И всё же, господа, что бы там не мерещилось мне в сумрачных моих фантазиях, какие бы тёмные мысли не навевала бы меланхолия, порожденная дурною погодою, либо плохо варящим обед желудком, а всякий пришедший в сию юдоль земную для чего—нибудь да бывает рождён. И не только тот счастливец и избранник судьбы, что срывая маски и обнажая нравы вершит переворот в мыслях и чаяниях своих современников, либо открывает новую науку, способную облагодетельствовать целое человечество, но и тот, что сидит сиднем весь свой век в каких—нибудь «Чумазых выселках», либо совсем уж в каком—нибудь «Гнилозадовске», точно гвоздями к месту приколоченный, и тот бывает нужен для того, чтобы и там не замирала бы жизнь, чтобы тлел хотя бы огонёчек ея, который, придёт ему время, и он на что—нибудь сгодится.

Тем—то, наверное, и хороша жизнь, друзья мои, что от неё редко знаешь чего ожидать. Сегодня она течёт мимо суровым и безразличным потоком, точно и не замечая твоей оттёртой к ея обочине судьбы, а завтра вдруг и словно бы без причины повернётся к тебе сияющим своим ликом, подхватит, закружит, замелькает пред тобою сменою событий и впечатлений, понесёт куда—то в неведомые и невиданные тобою доселе дали в которых дожидают тебя солнце, счастье, радость, любовь… И без этих внезапных ея поворотов и вовсе невозможно было бы жить на свете, господа. Потому как, в ином случае, жизнь наша, вся без остатка проходила словно бы в глухой и тёмной каморе, отделённой и от мира, и от общества, которое, увы, увы, столь необходимо человеку, что сие просто удивительно. Ведь и самый мрачный мизантроп, самый чёрный ненавистник рода человеческого и тот нуждается в обществе, хотя бы и для того, чтобы было ему на кого изливать свои желчь, злобу и обиду, а иначе одно только и останется сему бедняку – уткнувшись носом в стену тихо помирать в углу, чего ему, на самом деле, вряд ли хочется.

Но, благодарение Богу, герой наш был не таков, тем более что вся нынешняя его жизнь только и слагалась из мелькания пред взором его всевозможных мест, лиц, видов, селений городов и городишков, что поджидали его чуть ли не за каждым извивом и поворотом тех дорог, которыми он уже успел пройти. Дорог, на которых надеялся обресть он исполнение заветных своих желаний и тех радости, счастья, покоя и любви о которых уж было нами говорено выше.

Солнце, перевалившее за полуденную черту, проливало тёплый и ласковый свой свет на пустынную дорогу, пересекавшую безграничную, словно бы от края и до края развернувшуюся долину, терявшуюся где—то, словно бы в поседевшей от солнечного марева дали. Трактир одинокий и чёрный, непонятно откуда тут взявшийся, может быть и заброшенный в сей безлюдный угол за какие—нибудь грехи, вздымал покатый свой горб над обочиною, заслоняя им яркое синее небо. За покосившимся его забором стояла хорошо уж знакомая всем нам щегольская коляска Павла Ивановича, под которой свернувшись калачиком на брошенном на землю армяке спал Селифан, а Петрушка в ожидании барина сидевший в тени у крыльца, коротал время, лузгая семечки и сплевывая шелуху себе под ноги.

В пустой зале трактира, и без того тёмной, с закопченными потолками и засиженными мухами окошками стоял полумрак. Воздух густой и духовитый не нарушаем был ни движением, ни колыханием, точно вода в глубоком и тихом омуте. Средь разлитой по зале послеполуденной тишины слышно было лишь поскрипывание пёрышка, коим сидевший у окна Чичиков писал что—то по белому листу, лежавшей пред ним на столе бумаги, да гудение синей громотухи, стучащей в пыльное оконное стекло глупою мушиною своею головою.

«Здравствуй, ангел мой ненаглядный, возлюбленная моя Надежда Павловна, — писал Павел Иванович и буквы, выведенные каллиграфическим его почерком, наконец—то, слагались в послание, коего вот уж не первый месяц с нетерпением ждали в далеком Кусочкине. — Прости меня, голубушка, за то, что по сию пору так и не удосужился отписать к тебе ни словечка, ни письмеца. В оправдание своё могу сказать лишь одно: хлопоты по делам забирают, почитай, всё время моё, так что его достает разве что на стол да сон, необходимые для поддержания сил человеческих. Дела же, благодарение Богу, пускай и забирают все мои время и силы, но двинулись уж изрядно вперёд, и уж виден скорый успех их, хотя и придётся нам с тобою ещё несколько времени провесть в разлуке. Однако же, не загадывая скажу, что ворочусь я не ранее как к зиме, но тогда уж не расстанемся мы с тобою вовек. Потому как ничего в целом свете я так не жаждаю, как провесть подле тебя, голубка моя, остаток дней своих. И ежели сие было бы только возможно, я ни минуты не мешкая кинул бы все радения по делам моим из—за одного только часу, проведённого с тобою, душа моя. Но, видит Бог, не могу я покуда ещё оставить то поприще, в коем заключены наши с тобою будущность и счастье: а именно, не меньше, как миллионное дело открывается в самой скорой перспективе и осталось совсем недолго для того, чтобы завершилось оно успехом.

Те чёрной шерсти носки, что связала ты мне своими ручками, я берегу и совсем их не надеваю, хотя признаться порою вечерами и бывает зябко. Наместо этого я временами достаю их из чемодану и гляжу на все те узелки, кои сплетала ты своими пальчиками и словно бы вижу, как морщишь ты чистый свой лоб и шепчешь губками, считая петли, дабы не сбиться со счёту, и одного этого достаёт мне, чтобы укрепились мои силы, нужные к достижению ждущей нас с тобою впереди пользы…».

Прервавши на мгновение сочинение письма Чичиков осмотрелся вокруг, соображая, о чём бы ещё написать, дабы письмо не вышло бы чересчур коротким и краткостью своею не огорчило бы Надежду Павловну. Но вокруг него был один лишь трактир, ибо он и находился в трактире, за трактирным же столом сочиняя сие послание. Посему ничего лучше не придумавши он и принялся писать обо всём так, как оно и было.

«Пишу я к тебе, матушка, прямо с дороги, а именно, ты не поверишь, но сидя в трактире, где я успел уж пообедать. Правда еда тут вся бестолковая, да дрянь, хотя это и ничего; не век ведь мне тут столоваться, а так, «заморить червяка» — станет.

Когда испросил я у полового бумаги и чернил, он отвечал мне, что и это припишет к счёту, чему я немало был удивлён, потому как доселе не видывал подобного. Когда же спросил я сего малого откуда взялись подобные нововведения, он только и отвечал, что и бумага и чернила тоже денег стоят и на деревьях сами собою не растут. Вот оно, новомодное отношение, пришедшее, как надобно думать, к нам из—за границы где каждый каждого готов продать за фунт табаку и поселившееся даже в этой глуши.

Нынче я, голубушка моя, уж держу путь в Тьфуславльскую губернию, где мне так же предстоят немалые дела, — писал Чичиков, потому, как и вправду ехал в Тьфуславльскую губернию, — но на том дела мои не окончатся, так что придётся мне поколесить ещё по матушке Руси для нашего с тобою блага, ангел мой!

Ну, вот, пожалуй, и всё. Впредь буду писать к тебе чаще, но ты и без того помни и знай, что люблю я тебя любовью, какою любят законную свою супругу и по прибытии моём наипервейшее дело, какое надобно будет нам обделать с тобою, это повенчаться в церкви, чего я очень желаю и с нетерпением жду.

Писать ко мне даже и не знаю куда сказать, потому как скачу с места на место, подолгу нигде не оставаясь. Посему письмо твоё навряд ли меня найдёт, а достанется какому—нибудь негоднику, почтовому чиновнику, что залезет в него своим любопытным носом, да ещё и посмеётся над тобою. Но вёе же попробуй написать в город Тьфуславль, Тьфуславльской же губернии в казённую палату до Самосвистова Модеста Николаевича, с тем, чтобы письмо сие передано было мне, при таком разе, может статься и дойдёт.

Ну, всё, целую тебя тысячу и тысячу раз, навечно твой, любящий тебя Чичиков Павел Иванов—сын».

Проставивши число и просушивши чернила, Чичиков запечатал своё послание в конверт, без сомнений тоже уже приписанный к счёту, с тем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик на первой же почтовой станции, что встретится ему на пути. Пряча письмо в карман сертука, он почувствовал вдруг тоску, иголкою кольнувшую его в сердце. Тоску, верно рождённую мыслью о том, что сей исписанный ровным его почерком клочок бумаги совсем уж скоро отправится в путь, к далекому, хоронящемуся в лесной глуши имению, к ненаглядной его Надежде Павловне и та, дрожащими от волнения пальчиками сломавши красного сургуча печать, разгладит письмо нежною и тёплою рукою прежде чем примется его читать. Тут ему, разве что не до боли, до сердечной муки захотелось ощутить прикосновение этой милой руки, но, увы, сие было невыполнимо, потому что дальнейший путь его лежал в сторону противуположную той, где с нетерпением дожидались его возвращения.

И пускай места те были и не столь далеки от Тьфуславльской губернии, как скажем Петербург, или тот же славный город «NN», но он знал, что ему так и не удастся наведаться туда с тем, чтобы утолить тоску, порождённую этой разлукой. Потому как близился уж год новой переписи и Павлу Ивановичу необходимо было успеть покончить со всей обрушившейся на него бумажною волокитою в срок, а иначе всё его столь широко развернувшееся предприятие пошло бы прахом, и та куча мертвецов, которую ему удалось скупить, разом обратилась бы в ни на что не годные бумажки.

Но, коли уж нашему герою не под силу наведаться в столь заманчивое до него Кусочкино, то нам с вами, друзья мои, вряд ли что—нибудь может помешать отправиться в гости к Надежде Павловне для того, чтобы хотя бы одним глазком взглянуть на то, как проводит она в одиночестве дни свои. Тем более, что фигура ея чрезвычайно важна для всего нашего повествования и не оттого даже, что оказалась она тою единственною женщиною, встреченною Чичиковым в целую жизнь его, которую сумел полюбить он и ото всего сердца и всею своею душою. Важность ея сделается ясною много позже, в самом конце нашей поэмы, когда все нити сего повествования сойдутся в одно, совьются точно в узел. Вот тогда—то, может статься, что её присутствие на сих страницах и явится ответом на многие и многие вопросы. Ответом, которого, должен признаться, я и сам ожидаю с нетерпением.

А покуда, не опережая событий, посмотрим на то, что же происходило в Кусочкине во всё то время, как дождавшись, чтобы просохнули дороги и улеглась весенняя распутица, укатил Павел Иванович по своим, не терпящим отлагательства, делам в Петербург.

В Кусочкине же после всех тех слёз и гореваний, какие, конечно же, должны были последовать за расставанием, жизнь мало помалу стала, как говорится, «входить в колею». И причиною сему было отнюдь не ветреность, присущая натуре нашей героини, как верно мог бы подумать кто—либо из наших читателей, а то, что уж с самой середины апреля надобно было приниматься за хлебопашество. Тем более, что земля, успевшая просохнуть и прочахнуть, требовала уж сохи, не оставляя Надежде Павловне времени на слёзы и тоскованья. Но сие вовсе не означает, что стала забывать она Павла Ивановича, либо охладела к нему; напротив – любовь её сделалась ровнее и твёрже.

«Я счастливая! Какая я счастливая! — часто повторяла она в мыслях и, улыбаясь, точно бы прислушивалась к чему—то, что зрело в сердце ея вместе с любовью. Она ни на минуту не переставала ждать возвращения Чичикова, нисколько не сомневаясь в том, что придёт в конце ея ожидания день, когда растворятся вдруг двери гостиной залы и войдёт он, раскинувши руки для объятий, а она, кинувшись к нему и прильнувши к его груди, почувствует запах полевого ветра, придорожной пыли, колёсного дегтя, пропитавших дорожный его костюм, и услышит, там в глубине, под измятым его сертуком радостный стук любимого сердца, и тогда—то уж счастье навеки поселится под ея кровом.

Однако пришла уж пора сеять ей горох и мак, для которых земля пропарена была ещё с осени, да и овёс тоже нетерпеливо дожидался своего череда. За всем этим надобно было уследить, дабы не упустить нужного для сева времени, от которого во многом и зависел успех всего ея хлебопашествования. Но вот, словно бы сам собою, невидимый за всеми этими заботами, подоспел май и тут уж главным было не пропустить сроку, не опоздать с пшеницею и ячменем, чтобы не ушло из земли влаги более, чем требовалось зерну, а иначе стебли не загроздятся, пойдут в однобылку и тогда многого не досчитаешься по осени.

И севцы тоже были предметом ея забот, потому как надо было набрать мужиков умеющих и знающих своё дело. Иначе ляжет семя в землю не так, как оно нужно и взойдут всходы рядами оставляя меж собою пустую землю, оказавшуюся словно бы лишнею.

Но и май, полный трудов и хлопот, пролетел, промелькнул, точно бы в одночасье и словно бы неожиданно, как по волшебству, которому она никогда не переставала удивляться, заметался овёс, закистилось просо, заколосились рожь с пшеницею и стали уж наведываться покупщики, прикидывая виды на будущий урожай и соображая цены, которые могут дать они за хлеб тому либо иному помещику. И с ними тоже нужно было управиться Надежде Павловне, потому как были они все хитрецы, зная обо всех живущих окрест помещиках многое, даже и то, каковы у кого дела по закладам. От того и торговались они, нещадно ломая цену, но Надежда Павловна не поддавалась на их уловки, зная, что, понастроивши мельниц по пристаням, да нанявши суда на срок, всё равно дадут они за её хлеб настоящую цену и распродаст она весь свой урожай ещё до генваря, когда цены утвердятся уж окончательно и начнётся поставка зерна на мельницы.

Покуда же хлеба ещё только ждали своего часу, пришла уж пора косить сено и надобно было набирать косарей, потому что своих мужиков на всё не хватало, вот и приходилось нанимать пришлых. И за ними тоже нужно было приглядывать Надежде Павловне, чтобы не пропущены были ими поёмные лужки, чтобы лесное сено вовремя вывезено было с полян и не попрело бы под тенистым пологом лесных дерев, чтобы не копнились в полях валки до сроку, а иначе к осени останется от сена одна труха и не возьмёшь тогда за него нужной цены.

И лишь вечерами, когда стихали наконец—то полевые работы, могла она немного передохнуть для того, чтобы завтра поутру сызнова приниматься за прежние хлопоты. В сии минуты отдохновения обращалась она в мыслях своих к минувшей зиме, когда она, может быть впервые в своей жизни, почувствовала себя счастливою. И многие картины той отошедшей уже поры проносились пред ея внутренним взором, точно бы пробуждаясь и оживая в ея памяти.

Вновь, словно бы вставали пред нею снеговые завесы и белыя пушистыя глыбы, что покрывали от корней и до самых макушек и большие и малые дерева, точно бы усыпанные жемчугами либо блещущими под солнцем брильянтами, чье сияние сопровождало её с Павлом Ивановичем во время их ежедневных прогулок. И величественный недвижимый вид, словно бы выточенных из слоновой кости растений, и многозначительное безмолвие спящих под снегом лесов, и первозданная тишина полей, так о многом им говорящая, и полумрак в комнатах днём и лунный свет за окошками ночью, словно бы самим Творцом ниспосланы были для счастливой и покойной любви, разделяемой обоими нашими героями.

Вот оттого—то Надежда Павловна и верила, что из подобного прекрасного и доброго начала не может проистечь ничего дурного, и посему, хотя и печалясь, но без тревоги ждала своего часу, который непременно должен был рано или поздно наступить, в чём она не испытывала ни тени сомнения. Лишь одно тревожило ее нынче – каково же Павлу Ивановичу там на его пути? Не озяб ли, не продрог, не просквозило ли его в дороге студёным, шальным ветром? А не то, не приведи Господи, свалится он, бесприютный, где—нибудь снова в горячке и некому будет даже оттереть пота с его дорогого чела. Тревога сия была сродни той, что испытывает всякая мать о своём дитяте, пускай уж давно вышедшем из пелёнок и покинувшем кров родной. Она часто корила себя за то, что не положила ему в дорогу оставшихся после его болезни порошков, что прописаны были старичком—доктором минувшей зимою.

«Да и цветок столетника тоже надобно было бы положить в его багаж, — говорила она себе, — а не—то вдруг у него сызнова воспалиться горло, и что же тогда?..».

Но тут же спохватываясь, принималась успокаивать себя мыслями о том, что Павел Иванович верно не дитя, что он, случись с ним подобная неприятность, наверняка сумеет о себе должным образом позаботиться. Затем беспокойство оставляло её, уступая место в ея душе сновидениям и она засыпала крепким и покойным сном человека, проведшего весь свой день за трудами праведными.

Однако, как не печально, а придётся покинуть нам с вами, друзья мои, гостеприимное Кусочкино, оставивши в нём Надежду Павловну наедине с ея хлопотами, заботами и мечтами, потому как приспело время оборотить нам сызнова взор наш на Павла Ивановича, чей путь призваны мы следить поелику возможно тщательно, дабы не прервалась бы нить нашего повествования, дабы сохранилась внутренняя связь меж эпизодами и главами нашей ближущейся к финалу поэмы.

А Павел Иванович, покинувши кров неприветливого трактира, уж катил далее, то пыля лежащими меж зеленеющих полей просёлками, то сворачивая на главные дороги, которые впрочем мало чем отличались от сказанных уж ранее проселков, разве что были пошире, да по временам на них то тут то там выскакивала либо почтовая станция, либо трактиришко, или же на худой конец какая—нибудь мелочная лавка, в которой невесть что продавалось. Однако же не глядя на все вынужденные повороты, зигзаги и объезды, что выписывала его бегущая вперед тройка, Чичиков твёрдо держал путь свой ко Тьфуславльской губернии, до которой ещё с лихвою доставало вёрст. Миновавши две или три почтовые станции, на одной из которых и было отправлено уж известное нам с вами письмо, он решил поискать себе какого—нибудь пристанища, так как низкое солнце, висевшее над убранной тёмной полоскою леса линией горизонта, говорило ему о надвигающемся вечере и о том, что совсем уж скоро ему будет необходим ночлег. Коротать же ночь на почтовых станциях, в компании таких же застигнутых темнотою путешественников у Чичикова нынче не было никакого желания. Ему надоели станционныя грязь и беспорядки, жулики-смотрители, мнящие себя умнее проезжающих и посему бессовестно их обкрадывающие, вечные споры и крики из—за отсутствия лошадей; споры, порою возникающие даже и глубокой ночью и не дающие утомлённым путникам, как положено, выспаться. Посему и решил Павел Иванович найти себе иное, более покойное жилье, где можно было бы без лишних хлопот и волнений провесть время до утра.

Проскакавши ещё с три версты Чичиков угадал близость некоего селения, потому как увидел рассыпавшийся по полю белый и жёлтый рогатый скот, да двух собак, что поднявши хвосты, летели полаять на экипаж, с тем, чтобы остаться потом довольными собою, как всякий сделавший доброе дело. Поле, убранное ярко—жёлтой сурепицей, упиралось дальним своим концом, красневшим от васильков растущих вперемешку с распушившимися будяками в высокий холм, огибаемый той самою дорогою, по которой и катил нынче наш герой. Облака, медленно плывущие в вышине, красились уж в алый цвет, а небо сделалось бирюзовым, как всегда то бывает, когда близится к закату погожий летний день.

Обогнувши холм, Чичиков увидел живую картину: на горном наклоне повиснувшую купу дерев вместе с прятавшимися под их сенью избами, большой пруд в ложбине на склоне холма, плетень, гать, по которой стучал одетыми в железные ободья колёсами груженный чем—то воз, и господский дом стоявший несколько поодаль и убранный изрядным садом. Место сие открывшееся внезапно, поразило воображение нашего героя своим живописным положением, и он, не раздумывая, велел Селифану поворотить к нему, надеясь именно здесь обресть свой ночлег.

На околице села встречены были Чичиковым двое о чём—то бранящихся меж собою мужиков. Потому как видимой причины их перебранке не было, можно было заключить, что происходила она от некой прежней обиды, либо по причине дурных их нравов, либо, ещё проще, от изрядно выпитого обоими какого—нибудь крепкого зелья.

— Я тебя невобостря в землю вколочу! — говорил низенький, рыжий с оспинами мужичок, покачиваясь и махая руками.

— Завалился за маковое зерно, да в ус никому не дуешь! — ответствовал ему второй, тоже качающийся из стороны в сторону, но находящий ещё в себе силы смерить низкорослого, ухватившегося за плетень приятеля презрительным взором с высоты своего длинного росту.

— В узел завяжу, калачом сверну! — не унимался рыжий мужичок, продолжая держаться рукою за плетень, дабы умерить приключившуюся с ним качку.

На что второй, не отвечая ничего, стукнул рыжего кулаком по уху так, что тут уж никакой плетень не в силах был помочь, и рыжий мужичок, во весь свой кургузый рост, растянулся поперёк улицы, преградивши путь коляске Павла Ивановича.

— А вот я вас!.. — крикнул Селифан, замахнувшись было на них кнутом, — ну—ка осади с дороги. Не видишь, что—ли, тетеря, барин едет!

На что оба мужика тут же посторонились, и даже тот, что лежал в пыли посреди дороги живо отполз ко плетню. Поравнявшись с ними, Чичиков велел Селифану остановиться, и тот, продолжая бросать на мужиков недружелюбные взгляды, придержал лошадей.

— А что, любезные, чьё это имение и как прозывается? — спросил Чичиков обратясь ко дружно жмущимся к плетню и ломающим шапки мужикам.

Те принялись было отвечать барину, но ответ у них выходил более не на словах, потому как с губ у них наместо слов срывалось некое мычание, а на пальцах, коими они принялись вертеть во все стороны пред собою, а затем, повертевши эдак с полминуты, глянули на Павла Ивановича и довольные тем, что сумели ему так хорошо угодить с ответом, сказали:

— Во как! — сказал длинный.

— Да, понимаш, во как! — подхватил за ним и рыжий сызнова ухватившись за плетень.

— Э, братцы, да вы, как я погляжу, оба лыка не вяжете, — усмехнулся Чичиков, — ну хорошо. Тому, кто сумеет дать мне полный ответ я, так и быть, подарю гривенник.

Услыхавши про гривенник, из чего можно было заключить, что со слухом дела у них обстояли не в пример лучше нежели с речью, оба мужика тут же оживились и принялись ещё пуще прежнего вертеть пальцами пред собою, словно бы намереваясь таковым образом выманить изо ртов своих упорствующие с появлением слова. И толи сей хитрый подходец, толи желание обещанной награды, что, не скажем наверное, возымело действие, и через короткое время из них и впрямь принялись выскакивать наместо мычания более членораздельные звуки, из которых можно уже было различить, что поместье сие именуется Горками, что барина их проживавшего в господском доме величают Потапом Потаповичем, а фамилиею он Груздь.

Чичиков хотел было ещё порасспросить их о том, какового уезда сие селение, или же сколько, к примеру, крестьянских душ проживает по дворам, но подобный урок уж явно был чрез их силу, и тут не помогли ни махания руками, ни сгибание пальцев пред глазами, снова было призванные ими в помощь. Посему кинувши им сверкнувший серебром гривенник, Павел Иванович направился прямиком к господскому дому, а оба мужика довольные щедрым барином и гордые собою, обнявшись, поплелись пропивать награду, как оно и водится, в шинок.

Господский дом, прячущий стены свои в густой зелени большого сада, ежели и не отличался излишнею изысканностью фасада, был, однако же, весьма мил, благодаря чистоте и лёгкости, сообщаемой всему его строю высокими белыми колоннами, украшающим крыльцо крашенное, равно, как и стены дома, бледно голубою краскою. Ухоженный сад, окружавший дом, весь сплошь состоял из плодовых дерев, да разбитых вдоль фасада пёстрых цветников, что, надо сказать, добавляло дому очарования. Подкатив ко крыльцу по отсыпной, розового гравия дорожке, Чичиков увидел хоронившиеся меж колон плетёные из лозы кресла, окружавшие таковой же плетёный стол, на котором стояла синяя ваза украшенная обильным и ярким букетом, как надобно думать срезанным здесь же в саду. На стене, рядом со входною дверью висело мелкое, лёгкое ружьецо, из разряду тех, что обычно служат отрадою мальчишкам, и годное разве что для пальбы по воробьям да сорокам, из чего Павел Иванович предположил, что в доме сием обитает семейство, может быть даже и со многочисленными отпрысками, которым любящие родители не отказывают ни в чём, даже и в подобных, далеко небезопасных забавах.

Однако тут проницательный наш герой заблуждался, ибо владелец сего имения проводил дни свои в одиночестве, проживая совершеннейшим холостяком, так что ни о каком семействе и речи быть не могло. Ружьецо же сие, не глядя на мелкость его и лёгкость, являлось подпорою страсти забиравшей целиком всю натуру хозяина дома, жизнь свою, как он сам частенько говаривал, «положившего на алтарь служения науке и изучению родимой природы».

Словно бы в ответ на хруст гравия, производимый коляскою Павла Ивановича, ведущие в дом двери со стуком распахнулись и на крыльцо выбежал некто, весьма и весьма невысокого росту. Появление его было столь внезапным, что на ум Чичикову словно бы само собою пришло сравнение с выскочившим из табакерки чёртом, и он уж поднял было руку с тем, чтобы осенить себя крестным знаменем, но рука его так и застыла в воздухе, и признаться, было от чего.

«Господи святый! Надо же, и как это его перекосило!.. Ведь и вправду – «груздь»!», — подумал он, с изумлением глядя на странного, застывшего на крыльце человечка, внешность которого и вправду была столь необычной, что нам кажется уместным сказать несколько слов о сей возникнувшей на крыльце фигуре, вызвавшей в Чичикове столь искренние переживания.

Тем более, что Павлу Ивановичу предстоит провесть в этом живописном имении весь вечер, причём вечер, который вполне можно было бы назвать — из ряду вон, потому как даже наш, многое повидавший на своём веку герой, обескуражен был теми событиями, коим свидетелем и виновником явился он помимо своей воли.

Однако, приступая к описанию сего нового, столь поразившего воображение Чичикова персонажа нашей поэмы, мы хотели бы заметить, что хотя Потап Потапович Груздь и не принадлежал к числу тех уродцев, коих показывают в балаганах на всякой, даже самой завалящей ярмарке, тем не менее, обладал внешностью весьма и весьма своеобразною. При сказанном уж небольшом росте был он словно бы узок книзу и широк вверху, что само по себе могло быть и неплохо, ежели бы ширина сия наблюдаема была в плечах. Но, увы, увы, тут было всё не так! Ибо голова Потапа Потаповича глядевшая совершенною, приплюснутою с макушки тыквою, обрамлённою венчиком седых волос и короткое, тщедушное тело делали его до чрезвычайности похожим на того представителя грибного царства, чье имя, словно бы в насмешку, было подарено ему Провидением.

Радостная улыбка, светившаяся во чертах лица его, с которою он и выбежал на крыльцо, при виде Павла Ивановича сразу же угасла, а узкая его физиогномия с нависающим над нею крутым лбом словно бы прокиснула, из чего Чичиков заключил, что здесь ждали вовсе не его, а иного, милого и дорогого сердцу гостя. Однако Павел Иванович, в виду уж вплотную надвинувшегося вечера, не склонен был вдаваться в подобные сантименты. Ему необходим был постой и посему, сошедши с коляски, он подошёл к потерянно мигавшему маленькими глазками хозяину дома и, склонившись над ним, что вполне можно было счесть за почтительный полупоклон, а не на намёк на низкий его рост, отрекомендовавшись сказал, что оказался проездом в этих дивных местах, а так как дело совсем скоро пойдет уж к ночи, взял на себя смелость завернуть в сие прекрасное поместье, надеясь обресть тут ночлег. И пускай Чичиков был отнюдь не тот, кого дожидали здесь с таковым воодушевленным нетерпением, приветственные возгласы, как то и водится на Руси провозглашены были без промедления и хозяин поместья, стараясь состроить во чертах лица своего радушие, пригласил Павла Ивановича в дом. Провожая своего гостя в сени, он все пытался несколько забежать вперед, дабы этими сопровождаемыми улыбкою забеганиями, несколько сгладить неловкость и недостаток радушия, что были выказанные им в первые минуты встречи.

— Рады, рады дорогому гостю! Надеюсь, с миром да добрыми вестями к нам пожаловали, — говорил он тонким скрыпучим голосом, препровождая Чичикова в гостиную, которая, признаться, просто ошеломила Павла Ивановича своим видом.

Ошеломила не роскошью убранства и обстановки, а обилием птичьих чучел, находившихся здесь в таком числе, что казалось, будто на стенах не оставалось уж свободного места, потому как отовсюду глядели на Чичикова мёртвые и стеклянные птичьи глаза, да топорщились встрёпанные птичьи перья. Заметивши явное замешательство, охватившее гостя, Груздь довольно улыбнулся и с некоторым даже апломбом сказал!»:

— Как вижу, милостивый государь, вас удивила моя коллекция? Что ж, без ложной скромности скажу, что она, пожалуй, будет лучшая во всем уезде. Недаром во прошлом годе губернские наши известия поместили о ней статью озаглавленную – «Чудеса родимого края», где очень тепло отозвались и о коллекции и о вашем покорном слуге… Однако, признаться, по причине того, что временами бываю туговат на ухо, плохо расслышал, с кем имею честь…, — проговорил он скрыпучим голосом, все ещё продолжая гордиться своими пыльными «сокровищами».

— Коллежский советник, Чичиков Павел Иванович, — ответствовал Чичиков, — еду по собственной надобности в Тьфуславльскую губернию. Но не зная здешних мест и опасаясь быть застигнутым в пути ночною порою, решился завернуть до вас, будучи очарованным пленительным местоположением вашего селения и рассчитывая получить тут у вас ночной постой.

— Что же, милости просим, милости просим, — отвечал Груздь, сцепивши белые пальцы маленьких рук так, словно бы пребывая в задумчивости решал, чего бы ещё сказать Павлу Ивановичу хорошего, но, как видно не надумавши ничего лучшего, просто предложил тому садиться, чем Чичиков и не преминул воспользоваться, расположившись в большом, обтянутом полосатым шёлком кресле. Груздь, усевшись в такое же кресло супротив Чичикова, принялся молчать и, сцепивши маленькие белые ручки на маленьком же животике, словно бы продолжал о чём—то напряженно думать, может быть и вправду о том, чего бы сказать нежданному гостю хорошего.

Между двух кресел помещалась тяжёлая, орехового дерева тумба, изображавшая собою дорическую колонну, весьма искусно вырезанная неведомым мастером, и, разумеется, также увенчанная разметавшим бурые, траченные молью крылья чучелом. Глянувши на чучелу Чичиков подумал о том, что сие несчастное создание когда—то было толи орлом, толи какой иной хищной птицею, о чём можно было судить по крючковатому носу да сухим жёлтым лапам, украшенным чёрными острыми когтями. Всё же остальное более походило на облепленную перьями большую муфту, из которой кое—где уж торчали клочья ваты и тонкия проволоки.

— Это канюк, обитатель наших полей, — перехвативши взгляд Павла Ивановича и наконец—то нарушая молчание проскрыпел Груздь, — очень полезная, надобно будет сказать, птица. Хотя многия по незнанию не почитают её таковой, вот отчего и бьют нещадно.

— Позволительно ли будет узнать, в чём же заключена ея полезность,и за что, в таковом случае, ея бьют, как вы изволили выразиться? — спросил Чичиков, строя во чертах лица своего искреннюю заинтересованность,с тем, чтобы пускай и подобным манером завести хотя бы какой разговор.

—О, это очень даже просто, — встрепенувшись, отвечал Груздь, — полезность ея такого рода, что истребляя множество полевых мышей она одна сберегает хозяину целыя пуды и пуды зерна. Бьют же её просто забавы ради, либо же из боязни потравы ею куриного поголовья, до коего у нея, впрочем, никогда не бывает интереса.

— Признаться и не слыхивал о таковом. Ведь для меня они все на одно лицо. Мне что коршун, что ястреб – всё одно. Прошу меня покорнейше простить, но не вижу разницы, — сказал Чичиков.

— Прошу покорнейше простить и меня, но не могу тут с вами согласиться. Как человек, всю свою жизнь положивший к изучению птиц, должен заметить вам, что разница очень и очень заметна. Вот, к примеру, ястреб тетеревятник, — проскрыпел Груздь, махнувши рукою вправо, — а рядом с ним, на несколько вершков пониже расположен чёрный коршун. Видите, разница угадывается с первого взгляду, — и он улыбнулся с тем выражением, с каковым улыбается человек, вдруг легко и просто разрешивший некую загадку, мучавшую его собеседника долгия годы.

Однако Павел Иванович как не вглядывался в протежируемые Груздем чучелы, никакой разницы углядеть не сумел, потому как все они были муфты, да муфты, разве что только облепленные иного цвета пером, точно цветные куры на птичьем дворе, что разве только расцветкою и бывают отличны между собою.

— Да, теперь уж точно вижу, что был неправ, — соврал Чичико,в переводя заинтересованный взгляд с чучелы на чучелу, — теперь это ясно становится видным. И благодарение Господу, что привёл он меня нынче под ваш благословенный кров, дабы раздвинулись горизонты моя, дабы суждения сделались разумнее и точнее. Ибо ничего я так в целом свете не жажду, как живительной и просвещённой беседы со знатоком, который только один и знает дело в отличии от нас, простых, погрязших в заботах о насущном существовании обывателей.

Слова сии, сказанные Павлом Ивановичем произвели весьма сильное впечатление, и даже вызвали прилив румянца на узком лице просвещённого хозяина. Однако же на словах Груздь сказал, что ему вовсе не пристало рядить себя в знатоки, но вот нынешним вечером ожидает он с визитом истинного знатока, равного которому, пожалуй, и трудно сыскать и чьи чучелы, целых три штуки, как—то выставляемы были в губернском дворянском собрании, дабы украсить собою некий благотворительный вечер, проводившийся с целью поддержания образования и просвещения в среде низших сословий.

— Вот с ним—то вам, милостивый государь, всенепременно надобно бы побеседовать. Потому как одна подобная беседа стоит многих и многих прочитанных книжек, от которых, подчас, признаюсь вам, бывает мало толку, — доверительно склонившись к Чичикову, проскрыпел он.

«Стало быть, вот от чего вытянулась его физиогномия при моём появлении! И то право, как говорится: «Торговал рысака, да получил прусака». Так что, видать не дождёшься ужина, покуда не пожалует сей «истинный знаток»!..», — подумал Чичиков и покоряясь судьбе приготовился быть терпеливым, хотя со времени дрянного обеду, полученном им в придорожном трактире, о котором он упомянул даже и в письме, отправленном им в милое сердцу Кусочкино, минул немалый срок, о чём не раз уж успел напомнить Павлу Ивановичу пустой его желудок.

Посему, для того чтобы с одной стороны убить время, а с другой стороны провесть его не без пользы и принялся Чичиков делать обычные свои вопросы – об имении, о видах на урожай, о числе крепостных душ, моровых язвах да эпидемиях, и прочем, что только и нужно ему было на забиравшем его целиком поприще. Но узнавши, что имение Груздем ведётся рачительно, что об урожае тоже вроде бы не приходится беспокоиться, что в бегах мужиков почитай совсем нет, а в отношении мёртвых душ все как положено обсказано было в поданных в нужное время ревизских сказках, герой наш было совсем приуныл, однако тут же и приободрился, услыхавши, что вот у ожидаемого с визитом «светила» дела обстоят не в пример худо и в хозяйстве у того таковая дребедень, что и сказать совестно. О чём Груздь сообщил Чичикову со вздохом, явно сожалея о судьбе приятеля своего, дружбою с которым верно дорожил и гордился.

И приятель сей пришёлся как раз к слову. Ибо только произнесены были о нём заботливые речи, едва лишь успело утихнуть сожаление о печальном и горьком его уделе, впрочем всегда сопутствующем всякому истинному таланту, как заскрипел, зашуршал розовый гравий, убиравший двор, давая понять, что вот он, наконец—то и прибыл – гость! На сей раз уж точно долгожданный.

— А вот и он! Вот и он! — нараспев проскрыпел Потап Потапович и не мешкая подхватившись с полосатых кресел, поспешил, семеня ножками, вон из гостиной залы.

Чичиков услыхал как снаружи зазвучали приветствия, перемежаемые лобзанием. В высоком голосе Груздя явственно слышны были радостные тоны, на которые отзывались тоны густые и басовитые, принадлежавшие, как можно было догадаться, вновь прибывшему «светиле».

Вошедший в залу в сопровождении радостно потиравшего ручки хозяина господин был изрядного росту: худ, костист и узок в плечах. Но в неловко повисших вдоль его длинного тела руках угадывалась недюжинная сила. Особенно крупны были кисти его рук – каждая с добрую лопату, какой орудуют огородники по своим огородам. Долговязая фигура его увенчана была крупною, коротко остриженною головою, подпираемой жёстким крахмальным воротничком так, что сзади и вовсе нельзя было рассмотреть затылка. Лицо он имел тоже узкое и как бы вытянутое вперёд, на манер щучьего рыла и сие щучье выражение ещё более усиливалось очками, чьи прозрачные стёклы холодно поблескивали на большом его носе.

— Позвольте, господа, мне вас представить друг дружке, — сказал Груздь, приязненно улыбаясь, – это вот Чупчиков Павел Иванович, попросился ко мне на постой с ночлегом по причине незнания им здешних мест…, — проговорил он оборотясь до вновь прибывшего с тем, чтобы рекомендовать тому нашего героя.

— Не Чупчиков, а Чичиков, с вашего позволения, — решил вступить Павел Иванович, с тем, чтобы исправить невольную оплошность, допущенную Груздем, но тот ни коим образом не отозвался на сию скромную попытку, потому как всё внимание Груздя было отдано щучьеголовому приятелю его, на которого он глядел лучащимися от счастья глазами.

— А это! Это! Это любезный мой друг! Единственный в целом свете, коему отдаю я и дружеския чувства свои и помыслы. Величайший, ежели можно так выразиться, артист! Непревзойдённый мастер в нашем деле таксидермии – Фёдор Матвеевич Мырда! — торжественно произнес он.

— Ну, право слово, друг мой, мне просто неловко от эдаких похвал, — прогудел сквозь выдающихся размеров нос свой Мырда, строя при этом во щучьих чертах лица своего смущение, однако же даже стёклы очков его заблистали от удовольствия.

— Полно, полно вам, батенька, скромничать. Уж кто, коли не вы, достойны славы и похвал во всей этой, не ведающей ни истины, ни верного толку земле, где даже и государственные чиновники, причём заметьте, с самого верха и донизу, не знают ни дела, ни законов, которые им надобно отправлять! А вы, друг мой, может быть один из немногих превзошедших науки,столь скромны, что о вас знают лишь истинные поборники таксидермии в нашей губернии, хотя вы и заслужили уж много большего!..

«Однако, каковы речи о государственном устроении! Тут ежели копнуть поглубже попахивает явною неблагонадёжностью! Уж,не к католикам ли я попал?», — подумал Чичиков.

— Попомните, попомните, милостивый государь, моё слово, — продолжал Груздь обратившись до Павла Ивановича, — что ежели и придёт слава к России, то лишь через таковых вот её сынов, а посему постарайтесь не забыть сего имени – Мырда Фёдор Матвеевич! — и привставши на носках, он трижды облобызался с Мырдою долгим и жарким целованием.

«Чёрт—те знает, что такое…», — только и подумал Чичиков, глядя на то, как раскраснелись лица у обоих приятелей, и на те восхищённые взгляды, коими, держась за руки, они глядели друг на дружку.

— Как вы здесь, по служебной, либо по своей надобности? — оторвавшись от Груздя и усевшись в предложенное ему кресло, спросил Мырда у Павла Ивановича, однако же всё ещё продолжая играть в переглядки с любезным хозяином.

— По своей, милостивый государь, по своей, — отвечал Чичиков. – Видите ли, были приобретены мною в некоторых наших губерниях крестьяне на вывод. Дело сие оказалось непростым, хлопотным, вот и приходится мне кочевать по землям да весям, выправляя всяческие потребные к тому бумаги, что нынче составляет,почитай всё занятие моё и забирает меня полностью.

— И много было приобретено народу, позвольте полюбопытствовать? — снова спросил Мырда, но видно было, что вопрос сделан был им безо всякого интересу, а так, простой учтивости ради, потому как переглядки всё не унимались.

— Много ли, мало ли, а уж поболее полутора тысяч душ наберётся, — отвечал Чичиков, вовсе не ожидая того эффекту, что последовал вослед за названным им числом.

Обое приятели, враз прекративши перемигиваться и строить друг дружке льстивые улыбки, оборотили наконец—то взоры свои на Павла Ивановича, причём так, будто лишь сейчас обнаружили его здесь присутствие. Во чертах у обоих сразу же появилось несколько глуповатое выражение, как то: разинувшиеся рты, выпучившиеся в изумлении глаза и прочее.

—Прошу покорнейше меня простить, но признаюсь, что по причине некоторой взволнованности встречею с другом, плохо расслышал ваше имя и звание: Чепчиков Павел Петрович, ежели не ошибаюсь? — спросил Мырда, привставши с кресла и склонившись в почтительном полупоклоне.

— Да нет же, друг мой, вы и впрямь плохо расслышали. Не Чепчиков, а Чупчиков Павел Иванович, — сказал Груздь, а затем добавил обратившись к Чичикову. — Вы не извольте обижаться, Павел Иванович, ведь большия артисты они всегда такия… Как бы это выразиться? — не нашёлся он.

Но тут уж Чичиков пришёл ему на помощь.

— Такие «артисты»! — сказал он усмехнувшись. – Ну что же, я не в обиде, потому как со многими «артистами» знаться довелось… Да к тому же прозываюсь я не Чепчиковым и не Чупчиковым, а Павлом Ивановичем Чичиковым, что же до чинов, то чин мой хотя и невелик, да заслужен. Хожу в полковниках, коли пожелаете…

Тут промеж приятелей случилось небольшое замешательство. Оба они сидели в креслах ссутулившись, с повинными лицами и ежели и переглядывались меж собою, то сие уж были иные переглядки. В них и тени не оставалось от прежней неги и любви, коими полнились их взоры несколькими мгновениями ранее, а плескались лишь тревога да обеспокоенность. Одним словом вид их сделался жалок, что, как ни прискорбно нам об этом говорить, очень потрафляло самолюбию Павла Ивановича. Ему даже казалось, будто он слышит, как стучит в их смутившихся умах одна и та же мысль: «Полторы тысячи душ на вывод! Полторы тысячи душ на вывод!..», — что признаться тоже развлекало его, доставляя к тому же немалое удовольствие.

— Однако же, друзья мои, раз уж довелось мне попасть в общество столь просвещённое, я бы с интересом послушал и вас, Потап Потапович, и вас Фёдор Матвеевич, ибо ничто в целом мире не вызывает во мне такового душевного трепета, как полезныя сведения и новыя знания призванные к тому, чтобы образовывать и облагораживать человеческия ум и душу. Тем более, признаюсь, что я ранее и слыхом не слыхивал об этакой забаве. Как это там у вас зовётся – «такдерьмовия»? — спросил Чичиков, состроивши во чертах лица своего выражение ни на мгновение не позволявшее усомниться в его искренней заинтересованности сей столь неудачно окрещённой им забавою.

— Таксидермия, — в один голос вступили обое приятели, глянувши на Чичикова даже с некоторой робостью во взоре.

— Вот, вот! Я и говорю…, — сказал Чичиков, делая вид, что приготовляется со вниманием слушать.

— Признаться, любезный Павел Иванович, занятие сие окрещённое вами забавою и не забава вовсе, и даже не ремесло, ибо в таковом случае подобное мог бы сотворить каждый, — сказал Груздь, обведя рукою оперённыя свои муфты, и вновь принимаясь гордиться, — а нечто приходящееся сродни точнейшей науке и самому высокому искусству, представитель коего, как я уж имел удовольствие давеча упомянуть, присутствует нынче меж нами.

С этими словами он склонился в поклоне в сторону Мырды, смущённо заерзавшему в своём кресле.

— Так что ежели вам это и вправду интересно, то после ужина милости прошу в мой кабинет, где вы сумеете воочию насладиться искусной работою Фёдора Матвеевича, что любезно согласился оказать мне помощь в отношении нового моего препарата.

«Что же, стало быть ужин подадут в самое короткое время. Это обнадеживает…», — подумал Чичиков и угадал, ибо не прошло и двух минут, как дверь в столовую растворилась и лакей, вышедший в гостиную, возгласил всем давно привычную, но необыкновенно приятную для желудка, тоскующего по хорошему куску, фразу:

— Кушать подано, господа!

С чем господа и прошли к столу.

Если в гостиной Павла Ивановича поразило обилие развешанных по стенам птичьих останков, то в столовой он отметил про себя, что стол, сервированный на три персоны, весь был заставлен блюдами, приготовленными как из птицы домашней, так и из пернатой дичи. Причём многие из блюд наместо крышек также прикрыты были чучелами, как видно для сей цели нарочно изготовленными. Из чего герой наш вывел вполне справедливое заключение, что в этом дому в ход шло всё – и мясо, и перо, и шкурки несчастных летунов.

А на столе с обычною жареною пуляркою соседствовали и фрикадель из гуся, и утиная солянка, и индейка, приготовленная по—старинному – обложенная картофелем и политая грибным соусом, и тартины с голубиным мясом, и всенепременные рябчики в сметане, и всяческие птичьи паштеты, и даже глухариные кишки начиненныя каким—то мудрёным фаршем, обжаренныя до красноты и украшенныя зеленью вперемешку с чесноком и мочёною клюквою.

К сему «птичьему» изобилию поданы были ещё и блюда с различными соленьями, без которых не обходится, почитай, ни одно российское застолье, потому как, увы, но покуда ни природа, ни человечий гений не создали ещё лучшей закуски, нежели добрый солёный огурчик, либо рыжик, либо тот же груздь, как следует просоленный и проквашенный. А из сказанного следовало, что присутствовали тут и горячительные напитки, из коих почётнейшее место занимали, конечно же, водки разных сортов, потеющие до времени среди льда в серебряных своих ведёрках. Посему Чичиков, которому, как нам известно, не повезло сегодня с обедом, без долгих церемоний усевшись на предложенное ему хозяином место, приступил к столь заманчиво глядящим на него со стола блюдам.

Уж были подняты бокалы и за состоявшееся приятное знакомство и за здравие всех присутствовавших, и, конечно же, за величие науки, необходимость всеобщего просвещения, любовь к отчему краю и познание оного, когда Павел Иванович склонившись к Мырде, заметно повеселевшему, равно как и приятель его Груздь, шепнул тому на ухо:

— Я желал бы, Фёдор Матвеевич, после ужина перемолвиться с вами накоротке парою слов, без свидетелей, ежели это возможно…

На что Мырда, испуганно глянувши в сторону Груздя, отвечал Чичикову, скрививши губы в его сторону:

— Я не против, любезный Павел Иванович, но лишь при условии, что Потап Потапович не догадается о том. Признаться, мне вовсе не хочется быть причиною к его несчастью.

— Не извольте беспокоиться: не догадается. С чего бы ему догадаться, — отвечал Чичиков, немного удивившись подобным предосторожностям потому, как не мог взять в толк, отчего это беседа о «ёертвых душах» может послужить к несчастью Потапа Потаповича.

Однако потаённое сие перешептывание не укрылось от бдительного хозяйского взору, во мгновение скиснувшего и погрустневшего, так что от недавней веселости Груздя не осталось и следа. Рюмка уж была им и вовсе отставлена в сторону, уж сидел он подперевши рукою широкую свою голову, даже не дотрагиваясь до блюд сменяемых двумя молодыми лакеями. Ежели и срывалось с губ его какое словцо, то не приходилось оно к месту, из чего становилось видными, что говорено оно было хозяином просто так, можно сказать наобум, для того, чтобы не выглядеть совсем уж неучтивым по отношению ко своим гостям. Павел Иванович же, будто ни в чём не бывало, продолжал и пить, и есть в своё удовольствие, потому как, надо признаться, блюда, коими потчевал их впавший вдруг в меланхолию хозяин, были отменно вкусны.

Но надобно отметить, что и в облике Мырды, по сию пору усердно пившего и евшего, также случилась внезапная и весьма заметная перемена. И толи по причине сумрачных взглядов, бросаемых на него с противуположного конца стола, толи ещё почему, но он принял вдруг виноватый и смущённый вид, ставши распаренным и красным, на манер гимназистки застигнутой классною дамою за каким—либо предосудительным занятием. Плоский лоб его покрылся обильно потом, воротник рубашки сделался вдруг тесен, почему он и попытался незаметно расстегнуть верхнюю его пуговицу. Постоянно обращал он до Груздя взоры полныя раскаяния и мольбы о прощении, но они отвергаемы были молчаливо и непреклонно всё более и более наливавшимся обидою приятелем его. Вот почему он, вконец смущённый, вскоре тоже затих и сидел так, уперевши взгляд свой в какое—то из стоявших подле него кушаний, потерянно вертя в больших руках нож с вилкою.

Чичиков же, словно не видя ни общего уныния охватившего обоих приятелей, ни их красноречивых взглядов, искрами летавших вкруг него, приступил к появившемуся на столе десерту – заманчивому и обильному из которого ему пришлись по вкусу пирожные «безе», как известно также производимые из птичьих яиц, и вполне оправдывающие своё название, потому как и впрямь были и легки, и нежны, и вкусны точно поцелуй невинной девушки, отчего Павел Иванович и съел их более дюжины. На сём ужин, можно сказать, закончился, и хозяин, пряча глаза, слабым и срывающимся голосом пригласил Чичикова с Мырдою в гостиную.

— Что же, Потап Потапович, вы больше уж не желаете прибегнуть к моей помощи в отношении вашей новой работы? — спросил Мырда, виновато улыбаясь и по лошадиному перебирая обутыми в сапоги ногами.

— Отчего же! Это вы, как мне кажется, поменяли планы свои и пристрастия! — с вызовом отвечал Груздь, скрестивши бледныя ручки на груди и глядя на стену, по которой в изобилии были развешаны уж известные нам муфты.

— Вы, друг мой, наносите мне таковую обиду, таковую обиду подобным подозрением, что и сказать невозможно, — отвечал Мырда, понуро покачивая щучьею своею головою.

— Подозрением?! И это вы называете подозрением?! — сменяя тон и переходя на более высокие регистры, возгласил Груздь. — А ведь я, милостивый государь, не в первый раз замечаю за вами подобное. Может мне всё счесть по пальцам, чтобы вы не могли бы уж и говорить о подозрении? Я перечту, коли желаете, хотя сии воспоминания и ранят меня!

— Полно, друг мой. Я никогда не позволял себе ничего такого, что могло бы вас ранить, — говорил Мырда, виновато гудя сквозь длинный свой нос, — потому как мне дороги чувства, скрепляющие нас…

— Ха—ха—ха! — с театральным сарказмом рассмеялся Груздь, — дороги чувства! И это говорите вы?! Тот, который не едет ко мне вторую неделю, и которого я уж пятый раз призываю письмом. Это, с позволения сказать, ваши чувства?!

— Друг мой, друг мой! Я не в состоянии был приехать по причине болезни, это вам хорошо известно…, — принялся было оправдываться Мырда, но Груздь оборвал его, не давши продолжать:

— Болезни?! Хотел бы я знать, как прозывается сия болезнь – сапожник Яшка, кучер Федул, либо ещё как?!

«Ничего не пойму! Не мог приехать оттого, что сапоги у него прохудились, либо кучер занемог, и некому было экипажем править», — подумал слегка захмелевший Павел Иванович, о котором обое приятели снова словно бы позабыли, ведя перепалку таковым манером, будто Чичикова и вовсе не было в комнате.

— Я жду его, не нахожу себе места от желания продолжать нашу работу, а он пренебрегая мною сидит у себя в имении и носу не кажет, — говорил Груздь глядя на Мырду блещущими от негодования глазами.

Но тут Мырда, вконец пристыженный, перешёл на французский, в котором, увы, ни автор этих строк, ни, тем более, его герой не сыскали отличий, отчего Чичикову оставалось лишь догадываться о том, что разговор зашёл о его персоне. Тем более, что Потап Потапович, ведя обличительные свои речи, временами словно бы вспоминал о присутствии в гостиной Павла Ивановича, бросая в его сторону злой и колючий взгляд, говоря при этом Мырде нечто исполненное ядовитейшей язвительности. Отчего Мырда хлопал глазами и краснея, точно рак, лопотал нечто в своё оправдание. Оправдания его, однако, всё ширились и наконец он словно бы и сам перешёл в наступление, потому как речь его, всё ещё оставаясь совершенно непонятною для Чичикова, обрела более уверенные тоны.

Груздь, поначалу слушавший его с надменною и обиженною в одно время улыбкою, во чертах лица своего понемногу, но стал менять сии черты. Уж словно бы начало строиться в них жалкое и растерянное выражение, уж порывался он высказать что—то и в своё оправдание, но нынче уж наступил черед Мырде вести обвинительные речи. Не давая вставить ни словца приятелю своему, он кивал время от времени в сторон, так ещё ничего и не уразумевшего Павла Ивановича, давая простор своему красноречию. Но вот постепенно поток сей стих и сказавши ещё что—то, как видно в заключение, он с досадою махнул своею схожею с лопатою ладонью и решительно отвернулся к окну, предоставляя Чичикову с Груздем возможность любоваться его узкою без плеч спиною, да жестким крахмальным воротничком, за которым прятался коротко остриженный его затылок.

Растерянно потоптавшись подле горестно вздыхавшего приятеля своего, Груздь нерешительно подошёл к нему и обнявши тонкою ручкою за талию, проговорил с виноватою улыбкою:

— Поверьте, мон шер ами — только на постой! Клянусь вам, и в мыслях не было иного!

Из чего, услыхавши о постое, Чичиков вывел, что и впрямь обсуждаема была его персона.

— Прошу прощения, господа, дело в том, что не владея в должной мере французским языком, дающим возможность образованному человеку изъясняться высоким штилем, я, однако же, вижу, что фигура моя послужила каким—то образом причиною вашей размолвки. Посему, ежели я, не ведая того, всё же и обидел ненароком кого из вас, то поверьте, испытываю по сему случаю искреннее сожаление, и прошу покорнейше меня простить, — сказал Павел Иванович.

Услыхавши такое, оба приятеля тут же оборотились на послужившего причиною к их ссоре гостя, и переглядываясь меж собою, наперебой принялись заверять Павла Ивановича в том, что он совершенно непричастен к описанной нами выше сцене.

— Дорогой Павел Иванович, — сказал Груздь, залившись румянцем, — вы совершенно неверно расценили наш с Фёдором Матвеевичем разговор, имевший строго научную причину, по которой мы, вот уж который месяц, не можем сойтись во взглядах. Как человеку далекому от сурьёзной науки, вам сие обсуждение могло показаться странным и непонятным, но уверяю вас, причиною тут была наука, и только наука.

— Да, это так! Это совершенно, что так! — принялся поддакивать приятелю своему Мырда, — подобные обсуждения вовсе нередки в ученой среде, и даже на самом верху, в самой Академии Наук Российских обсуждается подобное, и сие, скажу прямо, может показаться непосвящённому странными и непонятными. Но простите, милостивый государь, на то она и наука, чтобы быть понятною лишь нам – ея служителям.

— Кстати, господа, а не соизволите ли пройти в мой кабинет, где вы, Павел Иванович, сумеете соприкоснуться с нашею наукою настолько близко, насколько сие только возможно? — торжественно провозгласил Груздь, и все трое под его водительством двинулись тёмным коридором туда, где словно во храме, по словам хозяина дома, должна была обретаться истина.

«Храм» сей, куда приведён был наш герой, оказался неказистою с вида весьма небольших размеров комнаткою, к тому же ещё и пропахшею карболкою. Чичиков брезгливо и с опаскою покосился на какие—то заляпанные кровью с прилипшим к ним птичьим пером железные подносы, на зловеще блещущие в ярком свете лампы, тонко и остро заточенные ножи, выложенные рядком на оббитом железом же столе, в самой середине которого помещалась квадратная деревянная доска с пришпиленною к ней тушкою большой и дохлой птицы.

Мырда, скользнувши ко столу, за которым как было обещано должен был он продемонстрировать редкостное своё умение, успел мимоходом сжать Чичикову руку чуть повыше локтя, шепнувши ему в самое ухо:

— Не теряйте надежды, друг мой. Всё сладится к обоюдному нашему удовольствию.

Чичиков, признаться, даже несколько опешился, потому как не сумел понять, что имел в виду сей виртуоз. Конечно же, ежели речь тут шла о составлении купчей на «мёртвые души», то это, бесспорно, могло бы доставить Павлу Ивановичу большое удовольствие, однако он никак не мог взять в толк того, откуда Мырда узнал о его тайных поползновениях на предмет приобретения у него мертвецов. Но тут ничего путного не шло ему на ум.

Однако размышления его на сей счёт прерваны были в весьма короткое время, ибо увиденное Чичиковым «волнующее» мастерство «светилы» не оставило Павла Ивановича равнодушным и он выбежавши стремглав из «храма науки» почувствовал, как замечательный ужин, доселе мирно варившийся в его желудке, вдруг рванулся куда—то вон из него и неудержимо полетел вверх, по направлению к глотке.

Мы опустим те сцены, что последовали далее и вернёмся к нашим героям, когда они уже сызнова собрались в гостиной зале, оставивши труды, направленные до прославления познания и науки. Павел Иванович, чей организм претерпел ущерб от полученных в кабинете хозяина впечатлений, был отпаиваем хересом, что должен был вновь уравновесить внутренние его силы пришедшие в упадок.

— Так—то, батенька, так—то! Нелёгкая это стезя: научные изыскания! Тут акромя желания да интересу потребны ещё и воля, и характер, — посмеиваясь, говорил ему Груздь, вновь подливая хересу, который и впрямь был недурен. — Это для непосвящённого наука лишь баловство, цацки да бирюльки. На самом же деле сие есть занятие строгое, непростое и требующее весьма глубокого проникновения в предмет, — с назиданием продолжал Груздь.

Услыхавши о требовании наукою «глубокого в себя проникновения» Чичиков, который было уже отошёл от случившегося с ним неприятного происшествия, снова позеленел лицом, вспомнивши пришпиленную к столу дохлую птицу, и то, что проделывал с нею Мырда обследуя тушку толстыми своими пальцами. Желудок его тут же вновь свело спазмою, но по счастью на сей раз, обошлось без катастрофы. Видать херес и вправду подействовал на него укрепляюще.

— Пейте, пейте, милостивый государь, я ведь обещал, что херес вам поможет, — говорил Груздь, — кстати, не велите ли подать какого—нибудь кушанья, потому как негоже ложиться с пустым желудком на ночь.

Услыхавши о еде, Чичиков решительно замотал головою, потому как одна лишь мысль о птичьих кушаньях Груздя показалась ему непереносимою, и он поспешно глотнул ещё спасительного хересу.

— Вы напрасно отказываетесь, — вступил в разговор Мырда, — еда имеет первейшее значение для поддержания сил человечьего организма, не в пример многому другому.

— Слушайте, слушайте Фёдора Матвеевича, потому как в отношении полезности разного рода кушаний он у нас непревзойдённый авторитет, — сказал Чичикову Груздь.

— Право слово, господа, я бы с удовольствием, но никак не могу. Не чувствую в себе аппетиту, а без этого сами понимаете…, — вновь отказался Чичиков.

— И напрасно, надобно есть и без аппетиту! Я бы вам сейчас рекомендовал, к примеру, хорошо прожаренный кусок мяса. Потому как изо всего прочего мясная диета является наиболее полезною. Да в том и нет ничего удивительного, ведь человеческий организм, почитай, что весь состоит из мяса, — сказал Мырда. – Посудите сами, ведь ничто не укрепляет так все наши силы, как мясная пища. От неё в организме зарождается как бы стихия огня, мысли становятся ясными, мышцы наливаются силою и даже стул делается крепким. А что некоторые выскочки говорят, будто от мясных диет часты запоры, так не слушайте их. Таковое говорить можно лишь по незнанию. Ибо причиною запора при мясной диете служит нежелание самого организма расставаться со столь полезным, дающим ему силы продуктом, каковым является мясо, покуда организм не высосет из сего продукта все полезные соки его до конца.

— Ох, признаться, господа, мне бы сейчас простоквашки кисленькой…, — начал было Чичиков, но сие робкое его пожелание тотчас же было отвергнуто просвещённым Мырдою.

— Любезный друг мой, о чём это вы толкуете?! Ну какая простоквашка?! Поверьте мне, как много испытавшему и познавшему на сем поприще. От неё вам сделается только хуже. Потому что нет ничего губительнее для нашего с вами здоровья, чем кушанья молочные. Ведь от них, и это вам скажет каждый, организм производит большое количество слизи. Все соки нашего тела разжижаются, члены слабеют, человек делается апатичным, меланхоличным, а за сим следуют многие заболевания. Да вы и сами о том можете судить хотя бы даже и по стулу. Вспомните, каковым бывает ваш стул после молочных кушаний? Он бывает жидок и светел, что уже есть признак болезни, не в пример стулу, сопутствующему мясным блюдам. Стул это великая вещь, друг мой! — сказал Мырда, поднявши для вящей убедительности вверх свой большой палец и поглядывая на Чичикова с назидательной, блещущей сквозь стёклы его очков, улыбкою.

— Я ведь говорил вам, Павел Иванович, что беседа с таковым человеком, как Фёдор Матвеевич стоит многих и многих прочитанных книжек. Ибо не все, что пишется в книжках — истина. Многое узнаешь лишь из собственного опыту, доходя своим же умом. А в обширности ума Фёдора Матвеевича убедится каждый, потому что у него что ни слово – то открытие, что ни фраза – то удивление и восторг. Сознайтесь, где и когда могли бы вы получить столь обстоятельные пояснения в отношении пищи, как те, что даны, были вам в одну только минуту, можно сказать, походя, играючи, — сказал Груздь Чичикову, а затем оборотясь к Мырде продолжал. – Браво, друг мой! Браво! Не устаю поражаться обилию ваших интересов и тонкому толкованию, казалось бы, обычных, но невидимых досужему взгляду вещей. Этот ваш пассаж о стуле мне надобно будет обязательно записать и обдумать как следует на досуге. Я уж сейчас, признаться, вижу, каковые здесь могут открываться горизонты, даже и для медицинской науки. Браво!

На что Мырда вновь зарделся румянцем и радостно заблистал очками.

— Спасибо, господа, — отвечал Павел Иванович, — я век не забуду вашей науки, хотя есть и не стану, потому как сыт. Однако премного благодарен за заботу о моей персоне. А вот свежим воздухом не отказался бы подышать. Думаю сие сейчас пошло бы мне на пользу.

— Что ж, господа, можно пройти на крыльцо, посидеть в креслах. Вечерами из сада идёт такой замечательный дух с прохладою, да к тому же распелись соловьи, можно будет послушать…, — согласился Груздь.

— Великолепно! Великолепно! — воскликнул Мырда, восторженно плеснувши ладонями и заговорщицки поглядывая на Павла Ивановича.

«Однако же странно! Может и вправду каким—нибудь манером проведал о «мёртвых душах»? Хотя навряд ли он мог узнать. Нет, право слово, странно!», — с удивлением подумал Чичиков, которому, к слову сказать, и самому не терпелось перемолвиться с Мырдою накоротке, с тем, чтобы договориться о купчих и решить всё что надобно не мешкая, нынешним же вечером, для чего, собственно, им и было высказано желание подышать вечерним воздухом. Охотницкое его чутье сулило тут Павлу Ивановичу немалый куш. Он совершенно был уверен, что в имении у Мырды точно есть, чем поживиться.

Усевшись в плетёные кресла, стоявшие вкруг стола украшенного уж сказанною нами выше синею вазою, обое приятели принялись усердно втягивать в себя носами летящий из сада вечерний воздух, показывая друг дружке тонкость натур своих, умеющих ценить подобные вот упоительные минуты отдохновения на лоне нашей восхитительной природы. Причём надобно заметить, что у Мырды сие получалось не в пример выразительнее, нежели у Груздя, вероятно по причине щучьего его носу.

— Однако, господа, и вправду каковы ароматы, какова прохлада, — сказал Чичиков тоже решивший вдохнуть летевший из сада ветерок. — Нет, право же, у вас, Потап Потапович, великолепный сад и хозяйство, как я понимаю, отменное.

— О, да! У Потапа Потаповича всё в хозяйстве ладится, не то, что у меня, — вставил словцо Мырда, может быть и для того, чтобы подольстившись к другу таковым манером лишний раз выказать ему горячую привязанность свою.

Однако Чичиков воспользовался сим обстоятельством по—своему. Состроивши во чертах лица своего участливое внимание, принялся он задавать уж хорошо известные нам вопросы и в самое короткое время выведал всё, что только было ему потребно. И надобно сказать знания эти возбудили его до чрезвычайности! Потому как одних только беглых мужиков числилось у Мырды более семидесяти, что же в отношении мёртвых душ, то тех и вовсе было полторы сотни.

— Бог мой! Сколько же у вас в таковом случае осталось живых, коли беглых и мёртвых более двух сотен наберётся? — спросил Чичиков.

— Да почитай, что никого уж и не осталось, — отвечал Мырда, — одни старики, числом около тридцати да с десяток баб с ребятишками — вот и всё моё имение.

— Печально, мой друг, печально! Ведь с такового имения доходов, надо думать, никаких – одни расходы? — сказал Чичиков.

— И не говорите, Павел Иванович! Разорение, чистое разорение. Лишь одна мысль и греет душу, что жертвы сии принесены не зазря, а были положены мною на алтарь науки и просвещения, — отвечал Мырда.

— А знаете ли что, любезный Фёдор Матвеевич, может статься, я мог бы несколько облегчить вам ваше положение…— начал было Чичиков.

— Облегчите, Павел Иванович, облегчите, — вступился за приятеля Груздь, уж видя в Чичикове миллионщика—мецената, — ведь более достойного человека, нежели Фёдор Матвеевич трудно и сыскать.

— Что ж, я готов подсобить, господа. Можно сказать, даже и с радостью, для чего хотел бы перемолвиться с Фёдором Матвеевичем с глазу на глаз, — напустивши на себя важность, мешавшуюся с таинственностью, сказал Чичиков.

— Должен вам заметить, милостивый государь, что у нас с Фёдором Матвеевичем нет друг от дружки секретов, так что говорить вы можете и в моём присутствии, безо всякой утайки, — сказал Груздь, сразу же насторожась и мрачнея.

— Так—то оно так, глубокоуважаемый Потап Потапович, однако для меня сие дело щекотливо. Посему и должен вас просить о снисхождении и позволить нам с приятелем вашим пройтись по саду вдвоём, для делового разговору, — отвечал Павел Иванович.

— И вправду, Потап Потапович, я со своей стороны не вижу в этом ничего дурного. Мы немного прогуляемся по саду с Павлом Ивановичем, а затем воротимся назад, — сказал Мырда, наступивши под столом Чичикову на ногу.

— Ах, стало быть вы опять за своё, милостивый государь. Стало быть, все эти годы вы лишь прикидывались любящим и верным другом, а стоило лишь появиться первому проезжему молодцу, как вы тут же теряете голову, позволяя себе в моём присутствии подобное поведение, — не на шутку принялся кипятиться Груздь.

— Позвольте, сударь, я никак не возьму в толк вашей претензии и обиды по отношению к моей персоне. Что касается господина Мырды, то вам, стало быть, виднее каковы у вас с ним дела, я тут мешаться не стану. Но свои дела я привык обделывать сам, без ненужных мне свидетелей. То же, что случилось мне просить у вас нынешним вечером приюта и ночлега вовсе не даёт вам права называть меня «первым проезжим молодцем». Потому как будет вам известно, пред вами стоит не кто—нибудь, а дворянин и полковник, служащий Третьего отделения, — сказал Чичиков, но на сей раз «Третье отделение», не произвело ожидаемого эффекту, может быть даже и по незнанию его Груздем.

— Мне прискорбно вам это говорить, — сказал Груздь, отвечая Павлу Ивановичу срывающимся от волнения голосом, — но признаться мне совершенно безразлично, сударь, кто вы и где служите. Ну, а коли вы столь щепетильны, то не смею вас более задерживать под моим кровом. Так что сей же час велю заложить вашу коляску, — с чем он и выкликал человека из дому, отдавши тому какие надобно распоряжения так, что минутами коляска уж была готова, словно бы её и не распрягали вовсе.

Увидавши, каковой оборот принимают дела, Чичиков не заставил себя долго упрашивать и велевши Петрушке сложить в коляску дорожный свой скарб, собрался уж трогаться со двора, когда из дому выбежал Мырда и, ухватившись за край коляски, задыхаясь проговорил:

— Павел Иванович, извольте обождать, я поеду с вами!

— Как пожелаете, воля ваша…— отвечал Чичиков, подумавши при этом: «Это очень даже кстати. Дорогою и сговоримся. И то правда, не упускать ведь таковой куш!».

Однако нынешний вечер и тут оказался несчастливым для Павла Ивановича, потому как вслед за Мырдою выскочил из дому Груздь с тем самым ружьишком в руках, что видели мы с вами висящим на стене под колоннадою дома, когда Чичиков лишь только ещё появился в сем странном имении.

— Ежели вы, Фёдор Матвеевич, сделаете нынче хотя бы шаг, то я застрелю и себя и вас! — кричал Груздь, размахивая крохотным ружьишком. – А вы, сударь, послужите причиною нашей с Фёдором Матвеевичем гибели! Посему не берите греха на душу и поезжайте скорее, — прокричал он скрыпучим своим голосом, оборотивши до Чичикова злое узкое лицо, нависавшее из—под непомерно широкого его лба.

Не сказавши на прощание ни слова, Павел Иванович велел Селифану трогать и чертыхнувшись в сердцах, покатил со двора. Уже проезжая по ведущей от дома отсыпной, розового гравия дорожке, Чичиков услыхал некия громкия вскрики и звон бьющегося стекла. То, видать, разбилась та самая синяя ваза, что стояла на круглом плетёном столе, а затем прозвучал и выстрел, за коим последовали вопли, стоны и призывы о помощи.

— Ну что, убило там кого, что—ли? — спросил Чичиков, которому мешал видеть происходящее во дворе усадьбы поднятый верх его коляски.

На что Петрушка, привставши на козлах где сидел он рядком с Селифаном, оглянувшись отвечал:

— Не, не убило. Да разве из такового убьёшь? Так только, хлобыстнуло по заду. Вона, как скачет по двору – «жердина»!

С чем Павел Иванович и отбыл из сего странного, чтобы не сказать опасного, места дабы попытаться найти иной кров, под которым возможно было бы скоротать ему ночь.

Но иное жилье всё не попадалось на его пути. И уж звездочки принялись наперебой подмигивать нашим путешественникам с небес, уж зрелый месяц поднялся на тёмном небосводе, проливая серебряный свой свет на распростёртую пред путниками дорогу, а ничто не говорило Чичикову о скором и удобном его ночлеге. Не слышно было ни собачьих перебранок по дворам, ни криков лягушек в деревенском пруду и ветерок, летавший над дорогою, был по ночному свеж, но не пахнул ни деревенским дымком, ни сытным хлебным духом испечённых бабами к ночи караваев.

«Ну, стало быть, так тому и быть, и то сказать: не впервой», — подумал Чичиков, вовсе не смущаясь тем обстоятельством, что видать придётся ночевать ему в коляске посреди ночной степи, укрывшись поплотнее тулупом, всегда ради подобного случая бывшим под рукою.

И то сказать, господа, Чичикову ли бояться дороги и связанных с нею многих неудобств? Чичикову, который словно бы нарочно был рождён для пути, как бывает рождена для воды рыба либо же птица для неба? Ведь в жизни Павла Ивановича ежели и было что настоящего и постоянного, так это одни лишь вёрсты, которыми вполне можно было мерить нелёгкую его судьбу.

Вот почему герой наш поудобнее примостившись на мягких пахнущих кожею подушках велел Селифану никуда не сворачива, ехать по главному тракту, а сам, прикрывши глаза, скоро уж спал утомлённый событиями минувшего вечера и потому ему не помехою были ни скрыпы колёс, требовавших смазки, ни мерный топот, разве что ни шагом плетущихся коней, ни те кочки, до которых направлял коляску, поклевывавший носом, верный его возница.

Во сне ему в который уж раз привиделась та самая молодая баба в синей запаске, которая кто такая вовсе не ведал наш герой. Но на сей раз она не бежала уж вдогонку за его экипажем, а сидела на лавке, словно бы в каком—то углу, глядя оттуда на Павла Ивановича со злобною жаждою во взоре. Чичикову сделалось не по себе от этого жадного ея взгляда, и потому он забеспокоился во сне, заерзавши по сидениям, и застонал. И тут, словно бы отзываясь на его беспокойство, под лавкою, на которой сидела злая баба, что—то закопошилось, забегало, забило хвостами и Павлу Ивановичу показалось, что это маленькие чертёнки строят ему из—под лавки гримасы и рожицы. Однако приглядевшись повнимательнее он увидал наместо чертёнков двух пегих псов, которых будто уж видывал ранее, распознавши в них тех самых арлекинов из Самосвистовской псарни, обладанием коими тот так гордился.

Хотя тут же стало видно, что сие вовсе и не арлекины, потому как запахло вдруг кошками и вкруг Павла Ивановича замелькала, завихрилась клочками кошачья шерсть, закрывшая было собою всё небо, а затем из этой шерсти, словно из туману, выплыло вдруг лицо Подушкина и сверкнувши на Павла Ивановича жёлтыми искрами кошачьих глаз, исчезнуло из его сна. Клочки же летавшей повсюду кошачьей шерсти обратились, непонятно как, в цветных голубей которые, стыдно сказать, принялись метаться над головою Павла Ивановича, и гадить куда попало.

Глянувши на них Чичиков сразу же смекнул, что птицы сии слетелись к нему из той самой голубятни, что служила отрадою маленькому счастливому старичку со смешною фамилиею, какой именно — запамятовал Павел Иванович. Да сие, признаться, и не было для него нынче важным, потому, как его очень сердили зловредные птицы, кружившие над ним и успевшие посадить на его сертук многия свои пятны. Вот почему Чичиков закричавши, принялся махать во сне руками и птицы, испугавшись его маханий, разом метнулись в сторону и рассевшись рядами по стенам оборотились в чучелы, глядевшие вокруг мёртвыми стеклянными своими глазами. Это, признаться, несколько успокоило нашего героя, потому как во сне его наступил хотя бы какой—то порядок, однако на сцену тут же выступила давешняя молодая баба в синей запаске, что до сей поры молча сидела в тени на лавке. Она принялась было рвать чучелы со стен, с тем чтобы спрятать их у себя за пазухою. И Павел Иванович снова застонал и заметался по подушкам, потому как ясно увидал, что это вовсе не чучелы, а собранные им по многим городам да весям «мёртвые души», которые могут сейчас исчезнуть для него безвозвратно, будучи унесёнными покусившейся на них злобною бабою. Потому он пуще прежнего замахал руками, приступивши к чучелам с криком, и чучелы принялись срываться со стен и махая мёртвыми своими крыльями уноситься куда—то в темноту; куда, не ведал Павел Иванович.

Он принялся было плакать во сне, но тут коляска его наскочила на очередную кочку, ужасный сон, вызванный, как надо думать, расстройством пищеварения и не на шутку встревоживший нашего героя, на сем прервался не оставивши, по счастью, о себе воспоминаний, и Павел Иванович, уже не тревожимый ничем, проспал до самого утра, до тех самых пор, покуда коляска его не въехала, наконец—то, в пределы Тьфуславльской губернии.