Вот написал заглавие рассказа «Суд Соломона» и устыдился. Что я знаю о судах Царя Соломона? Только то, что все мы знаем из Библии. Воображение каждого из нас рисует это по-всякому. А я даже не смею и вообразить, как это происходило: с пышностью ли устрашающей царственности, с восседанием Царя на троне, во всем великолепии его пурпурных одежд, и слуг, и стражи и в присутствии сонма царедворцев и высших мудрецов или в простоте и спешности его недосуга? Несомненно, Соломон был очень деятельный, обремененный заботами «великого царства славы» тех времен – Иудеи. Во всяком случае, это не был суд над простыми женщинами с улицы или с шумного, крикливого базара. Но вот эти две женщины-матери перед ним, быть может, из среды высшего общества или даже из его придворных. Главное, это были две матери, пришедшие к Царю с ужасной драмой. Одна из них перепутала или прислала своего ребенка. Их было, несомненно, два мальчика – по одному у каждой. Один умер, а второй оказался предметом спора и ссоры. Может быть, ему уже год или больше, он, вероятно, тут же на суде, смеется невинною, ничего не знающей улыбкой, а может быть, и плачет. Перед Царем проблема: разрешить, кто же его настоящая мать? Не сразу он разрешает эту драму, не похожую на обычную тяжбу. Что им руководит, когда он выносит страшное, жестокое решение: рассечь ребенка на две части и разделить между спорящими матерями. Я спрашиваю себя и вас: жестокость ли это искушенного ума или мудрость великого сердца? Если бы мы не знали нежного сердца Соломона, с несомненной полнотою выраженного им в Песне Песней по отношению к простой дочери садовника – Суламите, мы могли бы сомневаться в его мудрости. Но он знал и сердце женщины, и на его сердце «написаны скрижали». Он был убежден, что подлинная женщина-мать предпочтет отдать ребенка противнице, только бы он был жив и счастлив. И вот открылась истина: противница настоящей матери готова, для торжества ее победы, получить половину ребенка и, значит, рассечь его пополам, тогда как настоящая мать готова уступить его своей противнице целиком, но невредимым. За эту жертвенность матери Соломон награждает ее и передает ребенка его подлинной матери. В решении этом издревле торжествует еще дохристианская Песня Песней Мудрости сердца, которая и поныне звучит, и живет, и учит мудрой человечности современных судей, имеющих человеческое сердце.

Вот и решил я рассказать об одном таком суде нашего века и о его судьях.

Филиппов пост. Бураны и морозы. У нас «проходной» возок, крытая войлоком и кожей повозка на полозьях, как и в летние разъезды, – у судьи свой «проходной» тарантас на колесах с откидным верхом. Иначе на «перекладных» трудно мне управиться с перекладкой. Что-нибудь, где-нибудь забудешь, а на мне лежит забота о корзинах с делами и продуктами. Не всегда в селах достанешь, что нужно, особенно в посты. Агния Егоровна, заботливая хозяюшка холостяка Петра Евстафьевича, снабжала нас в дорогу всякой всячиной. Желудок же у него с детства избалованный, барский. А ему было всего лет 35, и уже с брюшком. Он сам был сыном председателя окружного суда в Семипалатинске.

Внутри повозки тепло. Петр Евстафьевич в дохе, на ногах у него большое одеяло из волчьих шкур, но снаружи мороз, метель, темно, ни зги не видно. Пар от нашего дыхания, выходя в притворы дверок возка, запечатал их ледком. Не сразу откроешь. Ямщик на козлах, как медведь, мохнатый и заснеженный, нет-нет и остановит лошадей, и, когда колокольцы перестают звенеть, мы оба просыпаемся от непривычной тишины. Только вьюга воет и снег крупинками бьет в заиндевелые окошечки. Вот опять ямщик остановился и свалился с козел. Тройка лошадей увязла в сугробе. И ямщик куда-то исчез.

– Вот дурень! – слышу голос судьи. – Как бы сам не заблудился: пошел искать дорогу.

Но ямщик бывалый, далеко не уходил, вернулся. Заснеженная его борода прилипла к окошечку, а сиплый голос прокричал:

– Ничего, ваша честь. Дорогу недалеко потеряли.

Но на козлы не сел, а стал перепрягать лошадей и перед тем, как сесть на козлы, опять доложил через окошечко:

– Зять мой, сам молодой, молодого коня в корень запряг. А в пристяжках у меня кобыла знатная. Перепрег, теперь не сумлевайтесь.

Судья и не сомневался и не боялся. Он не о себе заботился, а о ямщике и о том, как бы не проблудить в пути на всю ночь: утром в большом селе у нас суд, сотни народа будут ждать на морозе.

Старая знатная кобыла шла не спеша, но пути не потеряла. С рассветом добрались до волостного села, большого, что твой город. Суд на этот раз назначен в помещении нового волостного правления, а волостной писарь пригласил нас к себе на постой. Меня это всегда стесняло. На земских квартирах проще. С хозяевами на кухне я и пообедаю, а в отдельной избе для меня легче уединяться для допроса по предварительным следствиям. Как я уже в свое время описывал, мне поручалось иногда допрашивать стороны и свидетелей даже и по весьма серьезным уголовным делам, конечно, с передопросом самого судьи и под его строгим наблюдением. А тут, у писаря, который в сибирских волостях является первым лицом после уездного начальства, даже волостной старшина без его руководства не смеет приложить свою печать к бумагам, – меня стесняет прежде всего мой скромный костюм. Надо за общим столом сидеть с волостной аристократией: тут и учительница, и священник, и местный купец, и хорошенькие дочки писаря, одна уже гимназистка, только что приехала из города на рождественские каникулы.

Здесь и сам судья не решается поручить мне допрос в отдельной комнате. Много для разбора мелких дел, моя обязанность быть наготове – подать в порядке то, что на очереди, проверить повестки, отметить неявившихся. Если свидетели особо важные, дела эти откладываются, народ освобождается с первого же заседания. Но народу так много, что, судя по количеству врученных повесток, их почти вдвое больше ждет в самом суде, да еще и на улице толкутся. Мужики и бабы там приплясывают, хлопают руками по спине друг друга, шутят и бранятся. Есть такие, которые заранее плачут: знают, что засудят сына, – виноват, сам сознался. Для такого дела приехали за десять верст родные и друзья, на всякий случай запасы рубашек, теплое одеяло, продуктов привезли, все это заранее смягчает горе и готовность потерпеть…

Вслед за отложенными идут дела о самовольной порубке леса. Этих дел в лесном горном районе много. Но они идут быстро, одно за другим. Свидетель всегда один, лесообъездчик, а дознание по делу – его протокол. Обвиняемый не упирается, а сознание облегчает наказание – штраф и то, что полагается за срубленный лес. Бывает, и не сознаются, намекают на то, что лесообъездчик уже взыскал. Значит, обвинение во взяточничестве. Такое дело откладывается до настоящего дознания. Но судья уже иначе всматривается в лица – и лесообъездчика и подсудимого. И предупреждает:

– Смотри, если не докажешь и не посадишь объездчика в тюрьму – сам в тюрьму сядешь. И вы, свидетель, – судья сверлит глазами лесообъездчика, – свою невиновность должны будете доказать.

Происходит замешательство. Молчание длится некоторое время. И бывает – подсудимый идет на попятную.

– Што вы, што вы, ваша честь? Как можно человека в тюрьму? Пиши уж: виноват.

Но такое замешательство и неожиданная попятная обвиняемого не решают дела. Судья чувствует, как затих народ в зале заседания. Надо, чтобы в этой массе не оставалось дурного чувства о суде. И хотя лесообъездчик принял присягу в начале дела и, значит, по всем делам сразу, судья еще раз ему напоминает:

– Помните, свидетель, я верил вам по всем вашим протоколам. Припомните, не было ли ошибки с этим протоколом?

И вдруг в лице свидетеля происходит перемена, он приближается к столу, просит показать именно этот протокол, потом отступает, вытягивается, как солдат в строю, и громко, чтобы слышали все, произносит:

– Так точно, ваше высокородие, с этим протоколом случилась ошибка.

– А именно? – Глаза судьи уже сощурены. Получается большая неприятность: все предыдущие решенные дела подвергаются сомнению, но лесообъездчик ловко спасает положение, и честь свою и всего лесничества, и достоинство судьи, столь идеалистически влюбленного в Судебные Реформы Александра П. Лесообъездчик тем же четким голосом разъясняет:

– Так что моя вина: запамятовал внести в казну взысканные деньги. Должен был выдать либо квитанцию, либо выписать билет на дозволенную порубку.

Среди народа шорох и удивления и одобрения:

– Эк, вынырнул из воды сухим!

– Ну и жох! Недаром из солдат с деньгами пришел!

Подсудимый только поглаживал свою бороду и не очень обрадован оправданию. Острый глаз лесообъездчика где-то его настигнет и не простит. Прищурится и спросит:

– А ну, скажи по совести: просил я с тебя взятку или ты сам мне ее навязал?

И почует мужик себя виноватым. Скажет:

– Один Бог без греха.

Не очень гладко идут и следующие дела о самовольной порубке. Но лесообъездчик держит себя героем. Он знает свой народ лучше идеалиста судьи.

Народу в зале еще прибавилось. Пошли более житейские дела и бытовые дрязги. И все больше по пьяному делу. Даже тихий и богобоязненный народ любит пошуметь во хмелю. Даже и не очень пьян, а язык развяжется, никак его не прикусишь.

Вот оскорбление старосты при исполнении служебных обязанностей. Выясняется, что староста в этот час дня, в праздник, был у себя дома и пил чай. А Иван пришел «выпимши» и, вспомнив старые обиды, стал ругаться и кричать:

– Ишь ты, раздобрел. В старосты пролез. Думаешь, на тебя теперь управы нету? А чьи кони мой овес потравили? Кто мне заплатит?

Судья пытался выяснить потраву. Никто не подтвердил, даже никому об этом Иван в трезвом виде и не говорил. В себе таил обиду.

– Скажите, староста, вы говорите, что в то время, как Иван пришел ругаться, вы чай пили. Это что же, служебные ваши обязанности?

– Я ж его усовещал, ваша честь… К порядку призывал.

И уж по тому, как зарычал в смехе народ в гулком помещении волостного правления, становилось ясным, что дело подходило к прекращению. Но судья был сердцем мудр. Он знал, что и прекращение дела не погасит ссоры двух соседей. Поэтому он сказал старосте:

– Вы, староста, были частным человеком, когда пили чай и усовещали Ивана после оскорбления.

– Стало, так, ваша честь, – согласился староста.

– Значит, мой совет вам: помиритесь.

В зале заседания уже были зажжены лампы, какие-то большие (ацетиленовые назывались), и в нем, после обеда, собралась вся волостная аристократия. Именно эта часть публики – редкий случай в наших сельских судах – пришла из любопытства и, видимо, стесняла судью. Дело тут же было кончено миром, потому что сам староста сказал:

– А чего нам делить, народ дражнить? – и повел Ивана за руку из зала заседания на мороз. Ясно, пойдут они и выпьют «мировую». Если староста человек непьющий, он не перепоит Ивана и домой уедут, не подравшись, а там труд да заботы помогут залечить обиды.

Остается еще два дела, а народу в зале все еще много. Судья пошел в кабинет волостного писаря покурить, размяться, попутно отдал мне приказание проверить повестки, откуда столько народу? Не забыл ли я какого дела, по которому был вызван этот народ? А народу в зале еще прибавляется. Неужели столько любопытных?

Быстренько, еще раз проверив явившихся, я положил на стол, под только что снятую судьею, как бы золотую судейскую цепь, вроде архиерейской панагии, и затерялся в толпе, всякую минуту готовый на каждое мановение судейского пальца.

Когда он вернулся, сел, надел на себя цепь, просмотрел оба дела и положил их в том же порядке, как и я: об овечке будет слушать первым. На таких делах он отдыхал и называл их «бытовыми явлениями». Да и народу по ним ждет немного.

– Вот вы, потерпевший, в прошении вашем написали, что была овечка, а подсудимый на дознании показал, что это был баран. Расскажите, как это случилось?

– Дык овечку же он заколол. Он на мою овечку свое тавро положил. А баран – это правда, был баран. А заколол он овечку потому, что она в мой двор сама прибегала. У меня на то есть свидетели.

– Садитесь. Подсудимый, скажите правду: не случилось ли ошибки с овечкой?

– Никак нет, ваша честь. Он сам ее заколол, у меня есть на то свидетели. Вот они, двое.

Видя, что дело о самоуправстве может вылиться в простой гражданский иск, так как свидетелей не было ни при уводе овечки со двора потерпевшего, ни при том, как овечка была заколота, судья почуял, что жалобщик по-своему больше прав, нежели ответчик. Он стал передопрашивать свидетелей. Один из них, со стороны потерпевшего, обмолвился:

– В ту пору и со мной он баранинкой поделился. По соседству.

– Кто – он? – заинтересовался судья.

– Ну, он же. Степан Иваныч.

Свидетель указал на подсудимого и прибавил:

– Мы взяли, дело соседское, а про то, баран то был, овечка ли, мы такого умысла не знали.

Судья еще раз для уточнения спросил:

– Когда же это было – когда овечку закололи или когда барана?

– Дык он же один раз колол. Может, он и вдругорядь колол: овец у него вдосталь. Мы чужих овечек не считаем. Ну только и вот под присягой говорю: не знал, какая баранина: баран, не то овечка. А теперь, выходит, будто мы чужое мясо ели, – виновато и с обидой прибавил свидетель.

Степан почуял неладное и, вскочив с места, повысил голос:

– Дыть мы тут по-соседски делимся…

– Садитесь, – сказал ему судья.

Для всех в зале было уже ясно, вот-вот дело раскроется не в пользу подсудимого, и не требовалось присутствия большого психолога, чтобы развязать этот узел в пользу потерпевшего, но судья все это воспринимал по-своему. Веселая улыбка с лица его исчезла. Он поманил меня к себе пальцем.

– Найди мне мою записную книжку, – сказал он мне.

Книжка эта, красиво переплетенный в кожу томик, именинный дар Агнии Егоровны, всегда лежала вместе с цепью в особом кожаном баульчике, на этот раз тут же, рядом с корзиной для бумаг. Мне не трудно было это сделать. Но судья только сделал вид, что просматривает книжечку. Там у него много записей, сделанных при чтении сенатских постановлений и толкований. Ему нужно было время – подумать, как повернуть дело на гражданский иск. Видно было, что все эти мужики тяготились присутствием большого народа в зале суда и всем им, не исключая и потерпевшего, не очень хочется марать соседа, может быть, и вправду присвоившего чужую овечку. Да и жить надо вместе, топить семейного человека и небезопасно. Не сам он, так родня отомстит. Но и замять дело в присутствии столь исключительной аудитории для судьи было рискованно. Простая линия подхода к деревенской тяжбе была порвана. Надо копаться, передопрашивать всех снова, доказывать. Кроме того, дело затягивалось, а народу много – ждут терпеливо, значит, дело это для них важно в принципе.

Судья захлопнул книжечку, взглянул на тихо ждавший народ и обратился к потерпевшему; очевидно, решил начать передопрос всех снова и по порядку. Но мы услышали:

– Скажите, потерпевший, во сколько вы цените вашу овечку?

Мне вдруг показалось, что судья уже решил дело в пользу потерпевшего, без дальнейшего передопроса и не добившись даже сознания ответчика. А потерпевший ему резонно отвечает:

– Дыть тут дело не в цене, а в правде.

Я был очень молод, мало понимал в тонкостях душ человеческих, но по тому, как перешептывалась местная интеллигенция, сидевшая на задних скамьях, я мог догадываться, что она не на стороне судьи. Даже и самому мне показалось, что он ходит по краешку правды: вот-вот упустит явно виноватого. Но судья хотя и тяготился этим невидимым контролем чутких к шаткому пути интеллигентов, а все-таки шел своей, ему известной тропкой. Мужицкое чутье к правде потерпевшего задело и его. И все же он настаивал на том же ответе:

– Я вас спрашиваю: во что вы цените вашу овечку?

– Дыть, поди, не мене трех целковых.

– Ага! – сказал судья. – За три рубля вы не прочь человека посадить в тюрьму? – И тут же, обращаясь к тем, кто лучше понимает, нежели простые мужики, прибавил: – Где-то, кажется во Франции, есть закон, по которому могут посадить в тюрьму человека за кражу куска хлеба. А наш закон даже за кражу трех рублей уголовному наказанью не подвергает.

Теперь уже было ясно, что судья на стороне подсудимого, и подсудимый это понял, потому что, когда судья его снова подозвал к себе и попросил сказать «всю правду», с самого начала, он разговорился:

– Летом было дело. Мы с бабой стригли в гурту овечек. Молодняку я прижигал свое тавро… – Тут он прервал себя и вдруг ухватился за соломинку: – Дыть, ежели, ваша честь, не больше трех целковых, то я согласен откупиться.

На этом судья его и поймал.

– Как так откупиться? От чего же откупаться, если вы не виноваты?

Степан Иваныч замялся, оглянулся по сторонам, как бы ища кого-то, кто лучше ответит, и затем признался:

– Дыть она, овечка, больше и не стоила.

– Значит, правда что овечка с вашим тавром сама в ограду вашего соседа убежала?

Вместо ответа Степан Иваныч достал из-за пазухи запотевший кошелек и выложил на стол перед судьею три рубля.

– Значит, вы признаете, что ошибка с овечкой случилась? – мягко, улыбаясь, настаивал судья.

Степан Иваныч говорить уже не мог. Он только беспомощно развел руками, как-то исподлобья осмотрел кругом себя все собрание, тоже опустивших к полу глаза людей, и поник. А судья не по бумаге, а на словах произносил решение:

– Возьмите деньги пока обратно. Я дело еще не решил. Но я мог бы вас приговорить от трех до шести месяцев тюрьмы за похищенье чужой собственности, притом с насилием, но я этого не сделаю не потому, что вы согласны заплатить убыток, а только потому, что вы сознаетесь. Ваше сознание дороже всяких денег. Мало того. Мой долг, как мирового судьи, не наказывать людей, а предупреждать дурные поступки. По этому, чтобы у вас и у вашего соседа не оставалось никакого зла друг против друга, я прекращаю это дело и предлагаю вам обоим по-хорошему помириться и жить по-добрососедски, чтобы и для других вы были примером. Согласны вы на это?

И опять-таки, вместо ответа судье, Степан Иваныч тут же, при всех, повалился в ноги потерпевшему и по бороде его потекли слезы. А обиженный им человек обнял его и не ему, а судье громко прокричал:

– Ваша честь, не надо мне никаких денег! За этот поклон я сам бы дал ему хоть сто рублей, да у меня их нету…

По-разному недавние враги смотрели друг на друга, как будто впервые видели незнакомые, хорошие, помолодевшие в улыбках примирения лица. И выходили они из зала заседания в стыдливом молчании.

Так все это было трогательно и незабываемо, что сидевшие на задних скамьях интеллигенты, а за ними и весь народ, встали на ноги и смотрели на судью тоже новыми, добрыми, повеселевшими лицами. Все поняли, что у этого судьи – милость выше и важнее правды. Так и я, в течение трех лет моей работы у него, навсегда запомнил, что он был именно мировым судьею, мирил людей, где только можно. Но я тогда еще не знал, что правду всякий может толковать по-своему, а милость исказить нельзя. Потому что милость способна миловать и виноватого.

Оставалось еще одно последнее дело. Удивило нас одно, странное явление. Все дела уже рассмотрены, за исключением этого, тоненького, по которому были вызваны лишь стороны и ни одного свидетеля, потому что самые важные свидетели почти все умерли, а остальные не разысканы.

Правда, в зале осталась из любопытства почти вся волостная аристократия, но остальной народ, более пятидесяти человек – пожилые бабы, безусая крестьянская молодежь, – почему они не расходятся?

Судья перелистал дело, сосчитал корешки повесток и смерил глазами неожиданное число людей на первых скамьях.

Взгляд его, как и мой, как и всех в зале, задержала стоявшая впереди всех женщина невиданно большого роста, смуглолицая, лет под пятьдесят, но без единого седого волоска на непокрытой голове. Странно было видеть именно эту непокрытую, как у девицы, голову, с которой свалилась на плечи белая пуховая шаль и покрывала богатый, беличий воротник теплой, крытой хорошим сукном шубы. В то время, когда все остальные люди расселись поудобнее на скамьи, она стояла на ногах и обнимала тоже стоявших возле нее молодых: цветущего, хорошо одетого парня и очень красивую девушку. Оба они к ней как-то прижимались и не то дурашливо, не то счастливо ухмылялись. Сама же она была строга и смотрела прямо на судью. Губы ее были плотно сжаты, лицо было спокойно; глаза большие, темные, почти не моргнув, смотрели на судью и были сухи; только в правой руке ее чуть шевелился красный платочек, как будто влажный. Видно, что выплакалась загодя.

Звякнула цепь на груди судьи, так он ее на себе поправил, подтянувши вверх. Он еще раз пристально посмотрел на высокую женщину и сказал:

– Садитесь!

Женщина сперва усадила молодую пару, не то сына и дочь, не то жениха и невесту, и потом села между ними сама, держа свой стан и голову прямо и высоко над толпою остальных, среди которых большинство было пожилых и даже старых, бородатых мужиков.

– Слушается дело о незаконном захвате наследства (я теперь не помню имен ни потерпевших, ни подсудимой, но помню, все были одной семьи, с одной и той же фамилией, скажем Силантьевы) Герасима Силантьева Матреной Силантьевой по жалобе Ефима Силантьева и его братьев и сестер – Силантьевых.

В развернутом судьею деле выделялся один лист бумаги: написанное очень красивым, каллиграфическим почерком прошение (видимо, дело рук какого-то заезжего подпольного адвоката). Написано оно было так витиевато и сложно, что ни я не мог его понять, ни судья теперь не стал его читать.

– Кто Герасим Силантьев? – спросил судья.

Матрена поднялась и вместе с собою подняла молодого парня. Молча указала на него и продолжала стоять без единого слова. Судья сказал ей опять «садитесь» и вызвал главного просителя, подписавшего прошение, – Ефима Силантьева.

– Тут вот вы написали, что Матрена Силантьева обманным путем захватила все имущество вашего умершего брата, наследником которого является Герасим Силантьев. Расскажите, как это случилось?

По лицу Матрены разлилась широкая усмешка, и странно, что и все глядевшие на нее тоже добродушно смеялись. А Ефим Силантьев взмахнул обеими руками в сторону опять поднявшейся Матрены и заявил:

– Дык она же незаконно его, – он указал на юного Герасима, – на себе женила.

Тут Матрену уже нельзя было никаким приказом усадить на место. Но она сама ничего судье не сказала, поискала среди народа зорким глазом кого надо и, указавши на седобородого, почтенных лет, одетого в черный кафтан человека, приказала ему:

– Выйди! Скажи!

Зал в мертвой тишине ожидания наблюдал, пока старик пробирался вперед.

– Законная она ему есть жена! – твердо, хотя и не громко произнес старик. – По нашему, по староверческому закону в часовне бранилась «на своды».

Тут Матрена, видимо, сочла достаточным все то, что сказал старик, оттолкнула его в сторону и, приблизившись к столу судьи, подвела вместе с собою и молодых, парня и девицу, и твердым, громким голосом произнесла, взмахнувши правою рукой на все собрание:

– Весь народ в округе скажут тебе, какая его жена! Верно, ваша честь, в часовне старики нас помолили и благословили тому уж лет пятнадцать. Вот погляди-ка на него, – она продвинула Герасима поближе к судье, – сколько было годов ему в ту пору? На руках я его в часовню принесла, да так на руках и домой принесла, ребенка, по четвертому годочку. А мне было под тридцать. В сиротстве да в нужде завековала, жениха путного не нашлось. Либо кривой, либо хромой сватались, а на дело неспособные. Вот и пришли старики, да не какие-нибудь бобыли, а препочтенные, и наставник наш, покойничек, был с ними. Парненочку-то и четырех не было, отца и мать его, молоденьких, кони разнесли, убили враз. Вот и уговорили старики: возьми хозяйство, наблюди, иначе родственнички все разделят, а сиротку некому пригреть. И придумали женить его на мне. Дак, што ж ты думаешь, с ребенком стала бы я грех иметь, што ли? Вот выкормила, взрастила, уму-разуму научила. Да вот и невестушку ему, какую кралю, присмотрела…

Тут она остановилась перевести дыхание, захлебнулась от напавшей на нее напраслины, повернулась в сторону жалобщика, Ефима Силантьева, и наплыла на него горой:

– А ты, бесстыжая твоя рожа, не пытался ко мне ластиться? Не я ли сказала тебе: «Христос с тобой да Богородица, образумься!

Я работника в хозяйстве не держу, чтобы сраму не было, а ты с бесстыдством пристаешь?!»

Повернувшись снова к судье, произнесла с той силою, с какой может возглашаться сама истинная правда:

– Девка я, ваша честь, была весь век девка, девкой и осталась. А он, болезный, до сегодня и не знал, что я ему законной женой прихожусь. Мать я ему, ваша честь, мать, а не жена! Ну, вот ты нас теперь и рассуди по закону. Бог тебя нам послал. Ведь мне-ка надобно его женить, а по закону-то выходит он не вольный.

Тут Матрена, огромная, тяжелая, повалилась на колени перед судьею и дала волю слезам:

– Рассуди нас, батюшка, развенчай! Не за себя прошу, а за него, сыночка моего…

Как буря пронеслась по народу. Почти что в один голос мужики и бабы прогудели:

– Что правда, то правда, ваша честь!

Судья сидел некоторое время без движения, и весь зал продолжал сидеть в мертвом, напряженном ожидании. Наконец судья тихо, не звякнув ни одним кольцом судейской эмблемы, снял ее с себя, встал и почти сердито сказал:

– Садитесь! – И ушел в опустевший кабинет волостного писаря. Писарь теперь дома, там ждет судью обедать… Уже поздно и давно темно на улицах.

Я бы не посмел за ним в эту минуту последовать: положение его становилось настолько серьезным, что только в одиночестве он мог что-то придумать. Но он оставил на столе свою записную книжечку (с выписками из сенатских разъяснений), и я подумал, она ему как раз может понадобиться. Когда я вошел и протянул ему книжку, он, ходя из угла в угол просторного, хорошо обставленного кабинета, курил и, взявши томик, улыбнулся мне и сказал совершенно не на тему:

– Видишь, как некоторые волостные писаря живут? У меня кабинет – каморка, а у него как у губернатора.

Развернувши книжечку, прибавил уже на тему:

– Что же ты думаешь, такое дело доходило до сената? Нет, голубчик, такого дела и сам Соломон рассудить не сможет. Он должен знать наш быт!

Я молчал, не зная, нужен я ему или не нужен. Но он не отпустил меня, продолжая скорее с собой, нежели со мной, говорить:

– Ведь это что ж выходит? Неужели же я должен направлять все дело по инстанции канительной духовной консистории? Ведь это же получается бракоразводный процесс!

Тут он мне вернул книжечку, а сам впереди меня вышел из чужого кабинета и быстрым шагом вошел в зал заседаний.

Надел цепь, взял бланк с печатным заголовком приговора и начал быстро писать.

Писал он недолго. Поднял глаза на все еще объятый мертвой тишиной народ в зале и медленно, отчетливо прочел всего два параграфа решения:

«По указу Его Императорского Величества и на основании (перечень статей закона, разрешающего судить по совести и обстоятельствам дела) Мировой судья Второго участка Змеиногорского уезда (число, год, место судоговорения) постановил: 1. Принимая во внимание, что в деле нет состава преступления, так как незаконность брака Матрены и Герасима Силантьевых не доказана, – дело о мошенничестве прекратить. 2. Уважая старые, укоренившиеся обычаи местного населения, в особенности религиозные предания и традиции, предоставить этим же традициям, как обычному праву, и расторжение брака, в данном случае фактически не существовавшего».

В зале продолжалась та же тишина, что и в момент чтения приговора. Ясно было: люди или не поверили тому, что слышали, или не поняли. Судья захлопнул дело, подозвал к себе старика в темном кафтане и сказал ему:

– Значит, так же, как молились и благословляли на брак, соберетесь в часовне, помолитесь и соборно разведете, как сводили. Но запишете все в ваших книгах, выдадите жениху метрику и тогда благословите молодых на их супружество. Поняли? – спросил он старика-наставника, а когда тот низко ему поклонился, утирая набежавшие на его глаза слезы, судья обратился ко всему собранию: – А если будут какие-либо глупые толки, говорите всем, что мировой судья признал Матрену Силантьеву честной, чистой, непорочной матерью Герасима Силантьева!

Только теперь собравшиеся – а это были все добровольные живые свидетели Матрены – вздохнули общим, шумным вздохом облегчения и радости. Оказалось, что Матрену окружили все, а возле Ефима остались только его близкие да два-три из свидетелей. Все они молча потупились и волком глядели на толпу около Матрены, на ее усыновленного «мужа» и на его красавицу суженую. Матрена на этот раз копной сидела на скамье и молча плакала. От воинственного напряжения она изнемогла, а радость победы закона Божия и закона земного так ее подавила, что она не могла прийти в себя.

…И до сих пор Матрена эта часто грезится мне, как пришедшая из древних времен Женщина – Мать – Сестра, – глава и защита семьи, рода, племени, бывшая, а может быть, и будущая Хозяйка Земли, которая, верю и надеюсь, поможет и современному человечеству стать более человечным…

Спасибо моему новому земляку из Аргентины. Помог он мне, при помощи экрана моей памяти, припасть к истокам родной земли с ее богатырями и богатырицами. И еще раз почуять теплоту сердца редкого человека и идеалиста П. Е. Цвилинского, горячо проводившего в жизнь Судебные Реформы Царя-Освободителя.

«Правда и милость да царствуют в судах».

Георгий Гребенщиков. Альманах «Литературный современник» (Мюнхен). Декабрь. 1954. Флорида