настал. И все же, сводный брат мой, когда-то это произойдет. Нити распутываются. Конец может настать быстро, а может прийти постепенно. Но он все равно придет.

— Да. Все предречено.

— Мой дорогой брат! — рыдания стиснули горло Ксал. Она обняла старика. — Знаки предсказывают нам, что все происходит согласно замыслу и что наши страдания — тоже часть замысла. Поначалу, Сайлас, тебе покажется, что ты потерпел неудачу. Но это не так. Ты сыграл свою роль, как до тебя свою роль сыграл карлик. Ты положил начало Третьему этапу.

Предречено, что Спаситель Орокона будет преодолевать свое увечье пять раз, и всякий раз по-разному. И всякий раз он будет обретать новые силы, но все же будет слаб для того, чтобы начались его истинные испытания. В первый раз он обретет возможность передвигаться, но не при помощи ног, и во второй раз он также будет способен двигаться, но также не при помощи ног. На третий раз он пойдет сам, но это не продлится долго. В четвертый раз он обретет способность ходить, но лишь тогда, когда рядом с ним будет спутник. На пятый раз произойдет величайшее чудо, и это случится только тогда, когда юноша встретит свою судьбу.

Но и это последнее чудо не поможет ему, ибо это случится не в нашем измерении, а в другом. Но с тех пор юноша будет ходить в своем измерении. И только тогда он будет готов к Испытанию. И тогда свою роль сыграет арлекин.

— А я волновался за арлекина, — проговорил старик. — Он жив и здоров?

— Он жив и здоров, брат мой. Но он пока ожидает своего часа. Его время еще не пришло.

И старику стало грустно и тоскливо из-за того, что его час уже миновал.

Конечно, этому не суждено было продлиться долго. Все кончилось. Неожиданно, внезапно.

Ноги Джема стали прямыми и крепкими. Он мчался по подлеску. Он нагнал Кату. Она вырвалась и побежала дальше. Он снова нагнал и схватил ее. Они визжали и кричали. Они бежали все дальше и дальше. Они не ведали никаких преград. Лес расступался и пропускал их. Казалось, зелень леса бесплотна, бестелесна. Ката и Джем бежали как бы в каком-то ином измерении, существовавшем только для них двоих. Они бежали и выкрикивали имена друг друга.

А потом случилось это.

Конь.

Всадник.

И они мигом оказались в том измерении, из которого убежали. Джем дико закричал. Ката ответила ему криком. Огромный скакун, черный как смоль, встал на дыбы прямо на тропинке, загородив юной паре дорогу.

— Тпру! — выкрикнул всадник, пытаясь сдержать коня. Джем быстро окинул всадника взглядом: черные сапоги, белые лосины, синий мундир с белой лентой через плече. Шляпа-треуголка.

Ката повернула в лес.

— Джем, скорее! — она протянула юноше руку.

— Стоять! Ни с места! — рявкнул синемундирник. Затопали копыта. Сзади поспевал еще один солдат. А следом скакал еще один.

И еще.

— О-о-о-х! — простонал Джем.

Ноги его подкосились. Он искал руку Каты, но не находил.

Он попробовал встать на ноги, но не сумел.

Ноги снова стали такими, как были раньше. Это был обман.

Всадники окружили его.

Он выкрикнул имя Каты, но вдруг и Ката тоже стала нереальной, выдуманной.

Она исчезла.

Джем, совершенно беспомощный, лежал на земле. Синемундирники спешились и с любопытством уставились на него. Потом они принялись тыкать в измазанного грязью юношу штыками.

— Ваганская девка?

— Не, парень.

— А жаль! Хохот.

— И чего нам с ним делать?

Юноша-калека закрыл лицо руками. С деревьев падали сухие золотистые листья.