Ильяс рывком поднимает меня на ноги, и разворачивает лицом к новой волне нападающих. Руки сами по себе, инстинктивно, отводят удар. Вот так, кастет и локоть, с добавкой! И — так! И вот так! Ногой! И-раз! И-два! И снова! Ашот! Ашот! Боли в теле уже нет, ярость душит горло. И-раз! И ещё! Спокойнее… Я тут не одна… Где Лев Борисыч? Стоит! Ильяс? Бьёт. А Витька, с колена, стреляет с левой рукой. Успел перезарядиться…

— Ты, доктор? Ну иди сюда… Иди…

Митрофан сам прёт на меня с толстым, полуобгоревшим на костре поленом.

— Долго я тебя жду! — я, не обращая внимания на скользящий удар по плечу, подбиваю ему глаз, рву кастетом щеку, с наслаждением бью в зубы, чувствуя хруст обломков и кровь на руках. Кто-то сбоку поддаёт мне по рёбрам: привычный треск и сбитое дыхание.

На, и тебе! Мне не больно, я уже ничего не слышу! От Митрофана меня не отвлечёт даже ваш Сатана…

Я стискиваю рот, чтобы не заорать, и давлю скользкую толстую шею, ломая гортань, бью, мешаю коленями дряблый живот. Митрофан уже не сопротивляется…

Дан! Дан, мальчик, я его достала! Мой дорогой, я бью его, и ещё буду бить. Я убью… Я его убиваю! Дан! Дан!.. Ашот!

— Тина! Тина, очнись! Посмотри, Тина!

Ильяс трясёт меня над землёй изо всех сил, уклоняясь от ударов моих рук. Я замираю, пытаясь достать ногами землю.

Полуголая толпа приглушённо воет, и звук стелется как будто по самой траве. Чёрный дым над костром спиралью уходит в небо, принимая в центре очертания живого существа.

— Поставь меня, скорее. Где Алексо!

— У тебя. Ты надела. Надела и забыла. Скорее, Тина!

Ильяс удерживает меня за талию впереди себя, и я, подняв Алексо вверх, кладу широкий крест. Горло саднит, и первое слово Пограничной выходит хрипло. Мы еле стоим, нас почти сбивает с ног ветром, земля дрожит. Я читаю, уже громко, в полный голос, и Ильяс рядом со мной говорит что-то своё. Лев Борисыч тоже молится, стоя на коленях среди качающихся валунов, и вслепую нажимая кнопки мобильника. Витька выкрикивает отдельные фразы, цепляясь за ствол дерева покрепче. Остатки вражеского боевого отряда валяются в траве, прикрывая головы руками. Небо над нами раскололось огромной ветвистой молнией, хлынул дождь.

Я читала, и Алексо сиял, разгораясь в моей руке. Мощный зелёный луч упёрся в костёр, и огонь провалился. На его месте открылось отверстие в земле. Оттуда, из бездонной глубины, идут всполохи далёкого огня, пахнет серой. Молния бьёт прямо в дымный сгусток, и он редеет, растворяется, направляясь вниз. Хорс, подвывая, ползёт к дыре, и из неё вытягивается, наподобие щупальца, язык пламени. Огонь охватывает Хорса за шею, как верёвочная петля, и стягивает в бездну.

Пограничная кончилась. Я, содрогаясь от ужаса, читаю Отторжение, и добавляю по-русски: — Ты можешь забрать своих слуг, Враг! Они твои!

Следующая — Защитная. Слова снова идут хорошо, мягко. Комок в груди рассасывается, голос теплеет. Гроза усиливается. Из отверстия выливается через край огненная жидкость, похожая на лаву, и, как живая, растекается по поляне. Лев Борисыч с Витькой отступают к нам, и мы стоим над обрывом, на самых высоких валунах, а вокруг — горячее море. Кое-кто из толпы тоже устремляется в места повыше. Лава охватывает неподвижные тела, и они, как по реке, плывут по ней, к огненной дыре. Горячие языки слизывают с камней вопящих живых сатанистов, подползая вверх, вопреки законам природы.

Мимо меня проносит Маринку с закрытыми, как во сне, глазами, а Нина Сергеевна надувается от жара, как большой мыльный пузырь. Я с внутренним трепетом, вспоминаю свои слова «Как ты ещё не лопнула, индюшка самодовольная»… Но ей только разрывает заросший мхом живот, выплёскивающий чёрную жижу…

Митрофан плывёт медленно, цепляясь за камни, моргая побелевшими фосфоресцирующими глазами, занимаясь голубыми огоньками пламени. Лава повсюду. Она ползёт по стволу обломанного вяза, и сдёргивает с острия тело длинноволосой ведьмы, расплавив его за секунды. Поляна, залитая огнём, почти пуста. Мы читаем и читаем, задыхаясь в клубах едкого пара. Я вижу, как огонь, переливаясь через край оврага, стекает вниз возле моего камня, и перегибаюсь, держась за горящие ветки. Ильяс хватает меня за куртку одной рукой.

— Тина, куда? Упадёшь!

Мне всё равно. Я до боли закусываю щёку изнутри, и холодею. Лава доползает до Ашота.

— Нет, Господи! Нет! Нет! Нет! Огради его!

Огненные языки вздрагивают, и, раздвоившись, оставляя бурелом, как островок, ползут дальше, к трупу прикидыша. Оно вспыхивает, стреляя искрами.

Я подтягиваю назад ноющее, враз обессилевшее тело, сажусь на валун. Во рту кровь, перед глазами — огненные мушки. Ильяс обхватывает меня за плечи.

Ливень идёт, как из ведра, лава темнеет и остывает. Снова начинает раскачиваться почва.

— Тина, пора! Пора уходить.

— Да, Лев Борисыч, теперь пора. Вы поведёте Витька, пожалуйста! Скорее! Мы догоним!

— А эти? — шеф кивает в сторону и отводит глаза. Сзади него Витька сплёвывает на землю, тяжко вздохнув…

Невдалеке жмётся, мокнет под дождём с десяток человек в изорванном грязном тряпье. Сатанисты… Смотрят со страхом и надеждой. Тоже есть знакомые. Я обвожу их взглядом и цепенею. Петренко… Ванька Петренко… Наш закадычный дружок из отдела особо тяжких преступлений. Зубоскал и рубаха-парень, который всегда вовремя приходил на выручку. Верный друг… Он стоит, сгорбившись, не поднимая глаз, и молчит, кусая губы.

Он забегал к нам, хотя бы раз в неделю, поболтать и разжиться займом до получки, никогда не жалел для любого ни денег, если они были, ни времени, ни участия. Он подкалывал нас с Витькой, что они Ашотом раньше нас доживут до возраста Христа… Ашот никогда не доживёт до возраста Христа! В моей памяти всплывает сцена на кладбище во время похорон Дана. Петренко отдаёт приказ сторожу и тот подсыпает песка на край могилы, которая потом не смогла удержать Дана. Жизнь, что ты творишь? Сука ты, жизнь… Какая же ты сука! Ванька, Иуда, на чём же они тебя поймали? Пропади ты… Стоп!

Я однажды пожелала такое Ленке и она пропала… И встретила меня потом в нашем маленьком парке у реки… Мои проклятья сбываются… Дословно. И я не имею права… Я должна за ними следить — вот что я пыталась уяснить несколько минут назад… Я могу проклинать только именем Бога… Я знаю об это уже несколько минут… Нет — часов… дней… лет! С того мига прошло целое столетие! Я постарела на сто лет…

Я ещё раз осматриваю группу сатанистов. Мне нет до них никакого дела. Внутри — пустота, всё тело снова ноет и болит… Мне всё равно, что с ними будет… Но я Защитник. Хозяин их не взял, значит, они ему не принадлежали. Случайно, по дури, попали на этот шабаш. Кто по пьяни, кто по глупости, кто из любопытства. Бог дал мне Дар защищать, значит, и этих я защищаю тоже…

— Бог… вам… — слова даются мне неохотно и неуверенно — «через себя». Я прокашливаюсь и придаю голосу больше силы и твёрдости: — Бог вам судья!

Уходите отсюда все, вместе, с нашими. Помогите вести раненого. Там есть машины, вас подвезут. Расходитесь по домам, и подумайте каждый о своей душе. И никому ни слова! Понятно? Это дорого обойдётся вам же самим. А через два дня я жду вас у старой церкви, к заутрене. Вам всем нужно очищение. Я знаю, что и кто вам может помочь. Всё, идите. И поскорее! Уходите отсюда… Мы вас догоним!

Грозовые раскаты сотрясали воздух, ветер гнул, и как спички переламывал тонкие стволы деревьев. Мы с Ильясом спустились к Ашоту. Скользя по раскисающей почве, обломали сучья, торчащие из его тела. По верованиям Ашота, мёртвая плоть не должна соприкасаться с землёй, и мы освобождали его на весу. Потом понесли. Ветер бил в лицо с такой силой, что занемели скулы. Мы медленно, пригибаясь, шли к перешейку, и земля вокруг ходила ходуном. Здоровенные валуны с пригорка со свистом покатились вниз.

Я кричала в трубку мобильника, повернувшись к буре спиной, и прикрывая лицо Ашота. Нас уже ждали, и мы шли. Огромные, ободранные до мяса мусульманские руки Ильяса, нежно и бережно держали Ашота над землёй, и я с христианской молитвой отклоняла нависающие, падающие, бьющие в нас ветки. Мы ступили на дорогу, и остров провалился позади нас. Вскипевшая вода, последний раз обдавая всё горячим паром, сомкнулась над местом шабаша.

Буря разошлась. Сверху посыпался крупный град, больно бьющий в склонённые головы. Я накрыла Ашота своей курткой, и свитер на мне начал схватываться коркой. Навстречу выскакивают из темноты Ким с Рустамом, и, прикрывая нас дождевиками, помогая идти.

— Григорий повёз людей, у них один припадок и ещё сердечный приступ.

— Ну и ладно, мы здесь сами управимся, — говорит Ильяс, раскладывая правое сиденье в салоне для Ашота: Вить, ты устраивайся на заднем…

— Давно уехали? — я кутаюсь в куртку, не чувствуя собственной кожи.

— Минут десять — пятнадцать. Уже на месте. Он заедет к вашей девочке. Предупредили, — отрывисто говорит Ким, и пощипывает, растирает мне спину прямо через куртку. Потом приступает к рукам.

Рустам тревожно кричит на родном языке. Ильяс отпускает русское ругательство. Вода подступает к колёсам машины, прибывая прямо на глазах. Мы толкаем мицубиси по колено в липкой глине, оставив Льва Борисыча за рулём. Наконец, выползаем вверх, на гравийку. Ехать дальше невозможно: кусочки льда лупят, как из пулемёта. Трескается лобовое стекло, видимости нет на два шага вперёд. Вшестером набиваемся в салон. Я протискиваюсь назад, между Витькой и головой Ашота. Впереди меня — шеф, а Ким с Рустамом кое-как устроились на полу. Витьку бьёт крупная дрожь, зубы стучат.

— Ну, как, Вить? Дотянешь?

— Переживу… Тина, тебе надо переодеться. И водки глотнуть.

— Лучше кофе.

Лев Борисыч вынимает термос, наливает кофе, я пью, не чувствуя вкуса, обжигая рот. Ильяс достаёт из-под сиденья мою сумку.

— Не надо, потом.

— Нет, надо, — Витька неловко возится с замком, вытягивает из него свитер и майку. — Снимай всё! А вы закрывайте глаза.

Я даже злюсь, сдирая с себя мокрое. Я ещё могу злиться. Витька шипит, отстраняясь в угол, и давая мне место натянуть джинсы.

— В синяках вся спина, завтра не разогнёшься. А рёбра синие, снова посчитали… — говорит он сдавленным голосом.

— Сам-то чего уставился? Не лупи глаза — вяло огрызаюсь я, чтобы что-то сказать. Сил нет даже просто думать.

— Не тот глаз… Дурёха… Носки тоже переодень, и кроссовки.

— В грязи же вся… Прямо на грязь надевать?

— Зато сухое. Вы тоже переодевайтесь, все.

Мы долго сидим молча, отогреваясь. Я не отрываю взгляда от мёртвого, спокойного лица Ашота.

Почему? За что? Ну за что, Господи! Ашот! Ашот! Незаменимые есть, и ты как раз такой. Смерть отнимает самое лучшее, самое дорогое.

Витька, забываясь, тихонько стонет, и я кладу ему руку на простреленное плечо поверх бинта. Он затихает. Я смыкаю тяжёлые, горячие веки, осторожно откидываю голову назад. И сразу, как в кинокадрах, вижу: Ашот, сидящий за своим рабочим столом; Ашот, танцующий лезгинку на восьмое марта в прошлом году, изящный, лёгкий, с такой открытой лучезарной улыбкой; Мадина и Ашот, машущие мне с крыльца своего дома… Дан, стоящий в позе послушного мальчика, в грязном бассейне, глядящий мне в глаза снизу вверх. Слёзы выступают сами, обжигая лицо.

Нет! Только не реветь! Это сейчас самая неудачная идея. Я приеду домой, отмоюсь, отпарюсь и закроюсь в ванной, когда Баба Саня с Зойкой уснут. И потом буду выть, рычать, скулить и бить кулаками в кафель стен. Я буду реветь целую вечность: теперь можно… Нет, я уеду в винодельню и спущусь в тот каменный подвал, чтобы орать там до бесконечности, в полном одиночестве. Я навоюсь за все эти дни, за каждый час и за каждую минуту! Я буду кататься по полу, прижимаясь лицом к последним следам, отпечатавшимся в многолетней пыли и орать! Я буду так кричать, что у меня пропадёт голос…

Меня что-то толкает изнутри, и я настораживаюсь, осматриваюсь. Всё спокойно, за окном беспросветный ливень.

Это не Алексо… Тогда что?

Снова толчок… В живот, пониже пупка.

Мне вдруг сразу становится жарко…

Всё это время, уже три месяца… Нет, почти четыре. Мои пальцы ложатся на живот. Вот оно… Не может быть… ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!

Я тихо перевожу дыхание. Рука осторожно поглаживает живот, и я уже знаю. Знаю сразу и навсегда… Это мальчик, белокожий и золотоволосый, здоровый и крепкий как грибок! Мой… Наш! Он будет красивым, — с гордым разлётом чёрных своевольных бровей, упрямыми скулами, капризно-строгим ртом и синими отцовскими глазами. Наш сын. Он вырастет стойким сильным мужчиной, полным достоинства и благородной простоты. И я буду оберегать его, как зеницу ока, терпеливо залечивать все его ушибы и царапины. С детства и до самой зрелости, а потом — и его боевые раны.

Он получит Алексо из моих рук. Он станет гордостью для Братии и счастьем для нас с Бабой Саней. Дока я возьму крёстным и мы породнимся, если только можно быть ещё родней. И ещё — Зойку… Неужели это правда? В октябре… Это будет в октябре. Дан, милый, драгоценный мой… Дан, у нас сын! Костик, моё сокровище, у меня сын! Ашот, ангел, ты увидишь это со своих небес! Мы побили их, Ашотик! Стёрли с лица земли…

Буря стихла так же, как и началась — внезапно. Новое утро разгоралось под чистым небом, облака виднелись небольшие, перистые. Ветерок, слабый, с запахом измятой травы и нагревающейся сырости.

Мы подъехали к шоссе, забитому автобусами и машинами. Река, выше по течению, разлилась и размыла дорожный мостик прямо перед пригородным посёлком. В головах пробки шумели и тарахтели трактора, растаскивающие завал из вымытых с корнем деревьев, надрывно ревел бульдозер. Наши машины приткнулись у обочины.

Одна из них, — Ашота, уже стояла нацеленная на отъезд от города, возле неё — группа смуглых огромноглазых мужчин и женщин, вторая — микроавтобус вольво, пристроилась рядом. Мадина выделяется из всех персидских лиц, скорбных и красивых, своей желтоватой бледностью. Она подходит и обнимает меня тонкими руками, пахнущими гвоздикой и перцем, шафраном и ванилью.

— Тина, вот и ты… Ты цела… Какое счастье!

Господи! Я ведь только нашла её, и успела полюбить, а уже такое! Дружба, скреплённая общим горем!

Ашота переносят в салон белой вольвы. Ни криков, ни причитаний — только лица бледнеют и крепче сжимаются рты.

— Прости меня, Мадина! Не сберегла… — я смотрю в её сухие глаза и тоже не плачу. Мы обе знаем, что сейчас этого делать нельзя.

— Что ты, Тина! Не говори так, — голос у неё бесцветный и тихий. — Любой из вас мог погибнуть. И, особенно — ты… Ашот вас всех любил, и так уважал… Говорил: лучшие, порядочные, верные. Он был счастлив среди вас. Спасибо тебе, что вы такие…

— Не мне, спасибо, Льву Борисычу. Это он подбирает людей под стать себе. Честных и порядочных. Но Ашот был среди нас лучшим. Как Ангел от Господа Бога. Я не знаю, как без него жить!

У Мадины слёзы закипают в чёрных глазах, с почти неразличимыми на фоне роговиц, зрачками, но она не даёт им воли: Он очень тебя любил, Тина… Очень… Больше всех.

Я не зареву, нет. Не здесь, на дороге, под сотней чужих любопытных взглядов. Только не здесь! Я не могу здесь реветь. И Мадина не может. У нас хватит сил вытерпеть…

— Что такое Хоздравати, Мадина? Скажи мне… Пожалуйста…

— Подаренное Богом.

— Как?

— Скажи слово точно, со всеми интонациями.

Я пробую растянуть с придыханиями, как это делал Ашот, но голос не слушается. Выходит хриплый шёпот.

— Да, примерно, то же самое: Мне тебя Бог подарил.

Больно, Господи, как больно! Сердце хочет вырваться через горло и улететь! Но я не зареву. Мне нельзя сейчас реветь! Мы обе это знаем. Мы понимаем друг друга…

Я смотрю на Ашота в последний раз. Бескровное лицо, шелковистые волосы, ресницы — золотисто-бронзовыми полукружьями до самой щеки. Расправившиеся от страшной раны, разломившей позвоночник, плечи. Тонкие пальцы, которые я больше никогда не увижу за работой… Ашот, Ашот! Почему?

— Тина, нам пора…

Они повезут его в горы, и будут ехать много часов, до самого святилища, зратушти. Там его уложат так, чтобы хищные птицы расклевали мёртвую плоть, и только чистые кости смогут, наконец, обрести покой в священном колодце — могиле. Погребение ничуть не хуже других. И, если Бог един, он подарит нашему Ашоту рай, которого достойна его нежная мужественная душа.

— Да… Ещё минутку!.. — я перебираю в руках застывшие непослушные пальцы, целую холодный, спокойный лоб, и пытаюсь запомнить дорогое лицо. Я не запомню: главное, последнее — всегда размывается у меня в памяти…

— Ашот, прости. Прощай…

Ещё одним ангелом на небе станет больше. Зораастрийцы, православные, мусульмане — какая разница! Такое чудесное сердце будет одинаково открыто всем!

Ребята Маго стоят россыпью возле наших машин, а сам он, со следами недавнего гнева на точёном лице, сузив длинные вишнёвые глаза, в упор разглядывает Ильяса, нудно «вешающего ему лапшу на уши». Я не хочу ничего объяснять. Я сейчас не могу… Над Витькой возится вызванный из санатория врач. Я помню врача, но забыла фамилию. Он хороший специалист, я знаю. Всё обойдётся…

Ильяс понижает голос, и они с Маго оба смотрят в мою сторону. Я не хочу к ним подходить. Потом! Всё потом… Я шарю глазами по шоссе, и ищу Бабу Саню. Вот она, усталая, с серым осунувшимся лицом, непривычно сгорбившись, бредёт мимо вереницы машин. На лице одни глаза. Родные, синие.

— Тина! Тиночка! Девочка, как же долго я тебя ждала…

Она не плачет, не дрожит. Просто смотрит. Смотрит так, как будто у неё на плечах тяжесть всего мира.

— Ты жива… цела! Слава богу, Тина! Слава Богу!

— Баба Саня, как ты думаешь, что лучше: Алексей или Гавриил? Или, может, Богдан? Мне очень нравится, но Богдан — не каноническое имя…

Её взгляд становится тревожным, ищущим.

— Тина, что с тобой?

А мой малыш, наш дорогой мальчик, снова стучится в мир, заливая всё моё тело нежным, счастливым теплом.

Я прикладываю руку Бабы Сани к своему животу. Она вздрагивает от мягкого, упругого толчка и замирает…

— Тина! Девочка моя! Господи, Боже!

Над дорогой, с синеющего весеннего неба, проливается маревом солнечное тепло, и птицы кричат радостно, как это бывает после ненастья. По шоссе, переговариваясь, бродят изммотанные ожиданием водители. Из окон стоящего рядом Икаруса устало и сонно пялятся на нас пассажиры. Они видят перед собой двух обнявшихся женщин, пожилую и молодую, в помятой потрёпанной одежде, исцарапанных и разлохмаченных, рыдающих у всех на глазах, с просветлёнными счастливыми лицами.