Настал день, который ждали мы давно, — с сегодняшнего дня подорожали бутылки! Днем сходил, сдал пивные, потом оттащили гору молочных. Остались только винные, на них тары мало, велели завтра приходить. Накупили молока, пива, хлеба. На Мангуп взяли три килограмма жира, тушенки, крупы и спирта.

Позвонил маме. Она тут же огорошила своим ледяным тоном:

— Звонили из военкомата. Велели прийти на медицинское переосвидетельствование.

— А ты чего?

— Я сказала, что я с тобой не общаюсь и тебя нет в Москве.

— Спасибо, мама, все правильно сказала.

...Мама никогда, видимо, не забудет счастья, которое я устроил ей с медицинскими работниками в период моих предармейских метаний.

В армию я, вобщем-то, не собирался. Но не собирался как-то лениво, безынициативно. И когда неожиданно осознал, что в руках у меня повестка на последнюю медицинскую комиссию, которую я со своим, тьфу-тьфу-тьфу, слоновьим здоровьем безусловно пройду и уже 1 сентября отправлюсь эшелоном, в голове застучало: «А надо ли?» С одной стороны, не хотелось расстраивать маму и бабушку, уже представивших меня отличником боевой и политической и потихоньку собирающих мне телогрейки. С другой — мне, как хиппи, ненавидящему любой график, распорядок и насилие, не говоря уже о пацифистских настроениях, в армии делать было ровным счетом нечего. К тому же несколько странно — бороться за альтернативную службу и самому загреметь в армию. Оставалось одно — косить.

Вариантов откоса было немного. Популярный энурез я отверг сразу же. Ссать под себя я точно не мог, да и банальненько как-то, без искры. Оставался один гордый способ — выдать себя за сумасшедшего.

Здесь с вариантами тоже было негусто. Косить «с нуля» сложно, ведь я не обладал глубокими познаниями в области психиатрии, и любой студент первого курса медицинского раскусил бы меня как орех. Поэтому, соткав в мозгу некий план, я завалился в медпункт родного завода и уговорил фельдшера Юльку, с которой состоял в перманентной интимной связи, выдать мне пару флаконов локальной заморозки. Дома, тщательно продезинфицировав лосьоном «Огуречный» лезвие, я полил левую руку этим хлор-не-помню-чем и нанес себе несколько неглубоких порезов. Синие вены запульсировали, стало страшно. Быстро замотал руку бинтом и через два дня повторил неприятную процедуру еще раз. Теперь, с «попилами», сделанными в разное время, я мог смело бросаться в бой.

Психиатр был спокоен и вежлив. Задал несколько дежурных вопросов, не глядя на меня, стукнул по коленке молотком

— А в армию хотите вообще?

— Хочу, — тихо сказал я. — Очень хочу.

Тут он впервые поднял на меня глаза:

— А зачем?

Я вздохнул:

— Говорят, там дедовщина. Может, меня убьют.

Надо было видеть его лицо. Прекратив писать, врач оценивающе окинул меня взглядом и, естественно, не мог не обратить внимания на еле-еле выбивающийся из-под манжеты край бинта.

— Покажите руку. Что с рукой?

— Да ерунда, порезался, не стоит вашего интереса.

Свежие поперечные порезы произвели на него должное впечатление.

— Что случилось? Зачем ты это сделал?

Я, потупив взор, прогнал шикарную телегу о расставании с девушкой, что не могу и не хочу без нее жить, а распилить вены до конца мне не позволяет боязнь крови. Поэтому я требую незамедлительно отправить меня на службу. Желательно именно в десантные войска, к которым я приписан, где меня либо убьют «деды», либо я забуду раскрыть парашют.

К такому раскладу психиатр был явно не готов. Я внутренне еще раз порадовался, что не стал косить под буйного или приходить в кабинет с овчаркой и требовать послать меня на границу.

Следующим утром я стоял у приемного отделения психиатрической больницы № 4 имени Ганнушкина и стучал в закрытую дверь. Раннее утро, Сокольники и подсмотренный в направлении предположительный диагноз «маниакально-депрессивный психоз» сделали меня немного свирепым.

— Не долби, не видишь — закрыто! — резко оборвал меня неприятный голос.

Я оглянулся. За спиной стоял какой-то неуравновешенный человек в белой пижаме. По виду, клинический идиот.

Отвернувшись, я хрястнул по двери ногой.

— Ты что, не слышишь? Не стучи! — Он схватил меня за плечо.

— Не тронь меня, псих ненормальный! — заорал я и с силой отпихнул его.

Дальше события развивались молниеносно. «Псих» в пижаме достал из кармана ручку от двери, открыл помещение и, заломив мне руку, затащил меня внутрь. Вовремя поняв, что это не сумасшедший, а санитар, я не стал вырываться и давать сдачи.

— Так, — просмотрев мое направление, сказал санитар. — Буйный призывник со склонностью к суициду. Давайте-ка его ко мне оформляйте, в третье.

— Но его же в санаторное надо, в двадцать шестое, — удивилась медсестра.

— Ничего, там мы его отучим на людей бросаться!

Я попал в отделение для буйных. Отобрали всё, абсолютно всё, кроме тренировочных штанов, тапочек, футболок и умывальных принадлежностей. В коридоре страшного третьего отделения мне велели сидеть и ждать. С неподдельным ужасом я осматривал движущихся по коридору людей. Вот солдатик, перегрызший в армии себе вены. Вот безумный, пустивший себе слюну на клетчатую рубашку, выкрикивает горлом хриплые сонеты. А вот и хрестоматийный Наполеон, у него сейчас спокойный период, по осени он превращается в генерала Багратиона и становится буйным. Бабушка-уборщица, кивавшая мне на больных, смотрела на меня с искренней жалостью. И очень обрадовалась, когда из кабинета вышла врач с доставившим меня злым санитаром и громко сказала:

— Ты что, сам с ума сошел? Веди его в двадцать шестое и больше так не шути. К тому же у меня мест нет вообще...

Все познается в сравнении, поэтому в санаторном было поистине прекрасно. Народ мирный, тихий, есть такие же призывнички, как и я. Водить дружбу я ни с кем не стал — вероятность того, что настучат, оставалась всегда. Поэтому я погрузился в себя, изобразил непреходящую депрессию и принялся осваивать психбольницу.

Каждое утро начиналось с гимна. Гимн включал дядя Петя, толстый, спокойный добряк. Когда в шесть утра приемник Пети заорал «Союз нерушимый», я даже не сразу сориентировался, где нахожусь. В Петю немедленно полетело одиннадцать пар тапочек, он выключил приемник, и мы мирно дремали еще законных два часа. Вечером, как правило, бузили «афганцы». Где-то в полночь они приступали к постройке блиндажей из подушек и матрасов и начинали изображать последний бой. В ход шли все те же тапочки, пачки сигарет и книжки. Непродолжительную битву прекращал санитар, после чего «афганцы» успокаивались до следующей ночи. Был Добчинский-и-Бобчинский. Жизнь ДБ, как его все называли, проходила в основном в коридоре. Идет направо — Добчинский. Налево — Бобчинский. Ходит, беседует сам с собой, никого не трогает. Любопытно, что с ним будет, если однажды в отделении заведется Николай Васильевич Гоголь? А в туалетной курилке почти все время обитал тихий юноша, сын Горбачева. Если в унылых и нервных беседах заходила речь о политике, он немедленно подавал голос и обещал позвонить папе, грозил, что тот приедет и всех расстреляет. Но Михаил Сергеевич все не приезжал и не приезжал...

Обследование и лечение было необременительным. Давали какие-то таблетки, аккуратно собираемые мной в пакетик, делали энцефалограмму мозга, беседовали со мной, просили рисовать картинки. В качестве трудотерапии предлагалась сборка продолговатых коробочек для яблочного повидла. Больные радостно разбирали картонки и вскоре, соревнуясь друг с другом, несли сдавать готовый продукт дежурной медсестре.

Кормили вполне сносно: каши, супы, даже вареную курицу давали три раза. Вот только на улицу почему-то не выпускали. Лишь однажды мне повезло — на кухне попросили притащить из машины коробки, и я целых четыре раза по одной минуте вдыхал сочный весенний ветерок.

На пятый день меня вызвали к врачу.

На стуле сидела пунцовая мама.

Видимо, лишь присутствие врача спасло меня от мгновенной смерти.

— Он все врет, — сказала правдивая мама.

— Я все вру, — немедленно подтвердил я. — Отправьте меня в армию. Ну пожалуйста.

На этом меня попросили выйти вон.

Мама потом рассказала, как дело было. Я-то ей сообщил, что меня просто кладут в больницу на обследование, не уточнив, что это за больница такая. И тут вдруг, когда она начала собираться с целью меня навестить, ей позвонили и задали фантастический по своей емкости вопрос: «А вы знаете, какой жизнью живет ваш сын?»

Мама, как выяснилось, не знала.

Заведующая отделением рассказала маме, что я страдаю из-за неразделенной любви к бросившей меня девочке Тане.

«Да, — говорила мама, — есть такая Таня. Но они вроде бы не расставались!» Врач терпеливо повествовала, что я тонкий и ранимый, что у меня затяжная депрессия. «Нормальный он, — не соглашалась мама, — он вам голову морочит!» Психиатр напоминала про мои попытки самоубийства, но мама и после этого твердила: «Этот негодяй просто не хочет в армию!»

В общем, визит мамы-правдоруба внес в мои карты некую сумятицу.

А вот визит Немета, Шурика Тона, Маринки Попковой и Юльки Минеевой крайне порадовал.

Решив не превращать больницу в филиал нашей репетиционной базы, я категорически запретил приходить ко мне кому-либо, дабы не возбудить в персонале никаких подозрений относительно моей вменяемости. Но народ таки не выдержал.

Немет пришел с классическими апельсинами, девочки принесли газировки и какой-то нехитрой снеди, которую мы сожрали тут же, на лестнице.

— Ну чё, как думаешь, прокатило? — поинтересовался Немет.

— Боюсь, что нет. Приезжала мама и сказала, что я все вру.

— Когда выпишут, давайте соберемся у меня и решим, что делать, — предложила Юля.

Так мы и сделали.

В следующие дни я дурачился. Сидел на подоконнике с грустным видом, держа попертое у дяди Пети лезвие, был скручен и получил внушение. Съел скопом все накопленные антидепрессанты, из-за чего как подорванный носился по коридору и опять-таки был скручен. Случайно довел до слез тихого идиота Витю, попытавшись помочь ему конструировать коробочки...

Общим счетом через полторы недели меня пригласили к заведующей.

— Геннадий, — строго сказала она. — Через две недели ждем вас здесь, на комиссии.

Встреча у Юльки в Кунцево была печальной. С полным ощущением того, что не откосил, я впал в реальную депрессию и готов был рассматривать любые предложения.

В итоге, сожрав шесть колес тазепама, я театрально лег на кровать и разбросал вокруг еще три пустые упаковки.

— Алё, это скорая психиатрическая? — засыпая, услышал я вежливый голос Димки Немета. — Мы пришли, а у нас тут друг съел кучу таблеток и щас помрет... Ну да, он утром из Ганнушкина выписался... Как с милицией? Какая милиция? Заберите его в психушку, ваш пациент, мы его боимся!.. Обычную «скорую» вызвать? Спасибо!

Очнулся я в ванной. Из глубин моего желудка торчал толстый черный шланг и наполнял меня теплой водопроводной водой.

— Вот тебе колеса жрать, сука, — эхом раздавался чей-то дружелюбный голос.

Потом я пришел в себя, лежа на каталке в визжащей несущейся «скорой». Затем в огромном, выложенном белым кафелем помещении. Я сидел в углу, а прямо передо мной лежал на полу незнакомый мне мертвый старик. Я пытался закричать, но не мог.

— Чего дергаешься? — хохотал надо мной санитар. — Он уже мертвый, а ты пока нет. Но к утру все может измениться!

Снова каталка, коридор, вонь. Ко мне подходит чудовищная старуха и начинает щупать меня руками.

— Зина, это ты? — вопрошает старуха, а я отталкиваю ее рукой.

Снова щупают.

— Я не Зина! — кричу.

— Не Зина, не Зина, — смеется кто-то. — Зачем колеса ел?

— Не знаю...

— Еще будешь?

— Нет.

— Пошел вон отсюда.

Стою у входа, кашляя ободранным шлангом горлом, читаю табличку. Оказывается, я был в Склифосовского, в соматопсихиатрическом отделении.

Через две недели я приехал на комиссию. Меня пожурили за очередную попытку суицида, побеседовали и отправили восвояси. Вскоре в райвоенкомате мне выдали военный билет с пометкой «Годен к службе в военное время».

Получилось...

Вечером снова приехала мама Пули, привезла хавчик. Рыба соленая, помидоры, сушки, масло и хлеб. Возбудившийся Пуля принялся шуршать у плитки и сломал свет. Остаток вечера провели в темноте и тишине. Женька свалил домой, в палатке теперь я один живу.