В дверях появился Хорст и скрестил руки на груди. Спутанные волосы падали ему на лоб, в его лихорадочных глазах сверкал опасный огонь. Так он стоял, словно посланный богами мститель, и солдаты сжались под его взглядом, как молодые сливовые деревца под сильным ветром Адриатики.

— Вы не пойдете! — бросил он им в лицо. — Только через мой труп!

Но он не принял в расчет полковника. Вначале послышались тяжелые, твердые шаги, приближавшиеся из другого конца барака, потом группа солдат расступилась и перед Хорстом появился полковник с сигаретой в руке. Он последний раз затянулся, бросил сигарету на пол и с презрительной усмешкой растоптал окурок. И только после этого посмотрел в глаза Хорсту.

— Значит, ты хочешь помешать своим товарищам выполнить их долг? — Несмотря на мощную фигуру, голос у полковника был высокий, бабий, над чем постоянно подшучивали несколько весельчаков.

— Я хочу помешать им совершить преступление.

— Подкоптить лагерь партизан — это ты называешь преступлением?

— Это не партизаны, а простые крестьяне.

— Вот как? — Рука полковника потянулась к кобуре. Не отводя глаз от Хорста, он расстегнул пуговицу и вытащил пистолет. — Потому что партизаны вряд ли позволили бы своей девке спать с немецким солдатом?! Это твое доказательство?!

Хорст готов был задушить полковника голыми руками. Нельзя допустить, чтобы кто-то так говорил об Оксане.

— Вы можете меня расстрелять, но вы не должны так говорить!

Послышался смех полковника, такой же высокий и бабский, как и его голос:

— А кто, скажи на милость, мне помешает?

— Может, не сегодня, может, и не завтра, но я раздавлю вас, как червя.

Полковник, ухмыляясь, оглядел солдат:

— Из-за какой-то югославской шлюхи! Из-за того, что он спит с югославской потаскухой!

В тот же момент Хорст бросился на него, но полковник только этого и ждал.

— Вот тебе, свинья! — крикнул он и выстрелил Хорсту в ногу.

Питер Огайо — это был псевдоним, на самом деле его звали Рудольф Кратцер бросил два листа на письменный стол и откинулся на спинку стула. «Дерьмо», — громко сказал он самому себе. В который раз он уже переписывал эту сцену? И она все время ему не удавалась. «Молодые сливовые деревца под сильным ветром Адриатики» — это же кошмар! А до этого места роман получался, как он считал, вполне приличным. Приезд в Сербию, первые бои, встреча у колодца с Оксаной, тайные свидания, начинающийся внутренний конфликт, первый протест против служебных предписаний, первый раз с Оксаной, сразу же после этого он разорвал фотографию Гитлера — собственно, все здорово, но потом вдруг опять появился он: «Черный полковник в долине смерти».

В 1954 году Рудольф Кратцер разослал свой первый роман «Черный полковник не сдается» в разные издательства. Одно ответило, ему посоветовали попробовать обратиться к издателю ежемесячных журналов, что продаются в газетных киосках. После некоторого сомнения и ропота на судьбу — ведь он считал свой роман, написанный с элементами вестерна, великой и актуальной метафорой жажды человека жить, то есть книгой для серьезных издательств, — он в конце концов преодолел себя и отправил рукопись в издательство «Гизелле». Через неделю его пригласили на беседу в здание издательства на Инсбрукер-плац. В результате встречи главный редактор убедил его взять псевдоним и подписать договор, обязывающий его сдавать каждый месяц по одному роману из «полковничьей» серии. И чтоб было как можно больше захватывающего действия и как можно меньше метафор. После двух лет работы и неожиданно громкого успеха «полковничьей» серии Кратцер потребовал заключить новый договор. Он получил больше денег, больше свободы в построении сюжета, больше времени и возможность начать вторую серию. Впоследствии она стала знаменитой серией романов о Снеке из Алабамы. Так проходили годы. Постоянный успех, хороший, регулярный доход, однажды — обсуждение его творчества в серьезной газете, статья называлась «Настоящие мужчины в киоске за семьдесят пять пфеннигов»; собственная квартира в Шарлоттенбурге, две женитьбы, один развод, двое детей, три излюбленных ресторана, отдых на Боденском озере; две поездки в США, членство в американском клубе «Кантри», магистерская работа одного германиста о западногерманской бульварной литературе на примере романов Питера Огайо, смерть второй жены, две любовницы, в двадцать пятый раз избрание читателями издательства «Гизелле» автором месяца за роман «Черный полковник в долине смерти», два инфаркта, импотенция. Правда, врачи говорили, что у него еще много лет впереди, но ему уже семьдесят восемь, и он еще не в маразме. Дело идет к концу, что бы врачи ни говорили. Значит, он должен наконец-то написать историю, которая не дает ему покоя почти шестьдесят лет. Потому что с Оксаной, так ему казалось, он мог быть счастлив. Кроме того, это его последний шанс сделать из Питера Огайо имя, признаваемое в литературном мире.

Огайо встал из-за письменного стола и, немного прихрамывая, пошел по коридору мимо четырех комнат в кухню, чтобы сделать себе чай. С каждым днем квартира казалась ему все тише и пустыннее. На самом деле в ней было полно мебели, частично оставшейся еще от деда, да к тому же огромная коллекция плакатов поп-арта. Картины Уорхола и Лихтенштейна в дорогих рамах стояли на полу, прислоненные к книжным полкам и стенам. Это он однажды подсмотрел в документальном фильме о Пикассо: повсюду в доме картины, но ни одна не висит. Где-то в семидесятые он начал собирать плакаты. Тогда Огайо одно время надеялся, что с вновь возникшим интересом некоторых издательств и газет к американской детективной и так называемой бульварной литературе ему, наконец, тоже удастся занять место среди полновесных писателей. А так как читатели этого сорта литературы были в основном молоды и современны, он начал, хотя ему было уже за пятьдесят, еще раз сочинять себе новый стиль жизни. Вместо радиопередач, все равно каких, пива и наивных пейзажей Боденского озера вдруг — французский шансон, джаз, белое вино и поп-арт. Целое лето он ходил на публичные выступления молодых, длинноволосых авторов, посещал выставки в промозглых подвалах, где пили пиво из бутылок и слушали нью-йоркские группы, а вечера проводил в шарлоттенбургских пивнушках, куда ходили студенты и художники. Три дня у него был романчик с одной студенткой, изучавшей американистику, пока он не дал ей какую-то свою книгу. Она прочла ее до половины, заявила, что его индейцы — расистский штамп, и выставила Огайо за дверь. Да и вообще знакомства того лета никогда не длились больше трех дней. То дискуссия за стойкой до восьми утра о сравнимых повествовательных структурах в романах и кинофильмах; то вечер на озере с группой обкурившихся гашишем студентов Академии искусств, которые каждые полчаса посылали его в киоск купить шоколадных батончиков и соленых палочек; а однажды — приглашение на просмотр порнофильма, причем вначале он, кажется, единственный испытывал стыд, а в конце — тоже, кажется, единственный — желание. Во всяком случае, после просмотра все пили чай и говорили о разнице между сексом и эротикой. Чего только не делал Огайо — он был любопытным, заинтересованным, серьезным, ироничным; он напивался или оставался трезвым, хвастал, произносил речи, слушал, катал всех берлинскими ночами на своем «кадиллаке», заказывал на всех выпивку, покупал картины молодых художников (а его жена немедленно относила их в подвал), хвалил стихи (он понял только, что они, очевидно, не должны быть рифмованными); он смотрел фильмы, в которых молодые люди сидели на диванах, выглядывали в окна и завтракали почти голыми; запоминал все новые музыкальные группы, чьи пластинки он покупал и тихонько прослушивал днем, чтобы вечером принять участие в разговоре, — в конце лета он остался все тем же смешным стариком в ковбойских сапогах и джинсовом костюме, что пишет какую-то чушь про Дикий Запад.

Он поставил кастрюльку на плиту, вынул из упаковки чайный пакетик, опустил его в чашку и стал ждать, пока закипит вода. Тихо в квартире не было. Снизу до него изо дня в день доносилась какая-то современная музыка, а над ним вот уже три недели шел ремонт. И все равно: пустая, тихая квартира. С тех пор как Марита, его последняя подружка, уехала из Берлина, за четыре года он ровно девять раз принимал гостей. Четыре раза, всегда на Рождество, к нему приезжала его тоже уже овдовевшая сестра, ненавидевшая его с тех пор, как тем полным надежд летом в середине семидесятых он обозвал ее мужа, полицейского, нацистом и обывателем. (А случилось это, собственно, только из-за студентки-американистки: прошло две недели после того, как его выставили за дверь, все это время они не виделись, а тут ему вдруг захотелось еще раз почувствовать, что он близок ей по духу.) Дважды приезжал сын, он руководил отделом в концерне «Карштадт», между делом играл на бирже и, навещая отца, только и делал, что сидел на диване и следил по телевизору за курсом акций. Один раз была дочь со своим новым, наверно, пятым после развода любовником, его родители приехали из Турции, и он все время рассказывал анекдоты про турков, что вначале смущало Питера Огайо, а потом начало действовать на нервы. И наконец, два раза к нему заходил тридцатилетний концепт-менеджер издательства «Гизелле». Он пытался уговорить Огайо отдать свое имя для новой серии, написанной молодой командой. Главным героем был эдакий Джеймс Бонд от Гринписа, который по ходу первых двенадцати выпусков оказывался непризнанным и брошенным сыном арабского шейха. Подобранный и воспитанный старой одинокой христианкой, он видел на своей родине столько несчастных случаев на нефтяных вышках и трубопроводах, что в двадцать лет решил спасти мир. При этом он умел ценить хорошее шампанское и пока что не женился: он мог разбивать сердца, но никогда не нарушил бы клятву, данную перед Богом.

— Но это же чушь, — сказал Огайо. — Кто сегодня читает такую белиберду?

— Ну, Питер! — Менеджер сумел улыбнуться с восхищением и в то же время с презрением. — Ты, может, и изменился, а мир — нет. Люди по-прежнему хотят такого чтива. Давай, решайся, ты получишь двадцать пять процентов и ничего не потеряешь.

«Кроме имени», — чуть было не ответил Огайо, но вовремя увидел расставленную ловушку.

— Допускаю, что ты этого не понимаешь, и все-таки: я сорок лет пишу эти книги и вряд ли имя Огайо будет ассоциироваться с чем-то, кроме ковбойских приключений. И потом, сорок лет это был мой псевдоним, и мне хотелось бы хоть раз написать под этим именем настоящую книгу.

— Ну это-то мне понятно. Я с самого начала говорил: Питер Огайо способен на большее, чем «полковничьи» романы, он еще преподнесет нам сюрприз. Что касается содержания, то я всегда ставил тебя на один уровень с Грассом и Вальзером. И если ты освободишься от формальных рамок жанра вестерна…

На самом деле он прочитал что-то об этом в статье одного африканского писателя о немецкой литературе: дескать, если отнять у людей типа Грюнбайна и Вальзера всю их напыщенность и иностранные слова, а взамен дать им разумную структуру предложения, то, может быть, те немецкие литературные критики, чьи мозги еще не окончательно заплыли жиром от канапе с лососиной и белого вина, увидят, какой китч и интеллектуальный хлам выдается за настоящую литературу. Ни про какого Грюнбайна концепт-менеджер никогда не слышал, но в другом месте упоминался Грасс в таком же невыгодном контексте. Статью ему принесла одна дама вместе с идеей сделать из нее рекламу. Цитата, а потом: «Не тратьте время на поиски в справочнике — читайте сразу в издательстве „Гизелле“». Разумеется, совершенно неприемлемое предложение.

— …А почему бы тебе не написать эту новую, совершенно другую книгу под своим настоящим именем и не отдать нам Огайо?

— Я уже сказал, это — мой псевдоним. И несколько романов про черного полковника, да и про Снека из Алабамы не так уж плохи, и, кто знает, может, из-за новой книги их перечтут еще раз, и повнимательнее. Во всяком случае, это все — мое творчество.

— Абсолютно ясно, твое творчество. Хорошо тебя понимаю. Но тебе, наверно, следовало бы подумать и о том, что имя Огайо может даже повредить новому, гораздо более серьезному, высоколитературному произведению. Я имею в виду, ну ты же знаешь поверхностность нашего бизнеса, тут легко может случиться, что люди, задающие тон, просто скажут: а, это тот Огайо, который пишет про ковбоев, наверняка чушь.

— Я не думаю, что «люди, задающие тон» вообще слышали про Питера Огайо. А если мое прошлое когда-нибудь станет известным, то я, наверно, буду только рад.

— Прошлое… Мне вот еще что пришло в голову: у тебя же скоро день рождения? Восемьдесят восемь? Восемьдесят девять?

— Семьдесят девять.

— Ой, извини. Но моя голова и цифры — это несовместимо… Во всяком случае, мы подумывали выпустить по этому поводу специальный сборник романов про черного полковника. Правда, я должен сказать, мы хотели сделать это вместе с пилотным выпуском серии о Чингизе.

«Чингиз преследует амазонского убийцу» — это не должно звучать слишком по-арабски.

— Значит, не выпустите, — сказал Огайо.

— Ага. Ясно. Но может, ты подумаешь над этим еще раз. И вспомни, как долго ты сотрудничаешь с издательством. Это ведь уже почти как супружество, после стольких лет нельзя же просто бросить друг друга. Или ты думаешь иначе?

Огайо думал, что он устал. Через неделю концепт-менеджер пришел снова, на этот раз со всеми договорами и цифрами. Когда Огайо опять отказался дать свое имя для серии романов про Чингиза, тот подсчитал, как мало романов из «полковничьей» и «алабамской» серии было продано за последнее время.

— Я знаю, добрый господин Руст за твои заслуги перед издательством вписал тебе тогда в договор пожизненный твердый оклад. Правда — поверь, мне неприятно об этом говорить, — только до тех пор, пока твои романы продаются. Наш юрист, Алекс, ты его знаешь, это проверил. Ну вот, серия про Чингиза, разумеется, была бы замечательной возможностью еще раз реанимировать старые вещи. Я не хочу преувеличивать, но первые романы, которые я прочел… пойми меня правильно, я думаю, люди скажут: э, надо обязательно прочитать и другие вещи этого автора. А если мы не используем этой возможности, ну, тогда… В общем я не могу настрогать покупателей «полковничьей» серии.

Питера Огайо трясло от ярости и страха, когда он встал с дивана и сказал:

— Но я не хочу. А теперь, пожалуйста, уходи, мне надо работать.

Это был его последний гость, а через три месяца, на Рождество, вероятно, приедет сестра.

Огайо залил пакетик чая кипятком. Почему ему не дается сцена с полковником? Некоторое время назад у него появился такой ужас перед провалом, что от одной мысли об этой сцене пересыхало во рту. А если попытаться просто описать происходящее, как в полицейском отчете? Никаких сравнений, никаких образов, никаких, даже малейших, отступлений, никаких амбиций. С другой стороны — разве это будет литература? Без изысканных стройных предложений, заставляющих читателя прищелкивать языком? Без наблюдений на полях, говорящих зачастую намного больше основного повествования? Без образов, делающих содержание чувственно узнаваемым? Например, Марита, как-никак руководительница экуменического художественного объединения, она всегда была в восторге от его сравнений. «Мужчина, похожий на выветренную веками, но все еще прямую, выдерживающую каждый день натиск времени колонну Акрополя». Или: «Девушка сбежала со склона, подпрыгивая, как влюбленная козочка».

— Это действительно блеск. Я словно вижу эту картинку. Откуда у тебя такие идеи?

И его философскими отступлениями она тоже всегда восхищалась. «Наконец увидев перед собой пустыню, полковник подумал: жизнь похожа на эту пустыню, но, может быть, где-нибудь там есть оазис, а в оазисе девушка, и, может быть, в ее постели найдется место для меня, и эта надежда заставляет меня забыть жажду и страх. И, вдруг почувствовав прилив уверенности, он поскакал вперед». Или: «Снек чувствовал, как вокруг него ручьями течет его собственная кровь, но тут в противоположном конце горящей хижины он увидел связанную княгиню Романову в наручниках и подумал: любовь — единственное средство от страха смерти». (Правда, это он списал, причем из нескольких книг, и вообще-то в оригинале было «секс — единственное средство», но от читателей издательства «Гизелле» нельзя было ожидать ни понимания этого слова, ни понимания этой мысли. Всего этого Марита, конечно, не знала.)

— Иногда я думаю, ты — своего рода святой. Ты так описываешь жизнь, словно… Словно ты, как Моисей, смотришь с высокой горы и видишь все, что движет людьми.

Вот это сравнение с Моисеем было ему немного неприятно, у него появилось чувство, что она пытается подражать ему, но в целом комментарии Мариты были для него, разумеется, как бальзам на сердце. И неужели она не стала бы читать его новый роман? А пришла бы она в такой же восторг, если бы он был написан, как полицейский отчет? Дело не в Марите. Марита переехала к дочери в Канаду, время от времени они посылали друг другу открытки. Но просто для примера. И это не единственные комплименты, которые делались его стилю за прошедшие годы. На полке стояла целая коробка с письмами его почитателей. Правда, он должен признать, большинство было от домохозяек и подростков. Еще несколько от солдат, ночных сторожей, врачей «скорой помощи» и — все-таки — не такая уж и маленькая пачка от учителей гимназий.

Огайо вытащил чайный пакетик из чашки и бросил его в мусорное ведро. Но все эти письма он получил за сорок лет. Ему хотелось попасть наконец в другую лигу, а для этого — он со стуком закрыл ведро — вначале надо избавиться от «молодых сливовых деревьев»!

Вернувшись к столу, он, не читая, выбросил две страницы в корзину. Потом вставил в машинку новый лист и начал:

«Хорст появился в дверном проеме и бросил им в лицо:

— Вы не пойдете! Только через мой труп!

Но тут во вторую дверь вошел полковник.

— Значит, ты хочешь помешать своим товарищам исполнить их долг?

— Я хочу помешать им совершить преступление.

— Подкоптить лагерь партизан — это ты называешь преступлением?

— Это не партизаны, а простые крестьяне.

— Вот как? — Рука полковника потянулась к кобуре. — Потому что партизаны вряд ли позволили бы своей девке спать с немецким солдатом? Это твое доказательство?

Хорст готов был задушить полковника. Никто не имел права так говорить об Оксане.

— Вы можете меня расстрелять, но не смеете так говорить!

— А кто, скажи на милость, мне помешает?

— Может, не сегодня, может, и не завтра, но я раздавлю вас, как червя.

Полковник осклабился:

— Из-за какой-то партизанской шлюхи! Из-за того, что ты спишь с югославской потаскухой!

В ту же секунду Хорст подскочил к полковнику, но тот только этого и ждал.

— Вот тебе, свинья!»

Огайо откинулся на спинку стула. Он весь взмок, а перечитав страницу, почувствовал сердцебиение. Ему понравился конец. Никаких выстрелов, так что читатель остается в неведении, что, собственно, произошло, пока не прочтет следующую главу. Но остальное… Раньше он всегда мог положиться на свои диалоги, но здесь они были как-то не на месте. «Раздавить, как червя» — это же чистый Снек из Алабамы. Правда, «спать» и «потаскуха» — он еще никогда не писал ничего настолько же достоверного. Именно так и разговаривают солдаты. Или нет? Он уже больше пятидесяти лет не общался с солдатами. Во всяком случае, вряд ли у кого-нибудь это вызовет сомнения. А в остальном? «Но тут во вторую дверь вошел полковник» — да, кажется, ему раньше не доводилось так скучно описывать драматическое появление героя. Тогда это предложение можно просто выбросить. А его новые читатели и так поймут, что, раз полковник заговорил, значит, он уже, вероятно, и вошел. Остается невиновность Оксаны. Тут Хорст спокойно мог бы поднять немного больше шума. Как он.

Огайо выпил глоток чаю. Если бы он устроил больше шума. Или меньше? Почему он просто не предупредил ее? Разумеется, потому, что приказ «выкурить» поступил так неожиданно, и все-таки… Он мог бы догадаться, что-то такое носилось в воздухе, без сомнения. Но надежда, что ничего не случится, оказалась сильнее чувства реальности. Оксана… Они успели очень подробно все обсудить: после войны — Америка, Калифорния, собственный дом, дети, путешествия, успех. Он тогда уже делал первые попытки писать и представлял себе, насколько лучше все это будет звучать по-английски. А Оксана хотела только быть с ним. Не то что потом все его жены, всегда говорившие о «самореализации», о том, чтобы «играть свою роль», «тоже кем-то быть», а дело кончалось курсами испанского или новыми диванными подушками. И в интимном отношении он тоже очень часто думал об Оксане. Раньше, пока не наступила импотенция. Во всяком случае, трудности с оргазмом не были у Оксаны темой для разговоров. А вспомнить только его вторую жену — да, семидесятые имели свои недостатки, вдруг вошли в моду такие разговоры, даже за завтраком. Нет, Оксана была совсем другой: само наслаждение и такая чувственная, словно это она изобрела любовь. Да так оно и было, по крайней мере, для него.

А если без диалогов? Всю сцену подать только как род кошмара? Потом, когда все уже произошло? Хорст на своей койке в горячечном бреду после ранения, читатель думает: к счастью, это только бред, а потом выясняется, что это — правда. Может, написать эту главу, единственную в романе, от первого лица? И только косвенной речью? «Я вошел в дверь и заорал, чтобы они не ходили… что они не пойдут…»

Или только диалоги. Как в радиопьесе. Ведь состояние души всех участников достаточно объяснено в предыдущих главах. Но ведь как раз диалоги-то и не получаются. Или от лица медсестры? «Как он мечется, — подумала она. — И что это он говорит? Он вошел в дверь и прокричал: только через мой труп…»

Огайо потряс головой. Все это не то. Он должен подойти к делу основательнее, принципиальнее. Если эта центральная сцена не работает, то, наверно, и весь роман выстроен неверно. Тогда все не так с самого начала. И в конце не подействует. Огайо прикрыл глаза и попытался представить ритм романа в виде кривой с неравномерными зубцами. Появление главного героя, завязка, вначале медленный, потом все более резкий подъем к кульминации, падение, а под конец — короткое, спокойное, мудрое заключение. Так широко, так прекрасно, но, когда Огайо открыл глаза и в сотый раз принялся читать «Хорст вошел в дверь», ему больше всего захотелось выброситься в окно.

Фея нашла Огайо за письменным столом, голова упала на руки, глаза закрыты, губы беззвучно произносят какие-то слова. Она наклонилась:

— Эй!

Не меняя положения, Огайо открыл глаза и невозмутимо поглядел на фею. В мыслях он только что выкинул сто тридцать страниц и придумал первые предложения совершенно иначе построенного романа. Так что неожиданная гостья, как бы она ни попала в квартиру, уже не могла его напугать.

— Кто вы и чего хотите?

— Я — фея, я пришла, чтобы выполнить одно ваше желание.

Огайо медленно сел и потер лоб:

— Очень оригинально. Вас прислало издательство? Вам поручено предложить мне деньги? И не пытайтесь. У меня их достаточно, да и не долго уже они будут мне нужны. А как вы вообще вошли?

— Через дверь.

— Ага, я забыл запереть. В этом платье вы простудитесь.

— Для нас это невозможно.

— Что невозможно? Приличный жакет? Господин концепт-менеджер ввел ограничения на одежду? У него теперь дамы обязаны ходить полуодетыми?

— Простудиться невозможно. Мы, феи, не простужаемся. Я действительно фея, а ваша дверь была заперта…

Фея подождала, пока на лице Огайо появилось изумление, потом начала объяснять. Когда она закончила обычной формулировкой:

— Правда, исключаются желания по следующим статьям: бессмертие, здоровье, деньги, любовь, — Огайо некоторое время молча рассматривал ее. Фея решила, что это — выражение удивления. На самом деле Огайо соображал, не легче ли ему будет рассказать свою историю, если он введет в роман фею.

— И что теперь?

— А теперь вы назовете мне свое желание.

По сравнению с его романом все это казалось Огайо довольно-таки глупым, но вдруг, подумал он, тут может что-то получиться?

— А если я захочу наконец-то написать действительно выдающийся роман, который будет признан всеми?

Вначале он смотрел немного насмешливо, словно хотел сказать: вот сейчас и посмотрим. Но чем дольше молчала фея, тем серьезнее казалась ему ситуация, он даже начал нервно передвигать чашку.

Фея мало разбиралась в книгах, но раньше любила ходить на концерты. И, насколько она могла вспомнить, выдающееся и одновременно всеми признанное — это сложно. Музыка, которая казалась ей необычайно проникновенной, для стоявшей рядом приятельницы была лишь поводом потанцевать с каким-нибудь парнем, которому было ужасно скучно. Но зато ее подруга прямо-таки выскакивала из платья и вопила от восторга на концерте Стинга. Они часто спорили, какая группа лучше, но с тем же успехом могли бы пытаться дать определение идеальному мужчине. Правда, обе они признавали такую музыку, как «Битлз», но ни та ни другая битлов не слушали.

И поэтому фея в конце концов спросила:

— А они бывают?

— Что?

— Выдающиеся и всеми признанные романы. К примеру, с музыкой дело обстоит так: один любит или, если вам угодно, находит выдающимся одно, другой — другое. Я хочу сказать, такие вещи ведь не математика и не прыжок в высоту.

— Ну да!.. — Огайо откашлялся. Ситуация начинала забавлять его. С ума можно сойти, что говорит эта девушка. — Но вы вряд ли станете отрицать, что, например, Гете — один из самых выдающихся авторов, и при этом любим всеми.

— Не знаю, никогда не читала, но для одной моей приятельницы самым выдающимся автором был журналист, который писал в ее любимом иллюстрированном журнале про приемы у знаменитостей. Он и правда это здорово делал. В любом случае вам придется сформулировать свое желание поточнее. Потому что — хочу вас предупредить — что-то одно останется невыполненным. Или «выдающийся», или «всеми признанный», или «роман». Ибо хоть мы и выполняем желания, но не устраиваем мир по-новому.

— Но это же… — Огайо потряс головой. Ничего подобного он никогда не слышал. — Вероятно, вы не поняли, что для меня означает «всеми признанный». О таких, как ваша приятельница, я при этом, честно говоря, не думаю. Я имею в виду литературный мир, действительно важных людей, газеты, телевидение…

— Ах так, понимаю. — Фея отвела от него поскучневшие глаза. — Вы хотите в ток-шоу.

Огайо растерялся:

— И это тоже. Но разумеется, речь идет обо всем, что связано с книжным бизнесом.

— Ну хорошо, но я не могу обещать вам, что тогда ваш роман полюбят. Я хочу сказать, простые люди. А умеет ли бизнес любить — в этом я слишком мало разбираюсь. Но как вам угодно.

— Минутку! — Огайо стало немного страшно. — Конечно, я хочу, чтобы и читатели меня любили.

— Все?

— Как можно больше.

— В журнале моей приятельницы была такая рубрика: «Доброе дело недели». Собаки, спасшие чью-то жизнь, и тому подобное. Эту рубрику мы обе читали с удовольствием.

— Вы хотите заморочить мне голову?

— Вовсе нет. Моя задача — понять ваше желание как можно точнее, чтобы потом, по исполнении, не было разочарования. Хотя, скажу вам прямо: разочарования всегда возможны.

— Что это значит?

— Я уже сказала: мы не устраиваем мир по-новому, мы уважаем его законы. Если бы, например, вы пожелали стать автором лучшего диска года, то я могла бы заранее сказать, что вы не получите премии как лучший певец года. А если вы хотите быть лучшим певцом, то не будет лучшего диска года. Это ведь так просто.

— Спасибо. Ничего себе пример.

— Я только хотела объяснить. С желаниями дело обстоит так же, как в жизни: чем выше поднимаешься, тем глубже падаешь. В любом случае, по моим наблюдениям, для людей лучше всего задумывать желания, соответствующие их собственным возможностям.

Огайо опустил глаза на лихтенштейновский закат. В чем-то фея права, но в чем именно? Конечно, он не знает никого, кроме нее, кто при словах «выдающийся, всеми признанный роман» не сразу понимает, что это значит. Хотя… Вот и Марита приходила в восторг совсем от других книг, чем он. Вместо Томаса Манна и Германа Гессе, его недостижимых кумиров, она восхищалась — кроме него самого, но это не в счет — Герой Линд. А что, если в конце концов все действительно одинаково ценно? Или можно сомневаться в том, что Гера Линд трогает Мариту больше, чем «Степной волк»? С другой стороны, есть люди вроде концепт-менеджера, они читают в газете, что тот или иной роман — шедевр, верят этому, рассказывают другим и добиваются того, что под конец автора узнают даже таксисты. Разумеется, Огайо хотелось всего: восхищения Мариты, уважения менеджера и робкого восторга таксиста. Но — этот вопрос так осознанно он задал себе впервые — кого он должен принимать в расчет? Чьи ожидания он хочет удовлетворить? И вообще, знает ли он, что представляют собой эти ожидания? Он никогда не понимал, что именно Марита так ценила в Гере Линд. Точно так же, как она не могла понять его любви к Герману Гессе. Она называла Гессе «китчем для школьников» — и это она-то, почитательница Геры Линд! Тут уж сразу перестанешь понимать, что к чему. А если на минуту забыть про фею и соблазн выпросить чудо, то уже много дней у него есть только одно желание: наконец сделать сцену с полковником.

Фея очень вежливо покашляла.

— Хорошо бы…

— Хм. — Огайо не поднимал глаз. Он еще не совсем решился. Еще десять минут назад иерархия литературного мира не вызывала у него сомнений. Что выше, что ниже, значительно, незначительно, хорошо, плохо — тут не над чем было надолго задумываться. Да и ненадолго тоже. И при этом ему казалось, он всегда точно знал, какое место занимает в литературной табели о рангах. А теперь? Если серьезно отнестись к словам феи… Как бы то ни было, он продал несколько миллионов журналов, помог с приятностью убить время людям в метро, залах ожидания, домах престарелых; за его тексты его любили разные женщины, он получал письма, в которых читатели рассказывали ему, что в начале каждого месяца они первым делом бегут в киоск, чтобы купить его следующий роман, и как полковник и Снек из Алабамы учат их мужеству в повседневной жизни. В целом, оглядываясь на свою карьеру, он видел: она была полна трогательных мгновений, когда совершенно чужие люди заявляли, что он сделал их на несколько часов счастливыми. Почему это ему вдруг вздумалось пожелать написать выдающийся, всеми признанный роман?

Огайо поднял глаза:

— Честно говоря, вы меня немного сбили с толку.

— Это бывает при наших посещениях. Но не надо так волноваться. Обычно от одного желания зависит намного меньше, чем люди думают.

— Ну хорошо, — Огайо собрался с духом. — Я хочу найти верную интонацию и правильное завершение сцены, над которой бьюсь уже больше недели, и не могу продвинуться ни на шаг.

Он вопросительно посмотрел на фею. Фея улыбнулась:

— Ваше желание исполнено.

Я сидел на койке, когда в казарме раздался приказ полковника:

— Стройся!

В первый момент я подумал, что это опять какая-нибудь ерунда. В сотый раз вычистить казарму, из которой через несколько дней все равно уходить, или, может, кто-то стащил из кухни колбасу, как на прошлой неделе, и полковник снова решил поиграть в детектива. Поэтому я не забеспокоился, хотя его голос звучал так, словно знамена Красной армии развевались уже прямо у него под носом. Но тут в казарму вбежал Генрих и крикнул:

— Черт, он хочет уничтожить деревню!

— Что?

— Вроде бы вчера ночью партизаны взорвали какой-то наш поезд. И вот — возмездие.

— Но какое отношение к этому имеет деревня?

— Разумеется, никакого. Но им все равно.

— Мы должны этому помешать! Нельзя, чтобы это произошло!

— Да? — Генрихт- он натягивал куртку — на секунду замер и посмотрел на меня. В его взгляде были насмешка и чуть-чуть сострадания. — Мы должны помешать этому? Из-за твоей красотки? Лично я не хочу никаких неприятностей. Через неделю нас здесь не будет, и все уйдет в прошлое. На твоем месте я бы уже начал забывать малышку. Это же просто обычная интрижка.

— Интрижка?! — Больше всего мне хотелось ударить его. А он продолжал застегивать куртку, потом потянулся за автоматом. — Генрих, я тебя прошу! Если мы все откажемся, он ничего не сможет сделать!

— Откажемся? Ты спятил? Ты же знаешь, что тогда будет. И потом, — Генрих понизил голос, — все равно война скоро кончится. Именно поэтому я совсем не хочу рисковать.

— Ага, а если бы она продолжалась еще десять лет, ты пошел бы на риск, так, что ли?

— Ради Бога, перестань кричать! А то полковник тебя услышит!

— Ответь на мой вопрос!

— Лучше ты ответь на мой: почему мы должны рисковать своей жизнью только для того, чтобы ты… — Ухмыляясь, он непристойно покачал бедрами. Я вскочил и ударил его кулаком по лицу. — Идиот, засранец! — слышал я, выбегая из комнаты. Я несся на двор.

Почти все уже стояли в строю, полковник начал распределять задания. Увидев меня, он замолчал и положил правую руку на кобуру.

— Смотри-ка, Кратцер, — сказал он, когда я, запыхавшись, остановился перед ним. — Меня радует, что вы так торопитесь принять участие в акции.

— Вы, — я с трудом дышал, стараясь говорить спокойно, — вы не можете этого сделать. Это же простые крестьяне.

— Вот как? Простые крестьяне. Даже если бы это имело какое-то значение, вам-то откуда это известно?

— Да я был там несколько раз, ходил в разведку.

Полковник повернулся к солдатам:

— А, теперь это называется разведка!

Солдаты угодливо захихикали.

— Прошу вас… Они не имеют к этому отношения. Там наверняка нет ни одного партизана. И, — я, насколько мог, уверенно посмотрел в глаза полковнику, — мы ведь все равно скоро уходим.

Он вздрогнул, потом окинул меня ледяным взглядом:

— Что такое? Мы скоро уходим?

— Ну, — меня начала бить дрожь, — это было бы неправильно.

— Кто это говорит? Фюрер? Или вы, Кратцер, думаете, что есть другая власть, перед которой вы должны отчитываться?..

Я покачал головой:

— Разумеется, мы победим.

— Разумеется. — Он медленно расстегнул кобуру. — Причем все равно, с вами или без вас. Я полагаю, вы знаете, что положено за невыполнение приказа?

— Прошу вас!..

Он взялся за пистолет:

— А теперь идите за своим автоматом. Даю вам две минуты.

Я глядел на него.

— Марш!

Я медленно повернулся и побрел к казарме.

— И не воображайте, что сумеете помочь кому-то убежать. Из-за этих свиней вчера взлетели на воздух больше сотни наших товарищей. А это значит — возмездие вплоть до последнего жителя деревни!

Мне навстречу по коридору шел Генрих. Он все еще держался за нос. Но все-таки остановился и прошептал:

— Не делай глупостей. Я обещаю, если ты пойдешь с нами, я попробую тебе помочь как-нибудь спрятать малышку в шкафу.

— А ее сестер, родителей, друзей? Мы все вместе хотели уехать в Америку!

— Попридержи язык! В Америку! Нам еще рано мечтать об Америке. Не распускай нюни, не поможет.

Я побрел дальше.

— Руди!

— Да, да, я сейчас.

В комнате я взял пистолет и выстрелил себе в ногу, так, чтобы это можно было выдать за несчастный случай.