Худощавая женщина стояла возле моего подъезда и парилась в тёплом, не по сезону, старомодном зимнем пальто и кружевном оренбургском платке, спущенном на шею. Русые, с сильной проседью волосы, собранные в пучок на затылке, кое-где выбились из строгой причёски и своевольно завивались в непослушные мелкие колечки на шее и висках. Она так не соответствовала местным стандартам ни манерой держаться, ни стилем одежды, что невольно привлекала к себе особое внимание.

Приезжая… — подумала я: Сапоги тоже зимние и старенькие. Как обидно видеть старые стоптанные сапоги на женских ногах. Так не должно быть, это нечестно! Женщина, прожившая целую жизнь, не должна носить старья. Неужели она не заслужила хотя бы этого за целую жизнь? Но купить теперь новые, а тем более, приличные сапоги непросто и довольно накладно. Не каждая может себе это позволить.

Она повернулась, и на меня в упор глянули знакомые синие глаза.

— Вы Тина? Я приехала к вам, — сказала она глуховатым грудным голосом, и я похолодела.

У меня отнялся дар речи при взгляде в это худощавое нервное лицо, не потерявшее до конца своей былой привлекательности, несмотря на годы, морщинки и следы недавно пережитого горя. Я сразу поняла, чем она отличается не только от местных жителей, но и от многих людей вообще. В ней была та особенная стать, которая у повидавших жизнь людей называется породой. Прямая осанка и непринуждённость во всех движениях, которую она без усилий донесёт до глубокой старости. До боли знакомое чувство стиля, такта и хорошего вкуса. И при всём этом — тоже знакомая, бесподобная простота…

Я открыла дверь, жестом пригласила её войти. Мы молча поднялись, зашли в гостиную. Она, как приезжие священники, перекрестилась на иконы. Я приняла её пальто, принесла тапочки. Женщина села, стала переобуваться, присматриваясь ко мне.

— Вы седьмая дочь? — неожиданно спросила она вместо того, чтобы представиться или попросить выполнения этой процедуры у меня.

— Что, простите? — я растерялась, хотя, по моим понятиям, именно так она и должна была себя вести.

— Вы были седьмым ребёнком в семье? — негромко и чётко проговорила она.

— Нет, единственным. Почему вы спрашиваете?

— Так… Это неважно? — несмотря на глубокое горе, чувствовавшееся в каждом её слове и жесте, она выглядела такой же выдержанно — вежливой и бесконечно порядочной, как Дан: А бабушка у вас была?

— Наверное… Но я её не видела. Только родителей, но очень-очень давно, в детстве. Ещё был дядя, он умер. Я теперь совсем одна. Какие странные вы задаёте вопросы…

— У вас Дар — сказала она с обезоруживающей доброжелательной ясностью, снова напомнив этим Дана: Ещё не знаю, какой, но есть. А он не появляется просто так, отсюда — мои странные вопросы. Что-то же вы умеете делать особенное?

— Не знаю… По-моему, ничего. Всё, как у всех. — я пожала плечами и, вспомнив о правилах приличия, переменила тему разговора: Вы, может быть, проголодались? Или хотите отдохнуть с дороги, умыться?

— Нет, спасибо. Я с утра в городе. Уже отдохнула, поела. На кладбище съездила… Я — бабушка Дана. Баба Саня.

— Я знаю. Я поняла. Вы похожи… глазами, осанкой, чертами лица… и манерами тоже.

— Я не нашла могилы. В часовне и сторожке никого не было, а свежих могил много… надписи не на всех. Когда можно съездить туда вместе? Сейчас ещё не поздно?

— Нет, не поздно. У меня машина… — я помялась, стараясь не отводить глаз: Но… зачем?

— Как зачем? Я хочу увидеть могилу своего внука.

Я уже не смотрела ей в лицо и кажется, не могла сказать того, что должна была сказать. Встала, повертела в руках пульт от телевизора. Прошло несколько длинных, тягостных минут. Потом я, наконец, решилась.

— Она пустая. Дана там нет.

Баба Саня всхлипнула-вскикнула, хрустнула пальцами. Но не встала с дивана, не вскочила — наверное, не смогла.

— Господи, воля твоя. Как же… Как это может быть, Тина? Братья всё сделали. Могилу запечатали и никто из этих… никто не мог её вскрыть. Никто не мог забрать мальчика…

— Никто и не вскрывал его могилу — я ездила посмотреть. Никто не забирал Дана. Он вышел сам.

Выговорив первые слова, самое главное, я инстинктивно поняла, что её не нужно подготавливать. Она могла с этим справиться. Несмотря на нервность, явную тонкую восприимчивость и возбуждение, слабой она не была.

— Я думаю, причина этого в том, что случилось после аварии, когда Дан был в процедурной…

Баба Саня слушала молча, с прикрытыми рукой глазами, комкая на коленях носовой платок. Пока я рассказывала, начало темнеть. Скоро Дан встанет…

— … А потом мы и поехали на рынок. Там всё случилось. Но об этом я рассказывать не могу, потому что помню только детали, как во сне.

— Где же он?

За окном стоял вечер. Я встала и пошла вниз, а она следом за мной. Мы сели в райке и она недоумённо-горестно взглянула на меня повлажневшими глазами. Я успокаивающе погладила её по руке. Через несколько минут Дан вышел.

— Дан… Мальчик мой! Мой золотой, мой дорогой, мой единственный на свете мальчик! Сердце моё!

Она всё-таки заплакала, затряслась. Подняла руку для крёстного знамения и осеклась. Они смотрели друг на друга и молчали, а у меня стало слабеть и деревенеть сразу всё тело, в горле задымилось-затянуло дурнотой. Я напрягла несколько раз мышцы, прокашлялась, и, шагнув к Дану, усадила его на стул. Погладила по щеке, поцеловала в лоб и ушла наверх.

Стол в кабинете был тяжёлый, но по смоченному водой линолеуму пошёл хорошо. Я передвинула его в холле к окну, подкатила поближе рабочий стеллаж, перенесла инструменты, лампу, десяток книг. Потом освободила шкаф в кабинете и сняла в нём несколько полок, передвинула кресла. Разложила и застелила диван.

Это будет её спальня. Ей должно быть удобно. А вещи из гостиницы заберём завтра. И не забыть — купить ей сапоги… Икону бы надо! В вещах Дана есть его складень, он как раз хорошо поместится на тумбочку возле диванного валика…

О чём я думаю? Спальню приготовила… Она, ведь, вполне может возненавидеть меня, как своего самого главного врага и имеет на это полное право! Мальчик из-за меня остался в городе. Меня он любил и меня защищал. Меня накрыл своим телом от пули. Из-за меня ему дали, перед этим, в бессознательном состоянии какую-то адскую смесь. Алексо, который мог его спасти, был у меня: на моей шее. Это я во всём виновата! Хорсу была нужна я, а не Дан! Господи! Почему я не умерла тогда? Или раньше, в детдоме… Или ещё тогда…

Стоп! Только не это! Про это — не вспоминать! Истерик сейчас не надо! Хороша же я буду, хозяйка, встречающая гостей! Мне всё приснилось! Привиделось в кошмарном сне! Это было не со мной! Или — вообще не было! Дышать! Ды-шать! Ды-ы-ы-шать! И-раз-и-два! И-раз…

Как бы она меня не возненавидела, а Дан останется со мной. Ему некуда идти. Значит, и ей тоже. А я потерплю… Перемолчу. Не велика барыня, выдержу. Я умею терпеть. Пережила же свекровь, которая была куда хуже атомной войны, и это переживу. У меня есть Док. И Ашот, и Маго, и все наши. А у неё никого. Совсем одна, с такой бедой…

Когда подошло время, я наполнила ванну, вылила в воду отвар полыни и спустилась вниз.

— Надо подняться в квартиру, вы совсем замёрзнете здесь… И Дана ждёт ванна.

Она ходила за нами с потерянным, усталым видом, а я рассчитано-спокойно, ровным голосом, рассказывала о том, как Дан пришёл, как ему однажды стало плохо, о своих экспериментах с травами, как мы «гуляем». Потом я мыла Дана и одевала его, причёсывала, а после этого повела наверх.

— Садись к окну, Дан. Там жалюзи и портьеры, всё закрыто, не беспокойся… А вам обязательно нужно отдохнуть. Вы пьёте на ночь снотворное? Что вам можно?

— Я всё равно не усну. И не говори мне «вы», девочка, прошу тебя! Я для тебя — Баба Саня. Старая, глупая, несчастная баба Саня, уготовившая своими необдуманными действиями настоящий ад для вас с Даном! Прости меня, Тина!

Она винила только себя. И жалела «бедную девочку», попавшую в ад. Меня сто лет никто не называл «девочкой» таким голосом…

— Всё равно надо лечь, Баба Саня. Просто полежать, это тоже отдых, я это по своему опыту знаю. И поесть. Я вам… тебе тут молоко подогрела. И бутерброды. Только не знаю, чего ты захочешь и что тебе можно. Пожалуйста, поешь! Ты, наверное, соблюдаешь посты?

Уже глубокой ночью я влила Дану новую порцию крови, и мы пошли к себе. Мы зашли в спальню, и я надела носки и свитер под костюм, а Баба Саня встала возле двери и смотрела на нас. Потом я легла, и Дан привычно устроился рядом, зарывшись в мои волосы лицом, расправляя на мне одеяло. Вид у неё был изумлённый, с примесью ужаса. Мне нечего было ей сказать, она всё видела сама. Я промолчала.

— И ты всегда так спишь, Тина? Почему? — спросила она и её голос почти не дрожал.

— Дану так теплее. И он слышит моё сердце. А мне спокойней, когда он рядом. Я всегда должна знать, где он — я погладила руку Дана на своём плече и улыбнулась его бабушке: Спокойной ночи, Баба Саня. Постарайся уснуть. Мы ведь всё переживём, правда? Нам не остаётся ничего другого. А потом я обязательно что-нибудь придумаю, не сомневайся…

Она снова тихо заплакала: Да воздаст тебе Господь, девочка… Спи, спокойной ночи, — и перекрестила нас.

Нина Сергеевна отравилась снотворным, спустя почти месяц после смерти дочери. Её похоронили тихо, без всякой помпы, на следующий же день. Осиротевший отец и муж исчез из поля зрения общественности, но мы нечаянно узнали — куда. Забежавший ненадолго Иван Петренко, по секрету поделился с нами, что господин Азаров в настоящее время находится в закрытом от простых обывателей элитном пансионате Полянка с тяжёлым нервным расстройством. В ближайшее время его ожидает консультация важного медицинского светила, вызванного из столичного института психиатрии.

О кончине Маринкиной матери говорили тихо, с осторожностью, приглушёнными голосами. Наверное, незнание точных подробностей этого события приводило местное сарафанное радио в глубокую печаль и слухи в виде гипотез всё же распространялись, но скрытно и тайком. Соседей и понятых, ставших свидетелями этой кончины, оказывается, заставили дать подписку о неразглашении обстоятельств инцидента. Что там случилось, никто толком не знал, а лично я просто не хотела знать. Мне, почему-то, стало ясно, что несчастный вдовец много чего мог насмотреться перед тем, как ему отказал рассудок.

Одна Ленка чего стоит! Она вполне могла забежать «на огонёк» к маме и папе своей лучшей подружки, чтобы рассказать, «как ей холодно». Та Ленка, которую я однажды видела в нашем парке, была уже неживой и я чувствовала это, когда разговаривала с ней как с обычным человеком. Я ведь, к тому времени, уже успела увидеть Дана… Как ни плохо я сейчас помню все подробности, но главное — уяснила.

Я смогла не заорать и не броситься от неё, сломя голову: мой ужас был «анестезирован» или напрочь убит усталостью и отчаянием после появления Дана, но я всё знала. Я просто не хотела этого знать, заставляла себя не знать! Если Игорь Иванович тоже не захотел ничего знать, он мог выбрать для этого не тот же самый способ, что и я. Мужчины в подобных обстоятельствах часто бывают слабей женщин.

Да что там Ленка! И сама Маринка могла явиться в родное гнездо, чтобы обновить свой великолепный подвенечный наряд хотя бы одним, — хотя бы таким, — выходом в свет. Получить изумительное платье невесты — мечту каждой девчонки с пятилетнего возраста до самых седых волос, стоящее раз в двадцать дороже её зарплаты, и ни разу не пройтись в нём! Не взглянуть из-под фаты своими прекрасными голубыми глазами… Для девочки, которую я знала, это могло быть хуже смерти! Чудовище, которое я увидела позже, нашло возможность сделать это и после смерти.

Она шушукалась с Ленкой о прелестях власти тьмы, значит, вполне могла отдаться этой власти целиком и полностью. Мы с Даном стали для неё если не врагами, то уж точно, не самыми близкими людьми. И эта глупенькая тщеславная «мисс» выбрала себе в наперсницы Ленку, которая сумела приворожить своего негодного Санька! А я допустила это, и отстранилась, не стала заглядывать вперёд. Я беспокоилась за благополучие коллектива и почти успокоилась, когда Маринка от нас ушла!

Если бы она мне всё рассказала… Нет, она не могла, как раз — мне, не могла! Кому угодно, только не мне! И на кладбище она ко мне подойти не могла, не до того ей было… И что-то она там такое говорила… кричала… Кричала, что всё было зря! Что было зря? Что она сделала? Может быть, это с её подачи, Дан поднялся из могилы? Ведь позже она призналась, что «собирала травки по наказу „мамы Асты“». Что она могла сделать? — я рассеянно улыбаюсь медсестре, вколовшей мне очередную порцию витаминов, и терпеливо дожидаюсь окончания процедуры. Док будет мной доволен. Надеюсь, у него в последнее время не было пациентов дисциплинированней и послушней меня.

Нет, на похоронах Маринка ничего сделать не могла, не до того ей было. Она даже не приближалась к гробу при последнем прощании, — её не пустила мать. Близко с Даном простились только я и священники, да Ашот с Витькой бережно прикоснулись к его руке. Док поцеловал в лоб… Все остальные лишь по очереди обходили гроб. Баба Саня заверила меня, что все молитвы и печати должны были крепко-накрепко запереть могилу, а они не смогли этого сделать. Какая-то неизвестная сила заставила Дана вернуться в наш мир и это приводит в исступление бедную Бабу Саню, которая винит во всём себя.

Я в сотый раз вспоминаю отрешённое слинявшее лицо Маринки при нашей последней встрече в торговом центре. Она тогда не проявила ко мне особой симпатии, но и на конфронтацию не пошла. Почему я не поговорила с ней в тот раз? Почему не отнеслась к ней немножко внимательней и великодушней! Ведь мы с ней неплохо ладили целых три года, она ко мне привязалась и при всей своей эгоистичности, доверяла. Во всём виновато моё нежелание никого не подпускать к себе слишком близко. А она от каждого требовала всё, целиком и без остатка.

Теперь-то я знаю, чего нужно было добиться от неё в первую очередь: чтобы она немедленно, незамедлительно окрестилась. И я бы сумела её убедить, а тем самым — уберечь от того ужасного недопустимого греха, в который она скатилась. Почему об этом начинаешь думать только тогда, когда поверил сам, безоговорочно и навеки?

Я начинаю читать молитву, едва выйдя из процедурки, и встреченный мной старик в больничном халате с интересом всматривается в моё лицо, а потом ещё и глядит вслед. Наверное, он подумал, что у меня нервный тик: губы шевелятся, а глаза, конечно, горят. Я поворачиваюсь к нему и, пользуясь тем, что мы в коридоре одни, совершаю поступок, который раньше сочла бы нелепым и неуместным.

— Я просто молюсь, отец — говорю я: Со мной всё в порядке… И ты молись. Молись, если хочешь покоя и мира в сердце! Молись, пока не поздно и спасай свою душу.

— Ишь ты, молодая да пригожая, а ума палата! — растерянно бормочет удивлённый дедок, потом улыбается, светя поредевшими, через один, жёлтыми зубами: Молюсь, милая моя, молюсь, моя хорошая! Всегда молюсь! Дай тебе Бог счастья и милости! Такое ты чудо чудное!

Да уж, чудо… Я в последнее время перевидала столько чудес, что стала другой. Я та же самая, но совсем новый человек. Неужели, всё снова? Моё четвёртое перевоплощение… И самое главное чудо, которое со мной произошло — это моя вера в Бога…