Сегодня я опять извлёк из почтового ящика письмо в жёлтом конверте:

Многоуважаемый господин президент банка,

рассматривайте моё письмо от одиннадцатого этого месяца как беспредметное. Я не благодарю Вас за то, что Вы для меня сделали. Я объяснил госпоже Дорстен-Хаймзик в одном письме от 1.11, что для меня деньги не могут служить заменой отсутствующих отношений. Государственному монетному двору, напротив, я объяснил, что дама шагает по трупам, в данном случае по моему трупу. Это не значит, что я пойду за Вас в смешанную тюрьму, в том случае, если Вы будете спекулировать на этом. Я не заинтересован.

Подп.

Вообще-то, после дядиной смерти я ожидал, что хлынет целый вал почты, окаймлённой траурными рамками, с соболезнованиями от друзей, деловых партнёров, знакомых. Но ничего такого не последовало. Ничего, кроме этого письма и почтовой открытки от оптика, у которого он обычно заказывал очки.

Что касается моих надежд на наследство, то я уже добрался до конечной точки, или, образно выражаясь, путеводная нить, которой я более или менее удачно следовал этом доме в поисках спрятанных сокровищ, оборвалась. Оборвалась, издевательски указывая стрелочкой в пустой угол.

Тем с большим раздражением я воспринимал слежку госпожи Штумпе. Она постоянно кралась за мной по пятам, будто собиралась уличить меня в чём-то противоправном. Не то чтобы я застиг её за подглядыванием или подслушиванием, но маленькие косвенные улики то и дело появлялись. Например, дальняя мастерская – вспомните, та тёмная комната с окном во двор, где я склеивал бумагу, – вдруг оказывалась прибранной так, что это бросалось в глаза, – буквально выметенной до пустоты.

И в чертёжной комнате от той стрелочки, о которой я уже не раз говорил, не осталось и следа, исчезла вся серебряная линия, она была тщательно стерта – и со стола, и с пола. Причём даже мечтать не приходилось, что госпожа Штумпе устраивает прощальную генеральную уборку дома, – об её отъезде и речи не было.

Даже наоборот. Она самовольно водворилась наверху, в дядиной спальне, во всяком случае я регулярно слышал по вечерам топот у себя над головой, как будто там маршировали или занимались особо тяжёлой формой гимнастики.

Прошло всего три недели, как дядя Августин умер, а я уже начал тосковать по его доминирующему присутствию в доме. Со всеми его суждениями, воззрениями и мнениями о смерти и жизни, о деревьях и человечестве, в общем и частном. Даже его враждебность по отношению к детям на данный момент кажется вполне объяснимой. А его враждебность к иностранцам? Да невозможно себе представить человека более иностранного, чем он. Бедный дядя, он был прирождённый чужеземец, надо его простить.

Кстати, у госпожи Штумпе есть огнестрельное оружие, в этом я твёрдо убеждён, несомненно есть. Нет, своими глазами я его не видел, но с меня достаточно того, что я вижу блеск в её глазах. А эти её медленные повороты, а стойка с широко расcтавленными ногами? Не знаю, где она его носит, – может, под юбкой, пристёгнутым к ноге? (Не знаю, но я знаю это.) А её бесстрашие, когда она попадается мне навстречу где-нибудь на лестнице, подчёркнутое бесстрашие – может, мне уже пора начинать её бояться?

* * *

Этот человек явился в известном смысле в подходящий момент, когда её как раз не было дома – куда-то ненадолго вышла. В противном случае его визит протекал бы по-другому. Я не строю никаких иллюзий: да будь я хоть трижды наследник, а госпожа Штумпе как была, так и осталась госпожой в доме – в силу долгих лет и в силу её веса.

Недавно она удивила меня тем, что вырядилась в домашний халат дяди, – тот самый, роскошный, туманно-серый с жёлтым. При этом она курила дядину сигару «Король Эдуард IV» – он и сам-то позволял себе это лишь изредка, насколько я успел заметить. Мой мальчик, казалось, говорила она всем своим поведением, только не думай, что тебе удастся от меня избавиться. Я подумал: ну и пусть, по крайней мере «Королю Эдуарду» наконец-то воздали должное, такой вот висельный юмор.

Кстати, запирать двери было бессмысленно: у неё, вне всяких сомнений, были запасные ключи от любой двери, она ясно дала мне это понять, оставляя открытыми те двери, которые я запер, или наоборот.

Итак, в тот день она куда-то убежала – вполне возможно, сбывала за бесценок дорогие вещи, о существовании которых в доме я просто не знал (не идти же мне в полицию!).

И тут в дверь позвонили. Я посмотрел в глазок: снаружи стоял приземистый, массивный человек. У меня не было намерения впускать его – этакий шкаф, – и я дал ему это понять. Но он обратил на меня взгляд – такой голубой, что даже через смотровой глазок я увидел: этот человек что-то знает.

Он спросил, может ли он поговорить с дядей.

Нет, сказал я, к сожалению, это больше невозможно.

Человек кивнул: мол, он так и думал.

•••

Итак, он явился из Одессы.

Вошёл в кабинет так, как будто он уже бывал здесь, этакий мясной фургон – вот слово, которое сразу пришло мне в голову при виде его огромных красных рук и багрового мясистого лица: ровно в десять утра из-за утла с грохотом выезжает фургон местного мясника, и за ним трусят все окрестные собаки.

Интересная история может выйти, подумал я.

– Её нет?

– Кого?

– Ну, её! – Он огляделся в кабинете так, будто предполагал обнаружить её в некоем потайном ящике.

Пышной обстановке комнаты он не уделил никакого внимания.

– Её нет, – сказал я, и он кивнул.

Внезапно посетитель подался вперёд и положил мне на колено свою красную лапу – надо было сесть от него подальше.

– Я знаю, кто вы.

– И кто же?

– Вы племянник.

Оглянулся, как будто искал что-то, на сей раз не внутри, а снаружи.

– Из Одессы? – спросил я. – Странно, но в вас нет ничего русского.

Он кивнул:

– Одесса значит Ганновер, – он изучающе посмотрел на меня, – Гамбург значит Кёльн.

Ага.

– А Берлин?

– Берлин значит Гревесмюлен. (Тогда почему уж не Пинкельпот, не Ночной Горшок?)

Итак, дядя никогда не бывал в Одессе, а вместо неё был в этом Ганновере.

Это тоже не способствовало пробуждению моего доверия. Как-то не верилось, что дядя участвовал в этих наивных конспиративных играх. Не мог он настолько подвергнуться влиянию среды! Но, может, это среда подверглась его влиянию?

– Как бы то ни было, он уже умер.

Человек кивнул:

– После седьмого седьмого, так или иначе.

– Какого седьмого?

Он взглянул на меня удивлённо, но не очень, изучающе задержал взгляд на моём лице и снова кивнул:

– Да мы все умерли.

В это мгновение мне послышалось, что внизу хлопнула дверь. Всего один щелчок замка, но отчётливый. Гость, кажется, ничего не заметил. Теперь он разглядывал один из книжных шкафов.

– Он, собственно говоря, собирался на покой, – размышлял он вслух. – Во всяком случае мы все полагали, что он сделал себе каше.

Каше? Минуточку, что же это такое?

Каше, each, cachette – потайной карманчик, заначка – мне пришлось даже в словари заглянуть, чтобы узнать, что это такое.

А как же, именно её-то мы и ищем тут без устали, заначку, каше, а что же ещё, но для этого не нужно было приезжать из Одессы специальному человеку.

– Ну? Так сделал он каше?

Пожалуй, нет Кажется, ему помешало седьмое седьмого (смерть всех фальшивомонетчиков, как известно всякому).

– Чёрт побери, – воскликнул я, – откуда мне знать! Никто мне ничего не рассказал, никто не объяснил!

– Откуда же вы приехали?

– Из Шверина.

– Ну, разве что, – сказал человек.

Теперь он, видимо, соображал, откуда же я приехал на самом деле. Шверин значит Бодензее.

Чтобы быть кратким: итак, была одна роковая дата – 7.7.90. Седьмое седьмого. Тогда появилась первая купюра, не поддающаяся подделке: знаменитая заклятая сотенная, формат 74 х 154, красновато-синяя, на лицевой стороне Клара Шуман, на обратной – концертный рояль.

После этого всё изменилось – мир, деньги, прекрасные мечты.

– Как это, не поддающаяся подделке?

– Не спрашивайте меня, – простонал посетитель.

Снаружи послышались твёрдые шаги, дверь открылась, и в кабинет решительно вошла ощетинившаяся, очень недоверчивая госпожа Штумпе и обиженно запыхтела. Если бы она вошла как-то осторожнее, обходительнее – ну, например, с маленьким круглым подносом, на котором стояли бы рюмочки, – я бы, наверное, позволил ей заговорить со мной. Но тут я сказал:

– Госпожа Штумпе, у нас с господином деловой разговор. Будьте добры, подождите, пожалуйста, снаружи.

* * *

– Значит, она всё-таки была здесь, – удивился мой посетитель. – Она всё ещё носит в чулке свой «тридцать восьмой»? Раньше она с ним не расставалась. Мы так и называли её – Тридцать Восьмой. Она любила подслушивать, а послушать было что.

– Как насчёт кофе? – спросил я, подошёл к двери и крикнул: – Госпожа Штумпе, принесите, пожалуйста, кофе! Спасибо!

Я ведь догадывался, да что там, даже знал об этом, а теперь окончательно убедился. Если до сих пор я не был вполне уверен в том, что она ведёт двойную игру, то теперь больше не сомневался в этом. Сколько же всего она у нас переслушала за минувшее время и что из всего этого могла вынести?

Итак, дядя Августин подумывал о своей пенсии и начал печатать про запас.

– Нет, не так, – объяснил мой посетитель, – может, и хотел начать, но больше не мог. Не мог после…

– … седьмого седьмого.

– Вслед за сотенными появились новые пятидесятки, двадцатки, десятки – посыпались как драконово семя. Примите во внимание, что ваш дядя был лучшим из всех нас. Если он не мог воспроизвести эти новые деньги, то уж больше никто не мог. Ни защитные полосы, ни совмещения, ни все эти мелочи, которые вместе и образуют единое целое. Истинная трагедия. То есть он мог бы, конечно, их делать, но не с полным совпадением, а значит, и не мог. Дорогой мой друг, ваш дядя был человек, привыкший делать только безупречную работу. Однажды он сказал: «Не то плохо, что ты делаешь фальшивые деньги…

– …а то, что ты делаешь их плохо».

Тут мы оба чуть не заплакали.

– Кстати, мы называем это «фальсификат», – поправился мой посетитель.

Он сказал, что после этого ни один человек больше в глаза не видел дядиных работ, даже самомалейшей пятёрки. Настоящая утрата.

– Мы теперь все халтурим кто во что горазд, стыда не оберёшься.

Впору было пожалеть его и броситься утешать. Я никогда бы не подумал, что в подобном ремесле можно встретить такие угрызения совести. Может, это и преувеличение, думал я, на что-то можно было бы и закрыть глаза – боже мой, ну, пусть бы «фальсификат» был и не такой совершенный, в конце концов речь ведь идёт не о большом искусстве.

– А вот тут вы сильно ошибаетесь, – воскликнул человек-шкаф, – ваш дядя был истинный художник! Вы просто не знаете! Чистый Рембрандт в своей области, а когда у него было отнято его искусство, он и умер. По крайней мере, с рынка он удалился, от дел отошёл, и это случилось пять лет тому назад.

* * *

– Разве что…

* * *

– Разве что он сделал каше, это вы имеете в виду?

Вот потому-то мы и собрались здесь все: племянник, госпожа Штумпе с её «тридцать восьмым» и человек из Одессы, похожий на фургон мясника. И неизвестно, кто ещё может оказаться среди охотников, подстерегающих добычу.

Я вёл себя здесь до недавних пор как слепой – слепой, оказавшийся в клетке у тигра и не ведающий, чью это морду он ощупывает. У меня мороз пошёл по коже от одной этой мысли: господин Дённингхаус, господин Штравицке, хозяин «Гудрун-приюта», – кого ещё мне ждать? Кто ещё явится сюда за кладом?

А как, например, обстоят дела с моим посетителем, полным пиетета, – явился ли он сюда только с частным визитом? У меня вдруг возникла настоятельная потребность посоветоваться с госпожой Штумпе. Но союзница ли она мне?

– Поставьте кофе на стол, – сказал я, – большое вам спасибо, госпожа Штумпе. Но почему бы вам не выпить чашечку вместе с нами?

Я был уверен, что она подслушивала под дверью.

– Нет, – сказал мой посетитель, – ваш дядя был необычайно скромным человеком, более скромного я не встречал никогда. И более умного тоже, если мне будет позволено это сказать. В течение всей своей жизни он никогда не печатал больше, чем ему требовалось, в основном это были мелкие купюры – двадцатки, а то и десятки, – по которым невозможно было отследить их происхождение, даже если бы они однажды выявились. Но они не выявлялись, их нельзя было обнаружить. Даже мы, как эксперты, далеко не всегда могли отличить его мастерские произведения от настоящих денег. Мы называли его мастером мелких купюр. Которые, разумеется, ему приходилось печатать большими тиражами. Поэтому мы подозревали, что у него есть ротационная техника, возможно офсет…

В этом месте он поднял голос, вероятно, ожидая, что я смогу подтвердить его предположения.

Я мысленно вспомнил про задвинутый в угол «Кикебуш» 1919 года.

– Нет, вы не подумайте, что он работал на некое объединение вроде Садоводческого товарищества Ланге во Франкфурте. Ничего подобного. И на Объединение Лемке он тоже не работал – кто угодно, но не ваш дядя. Он держал всё производство и сбыт в одних руках, чистое дело, и этим он всегда вызывал моё восхищение. Я помню, как мы в первый раз заполучили одну из его замечательных десяток. Это было настоящее откровение! Я шёл за ним следом четыре квартала, пока он не купил газету. После чего я выкупил у газетчика его десятку, а может, получил её на сдачу – не помню, но то была фантастика! С самой совершенной полосой защиты, какая только может быть, слегка тонированная, с лёгким пергаментным, ни с чем не сравнимым шелестом и водяными знаками – о боже, о таком качестве можно только мечтать: одна сторона блестящая, вторая жемчужно-серая, как самые лучшие изделия Бундесбанка. Вдавленным (тут голос его приобрёл почти торжественное звучание), вдавленным шрифтом – текст о штрафных санкциях: «Кто подделывает или фальсифицирует банкноты или приобретает подделанные или фальсифицированные и пускает их в обращение, карается тюремным заключением на срок не менее двух лет».

Нельзя было понять, что произвело на него большее впечатление – красота купюры или мера наказания.

– Я не совсем уловил, – спросил я, – вы сказали, что выкупили десятку у газетчика (я не мог поручиться за точность выражения), но как же обстояло дело с другими десятками у других газетчиков, у которых эти деньги остались, – ведь кто-то на них впоследствии попался и потерпел убытки. Ведь кто-то же из них пострадал? Разве нет?

– Видите ли, с этими красавицами никто не попадался, – с энтузиазмом воскликнул мой посетитель, – никто не понёс никаких убытков! Ваш дядя был высокоэтичный человек!

Ну вот, опять: послушать его, так фальшивомонетчики нашего времени отличались скрытыми добродетелями.

– Если, я подчёркиваю, если купюра, изготовленная с такой высокой квалификацией, обнаруживалась, то с вероятностью самое большее – дайте-ка мне сообразить – с вероятностью 1:100 000 для пяти марок, 1:50 000 для десяток и 1:25 000 для двадцаток, – сказал мой посетитель. – Что же касается доли в общем обороте всей наличной валюты – поскольку деньги вашего дяди до сих пор, необнаруженные, находятся в обороте, – то позвольте мне подсчитать и это: даже если бы он за всю свою жизнь ввёл в обращение десять миллионов, а я делаю очень большое допущение, это составило бы по отношению к общей наличности в полтора биллиона (1 500 000 000 000) марок всего лишь смехотворную стотысячную долю. Количество ничтожно малое, которым вообще можно математически пренебречь. Если уж кому-то захочется считать.

Тут мой посетитель глубоко вздохнул, прежде чем перейти к заключительной части:

– Поэтому я нахожу его взнос очень маленьким, я бы назвал это даже не взносом, а скорее данью, которую общество должно, не так ли, платить за искусство такого ранга. Разве я не прав?

Большой письменный стол красного дерева подрагивал; по улице проезжал автомобиль, слышался смех пешеходов, а под дверью завозилась госпожа Штумпе. Это было очень странное, остановившееся мгновение, когда мы в воцарившейся тишине надолго – и с полным уважением – задумались о дяде, о его деле, которое где-нибудь в другом месте заслуживало бы скорее осуждения.

– Примите во внимание и то, – сказал посетитель, которого я, возможно, всё-таки неправильно оценил, – что ваш дядя, и без того сократив риск разоблачения фальсификата, насколько это было возможно, тщательно выбирал получателя его денег. Это мы тоже должны засчитать ему в заслугу. То есть у него было абсолютно профессиональное стремление не подвести хорошего человека. Я сам это видел и могу свидетельствовать. Целыми днями я ходил за ним по пятам через весь город, он не замечал меня, что опять-таки говорит о его простодушии и отсутствии всякого коварства. Да, в этом человеке не было ни малейшей фальши. Он подходил, например, к колбаснику, чтобы всучить ему десятку, а потом заглядывал ему в лицо. Бог знает, что уж он там видел, но он отходил, так ничего и не купив. Шёл к другому колбаснику, изучал и его лицо: глаза, отвратительный нос, противные морщины. Вот ему-то и впаривал десятку или двадцатку.

Какая разборчивость в выборе жертв! Ими могли стать дамы в мехах, владельцы «поршей», молодёжь, которая не уступает место в трамвае, мошенники, лицемеры, трусы, чересчур громко разговаривающие люди. Курильщики тоже.

– Хорошо, – сказал посетитель, – но всегда есть вероятность, что эти персонажи передадут купюры дальше и они всё-таки попадут к приличным людям, – об этом ваш дядя тоже помнил. К честным людям, которые скорее отдали бы руку на отсечение, чем взяли хотя бы пфенниг из чужого кармана, – ну, хорошо, я признаю, что иной раз он мог изготовить, допустим, и несколько сотенных (с риском обнаружения 1:10 000). Но все его получатели – подумайте только: и честные, и нечестные – были защищены от ущерба отменным качеством. Качество, понимаете, качество изготовления всегда было высочайшим, поскольку ваш дядя считал это делом чести.

Тут посетитель многозначительно посмотрел на меня.

– Оно и оберегало его от разоблачения – качество.

•••

За всю свою жизнь дядя украл только раз, всего лишь раз, но это деяние мучило его до самых преклонных лет. Не знаю, почему он счёл нужным рассказать мне эту историю. Мы тогда прогуливались с ним среди великолепных пышных сооружений Западного кладбища, было субботнее утро.

Как бы мне не напутать чего-нибудь в этой истории: его, тогда одиннадцатилетнего мальчика, пригласили на день рождения его школьного друга. Нет, то был день рождения младшего брата его школьного друга. Подарки громоздились на специальном столике. Вначале дети ели торт и пили малиновый лимонад, потом развлекались прыжками в мешках и битьём горшков. Для подобных игр и развлечений он чувствовал себя в свои одиннадцать лет слишком взрослым. Он остался один на один с подарками – необычайно богатыми подарками: там были разнообразные «конструкторы», ролики, солдатики, большой пароход, индейцы и ещё детская почта.

Он держал в руках наполеоновского генерала в богатом золоченом сине-бело-красном мундире. Шляпа, ордена, сабля и эполеты. Этот генерал так и просился быть украденным. Но он не украл его. Вместо этого, следите внимательно, он заинтересовался дурацкой детской почтой с её маленькими квитанциями, открытками и крошечными почтовыми марками. Но больше всего его внимание привлекли игрушечные деньги – двадцатки и сотенные величиной с палец. Pix была целая пачка. Они были отпечатаны на одной стороне, но во всём прочем имели полное сходство с настоящими – ведь на почте необходимы деньги, чтобы за всё платить.

Когда позднее гости принялись разглядывать подарки и всё общество собралось вокруг столика, оказалось, что из детской почты, на которую сначала никто и не обратил особого внимания, исчезли деньги. Исчезла вся пачка игрушечных денег, и именинник рыдал теперь горькими слезами. Общество было повергнуто в шок, а больше всех – школьный друг моего дяди. Потому что с места событий вместе с пачкой денег исчез кто? Одиннадцатилетний дядя!

– Он украл не по-настоящему, – сказал я моему посетителю, – ведь это были игрушечные деньги, не имевшие никакой реальной ценности, и он знал это – одиннадцатилетние дети уже знают цену деньгам. Нет, он всего лишь исполнил ритуал замещения: вместо настоящего воровства он взял ненастоящие деньги, один раз в жизни. И больше никогда. Чистая психология. Так же, как в детстве, на мой взгляд, надо пройти через убийства и разбойные нападения, чтобы позднее уже не совершать их.

Ведь это ничего, что я лишний раз высказал свою точку зрения? Ведь сам я мухи не обижу, мне жаль всех шмелей, пчёл и птичек, так радующих нас.

– Заметим, однако, раннюю тягу к напечатанным деньгам, – продолжал я. – Дядя прятался с ними в течение шестнадцати часов. Шестнадцать часов подряд скрываться на чердаке с деньгами за пазухой! И только потом он вышел оттуда – но не с повинной, а скорее как человек, который сдался. Сдался в общем и целом: где много собак, там зайцу смерть. Сопротивление бесполезно.

Было ли ему стыдно? Не знаю, ему всегда было мучительно тяжело выходить за пределы собственного мира и вступать в мир других.

Конечно, в тот раз его простили – ведь он был ещё ребёнок, неспособный осознать содеянное.

– Однако я могу себе представить, – сказал я, выражая только своё личное мнение, – что без этого деяния дядя, возможно, стал бы преступником.

Некоторое время мы с моим посетителем сидели, опустив головы, чтобы осмыслить всю долгую дядину жизнь, которая проходила перед нашим внутренним взором.

По улице проезжали автомобили, кто-то кричал, и где-то поблизости поскрипывали доски паркета под ногами госпожи Штумпе.

•••

– Как бы то ни было, его ни разу не застукали.

* * *

– Готов поспорить, – сказал мой посетитель, – вы тут произвели не один домашний обыск, – он огляделся, – и как, нашли что-нибудь?

Резервуар для дизельного топлива.

– Спорим, ничего не нашли. Разве что несколько изданий в кожаном переплёте, немножко порнографии, «Жизнь мадам Такой-то» или что-нибудь в этом роде. Я знал этого человека. В своём окружении он никому не бросался в глаза. Его можно было принять за служащего, инспектора – у него не было дорогого автомобиля, он не совершал круизов, у него не было женщин (дорогих женщин). Вполне средняя жизнь, которую он вёл и довёл бы до благополучного конца, если бы ему в голову не пришла эта безумная идея – ведь ему было уже около семидесяти, – а именно: уйти на пенсию, как это делает любой другой.

Что за идея!

В один прекрасный день он вышел из своего подполья на свет божий и вступил в контакт, только нельзя сказать точно с кем – то ли с Объединением Лемке, то ли с Садоводческим товариществом во Франкфурте, – которые, конечно же, были огорошены. Он хотел провернуть большой номер, внести всё разом – два, три, а может, и четыре миллиона, обеспечить себе безбедную старость. Хотел после этого уйти на покой, бедный безумец.

О боже!

Ещё одна картинка для разыгравшегося воображения.

Дядя в своём тёмном костюме, в шляпе и чёрных очках. Без оружия, но с зонтом-тростью. То ли они сразу обнаружили одну, то ли впоследствии при сбыте так глупо всё обернулось, что любая купюра без усилий выводила сыщиков на производителя. До самого первоисточника. И вот он, дядя, в жёлтом галстуке, шляпа с лентой, место встречи Янновицкий мост – и бумм!

– А вот и нет.

Бог миловал. Хотя у меня всё ещё холодок по коже: дядя с чемоданом, тридцать кило крупными купюрами – даже партия тысячных, хоть в это и не верится, – посреди Янновицкого моста в сером тумане. Как он мог дотащить туда свой чемодан, старый человек, ведь этот чемодан был ещё из прежних времён, без роликов, с деревянными планками. И заступает ему дорогу этот сыщик – ну и подлая же у него рожа! – с поднятым воротником, раздаётся трель, после чего мост блокируется с обеих сторон чёрными автомобилями: схватили и увезли. Всё! И это было бы ещё не самое худшее. А допустим, ещё вариант: кто-то подходит к нему с другой стороны – ну и подлая же у него рожа, бровь странно подёргивается. Идёт поперёк дороги, а с ним чёрный ворон. А с ним смерть.

Ну да ладно, вместо этой напасти явились новые деньги, и, как знать, может, они спасли ему жизнь. Со всеми их тонкостями и хитростями, со скрытыми знаками.

Может быть, на этом месте пора остановиться подробнее на тех признаках новых денег, которые так затруднили жизнь всем, кто был причастен к их фальсификации. Думаю, вряд ли кто-нибудь сегодня, вынимая из портмоне синюю или коричневую бумажку, задумывается о том, какое сложное изобретение он держит в руках. Во-первых, новая защитная полоса: раньше она шла по бумаге плоско, теперь же она прошивает бумагу насквозь, по крайней мере выглядит так, будто прошивает насквозь. Кроме того, если присмотреться, можно разглядеть на ней надпись (или нельзя) с обозначением достоинства купюры в немецких марках.

Водяные знаки не изменились, но они и раньше были уже достаточно совершенны.

Очень мудрёное совмещение – этот момент мы уже удостаивали вниманием – мелкий геометрический узор, который на просвет образует букву «D». Сложно это в первую очередь для фотокопирования, при котором никогда не добиться такой точности покрытия.

А взять оттенения вокруг головы! Под лупой они обнаруживают мельчайшие надписи, настолько недостижимо тонкие, настолько микроскопические, что это ниже предела разрешающей способности фототехнического зерна.

Есть и ещё трюки. Числительные, которые прощупываются пальцами. Номинал для слепых. А флюоресцирующие тени-призраки, проступающие лишь при специальной подсветке!

Банкноты номиналом в пятьсот и тысячу марок имеют особо дорогое исполнение: на них нижняя половина большого числового номинала (на лицевой стороне) переливается от золотого к зелёному, если купюру перевернуть.

Казалось бы, этого уже должно хватить.

Нет, это ещё далеко не всё, остались неупомянутыми лабиринты, рельефные края, длинный числовой ряд, который при покадровом разнесении по четыре цифры обнаруживает код, – это трудно переоценить, например, при больших банковских заказах.

Не говоря уже о критериях качества бумаги, качества красок, растворимости в ацетоне и так далее – я просто не в состоянии всё это перечислить и отсылаю интересующихся к пресс-службе Бундесбанка Германии (Вильгельм-Эпштайн-штрасе, 14, Франкфурт-на-Майне, 1). Там вам предоставят исчерпывающие сведения.

– А что, если он всё-таки сделал каше?

– Как вы себе это представляете?

•••

– Я думаю, всё же может быть, – размышляет мой посетитель, – что он закрыл глаза на отдельные несовершенства своих творений (пусть это были пятёрки), что вполне реально и без заметного урона для качества его работы – в конце концов, ведь не Рембрандт же он.

Ага!

– Может быть, он, невзирая на все понятные муки совести художника, печатал и новые деньги высокого качества – пусть уже и не столь высокого, но достаточно высокого для таких, как мы. Я имею в виду, ваш дядя мог быть и не вполне доволен собой, но мы-то могли быть им вполне довольны.

Сказал он не без логики.

– При наших, может быть, не столь высоких запросах.

* * *

Я слушал его и не слышал. Что я действительно слышал, так это татум-татум, и этот звук мне не мерещился. Неужто дядя потихоньку совершил невозможное?

Тёмной зимой, в холодной каморке для прислуги, с ужасом глядя на пластмассовый протез в стакане с водой, я грезил о виллах на пальмовых побережьях, о мраморных террасах и стойках баров с бокалами кюрасо. Может быть, уже тогда провидел я своё предназначение?

Должно быть, вид у меня был туповатый: я замер, долго пялясь в воображаемое, и посетитель уже начал меня успокаивать:

– Мы его найдём, не бойтесь, мы поищем, посмотрим и найдём.

– Кто это «мы»? – спросил я.

– Никто, – успокоил меня гость, – только вы и я.

Между тем – мы этого даже не заметили – вошла госпожа Штумпе. Она недоверчиво стояла у двери, недоверчиво в хорошем смысле, сказал бы я, поскольку тут собирались переступить через неё.

Собственно говоря, я был рад её видеть, даже весьма рад, если быть честным, она появилась в самый нужный момент, придя мне на подмогу.

– Не поймите меня неправильно, – сказал гость. – Я приехал не по поручению. От Лемке.

* * *

– Или от Садоводческого товарищества Ланге.

* * *

– Или от кого бы то ни было, кто мог бы быть в этом заинтересован.

– Это угроза? – спросил я.

В следующую минуту диспозиция была такова: гость поднялся и облокотился о шкаф, ближайший к окну. Я, сидя наполовину в кресле, наполовину на подлокотнике, находился где-то посередине между ним и дверью. Тогда как госпожа Штумпе, храни её Господь, подошла ближе и образовала третий угол треугольника.

– Разве вы не собирались уехать сегодня же, – спросил я, – в Кривиц или Гревесмюлен (Пинкельпот)?

Ответа не последовало. Человек, казалось, изучал наш треугольник. Примеривался. Затем выглянул на улицу, там внизу проезжал комби баклажанного цвета.

– В таком случае, вы, может быть, огласите ваше решение, – сказал я, – пока не поздно.

* * *

– Пока вы целы и невредимы, – сказала госпожа Штумпе.

Боже мой, как я любил эту бабу!

На выходе из кабинета я возле самой лестницы сделал ему подножку, так что человек из Одессы чуть не растянулся. Внизу его уже поджидала госпожа Штумпе, я видел блеск в её глазах, медленный разворот и стойку на ширине плеч.

Когда он вышел за дверь, она крикнула ему вслед:

– И попробуйте только явиться сюда ещё раз!

•••

Ночью я видел во сне дядю.

– С точки зрения нравственности, – сказал он, – я бы с удовольствием жил на Герхард-Эппельман-штрасе.

В моём сне он был очень маленький – миниатюрное издание самого себя, – но пропорциональный, печальный господин, творец маленьких творений.

– Если только представить, что госпожа Штумпе возьмёт и бросит здесь все дела, то хоть ложись и помирай.

Искусство, по его мнению, приходит с умением.

– Но на тебе ведь нет никакой вины, – сказал я ему.

После этого он взглянул на меня с такой любовью, что у меня перевернулось сердце.

Он стоял где-то наверху, на лестнице, которая во сне казалась ещё выше, и совершал лёгкие порхающие движения руками, как будто собирался взлететь. При этом присутствовали:

пенсионер в качестве пастора,

господин Краус как натура эмоциональная,

отец троих детей,

щуплый очкарик,

курильщик,

растлитель детей,

однорукий рабочий,

некто из органов власти и Фридеман Бах – а это кто такой?

– Ну, тот самый, который разъезжал по стране, пиликая на скрипочке, и издавал сатанинский смех, – сказал дядя.

Но до того как дядя взлетел, я успел проснуться. Или, лучше сказать, предусмотрительно проснулся, потому что однажды уже видел во сне перечисления и запомнил, что это не к добру.

И тогда я проснулся. И должен сказать, дядя действительно полетел.