Журнал «День и ночь» 2011–03 (83)

Аврутин Анатолий Юрьевич

Балабанова Юлия

Балдоржиев Виктор

Беликов Юрий Александрович

Бердников Лев Иосифович

Бондарев Михаил Иванович

Бредихин Владимир Пенза

Буйносова Нина Ивановна

Вавилов Александр

Вайс Александра

Волобуев Геннадий Тихонович

Георгиев Сергей Георгиевич

Годованец Юрий Анатольевич

Дюпин Алексей

Есин Сергей Николаевич

Ерёменко Маргарита

Калмыков Павел Львович

Канапьянов Бахытжан Мусаханович

Карапетьян Рустам

Конаков Алексей Андреевич

Косяков Дмитрий Николаевич

Кузнецов Валерий Вениаминович

Кузнецова Зинаида Никифоровна

Кутенков Борис Олегович

Кушнер Александр Семёнович

Макаренков Владимир Викторович

Мельницкая Инна Владимировна

Миллер Константин

Минин Евгений Аронович

Москалюк Марина Валентиновна

Нечипорук Иван Иванович

Никулина Наталья Ивановна

Песковская Мария Юрьевна

Переяслов Николай Владимирович

Петриашвили Гурам Мелентьевич

Петрушкин Александр Александрович

Попова Наталья Николаевна

Саввиных Марина Олеговна

Свиридов Георгий Иванович

Соколов Глеб

Спектор Владимир

Степанов Евгений Викторович

Тамкович-Лалуа Юлия

Торопцев Александр Петрович

Трефилов Владимир Александрович

Трофимов Артём Евгеньевич

Ходос Алла

Хомутов Сергей Адольфович

Чучилина Римма Петровна

Шалыгина Нина Александровна

Щербаков Александр Илларионович

 

ДЕНЬ и НОЧЬ

Литературный журнал для семейного чтения № 3 (83) май-июнь 2011

 

«Тайна творчества Виктора Рогачёва начинается там, где простой пейзажный мотив или вполне привычные предметы натюрморта преображаются в самоценные живописные миры».

Марина Москалюк «Волшебство преображения», с. 3.

Натюрморт с керамической статуэткой

Холст, масло 70 х 70 2003 г.

Рябина

Холст, масло 80 х 80 2000 г.

 

Главный редактор Марина Саввиных

Заместители главного редактора по прозе Эдуард Русаков Александр Астраханцев

По поэзии Александр Щербаков Сергей Кузнечихин

Ответственный секретарь Михаил Стрельцов

Секретарь Наталья Слинкова

Дизайнер-верстальщик Олег Наумов

Корректор Александр Ёлтышев

Редакционная коллегия

Николай Алешков Набережные Челны

Юрий Беликов Пермь

Светлана Василенко Москва

Валентин Курбатов Псков

Андрей Лазарчук Санкт-Петербург

Александр Лейфер Омск

Марина Москалюк Красноярск

Дмитрий Мурзин Кемерово

Анна Никольская Барнаул

Марина Переяслова Москва

Евгений Попов Москва

Лев Роднов Ижевск

Анна Сафонова Южно-Сахалинск

Михаил Тарковский Бахта

Владимир Токмаков Барнаул

Илья Фоняков Санкт-Петербург

Вероника Шелленберг Омск

Издательский совет

О. А. Карлова Заместитель председателя правительства Красноярского края

A. М. Клешко Заместитель председателя Законодательного Собрания Красноярского края

П. И. Пимашков Глава города Красноярска

Г. Л. Рукша Министр культуры Красноярского края

Т. Л. Савельева Директор Государственной универсальной научной библиотеки Красноярского края.

В оформлении обложки использована картина Виктора Рогачёва «Пэчворк».

Журнал издаётся с 1993 г.

В его создании принимал участие B. П. Астафьев. Первым главным редактором с 1993 по 2007 гг. был Р. Х. Солнцев.

Свидетельство о регистрации средства массовой информации ПИ № ФС77–42931 от 9 декабря 2010 г. выдано Министерством Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций.

Издание осуществляется при поддержке Агентства печати и массовых коммуникаций Красноярского края.

Редакция благодарит за сотрудничество Международное сообщество писательских союзов.

Рукописи принимаются по адресу: 66 00 28, Красноярск, а/я 11 937, редакция журнала «День и ночь», или по электронной почте: .

Желательны диск с набором, фотография, краткие биографические сведения.

Редакция не вступает в переписку. Рукописи не рецензируются и не возвращаются. Ответственность за достоверность фактов несут авторы материалов. Мнение редакции может не совпадать с мнением авторов. При перепечатке материалов ссылка на журнал «День и ночь» обязательна.

Издатель ООО «Редакция литературного журнала для семейного чтения „День и ночь“».

ИНН 246 304 27 49

Расчётный счёт 407 028105 006 000 00186 в Красноярском филиале

«Банка Москвы» в г. Красноярске.

БИК 040 407 967

Корреспондентский счёт 301 018 100 000 000 967

Адрес редакции: ул. Ладо Кецховели, д. 75а, офис «День и ночь».

Телефон редакции: (391) 2 43 06 38.

Сайт: .

Подписано к печати: 25.06.2011 Тираж: 1500 экз.

Номер заказа: 8096.

Отпечатано в типографии ООО «Издательство ВВВ».

ул. Пограничников, д. 28, стр. 1.

 

Дин галерея

Марина Москалюк

[1]

Волшебство преображения

Тайна творчества Виктора Рогачёва начинается там, где простой пейзажный мотив или вполне привычные предметы натюрморта преображаются в самоценные живописные миры. Бархатистость фактуры, изысканные аккорды цветовых сочетаний, продуманность композиционных построений трансформируют, казалось бы, привычные и обыденные моменты нашей повседневной жизни в произведение искусства, напоминающее о прекрасной и непостижимой красоте, изначально заложенной в окружающем нас мире. Творчество Виктора Рогачёва трудно сравнивать с чьим-либо, его почерк и стиль подчёркнуто индивидуальны. Одновременно простые и сложные работы художника всегда выделяются в экспозиционном пространстве, надолго удерживают зрителя. В них переплетаются и гармонично сосуществуют логика и интуиция, внутренняя сдержанность и открытая эмоциональность. Графичность и живописность, органично присущие мастерству этого художника, стали особым качеством его авторского самовыражения. Именно эти качества придают в равной мере стильность и изысканность как каждому графическому листу, так и живописному холсту.

Виктор Рогачёв родился в 1964 году в селе Мордовское Коломасово Ковылкинского района Мордовии, учился в Орловском педагогическом институте на художественно-графическом факультете, служил в армии. Приехал в Красноярск в 1989 году, поступил в Красноярский государственный художественный институт, где закончил графический факультет в мастерской прекрасного художника, профессора Виталия Натановича Петрова-Камчатского. Далее — следующая ступень профессионального мастерства. В 1997–2000 годах Виктор Рогачёв под руководством известнейшего российского мастера Николая Львовича Воронкова закончил творческие мастерские графики отделения «Урал, Сибирь, Дальний Восток» Российской академии художеств в Красноярске.

Как видим, начинал свой творческий путь Виктор Рогачёв как график. Поэтому совершенно не случайны в его живописном творчестве и метафоричность языка, и интеллектуальность, и строгость композиционного мышления. Но главные выразительные средства живописи — цвет и колористическая гармония — несут в его холстах не меньшую смысловую и образную нагрузку. Обращение к живописи — внутренняя закономерность творческого развития Виктора Рогачёва, при этом и по сей день художник прекрасно владеет сложнейшими техниками печатной гравюры: офорта, ксилографии, литографии, на последних выставках появились мастерски выполненные карандашные натурные композиции. Недаром многие годы профессор Виктор Иванович Рогачёв успешно преподаёт на кафедре графики в Красноярском государственном художественном институте.

Кто не знает биографии художника, может принять его за коренного сибиряка — невысокий, кряжистый, с тёмно-русой бородкой. Однако в последнее время в его творчестве активно разрабатываются национальные мотивы, воплощаясь в сериях «Хороводов» и «Танцев». На больших холстах как будто вышитые искусными мастерицами, прикрытые вуалью лёгких цветных штрихов, возникают из небытия девушки в национальных костюмах. И нам остаётся только гадать, то ли это метаморфозы реальных воспоминаний детства, то ли всплывшие из подсознания архетипы родовой памяти. В рамках проекта «Мордовия собирает талантливых сыновей» с большим успехом прошла весной 2011 года персональная выставка художника в республиканском музее.

Такой традиционный жанр, как пейзаж, поднимается у Виктора Рогачёва, благодаря трепетности живописи, искренности и достоверности пережитого, до остро современного художественного афоризма («Дом на улице Горького», «Огороды», «Остановка» и др.). Взаимоотношения с природой отнюдь не исчерпываются гимнами восхищения, природа бесконечна и непостижима, человек вступает с ней в сложные диалоги. Эксперименты с фактурами и цветовыми ритмами дают удивительные результаты. Художник любит осень, что видно по его холстам «Закат», «Цвета осени», «Осень на Енисее». Но осень в восприятии Рогачёва — это отнюдь не пора умирания, наоборот, осенние краски становятся чудесным камертоном палитры, преображающим своим золотым свечением серые будни, наполняющим их светоносным сиянием.

Предметы, выбираемые для натюрмортов, у Виктора Рогачёва, как правило, вполне традиционны. Разноцветное стекло сложных по форме бутылей и тёплая фактура керамических сосудов, тонкие засохшие ветви и раскрывающиеся в полную силу соцветия, складки драпировок, всем привычные лимоны и яблоки. Но всё, что изображается и преображается на холстах, перестаёт быть просто предметом, обретает волею художника тонкие настроения, обрастает эмоциональными ассоциациями. Подобно Алисе в Зазеркалье, мы начинаем удивляться неоднозначности смыслов обыкновенных вещей, и их созерцание становится первым шагом к самосозерцанию.

Если работы девяностых годов уже ушедшего двадцатого столетия были наполнены у Виктора Рогачёва живой непосредственностью впечатлений, то в сегодняшней творческой лаборатории он шаг за шагом освобождается от чего бы то ни было случайного, преходящего. Обострённая выразительность живописно-пластической трансформации, эмоциональные цветовые ритмы, точно найденные пространственно-композиционные решения рождают выразительные образы-символы, где за очевидным приоткрывается непостижимое.

Усложняются содержательные смыслы, появляется всё большая смелость и зрелость. Закономерным видится возникновение философско-миросозерцательных работ, исследующих тайны бытия, выходящих за пределы видимого. Произведения «Гармония», «Начало», «Таинство» воспринимаются как обретение новых глубоких смыслов на жизненном пути художника и как убедительная цветопластическая визуализация такого уровня переживания и сознания, который уже не раскроешь словами.

 

ДиН антология

 

190 лет со дня рождения

Аполлон Майков

Дуновенье Духа Божья

Возвышенная мысль достойной хочет брони: Богиня строгая — ей нужен пьедестал, И храм, и жертвенник, и лира, и кимвал, И песни сладкие, и волны благовоний… Малейшую черту обдумай строго в ней, Чтоб выдержан был строй в наружном беспорядке, Чтобы божественность сквозила в каждой складке И образ весь сиял — огнём души твоей!.. Исполнен радости, иль гнева, иль печали, Пусть вдруг он выступит из тьмы перед тобой — И ту рассеет тьму, прекрасный сам собой И бесконечностью за ним лежащей дали…

* * *

О вечно ропщущий, угрюмый Океан! С богами вечными когда-то в гордом споре Цепями вечными окованный титан И древнее своё один несущий горе! Ты успокоился… надолго ли?.. О, миг И, грозный, вдруг опять подымется старик, И, злобствуя на всё: на солнце золотое, На песни нереид, на звёздный тихий свет, На счастие, каким исполнился поэт, Обретший свой покой в его святом покое, — Ударит по волнам, кляня суровый рок И грозно требуя в неистовой гордыне, Чтобы не смел глядеть ни человек, ни бог, Как горе он своё несёт в своей пустыне…

* * *

Осенние листья по ветру кружат, Осенние листья в тревоге вопят: «Всё гибнет, всё гибнет! Ты чёрен и гол, О лес наш родимый, конец твой пришёл!» Не слышит тревоги их царственный лес. Под тёмной лазурью суровых небес Его спеленали могучие сны, И зреет в нём сила для новой весны.

* * *

Она ещё едва умеет лепетать, Чуть бегать начала, но в маленькой плутовке Кокетства женского уж видимы уловки: Зову ль её к себе, хочу ль поцеловать И трачу весь запас ласкающих названий — Она откинется, смеясь, на шею няни, Старушку обовьёт руками горячо И обе щёки ей целует без пощады, Лукаво на меня глядит через плечо И тешится моей ревнивою досадой.

* * *

Подъемлют спор за человека Два духа мощные: один — Эдемской двери властелин И вечный страж её от века; Другой — во всём величьи зла, Владыка сумрачного мира: Над огненной его порфирой Горят два огненных крыла. Но торжество кому ж уступит В пыли рождённый человек? Венец ли вечных пальм он купит Иль чашу временную нег? Господень ангел тих и ясен: Его живит смиренья луч; Но гордый демон так прекрасен, Так лучезарен и могуч!

* * *

Вдохновенье — дуновенье Духа Божья!.. Пронеслось — И бессмертного творенья Семя бросило в хаос. Вмиг поэт душой воспрянет И подхватит на лету, Отольёт и отчеканит В медном образе — мечту!

 

Георгий Маслов

На часах

 

Носили воду в декапод Под дикой пулемётной травлей. Вы рассказали анекдот О вашем предке и о Павле. Не правда ль, странный разговор В снегу, под пулемётным лаем? Мы разошлись и не узнаем, Живём ли оба до сих пор. Но нас одна и та же связь С минувшим вяжет. А кто о нашей смерти, князь, На родине расскажет?

 

Мы приехали после взрыва. Опоздали лишь на день. А то погибнуть могли бы. Смерть усмехалась криво Их безглазых оконных впадин. И трупов замёрзших глыбы Проносили неторопливо… Но мы равнодушны к смерти, Ежечасно её встречая, Но я, проходя, — поверьте — Думал только о чае. Добрели мы до семафора, Свободен путь, слава Богу. Ну, значит, — скоро Можно опять в дорогу.
Скорбно сложен ротик маленький. Вы молчите, взгляд потупя. Не идут к вам эти валенки, И неловки вы в тулупе. Да, теперь вы только беженка, И вас путь измучил долгий, А какой когда-то неженкой Были вы на милой Волге! Августовский вечер помните? Кажется, он наш последний. Мы болтали в вашей комнате, Вышивала мать в соседней. Даль была осенним золотом И багрянцем зорь повита, И чугунным тяжким молотом Кто-то грохотал сердито. Над притихнувшими долами Лился ядер дождь кровавый, И глухих пожаров полымя Разрасталось над заставой. Знали ль мы, что нам изгнание Жизнь-изменница сулила, Что печальное свидание Ждёт нас в стороне немилой? Вот мы снова между шпалами Бродим те же и не те же. Снег точёными кристаллами Никнет на румянец свежий. И опять венца багряного Розы вянут за вокзалом. Что ж, начать ли жизнь нам заново Иль забыться сном усталым? Сжат упрямо ротик маленький, Вы молчите, взгляд потупя… Не идут к вам эти валенки, И неловки вы в тулупе.

 

Всеволод Рождественский

В зимнем парке

Через Красные ворота я пройду Чуть протоптанной тропинкою к пруду. Спят богини, охраняющие сад, В мёрзлых досках заколоченные, спят. Сумрак плавает в деревьях. Снег идёт. На пруду, за «Эрмитажем», поворот. Чутко слушая поскрипыванье лыж, Пахнет ёлкою и снегом эта тишь И плывёт над отражённою звездой В тёмной проруби с качнувшейся водой.
Бросая к небу колкий иней И стряхивая белый хмель, Шатаясь, в сумрак мутно-синий Брела усталая метель. В полукольце колонн забыта, Куда тропа ещё тиха, Покорно стыла Афродита, Раскинув снежные меха. И мраморная грудь богини Приподнималась горячо, Но пчёлы северной пустыни Кололи девичье плечо. А песни пьяного Борея, Взмывая, падали опять, Ни пощадить её не смея, Ни сразу сердце разорвать.
Если колкой вьюгой, ветром встречным Дрогнувшую память обожгло, Хоть во сне, хоть мальчиком беспечным Возврати мне Царское Село! Бронзовый мечтатель за Лицеем Посмотрел сквозь падающий снег, Ветер заклубился по аллеям, Звонких лыж опередив разбег. И бегу я в лунный дым по следу Под горбатым мостиком, туда, Где над чёрным лебедем и Ледой Дрогнула зелёная звезда. Не вздохнуть косматым, мутным светом, Это звёзды по снегу текут, Это за турецким минаретом В снежной шубе разметался пруд. Вот твой тёплый, твой пушистый голос Издали зовёт — вперегонки! Вот и варежка у лыжных полос Бережёт всю теплоту руки. Дальше, дальше!.. Только б не проснуться, Только бы успеть — скорей! Скорей! — Губ её снежинками коснуться, Песнею растаять вместе с ней! Разве ты не можешь, Вдохновенье, Легкокрылой бабочки крыло, Хоть во сне, хоть на одно мгновенье Возвратить мне Царское Село!
Сквозь падающий снег над будкой с инвалидом Согнул бессмертный лук чугунный Кифаред. О, Царское Село, великолепный бред, Который некогда был ведом аонидам! Рождённый в сих садах, я древних тайн не выдам. (Умолкнул голос муз, и Анненского нет…) Я только и могу, как строгий тот поэт, На звёзды посмотреть и «всё простить обидам». Воспоминаньями и рифмами томим, Над круглым озером метётся лунный дым, В лиловых сумерках уже сквозит аллея, И вьюга шепчет мне сквозь лёгкий лыжный свист, О чём задумался, отбросив Апулея, На бронзовой скамье кудрявый лицеист.

 

ДиН память

 

Геннадий Волобуев

[2]

Астафьев за «колючей проволокой»

«Не читайте белиберду…»

Дорогой читатель, не пугайся и не стремись в архивы, чтобы найти дату и место пребывания Виктора Петровича в местах не столь отдалённых. Он действительно был за колючей проволокой, только в прекрасном современном закрытом городе атомщиков Зеленогорске.

Визит был частным, случайным и чисто дружеским. Потому что привёз его наш друг, заслуженный художник РФ Валерий Кудринский. Просто так, отдохнуть. Состоялось это 13–14 апреля 1995 г.

Это была моя вторая встреча с писателем. Первая случилась где-то через год после его возвращения в Сибирь, на краевом совещании по культуре в городе Красноярске. Я тогда работал заместителем председателя Зеленогорского исполкома горсовета. Секретарь крайкома партии Н. П. Силкова представила нам Виктора Петровича. Я внутренне сжался, зная, что Виктор Петрович не жаловал партию и её функционеров. Подумал, что же сейчас будет? Ведь Нина Прокофьевна официальное лицо, на вольности она вряд ли скатится. Интересно!

Он говорил независимо, что было для нас ново. Партийное самолюбие присутствующих затронул вскользь. Но настороженность сидящих в президиуме ощущалась. В конце речи Виктор Петрович предложил задавать вопросы. В числе других встал и я со своим вопросом. В то время все в крае зачитывались трилогией Алексея Черкасова: «Хмель», «Чёрный тополь» и «Конь рыжий». Многие были под её впечатлением. Книги чем-то напоминали «Тихий Дон» Шолохова: казаки, гражданская война, реальные люди, их трагические судьбы. Ощущалось какое-то послабление цензуры. Книги, говоря современным языком, стали бестселлерами. Они вызывали действительно большой интерес читателей. Я спросил: «Виктор Петрович, как вы оцениваете трилогию Черкасова? Можно её сравнить с „Тихим Доном?“» Астафьев помрачнел и «популярно», в своей жёсткой манере, объяснил (я обобщаю), что так судить могут только люди, не понимающие литературы. Собственно, я и не считал себя сторонником мысли о близости этих произведений, просто интересно было знать профессиональную оценку литературной новинки таким независимым во мнениях писателем. Читал и читаю, в основном, классику, особенно сейчас, когда спасаюсь от телевизора и равнодушных людей.

А что касается трилогии А. Черкасова, то я уже в наши дни нашёл на сайте интервью с писателем Михаилом Тарковским, который говорил: «Не читайте белиберду, не смотрите пошлятину». А в конце его ответов на вопросы был опубликован рейтинг известных писателей Красноярского края.

На первом месте стоял Виктор Астафьев, на втором — Алексей Черкасов. Далее — Роман Солнцев… Насколько это отражает реальность, пусть судят авторитетные литературоведы-критики. Только трилогия Черкасова явно не белиберда.

Когда я вновь встретился с писателем уже в нашем городе, на своей, так сказать, земле, то настороженно поглядывал на него и думал, в каком русле пойдут у нас разговоры. Может, опять зацепит своим колким критическим языком…

Виктор Петрович сказал, что он не хочет никаких официальных встреч. Как оказалось, он приехал в районный город Заозёрный по настоятельной и неоднократной просьбе педагогов профессионального училища. «Есть хороший человек в ПТУ Заозёрного (районный город в 120 км от Красноярска) — библиотекарь. Она звонила мне, открытки присылала. Стало неприлично откладывать. Я сдал роман, сдал повесть, ничем не занят. Съездил в Саяногорск, куда меня давно звали. Вот, наконец, приехал посмотреть на пэтэушников. Сам бывший фэзэушник. Милый народ. Картинки нарисовали, слепили что-то. Розы дорогие купили. Я их отругал за это. Женщины были милые. У нас самые лучшие женщины в мире. Два часа длилась встреча. Я им рассказал, в каких условиях мы жили и учились. Они не понимают то время. В Заозёрке я бывал часто в начале войны после окончания училища. Работал составителем поездов на станции Базаиха в Красноярске, и меня отправляли сюда, т. к. был холостым. Но приезжал ночью и городка не видел».

От Заозёрного до Зеленогорска всего 16 километров. И вот наши гости здесь. С Валерием Кудринским мы давно дружили, а сам он с Виктором Петровичем был в дружбе не один год. Я видел любительские фильмы, где кадры выдавали не только их литературные привязанности и изобразительное искусство, но чисто мужские интересы. В итоге такой дружбы В. Кудринского с В. Астафьевым родилось несколько замечательных портретов Виктора Петровича и серия иллюстраций к его новым книгам. Мы поселили их в гостинице и хотели уже прогуляться по городу, как вдруг Виктор Петрович, потерев побледневшие щёки с пробившейся на них щетиной, признался нам, что заболел. Я даже испугался. «Сердце, „скорая“, больница», — промелькнуло в голове. Но он успокоил: «Живот! Отравился в Заозёрке. Вы можете мне найти лекарство?» Он назвал его, это было редкое лекарство. А время уже десять вечера.

Аптеки не работают. Я позвонил на домашний телефон руководителю аптечной сети, она дала соответствующее указание своим работникам, и минут через 40 Виктор Петрович заложил основу для завтрашнего бодрого и здорового дня.

Активным участником нашей встречи были Лидия Локотош — директор городской художественной галереи, — и Наталья Костюк — заведующая отделом культуры. Видимо, гостиничная обстановка и свои люди помогли по-простому, по-домашнему повести разговор. Виктор Петрович хорошо знал свою роль даже здесь. Понимал, что мы от него ждём рассуждений, оценок, мнений. Что ему даже не нужны наши вопросы. Сам разговорится?.. На дворе шёл 1995 год. Всё ещё непростое время… Первое знакомство прошло в обычных бытовых, ничего не значащих разговорах без философии и политики. Писатель называл вещи своими именами, употреблял ту самую, народную, лексику. Ближе к полуночи мы оставили именитого гостя вдвоём с Валерием Иннокентьевичем.

Среди Зелёных гор

На следующий день мы увидели гостей действительно бодрыми. Виктор Петрович поблагодарил меня и руководителя аптеки за быстрое эффективное лечение. Потом в разговорах с В. Кудринским он вспоминал: «А, Волобуев, который так быстро меня вылечил».

Я предложил ему посмотреть город. День выдался солнечный, тёплый, и мы пешком пошли по набережной, постояли у стелы Победы, у памятного камня «10-летию основания города».

Зеленогорск имеет своё неповторимое лицо. Город расположен на живописном берегу быстрой горной реки Кан среди зелёных сопок южной оконечности Енисейского кряжа. Его современная архитектура в сочетании с прекрасным благоустройством, обильным цветочным оформлением, знаменитым фонтаном с бронзовой скульптурной композицией Георгия Франгуляна «Енисей и Кан», располагала к душевным доверительным разговорам. Я коротко рассказал об истории создания города, его социальной сфере и главном предприятии — Электрохимическом заводе. Виктор Петрович озабоченно сказал, что это, должно быть, опасное производство и пошутил, не радиоактивная ли рыба в Кане? Я рассказал, как готовят и подбирают кадры на завод, какая система допуска к работе после отпуска и других отвлечений.

Виктор Петрович ознакомился с фондами художественной галереи, здесь, за чаем, пошла первая разминка в разговоре. Коснулись вопросов издания его книг. Здесь он дал первые автографы. Я обратил внимание на цветные иллюстрации в его новой книге «Русский алмаз» (М.: «Искусство», 1994 г.), среди которых была репродукция с картины Анатолия Кравчука — нашего городского художника. «Хорошая работа», — одобрительно качнув головой, тихо сказал автор.

Об издании книг, взятках и издательствах

«Вы знаете, я баловень судьбы. Мне говорили, что в Москве, в издательствах, берут взятки, чтобы опубликовать что-то. Я никогда не унижался. Сам получил предложение по моей первой книжке. Дважды я поддался дать обязательство под несуществующие книжки: под роман и под сборник в издательство „Молодая гвардия“. Это, конечно, очень плохо. Год прошёл, другой. Ничего нет. Тогда они предложили мне: „Собери всё, что у тебя есть о войне. Мы издадим. Так получилась книга „Военные страницы“. Но такого больше не было. Не унижался.

Особенно трудно издавать книги провинциальным писателям. Они, бедные, по 3–4 года пытаются издать одну книжку. Ходят, ходят… Идут в горком, обком жаловаться. Ищут знакомых, пьют с ними водку. Я взятки не давал. Правда, один раз пытался купить билет на поезд, давал кассиру 25 рублей, но ничего не получилось…

Главный редактор в Свердловске говорил: „Составление плана издательства, что распределение кровельного железа в ЖЭКе — все лезут, требуют…“ Я этого избежал, слава тебе, Господи! С первой книжки. Платят мало, особенно журналы. Я сейчас опубликовал роман в „Новом мире“. Три года работал. Заплатили 900 тысяч. Немного. Инфляция. Но я буду ещё издавать, переиздавать его“».

О войне, вранье и наших бедах

Побывал Виктор Петрович в шахматном клубе, который в 1985 году торжественно открывал чемпион мира Анатолий Карпов. Посмотрел с интересом музейную экспозицию, каминный зал и классы. О шахматном всеобуче, городских чемпионах увлечённо рассказывал замечательный шахматист и творческий тренер, мастер спорта ФИДЕ, Вениамин Вениаминович Баршевич.

Но большой разговор о литературе, искусстве, о войне и мире, о солдатах и генералах прошёл в Музее боевой славы. Это уникальный музей, единственный в России за Уралом и по количеству экспонатов, и по объёмам военно-патриотической работы. Это комплекс, на базе которого расположена разнообразная военная техника, от патрона до ракетного комплекса ЗРК С-200, самолётов-истребителей МиГ-15, 17, Су-15-м. Но главное — здесь работают отдел технического творчества, кадетский корпус, спортивно-техническая школа с множеством секций. Этот комплекс — большая редкость, сохранённая местной властью в смутные годы растащиловки, островок патриотизма и воспитания настоящих защитников Родины.

Виктор Петрович внимательно рассматривал экспонаты музея, слушал и комментировал рассказ ветерана войны Степана Фёдоровича Каверзина. Сразу было видно, что тема войны, наверное, самая главная в его жизни.

Здесь же произошла встреча с журналистами городских СМИ. Гость сидел за столом и, будто на кухне своего друга, долго и подробно отвечал на вопросы. Мне казалось, что ему даже самому хочется поделиться мыслями, которые его мучили, не давали покоя.

Сергей Федотов. Виктор Петрович, за что вам была присуждена премия «Триумф»?

B. П. Она присуждена за совокупность произведений последних лет. Но толчком послужило издание романа «Прокляты и убиты».

C. Ф. Предполагали вы, что он подвергнется таким нападкам, как в «Красноярской газете»?

B. П. Ну, конечно! Роман появился на свет. Он должен был вызвать разную оценку. И, конечно, прокоммунистическую, идеологи которой создали литературу о своей войне. В ней действуют комиссары, политруки, благородные девицы, отважные, очень умные генералы. Они должны были восстать: «Это не война, безобразие…». Но я пишу о такой войне. Она мне нравится. А «Красноярскую газету» я не читаю, нет на это времени.

C. Ф. Произведения, написанные о войне… достаточно ли они правдиво отображают действительность?

В. П. О войне написаны эшелоны литературы. Но 10–15 книг есть настоящих, хороших: «Мёртвым не больно», «Дожить до рассвета» — Василия Быкова. У Твардовского — «Василий Тёркин». Это и романы, и повести моего друга Кости Воробьёва: «Убиты под Москвой» и «Крик», «Это мы, господи!». Повесть Вити Курочкина «На войне, как на войне». Это книги Юрия Гончарова: «Дезертир», «Неудача». У Ивана Акулова, уральца, — «Крещение». Это и роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба».

C. Ф. Сейчас нападкам подвергается Василий Быков. Кому это выгодно?

В. П. Тем, кто врёт. Нигде не врут так, как на войне и на охоте. В Москве целое 9-этажное здание Главного политуправления следило за военной литературой. Там ниже майора я не видел мундира. Без их разрешения ни одна книга, ни один фильм о войне не могли выйти. А таких, как Костя Воробьёв, они вообще затравили. Он рано умер. А сейчас времена другие и плевать я хотел на них. Сейчас генералы судят Светлану Алексиевич за то, по их мнению, что она войну в Афганистане отобразила неправильно. Они вот всё про войну знают. Они все продолжают учить, наставлять, какими должны быть войны. Сейчас трёп начнётся в связи с Днём Победы. Период, который наступил, его не повернуть вспять.

C. Ф. Вы сказали про День Победы. Трёп начнётся… Пройдёт праздник, и опять забудут про ветеранов?

В. П. Начнут митинговать, орать, бегать, права качать фашисты. Их в стране всё больше. Набирают силы. Это страшно. Пока народ не придаёт этому значения, ведь фашисты просто переименовались. Это слово не популярно в народе. Они называют себя «национал-патриотами». Немецкие фашисты тоже называли себя «наци». Наши — паука на рукавах нарисовали, похожего на свастику. Собственно, коммунизм — это наш отечественный фашизм. Он расправлялся над своим народом. Немецкие фашисты свой народ не трогали, истребляли другие народы.

C. Ф. Та война принесла массу жертв. Наш народ не знает до сих пор, по прошествии 50 лет, сколько погибло, каковы потери. Проиграли мы войну или выиграли в этом смысле?

В. П. Войну мы выиграли! Выиграли не генералы наши, а народ. На войне погибло 13 миллионов рядовых. Рядовых поставляет, в основном, деревня. Мы оголили и убили русскую деревню. Не восстановить её уже. Другое дело — отношение к погибшим. У нас остаются не захороненными сотни тысяч, если не миллионы, погибших. Их кости валяются по лесам и болотам Волховского, Ленинградского, Новгородского фронтов. Ребята приберут маленько, а Генштабу нашему до этого дела нет. Надо было похоронить перед Днём Победы всех, и всеобщий молебен сделать. А тут идёт трескотня.

C. Ф. Если отойти от той войны, перейти к Афганистану, Чечне… Там тоже много лжи. Будет ли когда подана правда?

В. П. Ну, без лжи мы вообще не можем. Все военные конфликты, которые начинались при советской власти, начиная от озера Хасан, Халкин-Гола, поначалу хотели шапками закидать и получали обязательно в рыло. Сопку Заозёрную, сказали, взяли. Её брали уже потом в дипломатических переговорах и платили огромные контрибуции. Японцы куражились над нашими дипломатами. Вначале на Халкин-Голе нам влупили, потом в Финляндии, потом в Афганистане… Сейчас в Чечне. А мы показываем, как умеем доблестно воевать. Безалаберность, бездарность, безответственность, безделье генералов. Они не могут сказать, что они плохие генералы, значит, им надо будет уходить со своего поста. Значит, надо врать. Врут и будут врать. И про состояние армии, и про то, что там делается в казармах. Все эти убийства, истязания солдат происходят по сию пору. Они эти факты тщательно скрывают и делают видимость, что расследуют.

C. Ф. Что делать, чтобы это всё прекратилось?

В. П. Надо изменить общество. Армия — это отражение нашего общества. Продолжение его достоинств и грехов. Достоинства в нашем обществе не осталось, а грехов очень много. Изменим общество, будет другая армия.

Божий дар, интеллигенция, и что спасёт мир.

Корр. Андрей Ростовщиков. Современные войны… дадут ли они столько писателей, сколько дала та война?

В. П. Что покойников они много дадут, это я точно знаю. А насчёт писателей… Писателями рождаются. Всё зависит от Бога. Бог дарует ему талант. А потом уже как сложатся обстоятельства: будет писать он или нет. Война не рождает никого, кроме покойников, калек и ущербных людей. Сейчас мало кто задумывается над тем, что предрекали нам древние пророки-философы, и что должно быть на земле к 2000 году: армии никакой, общий язык и единое государство.

Человечество приговорило себя, когда изобрело оружие, против которого нет обороны. Начался апокалипсис. Апокалипсис — это когда ты не ведаешь, как подкрадывается смерть в виде радиации или ещё чего-то. Как, например, в Японии: газ пустили… Или в пробирке выведут что-то…

A. Р. …Давно ещё, когда я учился в университете, нас заставляли заучивать ваши слова об интеллигенции. Что интеллигентной была «моя мама»… Вы как-то изменили своё отношение к этому понятию?

В. П. Нет, не изменил. У нас сейчас чохом зачисляют в интеллигенцию всех, кто имеет образование. В Питере в своё время (во время репрессий) зачисляли в интеллигенцию всех, кто носит очки. Вас бы обязательно стрельнули. Вы имеете интеллигентный вид и в очках. А если в пенсне, то сразу… Менжинский, Урицкий, Дзержинский порешили бы сразу… У нас в интеллигенцию зачисляют самый незащищённый слой народа — учителей, врачей… По внешним признакам интеллигенции не бывает! Только внутренне организованный мир делает человека интеллигентным. За свою жизнь я встречал всего 10–15 интеллигентов. Встречал их в деревне, встречал безграмотных интеллигентов. Если человек окончил два университета, ещё не значит, что он интеллигент. Есть такие дикари, наглецы, тунеядцы с дипломами. Посмотришь — дурак дураком.

Интеллигентность, как и талант божий. Это чувство (состояние) врождённое, воспитанное и поддержанное родителями, какой-то школой, умными учителями. У нас все благодарят учителей. Но все, как правило, относят благодарности к 4–5 учителям, которые оставили след в душе ребёнка. Как, например, у меня, Игнатий Дмитриевич Рождественский — поэт, учитель. Или Василий Иванович Соколов. Но там за ними стоит толпа, она говорит, что мы тоже делаем полезное дело — воспитываем хороших людей.

…Пусть молятся тем учителям, которые делают хорошее дело, которые грамотные, не одичали, особенно в деревне. Там учителям действительно трудно. Они вынуждены дрова заготавливать, мужа где-то искать, который уехал на тракторе по полям и лесам и долго не возвращается. Здоров ли он там?

У нас фашисты настраивают против тех, кто «в очках», кто, по их мнению, интеллигент. У нас прослойка интеллигенции равна тонкой фольге, куда завёртывают продукты. Надо беречь её, «не дышать» на неё, чтобы не сдуть. Если сдуем, тогда всё. Тогда конец. Тогда будут стрелять, убивать, если у пенсионера — ветерана войны пенсия 15 тысяч, а в огороде на две грядки больше. Тогда будет уже беспредел.

Я в первый раз почувствовал в музее «Прадо» в Мадриде, что такое для человечества культура. Я, может, и до этого знал, но не предметно, смутно. Я ощущал, конечно, если бы не книги, не гении земли (живописцы, музыканты), то ползали бы мы на карачках и заползали бы обратно в пещеры. Тем более, что мы стремимся всё время в пещеры…

Посмотрите на телевизор, на этих бесов, которые прыгают. Это уже в устье пещеры находится.

Музей «Прадо» невелик. Наш «Эрмитаж» чем плох? Его надо делить на 4 части по направлениям. Я там был дважды и ничего не помню, что там видел. В «Прадо» я всё помню великолепно. И службы, и величайшее живописное искусство. Он хорошо скомпонован. Не задерживаясь на нижних этажах, я сразу попал наверх к Гойе, Веласкесу, Тициану… Там впервые я понял, что если бы не эти «товарищи», то всё, конец. Все остальные всё время сживали их со света. Рафаэль умер в 37 лет, наш Пушкин — в 37, Лермонтов — в 27… Человечество всегда пыталось сжить их со света. Некоторым удавалось прожить долго: Льву Толстому, Микеланджело… Если бы не они, этого «мусора», который называется «человечество», не было бы давно уже на земле. Оно со дня своего сотворения противоречит Богу, живёт не по Божьему велению. Оно всё время спорит с Богом. Оно может носить такой характер, как в американском фильме Роберта Земекиса «Форест Гамп». (Благородный слабоумный и безобидный человек с добрым сердцем фантастически превращается в знаменитого футболиста, героя войны, становится миллиардером. Оставаясь глупым и добрым. — Из аннотации). А может носить такие тяжёлые формы протеста, как у Льва Толстого. Всей силой старичок боролся с Богом, потом перекрестился и пошёл к нему. Понял, могучий был ум, не мог он против Бога так, напрямую.

Мы в России так нагрешили, нас Бог наказывает. За разрушение церквей, за непочтение родителей, за предательство детей, стариков. За бездушие, склонность к насилию и агрессивность. Мы не можем покаяться. А добродушие и нравственность где-то там глубоко сидят. Чтобы их обнаружить, надо оттуда крючком вытащить.

Если бы не книги, не живопись, не музыка… Я придаю большое значение музыке. Любое творчество работает на подсознании. Рождение музыки — это наиболее включённое подсознание. Музыка ближе всех подключена к тем силам, которые находятся вне нас, далеко, очень далеко. Никто никогда не объяснит, как рождается замысел книги, особенно музыки. Будут врать, будут сочинять.

Бороться с интеллигенцией, против культуры — это бороться против себя. И остаться с этим «добром», которым набит этот дом (В. П. говорит об оружии — экспонатах музея. — Авт). Его показывать надо, рассказывать, чтобы боялись, что оно может расколоть землю. Чтобы это «добро» не в деле было. Если уберут остатки культуры, это «добро» сразу заработает. Там дяденьки стоят, ждут, чтобы нажать.

На прощание Виктор Петрович оставил короткую запись в Книге почётных посетителей: «Господи! Спаси рабов твоих от безумия». Внизу подрисовал контур своей «Царь-рыбы». Поставил подпись и дату: «В. Астафьев, 14 апреля 1995 года».

Мы познакомили Виктора Петровича с творческой семьёй Евгения и Валентины Барановых. В своей мастерской они показали мир самобытных глиняных игрушек-свистулек, большую композицию («Ярмарка»). Эти работы народной мастерицы, Валентины Петровны, были на многих выставках, в том числе и за рубежом. В качестве сувениров они разлетелись по всем континентам.

«Очень хорошо, — отозвался писатель. — После оружия хорошо смотреть».

«Здесь нет ни одного злого персонажа», — упредила Валентина Петровна, уже прослышав про философские взгляды гостя. «Зла и так много», — ответил Виктор Петрович.

Какой вы, Виктор Петрович?

Будучи как-то в мастерской В. Кудринского, я позвонил Виктору Петровичу. Приглашал его ещё раз навестить город Зеленогорск. Он усталым хриплым голосом поблагодарил меня и сказал, что сильно болен, конечно, приехать не сможет. Валерий мне показал домашние любительские фильмы, где в мужской компании с художниками раскрепощённый писатель, немного под хмельком, острил и веселился. Таким я его и запомнил.

Виктор Петрович Астафьев — личность неоднозначная. За внешней мужицкой простотой да ещё, казалось, грубоватой речью, скрывался грозный и сильный хищник. Он чуял на расстоянии специфический запах шакала от литературы, халтурщика-приспособленца, вруна, очковтирателя. И, не задумываясь, бросался на них. Когда наше государство было могучим Советским Союзом, а партия — единственной политической силой с самой «верной» идеологией, он не побоялся говорить правду, упреждая предстоящие невзгоды, крушение ложных основ, навлекая на себя гнев всесильной Системы. Он был и остаётся прав: на лжи счастья не построишь.

Он мог ошибаться. Его простецкие слова порой создавали ложное представление, будто он малограмотный провинциал, не набравшийся в столице ума-разума, культуры, облачившийся в тогу интеллигента, пытается учить просвещённых, мудрых, властных, удачливых вершителей жизни. Но насколько надо быть мудрым и прозорливым на самом деле, чтобы предвидеть, как будет разрушаться бетонный монолит былого могущества, если безграмотные и корыстные строители возвели фундамент на зыбком грунте, да ещё приворовали цемент, да ещё не сверили с Богом свои деяния.

Он мог сгоряча сказать то, что захотел бы потом исправить. Думаю, что захотел бы. Но слово не воробей. Вся беда в том, что таких смелых, самобытных, самодостаточных и к тому же грамотных, сочувствующих, сопереживающих, вместе с тем, талантливых людей совсем, совсем мало. Много других, но они хотят казаться. В широком кресле, на трибуне партийного съезда. Казаться, а не быть. Знакомо! Потому что под личиной интеллигентности, под партийными, самыми надёжными, знамёнами и самыми «верными» идеями, часто прячутся вруны и трусы, слабаки, бездарности и проходимцы. А такие одиночки-воины, настоящие мудрецы, давно стали реликтовым явлением в нашей жизни.

Не могу согласиться с мнением Виктора Петровича по отношению к коммунистам. В партии были сотни тысяч простых рабочих, крестьян, инженеров, учителей, врачей. Среди них было много молодёжи. Воспитанные в духе государственной идеологии, будучи патриотами своей страны, эти люди бескорыстно и порой беззаветно шли на самые трудные участки и на фронте, и в мирной жизни. Их так же порой обманывали и бросали. Как, например, строителей БАМа. Они так же подверглись репрессиям. Не их вина в том, что верховные идеологи создавали мифы и липовых героев. Много, даже очень, было безымянных настоящих героев с партийными и комсомольскими билетами. Не по-христиански означать всех одной чёрной краской. Это несправедливо.

Его категоричность может кому-то нравиться, кому-то нет. От неё отдаёт самохвальством, самоуверенностью, а в сочетании с талантливой сущностью — снобизмом. Но не всё так просто, как кажется на первый взгляд. Мы так далеко ушли в разрушении своей жизни, что только авторитетный, пусть грубый, пусть самоуверенный окрик, обидные слова остановят наше внимание на предупреждении отчаявшегося Учителя.

Книги В. П. Астафьева во мне оставляют разные следы. От одних становится грустно и даже страшно («Печальный детектив»), от других надолго остаётся в душе приятное впечатление («Васюткино озеро»). Но каждая поражает художественной красотой, богатством и самобытностью языка, чёткой позицией автора. Словарь писателя — это особая редкость. Это мощная палитра красок, с помощью которой создаются настоящие художественные произведения. Мне нравится и его тонко вплетённый в повествование юмор. Даже сатира. Он уничтожает псевдогероя простецкими эпитетами, хохмой, как бы подкрадывается к нему с арканом, и, набросив его умело на голову негодяя, затягивает нравственную петлю («Мною рождённый»).

Астафьев, пройдя кровавую войну, снизу начавший познавать жизнь и достигший её духовных вершин, лучше многих её знает и, ради спасения, бросает на жернова критики почти всё, что, на его взгляд, идёт против правды, против божеского и человеческого.

С размышлениями Виктора Петровича Астафьева перекликаются слова Михаила Тарковского:

«Недавно ехал в поезде с бизнесменом. Хороший мужик. Про храмы разговор зашёл. Он мне: „Были бы у меня деньги, я лучше школу построил бы или больницу!“ Величайшая ошибка. Это всё равно, что руку сделать, а голову нет. С головы надо начинать строительство, с души и сердца. Сначала храмы, а потом интернаты и школы… Кроме сохранения традиций, я вообще никакого смысла не вижу в существовании народа. Россия, одна из немногих стран, которая это ещё сохранила, как бельмо на глазу у остального мира. Её хотят разрушить. Но, слава Богу, ещё очень много людей, которые, не взирая ни на что, поддерживают культуру и другие важные проекты».

Мне Виктор Петрович оставил автограф на книге:

«Геннадию Тихоновичу Волобуеву — в память о встрече, желая добрых дел и доброй памяти».

Таким был В. П. Астафьев — настоящий сибиряк, писатель, интеллигент.

 

Евгений Степанов

[4]

Жила-была Белла…

В одной из своих последних прижизненных книг — «Ни слова о любви» — Ахмадулина написала пронзительно-трагическую строку, похожую на автоэпитафию: «Жила-была Белла… потом умерла…»

Смерть — самый сильный микрофон поэта. После смерти поэта всё встаёт на свои места: становится ясно, кто кем был в литературе, кто в ней остался, а кто — оказался мыльным пузырём. Только теперь в полной мере понятно, каков диапазон творческой реализации Беллы Ахмадулиной.

Каждый настоящий поэт создаёт ирреальный языковой мир. Часто он расположен в зоне между двумя живыми языками — неслучайно многие поэты билингвальны: писал стихи по-французски Пушкин, по-английски Бродский, по-русски Геннадий Айги. Ахмадулина создала свой ирреальный русский язык — велеречивый, изысканный, изобилующий устаревшими словами: отрину, возалкал, возожгу, чело, чёлн, усладою, чаровниц, зело, втуне — идя путём, близким поэтам-заумникам. Делала она это сознательно, подчёркивая в одном из своих стихотворений: «высокопарный слог — заумен…», а в другом прямо обозначая свой поиск: «хлад зауми моей». Высокопарность, отчасти нарочито-отстранённая, и была заумью Ахмадулиной, её иной речью, её вторым языком.

Однако, при всей своей изысканной, велеречивой устаревшей лексике, Ахмадулина была и остаётся абсолютно современным поэтом — конца XX и начала XXI веков. Каким образом она этого добивалась? Примет нового времени, аббревиатур и сленга в её стихах практически нет, просторечных слов — совсем немного, хотя они предельно выразительны (пестрядь, стыдобина, деньга, сопрут, кладбищ), модные англицизмы — всего в двух стихотворениях.

Во-первых, с первой книги «Струна» и во все времена Ахмадулина писала о чувствах, присущих большинству людей. Даже когда она писала о стройках века, она писала о любви, радостях и несуразностях человеческой жизни.

Во-вторых, Ахмадулина имела собственный неповторимый голос, её поэтика на протяжении долгого творческого пути по сути не претерпела изменений, и неслучайно в книге «Ни слова о любви», тщательно и любовно составленной Борисом Мессерером, немало стихотворений из её дебютной книги.

И, наконец, главное: Ахмадулина проявила себя как подлинный реформатор стиха, прежде всего, рифмы, а рифма — это, безусловно, важнейшая часть формы в силлаботоническом стихотворении. У Ахмадулиной практически нет банальных рифм. Все рифмы — неожиданные, новые, не повторяющиеся, почти не встречающиеся у других поэтов.

Уже в пятидесятые годы прошлого века в основу своей стиховой системы она положила ассонансные и паронимические рифмы. Вот, например, её ассонансы: Бывала-болвана; плохого-плафона; арапа-Арбата; стада-устала; дивность-длилась; снежок-смешон; поддакивал-подарками; оранжерее-жирели; мученья-мечети; постигла-пластинка; шипела-Шопена; богат-бокал; проказы-прекрасны; бравада-бульвара; утешенью-ущелью; полон-полог; целовать-словарь; лоно-лилово.

Паронимические рифмы Ахмадулиной нередко глагольные, но тоже неожиданные: плакать-плавать; пригубил-погубил; рисковать-рисовать; надышишь-напишешь.

Составные рифмы она использовала реже, но они тоже занимают своё важное место среди её поэтических приёмов: ухожу ли-джунгли; вётлы-цветётли; влиянье-яли; не пораль-напевать; того ли-торговли; гортань-по утрам; сну ль-лазурь, была там-Булатом.

Ахмадулина своим творчеством как бы развивала мысль Давида Самойлова: «Только представляя себе все многочисленные и сложные внутристиховые связи, можно в какой-то степени достичь „обратных результатов“ — того вожделенного уровня знания, когда по рифме можно будет судить о движении содержательной сути стиха».

На мой взгляд, не только содержательной сути — о движении времени.

Книга «Ни слова о любви» — полностью о любви. О любви к мужу — Борису Мессереру посвящено девятнадцать стихотворений; друзьям — Булату Окуджаве, Андрею Вознесенскому, Владимиру Высоцкому, Владимиру Войновичу, Андрею Битову, Гие Маргвелашвили, Отару и Томазу Чиладзе; деревьям — тема сада, кстати, одна из основных в творчестве Ахмадулиной; Арбату, Переделкину, Тарусе, Куоккале, Валдаю, Латвии.

Стихи о близких людях — трогательные, чистые, полные заботы и нежности. Ахмадулина умела благодарно и возвышенно восхищаться мужем, друзьями, заботиться о них, постоянно переживать о них, жалеть их.

«Когда жалела я Бориса» (о Борисе Мессерере);

«Только вот что. Когда я умру, / страшно думать, что будет с тобою» (об Андрее Вознесенском);

«Чтоб отслужить любовь твою, / всё будет тщетно или мало» (о Гие Маргвелашвили).

Почему же книга названа «Ни слова о любви»? Почему так названо стихотворение, открывающее книгу?

Потому что о главном не всегда возможно говорить в лоб — подлинная любовь, как известно, не нуждается в лишних, необязательных словах. Язык любви — другой.

Лирическая героиня Ахмадулиной, несмотря на романтическую печаль, счастливая женщина. Она проста и честна, она любит и любима:

Прохожий, мальчик, что ты? Мимо иди и не смотри мне вслед. Мной тот любим, кем я любима! К тому же знай: мне много лет. Зрачков горячую угрюмость вперять в меня повремени: то смех любви, сверкнув, как юность, позолотил черты мои. Иду… февраль прохладой лечит жар щёк… и снегу намело так много… и нескромно блещет красой любви лицо моё.

Сад в поэзии Ахмадулиной многообразен. Там цветут возвышенные розы, глицинии, олеандры и привычные подмосковные сирень, черёмуха… Сад у неё ассоциируется с любовью, причём неимоверно сложной:

Сад облетает первобытный, и от любви кровопролитной немеет сердце, и в костры сгребают листья…

Каждый большой поэт неотделим от своего типа друидов.

Например, в стихотворениях Пушкина наиболее часто встречается дуб, у Цветаевой — рябина и бузина, Есенин отдавал предпочтение берёзе и клёну.

Главный друид в образной системе Ахмадулиной — черёмуха. В книге «Ни слова о любви» восемь стихотворений, в названиях которых присутствует это элегантное декоративное дерево (кустарник), распространённое и в России, и в Европе, и в Азии.

Черёмуху поэт называет «дитя Эрота», сравнивает её с Джульеттой, любовью (счастливой и несчастливой), и, наконец, с жизнью.

Эпитетов, связанных с черёмухой, в стихах Ахмадулиной множество — белонощная, трёхдневная, предпоследняя. Все они, как видим, соединены временно-возрастными связями. Поэт, говоря о черёмухе, говорит, конечно, и о себе. Это прослеживается в ряде стихотворений. Наиболее откровенно, эксплицитно — в стихотворении с выразительным названием «Скончание черёмухи-2».

Белла Ахмадулина писала преимущественно регулярным стихом. Но в сборнике «Ни слова о любви» есть один верлибр, и очень выразительный.

Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше, а может быть, и меньше, чем пятнадцать, испуганными голосами мне говорили: «Пойдём в кино или в музей изобразительных искусств». Я отвечала им примерно вот что: «Мне некогда». Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники. Пятнадцать мальчиков надломленными голосами мне говорили: «Я никогда тебя не разлюблю». Я отвечала им примерно вот что: «Посмотрим». Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно. Они исполнили тяжёлую повинность подснежников, отчаянья и писем. Их любят девушки — иные красивее, чем я, иные некрасивее. Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно, а подчас злорадно приветствуют меня при встрече, приветствуют во мне при встрече своё освобождение, нормальный сон и пищу… Напрасно ты идёшь, последний мальчик. Поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками. Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице.

В этом верлибре также проявилось новаторство поэта. Дело в том, что, с точки зрения стиховедческой науки, здесь нарушены общепризнанные каноны свободного стиха. И М. Гаспаров, и Ю. Орлицкий, и другие авторитетные филологи доходчиво и убедительно объяснили нам, что верлибр — это стихотворение без метра и рифмы. Между тем, верлибр Ахмадулиной, хоть и не имеет рифм, но, безусловно, метризован, написан ямбическим размером. Это верлибр на грани белого стиха. Или, если угодно, белый стих на грани верлибра.

Важно в данном случае даже не то, к а к сделано это раннее стихотворение, написанное в пятидесятые годы прошлого века. Важно, прежде всего, то, что уже тогда была видна лирическая героиня Ахмадулиной — не разменивающая свои чувства по мелочам, верящая в свою звезду, в свою единственную любовь. Об этом, собственно, вся книга.

Белла Ахмадулина как подлинный художник всегда сомневалась в своём даре, была не уверена в себе: «Дарила я свой дар ничтожный»; «Пусть не сбылись стихи / за всё меня прости».

В этих сомнениях нет ничего удивительно-го — уверены в своей гениальности, как правило, посредственности.

Точки над i расставлены. Факт очевидный: дар был огромный, и стихи сбылись.

 

Николай Душка

[7]

Согрей безгрешных

 

1. Как я стал Шекспиром

Занесёт мысль попутным ветром, совсем юную, не замеченную раньше, с розовым румянцем. Встрепенёшься и запнёшься. Застынешь в изумлении — дашь слабину, и мысль улетела. И не вернётся больше. Ни физику, ни астроному не найти её. И даже закоренелому лирику. Поэтому, как явится она ненароком, лови её как-нибудь. Как сможешь. Душой лови. Или грудной клеткой.

Откуда они появляются — эти странники-мысли, странники-просветления? Приходят ли они к каждому или к избранным? Ещё вчера считалось, что к каждому, а сегодня, может, это уже в диковинку.

Я сидел там, где сижу сейчас, и внутри похолодело, покрылось инеем. Я забыл имя своей бабушки. Завертелись круги детства, бабушка там была на каждом шагу, но без имени: все называли её по деду. И я тоже называл её по деду.

Но если у бабушки не было имени, значит, оно ей было и не нужно. Как Шекспиру. Имя в её жизни ничего не значило. Холод превратился в хлад, а потом испарился. Но что-то осталось. Шевеление осталось.

Как выпала мне фамилия, известно доподлинно. Ехал через деревню, в которой жили мои предки, Пётр Великий. И дорогу ему перешёл человек с горбом. Перебежал прямо перед его конями. Ну ладно. Едет он дальше. И вдруг ему снова перебегает дорогу горбун, но уже другой. А может, этот самый. Может, он любил дорогу перебегать. Чуть под лошадей не угодил.

— Ты посмотри, — говорит Пётр соседу по сидушке, арапу своему, — как много в этой деревни горбунов.

— Это тот же самый, — возражает арап. — Он тут по делам мотается.

— А ты мне не возражай, ибо глаз мой — есть алмаз. А деревня эта отныне будет деревней горбунов.

И стали в этой деревне все Горбуновы. И соседи, и родня, и стар и млад, и ближний, и дальний. И уже все свыклись с тем, что фамилии у всех одинаковые, отличали люди друг друга иначе: Иван Болотный, Михаил Утятник, Фёдор Оглобля, а женщин называли по мужчинам. Пообвыклись.

Но тут через деревню едет Екатерина, тоже Великая. Лошади пыль поднимают или грязь месят, не записано. А её возьми да и укуси комар. За нос или за щёчку, ланиту по-ихнему. Кто утверждает — за нос, а кто клянётся — за щёку. Иногда до драки доходит.

— Как много здесь комаров, — речёт Екатерина.

— Один всего, матушка, — трепещет фрейлина.

— Велено не болтать. А деревня эта отныне будет деревней комаров.

И стали называть деревню Комарово, и те, кто захотел, стали Комаровыми, а те, кто не пожелал, остались Горбуновыми, потому что не хватило бумаги. Но оставались и Утятник, и Оглобля, а Болотных стало аж два.

Так и досталась мне фамилия Комаров, и хотя Оглобля и красивее, и звучнее, она нигде не записана, а больше никто через деревню не проезжал. Ну ладно, хоть Комаров, а не Горбунов, Горбунов как-то совсем обидно, хотя это в детстве было бы обидно, давным-давно, а сейчас — какая разница, всё едино, и не нужна мне никакая фамилия, она другим нужна, чтоб идентифицировать меня, или классифицировать по Ламарку, чтоб не путать меня с другими животными, то есть живущими, для обозначения единицы из ряда, действительной или мнимой, скорее мнимой, чтобы пометить мнительного человека, как-нибудь пометить, пока он не исчезнет из этого ряда, потому что исчезнет отовсюду. А мне эта фамилия ни к чему. Зачем она вообще нужна? К чёрту её, эту или другую, или пятую-десятую. Да имя тоже псу под хвост. Шелудивому псу.

Сам я себя никак не называю. А другие зовут — Иван. Такое всемирное имя: Иван, Джон, Бон, Ян, Вань, нормальное имя. Иван, родства не помнящий, прекрасное звучание. Может, кому и не нравится, не по душе. Ну что ж теперь? Менять, что ли? Для кого-то неизвестного, незнакомого и враждебного? Да ни в коем разе!

Родился ребёнок, и было большое веселье. Тут как раз праздник святого приближается, Ивана великомученика. Гулянка в разгаре. Самогон вкуснючий, настоящий, домашний, с тмином, с лазурью, сизо-небесного оттенка, вдохновляющий. А праздник Николы летнего только миновал. И проходит семейный диспут на означенную тему: как назвать ребёнка, Иваном или ж Николаем? Никто не знает, как правильно назвать. Бабушка говорит, что можно по-всякому, оба святые — приличные люди, и как ни назови, ребёнок будет счастлив, хоть Ваня, хоть Колёк. Но бабушке не поверили. Из большой бутыли отлили самогоночки и понесли батюшке, чтоб уточнить, как будет более верно, по божественному, Ванюшкой обозвать чадо или всё-таки Колюшком.

— А самогон-то испытан? — спросил для порядку священник.

— Не оторвётесь, батюшка, — подтвердила тётя, она лучше всех находила с батюшкой общий язык.

— Можно назвать и Николаем, и Иваном, — дал добро батюшка, и эту весть тётя принесла домой на своих собственных крыльях, потому что после разговора со святым человеком у всех поголовно на какое-то время отрастали крылья. Потом же, очень скоро крылья усыхали и отваливались, потому что они сильно мешали повседневным хлопотам. — Можно называть и Ванюшей, и Колюней! — огласила тётя благую весть, и обрадованные родители и родственники, и другие, сочувствующие радости появления ребёнка на свет соседи, а также случайно проходившие мимо во время праздника, а также те, кто прослышал о первенце — просто хорошие люди, выпили за то, что у этого нового человечка будет имя. Имя, как и водится в таких случаях, было поводом для радости, но не самоцелью, как можно предположить в метафизическом порыве, или в метафизическом экстазе, как тут точнее сказать и не запутаться, никто и не знает, подсказали бы, да не хватает ума, на празднике не оказалось ни одного метафизика, и подсказки ждать было неоткуда.

Наутро, когда буря улеглась, день наступил новый, как и другие дни, будни, не праздники, о вчерашнем восторге напоминали только крылышки у тёти, которые были совсем малюсенькие, они едва просматривались под вязаной кофтой из шерсти козы (ни в коем случае не козла), решили закончить вчерашнюю дискуссию о наречении, выяснить, как же назвали ребёнка, как его зовут. Коля или Ваня? Да какая разница? Кажется, Ваня.

И вот хожу теперь я по дорогам родины, не просто ходок, или человек без имени, БОМ, человек без определённой метки по прозвищу БОМ, а Иван, Иван я, не пустое место, а человек, чьё имя пишется с большой буквы. Вот. И на черта оно мне, это имя? Лучше бы я стал Шекспиром.

 

2. Есть ли Он?

Они пришли. Откуда они взялись? Откуда они берутся? Никто не знает, да и дела никому нет до этого. Из этой же самой земли, из воды, из гниющих болот, откуда вышло всё, начиная с амёбы. В одном не было сомнения — это были действующие организмы. Может, они появились из отверстия в земле, разлома, щели в преисподнюю — ненадолго, их выпустили оттуда на время, на чуть-чуть, чтоб сотворить чёрные дела, а потом — потом опять дорога в ад. И отправятся они туда не рано или поздно, а рано, сразу же после того, как выполнят волю пославшего их. Пославший их — вот причина конца. Но кто он? Дорога к нему закрыта и доступа нет.

Откуда они, нелюди? Можно было бы спросить у Бога, но никогда ещё Бог не снисходил до того, чтоб говорить со своими созданиями. О чём бы то ни было. О сути бытия, о том, зачем они здесь или зачем он сотворил их. На кой ляд, как говорится. Было дело.

Было дело, посылал он сына своего проповедовать истину, раскрывать тайны, позволил даже несколько чудес показать. Но люди оказались слишком слепы, даже тупоумны. Не ожидал Господь, ей-ей, не ожидал он такой зашоренности. И с тех пор как они, живущие на Земле по его прихоти, с его лёгкой руки, убили его родное дитя, поклялся он самому себе не снисходить до болтовни с временными, не оставляющими следов. Даже если среди них находились чувствительные души, случайно мутировавшие, да, приходится признать, в процессе эволюции. Много сил пришлось приложить, многому научиться, чтоб оживить родное дитя. Но больше он на Землю никого не посылал и посылать не собирался. И не снисходил. Хотя в этом он и подобен был своему антиподу, врагу лютому, который портил народ, развращал, убивал и горстями посылал своих эмиссаров к людям. Да, в этом он был точно враг его, да, никогда не станет он сюсюкать со своими овцами. Приглянуть, конечно же, надо. Сотворил, теперь уж что.

В жилах нелюдей тоже текла жидкость и тоже красная. Чтоб не отличались они от остальных, чтоб не бросалось в глаза их отличие. Всё сделал пославший их, чтоб походили нежити на людей, вовсю старался, и не отличить теперь его посланца от любого оборванца, ни внешне, ни внутренне, печёнку воткнул ему и даже сердце. Пусть думают, что тоже человек.

Нелюдь упала на снег, и из дырки в животе полилась на белое красная жидкость. Очень похоже на кровь. Близился конец. Снег пачкался и становился некрасивым от вытекающей субстанции. Но то была не кровь. То была просто жижа. И когда большая часть её вытекла из организма, поток стал маленьким, а снег почти не загрязнился, остаток жижи втекал в маленькую дырочку и уходил незаметно.

— Зачем же ты так, сынок? — спросила женщина, которую перед этим били молотком по голове, чтоб она призналась, где деньги. — Теперь вот умрём вдвоём, — она всё ещё думала, что, может, это тоже немного человек.

Она не знала, что тут на земле, прямо у них под боком, почти по соседству, водятся нелюди. Пока они не пришли первый раз. Тогда и появилось подозрение. Тогда и появился под диваном обрез. Не для красоты. Спасаться.

Что она ответила, нелюдь, не имело смысла, она умела говорить, да, тоже как все мы, и, может, что-то сказала. Но слова ей были даны для того, чтоб не заметили её, не распознали раньше времени. Из дырки в брюхе всё ещё вытекала жидкость, похожая на вишнёвый компот. Вскоре мерзость испустила дух. Сдохла.

Они пришли. Их было трое. Трое — это всегда неприятно. Или опасно. Человек, которому не скучно с самим собой, ходит один. Двое — иногда могут встретиться случайно и заявить, что они — единомышленники, и найдутся те, кто им поверит, поверят в эту смелую гипотезу, а трое — уже банда. Они и были бандой.

— Где деньги?

— Нету денег.

Её ударили по голове, потекла кровь, жизнь оставалась, но сколько её осталось, неизвестно, меньше, намного меньше, чем было до этого, минуту, несколько секунд назад.

— Деньги в гитаре.

Гитара стояла в прихожей, и в ней были деньги. Заначка, а не клад.

Они бойко двинули в прихожую. Там было темно. Тот, из которого скоро, очень скоро вытечет вишнёвый компот, полез в карман за спичками. Ближе спичек лежали сигареты. Он вытащил из пачки одну закурить. Но кто-то подбил его руку, и сигарета упала на пол.

Бог отдыхал, когда в сердце его кольнуло. Творилось что-то неладное. Какая-то несправедливость. Её надо было отвести. Он взглянул на Землю. Там трое молодчиков собирались убить невинную женщину. Просто так. Это надо было отменить. Бог заметил, что главарь шайки потянулся за сигаретой. И он толкнул его под локоть. Сигарета, как и должно, упала на пол. В кармане главаря лежали и спички, и Бог позволил ему взять их и зажечь одну. Чтоб поискал сигаретку, которая упала на пол.

Образ висел в доме с незапамятных времён. Обрез двустволки появился недавно. Но он был наготове. Потому что нелюди уже были в этом доме. Но тогда у Бога не кольнуло в сердце. Никто никогда не узнает — почему.

Чудом она дотянулась до обреза. Как будто кто-то помог ей вложить его в руки. Она лежала на полу, ей было неудобно стрелять, но левая рука высвободилась, и палец правой лёг на курок. Но в доме было чересчур темно, и даже темнота расплывалась, плыла. Правая рука была в крови. «Это кровь с головы». «Сейчас убьют».

Но случилось иначе. В прихожей зажглась спичка, а потом главарь присел на корточки, оба дула были наведены прямо на него. Курок был благополучно спущен. И в животе появилась нужная дырка.

— Стреляй, стреляй, — приказывал уже почти покойник своим подручным, и тут их накрыл ещё один выстрел. Как хорошо, когда всё происходит вовремя. Конечно, это был не совсем тот случай.

Подручные вытащили главаря на улицу, из него текло, и они бросили его на снегу. Их самих скоро и след простыл. И Бог сюда больше не возвращался. Были более важные дела.

 

3. Депутат

Это был самый настоящий депутат. Не городской думы или сельсовета, клуба по интересам, иеговистской общины или даже православного собрания, собрания духовных лиц или лиц, далёких от духовности, сходка людей, если можно только их так назвать, чтоб они не обиделись на столь примитивное и опять же непочтительное название, сходка, вместо симпозиума, сборище людей, ищущих удовольствия или понимания, где только можно, на каждом шагу. Нет. Этот был настоящий.

Конечно, в самом начале не хотелось говорить плохо или некрасиво о народном избраннике, человеке, избранном вами или нами, не потому, что на косо смотрящего может упасть кирпич на голову или камень окажется привязанным к шее болтуна верёвкой, что растворяется в воде через сутки, ну, может, с небольшим; кому-то придётся возиться с этим да и материал для такой верёвки сегодня ещё дороговат. Нет, чернить депутата мысли не было. Выспросить сокровенное — вот чего захотелось.

Он чудом появился в цеху, без охраны, один-одинёшенек, окружённый десяточком почитателей — сказать так, значит, соврать немилосердно и бросить тень на государственное лицо, чтоб проявиться, высунуться, нет, это неправда. Рядом с ним шло всего двое, начальник цеха и кто-то из замов. Конечно, начальник цеха по своей злобности превосходил любую охрану, но по силе был не богатырь, так что, в случае чего, мог и не защитить депутата. Одно ясно, очевидно — представитель народа, то есть депутат, не боялся этого народа: ни сталеваров, ни подручных, ни даже пыльных, как чертей, работников энергетической службы.

Но вначале не было мысли взывать к депутату. Она появилась случайно, вместе с появлением депутата в цеху. Вынырнула из-под спуда.

Была другая мысль, раньше. Проще и примитивней, приземлённей и низменней, но тоже нераспутанная: почему начальник участка оторвался от народа. Ведь совсем недавно он был рубаха-парень, свой в доску, иногда в стельку, но — свой, а вот теперь оторвался от себе подобных. Казалось, навсегда. Почему? Это надо было понять или хотя бы почувствовать. И барские интонации в голосе, и этот изменившийся взгляд, и приказы, не выполнимые так быстро, как он хотел. Не было болтов, винтов и гаек, которые сам же он своим голосом приказал выкинуть, чтоб их не своровали его преданные люди, и теперь эти идиотские болты надо было найти, материализовать из воздуха, потому что забыл начальник о своём приказе, он не обязан отчитываться перед нижестоящими, навсегда ниже, навеки ниже. Да или нет? Так или не так? А был ведь свой парень. «Идиот», — говорил, ах, ведь нельзя выдавать, кто говорил, а не скажешь кто, значит сам возвёл напраслину… Да, может, никто и не говорил, но думали же, точно так и думали, это уж доподлинно. Вот что было непонятно, и хотелось выяснить, перечувствовать за человека, имя которому Начальник участка. Ой, а что случилось с его женой! Как её стала пожирать зависть. Прямо на глазах. Бедная женщина. Эта всепоглощающая зависть была ей неизвестна и никогда не знакома, дурная незнакомка, которая соблазняла и совращала других, но никак не её, вдруг стала её лучшей, закадычной подругой. Вот что случилось. Почему? Это была задача для выяснения истины. Она и осталась. И тут на горизонте появился депутат.

Это был депутат Государственной думы. Что говорить или писать о нём? Он далёк от нас, как планета, на которой нет жизни или есть жизнь, он не набивает наш кошелёк ни банкнотами, ни даже мелочью. Что о нём писать, думать, тревожить доброе имя? Так запомнился ведь.

Да и начальник участка далёк, как туман в низине, на который смотришь с высоты дамбы, наслаждаясь его прохладой, видишь этот туман с холма, сверху. Не хотелось беспокоить и этого почтенного человека, кем почитаемого, не наше дело, пусть будут дела его делом совести его, чёрт с ним, казалось, с бывшим рубахой-парнем или парнем-вырви-глаз. Так нет же, случилось хуже, ещё хуже… Всё вокруг, кажется, стало распадаться. Как Римская империя. Подъём, расцвет, а потом упадок. Неужели так? И то, что дорого и, может, любимо, тоже ждёт разложение и тлен, и безвозвратная пошлость?!

Всё шло к тому. И надо было взяться за какую-нибудь нить, какую-нибудь верёвочку, хотя бы за ту, которая растворяется в воде за одни сутки, чтоб найти причину, причину конца.

Друзья и близкие теряли души. Как кошелёк с мелочью. Даже не продавали их дьяволу, а теряли, легко и просто, как использованный трамвайный билет. Хотелось вопить. Надо было только удалиться подальше, в необитаемое место, в пустыню. Но пустыни поблизости не было.

И вот появился депутат. Нет, не на горизонте. В цеху. Тут не бывает горизонта. Только стены и пыль различной плотности, но всегда достойная пыль. Глаза ест поедом и дышать мешает. В груди печёт.

Он шёл быстро и легко, как юноша, как мальчик. За ним летели с той же скоростью те, кому было позволено, кому посчастливилось быть рядом. Никогда начальник цеха не летал так, как сейчас, не порхал птичкой колибри, или, может, скворцом. Он ходил степенно, с выпяченной грудью, сколько было, всю выпячивал. Гоголем ходил, Николай Васильевичем.

За депутатом оставался след. Не какой-нибудь вроде того, что остаются, когда сапогами или ботинками вступишь во что-нибудь, или промочишь обувь в дождливую погоду, в ненастье, и уже где-нибудь в доме, в сухом месте, с башмаков стекает вода, оставляя след подошвы или лужу. Всяко бывает. След был не таков. И оставался он не под ногами порхающего депутата, а в воздухе.

Воздух в цеху был не особенно полезен для людей, но людей здесь не было, тут находились рабочие, мастера, разные дежурные инженеры, нет, людей и правда не было. Сплошь и рядом находились подчинённые, и пока они могли дышать тем, что было в атмосфере, менять это что-то никто не собирался. Тем более, что эта воздушная среда передавала запахи лучше самого чистого воздуха, лесного или полевого, или даже морского. Особенно хорошо газовая среда, которую по привычке всё ещё называли воздухом, передавала запах печёной картошки. Когда её пекли в дежурке электриков, то сразу же, как только войдёшь в цех, настроение поднималось до самой высокой степени, запах печёной картошки проникал в душу, и она становилась чище, и, может, добрее. В заводской столовой, где кормили рабочих, так вкусно никогда не пахло. И пахнуть никогда не будет. Последнее утверждение можно оспорить. Но у кого из вкушавших в том месте откроется рот?

Если углубиться в цех, в его всепоглощающее нутро, то где-нибудь, в таком месте, где, кажется, людей никогда не было и не будет, они задохнутся немедленно, так как, по слухам, человек, дышащий без воздуха, долго не живёт, а слухи — они всегда сбываются, в этом самом месте вдруг потянет печёной картошкой, и снова захочется жить.

Депутат пролетел по цеху не так быстро, как пуля, выпущенная из автомата, но всё равно быстро, как умеют только депутаты. Он был уже у выхода из цеха. А после него остался такой замечательный, такой великолепный, ни с чем не сравнимый запах одеколона. И сталевары, и подручные, и ответственные за воду, за пыль, за приборы, все высыпали на площадки, нюхали эту роскошь и не могли вынюхать.

— Вот это да! — говорил один.

— Вот это да! — соглашался второй. Кому-то хотелось подбежать к высшему человеку и сказать: спасибо, что зашли, у нас всё хорошо, сказать два-три слова, чтоб поднять настроение депутату, кто-то хотел просто взглянуть в глаза, чтоб хоть немножко приблизиться к человеку, вероятно, был кто-нибудь и такой, из жалобщиков, вечных нытиков, отставших в развитии, кто хотел бы спросить, когда поставят фильтры, чтоб легче дышалось, тогда и работать будет легче.

Но никто не подбежал к депутату, ни одна живая душа не посмела приблизиться. Запах одеколона, или, может, духов, был таким могучим, возвышенным, нокаутирующим запахом из другого мира, что никто, никто не посмел ворваться в этот недоступный мир. Люди расползались по рабочим местам, с трудом выходя из оцепенения. А депутата и след простыл.

 

4. Формула счастья

Когда торопливое солнце побежит, посеменит по небу, как беспечная школьница, одетая не по сезону, быстрей бы, скорей бы добраться до места, спрятаться от пронизывающего ветра, избавиться от дрожи, тогда этого не случится. Не случится этого и тогда, когда на небо, вместо золотого чуда, выползет красное чудище, красный гигант, как утверждают и божатся астрономы, и краски мира заиграют по-другому, да и глаза людей станут другими, может, жутко красными, а, может, беспечно лиловыми, такими, что только взглянешь в них, и уже влюбился. И не нужны будут художники и поэты, чтоб разбудить воображение, и лирики, чтоб наполнять души какой-нибудь необыкновенной субстанцией, и даже химики не понадобятся для исследования крови, чтоб поменять состав и дать новую жизнь какому-то давно и напрочь стёртому чувству. Это всё будет не нужно. Взгляд лиловых глаз заменит весь мишурный труд по очеловечиванию людей. Тогда этого больше не случится.

Но почему же это произошло с нами? Почему это стряслось? Люди потеряли формулу счастья, может, эту формулу потеряли ещё Адам и Ева, в писаниях прямо не указано, а намёки — это не тот случай, тут нужны строгие научные доказательства.

Когда торопливые люди устанут бежать. И им надоест каждый день, каждый раз возвращаться туда же, И делать всё то же, что было вчера, и давно, и всегда, И прятать в мешки, и в чулки, в погреба и чуланы, Захочется им поделиться, отдать и расстаться.

Тогда и наступит оно, — пел уличный музыкант под гитару о шести ненастроенных струнах в подземном переходе, мотив он взял у другого певца, которого уже забыли, и хотел напеть себе копей-ку-другую на завтрак, рассказав людям о том, откуда берётся волшебство и что такое счастье. К словам песни никто особенно не прислушивался, вообще не прислушивались, если точно, все спешили, торопились, как на пожар, и хотя монетки изредка звякали, когда касались других монеток, которые проситель вначале положил сам (даже и курице для примера кладут в гнездо какое-нибудь яйцо, поддельное или же испорченное, чтоб она знала, где нестись), давали люди из сострадания, но никак не за то, что музыкант, бард и философ вместе, делился самым сокровенным. За это не платили. Это ничего не стоило, не ценилось и не воспринималось. А вместе с тем соплеменники были несчастны, им всегда чего-то не хватало для полноты ощущений, немного не хватало, чуть-чуть не хватало, но не хватало всегда; без преувеличения, а только с преуменьшением, можно сказать, вечно.

Таким был и кум, и сват и брат. И даже друг. И даже подруга, первая любовница, любовница страстная, женщина роковая. Любимых уже не было, и слово это становилось ругательным. Вот-вот оно станет ругательством. А неочищенных, незамысловатых слов вокруг было видимо-невидимо, больше, чем чистых и симпатичных, и будущее предвещало исчезновение из обихода всяких других выражений, кроме крепких. Что ожидало соплеменников, музыкант не знал, он чувствовал, что было бы, если бы… и пел, распевал и свои песни, их у него было целых две, и чужие пел, и декламировал, белым стихом поливал проходящих существ, земляков и приезжих, и рифмовал невпопад, и сонеты читал, и плакал, рыдал, когда чувства накрывали его, ведь от слова не спрячешься, а он это слово вытаскивал из мрака, из темноты, слово, уже забытое сегодня, хотя вчера ещё им козыряли, выдавая себя за приличных или прикидываясь интеллигентами.

Не знал он, как помочь другим, какие ещё слова найти, какие звуки. Как себе помочь, он тоже особенно не знал, монет в фуражке иногда было так мало, что не хватало даже заморить червячка. Но червяка всегда можно было убить, и это его грело. Он искал слова и звуки, которые остановили бы несчастных, не на минуты, на секунды, чтоб его песня, такая звонкая в переходе, затронула сначала душу, а потом и мысль. И ему это удалось, удалось один раз, остановился возле него человек, не монстр, а гражданин, и обнял, и сказал, что всё понимает, но тут же прилёг и задремал. Чувство удалось расшевелить, и мысль, и только организм не выдержал.

«Может, дело всё в струнах, может, надо настроить гитару, чтоб звучала она так, как привычно их слуху, мягко и бархатно, лаская их нутро бархатной тряпочкой?» — думал исполнитель песен, возвещатель истины и знаток формулы. «Но привычными звуками не открыть для них формулы, не посеять сомнения. Хотя заработать, наверное, можно больше. Но неужели и я, последний из поэтов, променяю лиру свою на радость для желудка, и вместо того, чтобы открывать глаза, стану потакать тому, что они пережили когда-то, и на том стоят? Ни за что!» — подумал певец, взбудораживая ещё больше свою гитару, стала она ещё более непонятна, и грошиков в фуражку сыпалось ещё меньше. Что ж. Надо выбирать. У каждого барда есть выбор. И он волен сам себе выбирать и подмостки, и публику, и даже инструмент. «Вот катятся слёзы из глаз моих, слёзы страсти и печали, слёзы, рождённые любовью к ближнему и к дальнему, и даже к тому, кого никогда и не было на свете, почему же у них не промелькнёт чувство на лице, не приоткроется щель в душе. Почему, Господи?»

 

5. Ожидание

Ты ждал его, как бога.

«Да нет, дружок, больше бога. Бога так не ждут».

Появится искра внутри тебя, вот же Он, рядом, сию минутку и всегда был рядом с тобой, Бог, господь наш, только не мог ты понимать его, думающего за тебя и чувствующего за тебя, ибо не внимал ты бессмертию; но вдруг внезапно проскочила искра у тебя внутри, и десятки услужливых единоверцев, единомышленников, уже вкусивших бессмертие большой раздаточной ложкой, привечают тебя и зовут в своё лоно, в своё логово. Отныне ты — их, не будет свистеть над тобой и под тобой, паче всего внутри тебя тоска одиночества, тоска забвения тебя всеми, ты — наш, наш родной, с душою, сердцем и потрошками. «С потрошками! С потрошками!», — звенит песня, и слова тут — фу, пустяк, теперь уже не нужны никакие слова, душа освободилась от пут или намертво схвачена невозвратными путами, и ты летишь в пространство звёзд и галактик, ты бессмертен, а остальные, тоже черви, тоже рабы, но ничьи, они остались в пустыне, имя которой не сыскать, в пустыне своих жалких, ничтожных, никаких мыслей и никаких чувств, только голод иногда даёт о себе знать… Лети и наслаждайся. Ты — часть, которой дано почуять всё!

Нет, не так ты ждал его. Ты ждал его больше, чем бога. Бывает ли такое? Один раз было. Значит, бывает. Или, может, нет. Но было.

Ты ждал его, как ангела с небес. Того, который мчался к одному тебе.

— А вот и ты! — твоя душа выпорхнула навстречу ему. Вся, какая была. Без остатка. Целиком.

— Привет, привет! — сказал он торопливо, шутливо, стыдливо.

Но ты не заметил спешки в его словах, ты не знал причину этой поспешности, и вряд ли когда постигнешь её.

— Так сколько же мы не виделись?! — Чувства так и хлынули из тебя, так и повалили.

— Да восемь лет. — Он точно посчитал. Как-то ему это удалось?!

— А кажется, что двое суток. По крайней мере, вот сейчас. Ты появился, и бесконечность отступила.

— Что значит бесконечность? Что за абстракция?

— Да ничего, сказал, как чувствую.

— Ну, прежде чем сказать, подумать надо.

— Придумай лучше. Как ни скажи, всё радость.

— Что я должен придумывать? Какая радость? Отчего?

Он чем-то был недоволен.

— Тебя увидеть снова. Живым. Почти не тронутым природой, — ляпнул ты.

— А что со мной могло случиться?

— Да всё что угодно. Что же могло произойти с тобой? Со мной, с нами, что могло преобразоваться? Да могли мы продать душу кому-нибудь, даже не дьяволу или его жалким прислужникам, а какому-нибудь купчику, или просто продать, просто тому, кто как-то зацепился за жизнь и знает тайный ход в чужие закрома; могли растерять всё, что мы ковали в юности, ковали для того, чтобы ковать, ковать, ковать.

— Попроще говори. А то не понимаю я!

Он, правда, ничего не понимал. Ни про душу, ни про закрома.

— Купил я мяса, свинина свежая. Сейчас поджарю, будет праздник. Сначала разогреем сковородку, чтоб было сочное внутри, потом услышишь ты шкварчанье и почуешь запах. Так запахнет, что не устоишь.

— Я не хочу свинины, лучше молока попью.

Он сморщил нос, как клоун в цирке. Почему-то закапризничал опять.

— Да славное мясцо. Свинью прирезали недавно. С утречка.

— Мне всё равно, что есть. Не избалован кухнями.

— Так может, сделаем жаркое? С картошечкой.

— Зачем возиться, лучше я выпью молока.

— Да что ты с этим молоком! Я так старался!

— Зря старался.

Чувствовалось, что он хочет досадить. Хоть чем-нибудь. Хоть вот этим своим «нет».

— Так жарить?

— Зачем, не надо. Лучше расскажи, что тут новенького.

— Да сейчас ничего. Раньше было похуже.

— Всё ничего. Ну ладно. Давай обедать.

— Ну, давай.

— Я булочку хочу или печенье мягкое.

— Есть вот хлебцы, а булок не купил.

— Ну что ж, хлебцы — то тоже хлеб. Так что тут новенького?

— В смысле истин?

— Каких там истин? Как дела? Работаешь где, сколько получаешь?

— А истины?

Он смотрел, глядел непонимающими глазами. Он забыл это слово.

— Что ты мне зубы заговариваешь? Вижу, получаешь много, живёшь хорошо, зажирел.

— Всё на заводе. Всё по сменам. И с каждым годом тяжелей.

— Ночь отдежурил, денег сгрёб и жируй? Ха-ха. Ему стало легче, казалось, даже немного повеселел оттого, что смог хоть как-то расстроить хозяина. Хоть чуть-чуть.

— Ты мне не веришь!

— Да, по тебе не скажешь, что работяга. Здоров как бык. Вот я больной. Всё у меня болит: и тут болит, и тут болит, и тут тоже болит. Хотел бы я быть таким здоровым, как ты.

— Так ты ж не спрашивал о здоровье? Откуда ты знаешь?

— Да я всё знаю, я такой… мне не надо ничего говорить, я же вижу, что у тебя много денег, и ты здоров, и мне незачем спрашивать, как ты себя чувствуешь и что у тебя внутри, я давно стал скотиной бесчувственной, давно мне ни до кого нет дела, давно я живу сам по себе, берегу себя, как только могу, но попробуй тут себя убереги, вы же не даёте житья, враги кругом, слева и справа, днём и ночью, враги окружили меня, и ты — тоже мой враг, потому что богат ты, вижу, и на ногах стоишь, и не кашляешь, и глаза целы, ненавижу всех вас, и тебя как часть от всех тех, кто не дал мне того, что я хотел, враги, враги, кругом одни враги, враги кругом.

Он не сказал всего этого. Но мог бы сказать? Это или что-нибудь вроде этого. Что-то недружелюбное, скорее даже враждебное, вечно враждебное, читалось в его интонациях, и в манере говорить, и в ухмылочках, и, может, ещё в чём.

— И как же ты живёшь так? Всё знаешь наперёд, не спрашивая? И груз какой-то как будто давит на тебя изнутри. Как же живёшь ты с таким-то грузом? С таким грузилом.

— Да вот так и живу.

— Ты как будто не развивался, а назад пошёл?

— Да, я сохранял себя, сохранял то, что есть, я слушал те же песни, и книги те же я читал. Чтоб оставаться человеком. Чтоб сохраниться.

— И ты думаешь, у тебя это получилось?

— Конечно, получилось, — сказал он злобно.

— Почему ты злишься?

— Потому что повезло тебе, а мне не повезло.

— Но тысячи и миллионы, кто живёт лучше. И тебя, и меня.

— Плевать на миллионы. Хе-хе, хе-хе.

— Ну хоть кого ты любишь? Или как-нибудь так? Хоть кто-нибудь есть такой, кто не озлобляет тебя?

— А этого тебе я не скажу.

Может, и не надо было этого говорить. Это, может, можно было и увидеть, или понять, если очень постараться.

Вы ели жареное мясо. Старался ты, конечно, вовсю. И сготовил, как смог.

О, что может быть вкуснее жареной свинины? Тут не у кого спросить. Жив бы был Гоголь, то сказал бы: «Трудно найти что-нибудь вкуснее обжаренных с обеих сторон румяных кусочков поросёнка с душистым, свежеиспечённым хлебом». Да Гоголь даже бы и лучше сказал.

И кто же это был перед тобой?!

Тот, кого ты ждал, улетучился. Это не он, это — другой. Но ведь это — он. Кажется, что он, потому что это на самом деле он. Но это не тот, которого ты ждал.

Возьми себя в руки. Возьми, если сможешь. А если не сможешь, тогда плохо. Очень плохо. Бери, давай. Немедленно. Сейчас же. Как-нибудь. Как сможешь.

Отказывайся от него. Отрекайся. Отрекаюсь, Господи. Но где ты, Господи?

 

6. Надежда

Случилось так, что и надежда начала умирать. Но она, как сказано в писании, умирает последней.

Поэтому жить надо так, как будто бы этого не случилось, как будто она и живёт, и цветёт. Краснолицая и даже чуть-чуть красномордая, она — настоящая, с весёлым и даже задорным огоньком в глазах, и глаза её черны и глубоки, а не пусты, нет-нет, не пусты до черноты, и вот она пляшет одна, а потом и ты с ней иди в пляс, иди вразнос. И старайся вглядываться в неё, подобострастно всматриваться в её черты; и выдай подобострастие за страсть. Может, она и поверит. Но не забудь, это — не твоя надежда. Она — чужая.

Ещё совсем недавно поэт Ду Ду, почему-то прозванный в народе Га Га, мог объять весь мир. Душою. Даже частью души мог охватить всё окружающее, почувствовать любовь влюблённых, вместить в себя все лучи восходящего солнца и все капли летнего дождя. И капли холодного осеннего дождя тоже входили в него беспрепятственно и возвышали. И всем вокруг из этого богатства он мог выдать по черпачку, или по тарелочке, или по большой миске. Сколько в кого входило, столько и мог он отдать. Это было совсем недавно, десять или двадцать лет назад, даже не пятьдесят и не сто почему-то, может, потому, что человек, даже поэт, не живёт так долго. Он мог понять каждого и возвысить дух его, помочь идти вперёд, парить к вершинам, подниматься к облакам и направляться к звёздам. Будь то наше солнышко или другие, далёкие, не знакомые, поэтому, естественно, и более прекрасные. И что ж для этого ему было надо? Почти что ничего. Всего лишь два десятка слов, поставленных в таком порядке, в котором мог поставить только Бог. Но он был человеком, можно было и потрогать его, и за бороду подёргать, или лучше посидеть рядом и послушать с открытым ртом. Или приоткрытым. С закрытым не получалось, он сам собою открывался.

И зачем он постриг бороду? И надел этот дурацкий пиджак. Другого слова и не найти. То ли шёлк, то ли плис — неизвестно что. Из такого материальчика пошить бы юбку для бальных танцев, чтоб наэлектризовывала партнёра, или шапочку для гнома под ёлочку, колпачок с бомбомчиком для веселья детишек. Костюма сшить нельзя. Но на заказ сшили.

— Заказал, — сказал он.

— Такой к лицу начальнику паспортного стола или службы иммиграции. Прикоснуться невозможно, не то, что надеть.

— У заведующего отделом культуры такой же. Но мой шикарней.

— И ты променял джинсовый костюм на это барахло?

— Мне не пристало выглядеть, как раньше, — сказал он экстатически.

— А почему?

— Да потому.

— Тут разве есть чего-нибудь такое, что надо скрыть?

— Не просто скрыть, тут есть такое, в чём тайна. Тайна тут!

— Так расскажи. Историю появления тайны.

— Нет, не могу, и не проси.

— А если заплатить тебе, да щедро, а?

— Если заплатить, тогда подумать надо. Там, где деньги, всегда спешить не стоит, ведь деньги — деньги с тех самых пор, как их придумал Мефистофель.

— Красиво как звучит «придумал Мефистофель».

— Так как ты полагаешь, за сколько продаю я тайну всех людей?

— Если продаёшь, то у кого-то денег хватит. Может, купят. Но что-то мне не хочется платить за это знание. Мне кажется, что эта тайна — для других. Воспользоваться ею не смогу. Но выведать о том, что ты скрываешь от людей, всё ж хочется.

— Да я особо и не скрываю.

— Так да иль нет? Ты что-то здесь темнишь.

— Да как же можно скрыть — что скрыть нельзя?!

— Так продаёшь, или бесплатно отдаёшь? А деньги просишь-то зачем?

— Про деньги я не говорил. Я говорил, подумать надо. Про деньги я не рассуждал как будто. А говорил тебе всё общие места. Ни капли мысли не вложил я в это рассуждение, ни капли страсти.

— Так скажи про тайну!

— Да разве ты не видишь сам её?

— Не вижу, не догадываюсь и боюсь подумать.

— Не догадываешься? Может, Римского позвать?

— Которого из них?

— Да друга моего, профессора.

— Он уже профессор?!

— Так папа у него ж профессор.

— Что творится! Я думал, ты говоришь о Римском из «Варьете».

— Да я вообще не думаю. А говорю я те слова, что подвернутся первыми. Чтоб в рифму не промазать.

— Ты как с луны свалился. Стал другим. Как будто не понимаешь ни черта. Ни в душевных треволнениях, ни в простейших переживаниях, ни даже в том, что на хлеб надо заработать; как будто ты совсем забыл, что значит разочароваться или даже отчаяться, когда уже ничего не хочется, и кажется, ещё чуть-чуть — и всё, тебе конец, тебя больше нет. И незачем держаться за ничто.

— Молодец, ты догадался правильно.

— И что ты меня сбиваешь всё время на этот полустих, который так и привязывается, как репейник. Как зараза какая.

— А мне так легче. Так трудней меня разоблачить.

— В чём же?

— В том, кем стал я. Да и тебе, как вижу, некуда деваться.

— Конечно, некуда деваться. Я ищу. Так скажешь тайну или нет?

— Да нету тайны никакой!

— Да как же нету, тебя не стало вовсе, вот был ты человеком, был поэтом, а сейчас — пустое место.

— Что значит пустое, никакое не пустое. Ну ты и скажешь такое. Подумай, что говоришь. Посмотри, какой у меня пиджак!

— Так в чём же эта дурацкая тайна?

— Это не тайна, это — загадка.

— Теперь загадка?!

— И разгадать её я не могу.

— Так, может, я б тебе помог. Недаром я физтех закончил и множество задачек порешал. Или, по-твоему, даром?

— Да ты мне не поможешь!

— Почему?

— Да потому что мне особенно-то и не надо это. Совсем не надо. Ворошить старое, вспоминать то, чего бы мне не хотелось, ну и вообще, лучше бы всё, что было, забыть насовсем, а не вытаскивать на свет божий. Или белый, как хочешь.

— Так значит, я ничего и не узнаю?

— Конечно, не узнаешь. Как ты можешь узнать обо мне тайну, если я сам её не знаю.

— А если решить это, как задачку.

— Это что, задачка по арифметике, по-твоему?

— Ну, что-то вроде этого.

— Ну, так вперёд, решай.

— А ты мне не поможешь?

— Конечно, нет! Я не хочу её решать! Мне хорошо и так!

— Но ты же стал другим, и не вмещаешь в себе ни света звёзд, ни солнечных лучей, и взгляд твой внутренний не проникает во влюблённые души, чтоб почувствовать.

— Да зачем мне всё это, мне и так хорошо. Мне так лучше, намного лучше. Не проще, не спокойней, а лучше. И не удобней. Так я живу…

Он как-то нехорошо улыбнулся, и что-то скрывалось за этой улыбкой. Что-то такое, что всегда было в мире, вокруг. Что поджидало на каждом шагу, в темноте ночи и при свете дня. При луне и при свечах, и даже при керосиновой лампе, в тысяча девятьсот шестьдесят первом году. Что это было? Можно ли понять? Решить, как задачу, или объять, как тайну?

То, что случилось с поэтом Ду Ду, давно уже случилось со всеми. Или, может, остался кто-то?

 

7. Направо пойдёшь…

Не успел дописать фразу, как снова потерял мысль. Снова забыл, что хотел сказать. И это уже не первый раз. Это не старая, потрёпанная или чужая мыслишка. Тогда было бы ладно. Нет. Это рафинированная думка, готовая к употреблению. В удобной упаковке. Единственная в своём роде. Восхитительная, когда поймёшь. Вдруг захочется творить добро. Или творить что попало. Много и без разбору.

Какая мысль тут потерялась, кого спросить? Спросить, конечно, некого. Бог, возможно, подсказал бы. Если бы ты верил в него. А если не веришь, а думаешь, что нет его, то он не подскажет. Если ты не нуждаешься в нём, если нет в твоей душе места для него, тогда уж извини. Не придёт, не поднесёт и не поможет. Разбирайся как-нибудь сам.

Мысль на самом деле потерялась. Но почему не жалко? Когда потеряешь сотню, тысячу, ох, как жалко. Щемит сердце, выступают слёзы, не знаешь, что и делать. Хотя деньги — доступны всем, и нет в них ничего необыкновенного — для широкого потребления, ширпотреб. Так почему же? Деньжат — жаль, а мысли — нет?

Потому что родившееся в голове твоей или его, или в какой угодно голове, лысой или патлатой, кудрявой или кудлатой, не съешь и не выпьешь? Не выпьешь и не закусишь? Деньги — всё, а мысли — ничто! Когда они станут деньгами, тогда другое дело. Мысль — это сырьё, и сам ты — сырьевой придаток. Тех, кто может взять, если захочет.

Ты всё ещё думаешь, что потерял сокровище? И не жалеешь о нём. И даже почти забыл. Что же это такое?! Подушка, набитая валютой, или коврик для собаки?

Вот почему ты не жалеешь потерянного, утерянного или утраченного. Вот почему ты расстался с ним так легко. Мысль для тебя не стоит ничего, потому что для них, для всех она — пустое место. Давно, давно, давным-давно. Для всех, для всех, для этих и для тех. И для вон тех.

Ты согласился с ними. Я согласился с вами. Ты перестал ценить себя и стал смотреть на себя самого их глазами, стал глазеть на себя, как жадный смотрит на чужое добро, как вожделеющий на вожделенное, как пёс на псину, как вор на ещё не сворованное, которое обязательно надо украсть. Позор тебе!

Может, в самом начале ты выбрал неправильный путь? Зачем было идти прямо? Там, на камне, было ясно сказано: «Прямо пойдёшь — пути не найдёшь». И не было сомнений, что слова выбил именно тот, кто пророчил. Камень за века обветрился, покрылся мхом, но слова просматривались чётко, и не было никаких сомнений, что это — первоисточник. Написавший это — сие так и думал, как написал.

«Направо пойдёшь — в труде пропадёшь». Может, надо было пойти направо? Не понравилась тебе категоричность фразы, готовый рецепт бытия, выстраданная и выношенная чужая мысль, да и шрифт был каким-то простым, незамысловатым. Не поверил ты тому человеку, кто свернул направо. Ты думал, что тебя ждёт труд, от которого не просто исчезают мысли, но всякие мысли. Никакого выбора и не нужно было бы, ты бы уже и не знал о том, что есть другая жизнь, что можно жить иначе. Пошёл бы направо — вдруг и угадал бы. А ведь и на самом деле надо было гадать.

Но был ещё один путь. Налево. Широкая дорога, автострада со знаком, разрешающим двигаться быстро. К тому же налево не предлагали идти, бить ноги, натирать мозоли, стирать подошвы. Нет, нет, драгоценнейший, — сказал бы классик. Поехать, только поехать. И рядом с поворотом налево стояло на выбор тринадцать иномарок, все новенькие, блестящие, цвета «серебристый металлик» и «чёрная полночь», концепт-кары в полиэтиленовой упаковке и мотоциклы, слепящие хромом, и даже парочка мотопёдов для любителей-извращенцев. Народ валил валом, и люди без лиц подгоняли новую технику, бегали, парились.

И прав было никаких не надо, ни шофёрских, ни даже на трактор. Ведь захотелось тоже быстренько за руль. И почему ты не поддался первому порыву? Смутило то, что все налево были наглыми, да что скрывать, бандитами, а если не бандитами, то кем? И не захотел ты в их компанию?

Но, может быть, вернуться к камню? И начать всё заново? Начать сначала. Пожалуйста, в любое время суток. Да, да, драгоценнейший. В любом виде. В ясном уме или в затуманенном, пешком или на велосипеде. Выбирай снова. Ты думаешь, что вернуться назад — пара пустяков, значит, так оно и есть. Сущая правда. А вот и камень. Тот самый камень.

Одна направляющая надпись, правда, изменилась. Вместо «Налево пойдёшь — наслажденье найдёшь», теперь было «Налево пойдёшь — в рай попадёшь». И слова были уже не те, что тогда, выбиты женской рукой, красивым почерком, таким, что хотелось подержаться за эту неведомую руку и, конечно, пойти вместе с той, что возьмёт тебя хоть куда, хоть к чёрту на рога пойти. Слова были выбиты на красивой табличке, которая аккуратно закрывала предыдущую надпись. Простое наслаждение заменили раем. Что ж, теперь путь налево был яснее, чем прежде. Так куда же двинуть?.

 

8. Встреча с человеком

— Добрый вечер, утро, день и ночь, — сказал человек.

— Боитесь промахнуться?

— Нет, чтоб не вникать. Кто его знает, что там, за стеклом.

— По ту сторону стекла.

— Да, конечно. Закон гласит, что всё существенное — по эту сторону. А что находится вне, я обобщаю, чтоб исключить.

— Ловко. А можно исключить всё?

— Над этим и работаю. Этим и занят. Теоретически — да.

— А на самом деле?

— А вот на самом деле — нет.

— Так может, расскажете, поделитесь истинным знанием?

— Да запросто. Законы бытия открыть для ближнего — с огромным удовольствием. С нескрываемой радостью. В любое время года и суток. И, простите, для любого собеседника. Люблю поговорить. И даже поболтать. Только вряд ли вы поймёте.

— Почему? Ведь ваша речь так доступна и на душу ложится, как масло на хлеб.

— Почему, я и сам не знаю. Мне тоже кажется, что проще уже и не объяснишь. Проще и не скажешь. Но вот никто до сих пор не понял, поэтому я на всякий случай и предупреждаю, что и вы не поймёте. Исходя из накопленного опыта. Из того, что в копилке.

— Где же вы жили, с кем встречались? Просто не верится, что опыт ваш такой фундаментальный. Без исключений.

— Да в том-то и беда.

— Так начинайте.

— Ну, начнём. Приступим. У каждого творца своя эстетика.

— Нет, это слишком сложно. Вы сразу перешли на непонятный мне язык. Что такое «творца» и что такое «эстетика»? Сразу два слова непонятных.

— Ха-ха-ха-ха! Ой-ой! Ой-ха! Животик с вами надорвёшь. Да это пошутил я. Начну попроще, с самого убогого примера. Как Иисус.

— Для дураков.

— Да, да, это самое то. Для малообразованных. Так начинать — и никогда не промахнёшься. Начнём вот так. Людей я вижу насквозь. Всех, до одного. Ну, если честно, то не всех. А тех, которые открыли рот.

— Как в фантастическом кино. Мысли читаете?

— Увы, увы. Я не читаю их. Зачем мне мысли, если я вижу раньше мыслей? Я познаю источник этих самых мыслей. Если б я мысли читал, зачем было б подопытному рот открывать? Вы не совсем внимательны. Иль не логичны.

— Виноват, сплоховал. Вы меня потрясли этим источником, который где-то прячется, за закрытым ртом. Этого ни в каком фильме не видел и ни в одной книжке не читал.

— Хорошо. Значит, нам есть с чего начать. За что зацепиться. Хотя этот крючок весьма слабый, он может оборваться, давайте поищем какой-нибудь другой, понадёжнее.

— А как мы его найдём?

— Да вот не знаю. Может, мы начнём с пустыни.

— С какой именно? С Кара-Кум, или другой какой? Пустыни я не знаю, не жил там никогда, и от жары не страдал, и от голода, и пить всегда было, когда хотел. И такого, чтоб без людей очень долго быть одному, тоже не припомню.

— Хм. Хм. Я начинаю думать, что нам не с чего начать. И это хорошо. «И был вечер, и было утро». И было хорошо.

Человек ушёл в себя, самоизолировался на какое-то время, а потом снова возвратился в пространство разговора.

— Вернёмся в пропасть разговора, — сказал он. — Потому что это не пространство, а пропасть, и нам с вами не удаётся начать. И это хорошо, потому что в других случаях выходило так, как будто бы беседа уже началась, хотя на самом деле это было два голоса в пустыне. Один — в одной, скажем, Сахаре, а другой голос — в другой, пусть в Калахари.

— Вы начали с того, что кто-то открывает рот.

— Конечно. Чтоб сказать хоть что-нибудь, любой живущий открывает рот.

— И тут он выдаёт себя с ног до головы!

— Да! Вы угадали.

— Я на самом деле угадал!

— Но можно было и догадаться.

— Да какая разница. И вот он заговорил, а вы тут как тут. И видите источник его мыслей, и читать эти мысли нет надобности, вы их видите все разом, как городские дома с дельтаплана. Примерно так?

— Совершенно точно.

— Как логично. Надо же. А как же это на самом деле? В действительности, так сказать.

— Практиковаться надо. Чтоб не было ошибок. Чтоб рот открыл — и подноготная его лежит перед тобою.

— Бог ты мой, как интересно!

— Вы уж извините, но интересного тут мало. Даже совсем ничего интересного. Это — как земное притяжение. Вот оно есть, и всё. Кому это интересно. Ну, ходим мы по Земле, ну, притягиваемся. Кто этим восхищается? Кого это впечатляет? Ну, может, кто и найдётся? Какой-нибудь романтический физик. Быстрый разумом Невтон. А так, вряд ли это повод для восторга.

— Так как же проникнуть в эту подноготную?

— Она открывается перед вами вся. Как на ладони. И что, на всё это обязательно смотреть? Совсем не обязательно. Думаю, даже не стоит. Оно не заслуживает того, чтоб туда заглядывать.

— Но вы этому учились? Тогда зачем?

— Нет, не учился. Это — побочные знания. И мысли не было совать свой нос туда. Но так выходит, что от этого и не открестишься. Вот он открыл рот, и всё.

— Вот беда. А каким же было основное знание? Которое всеобъемлющее?

— Изучал я отщепенцев. Оторванных от всех. Отвергнутых. Отодвинутых от куска хлеба и от куска сахара тоже. Начиналось всё так.

Человек начал свой бесконечный рассказ. Через какое-то время, может, двое суток, а может, и через две минуты он увидел, что его никто не слушает. Потом он вспомнил, что рядом с ним и прежде-то никого не было, что ему показалось, что его кто-то о чём-то спрашивает. Давно его никто и ни о чём не спрашивал. Да и вряд ли спросит. И он продолжал свой рассказ о необыкновенной красоте, которая всегда — друг одиночек, кем-то избранных, возвышенна до такой степени, что и дела нет до неё никому, возвышайся она хоть над всей вселенною, поднимайся и удаляйся туда, куда не достать ни человеческому глазу, ни глазу телескопа.

Человек всё говорил и говорил, но уже не вслух, а в уме, про себя, чтоб его никто не слышал. Хотя разговоры с самим собой и не запрещены законом, мало ли что.

 

9. Звонок из прошлого

— Алё!

— Алё!

— Это Дуся.

— Очень рад, безмерно счастлив, звонок неизвестного — к добру.

— Это не неизвестный, а когда-то известная. Это Дуся — источник вашего вдохновения и радостей, которые бывают только неземными, небесными, как выражались вы тогда, не знаю, какие выражения сегодня у вас в ходу, но тогда вы утверждали, что Дуся — ваша мечта, единственная фея, которая может заменить всё сущее на земле. Это та самая девушка, к вашему сведению.

— Дуся, я узнал тебя! Как ты там? Счастлива, радуешься всему или уже нет?

— Конечно, радуюсь. Всё очень славно у меня. А ты меня забыл?

— Да что ты? Я только то и делал, что думал о тебе. Проснусь и думаю. Засыпаю и думаю. И так всё это время.

— Что, все тридцать лет?

— Да, все эти годы думал о тебе, и когда ел, и когда работал, и даже когда спал, то мне снилось, что ты что-то рассказываешь, и, конечно, смысл тут не играл никакой роли, потому что смысл — это пустяк, его может понять и повторить, как попка, каждый профессор, голос твой мне снился. Потому что он неповторим.

— Вот теперь я узнала, что это ты — точно ты. А как твоя жена, детишки?

— Да вот недавно снова развёлся.

— И в какой это раз?

— В третий, только в третий.

— И когда ты стал таким ветреным?

— Да даже и не знаю, когда это началось.

— И тебе нравится эта ветреность?

— Совсем нет, ненавижу её. А ты как, сколько у тебя мужей? Ой, что-то я не то сказал. Есть ли муж? Как дети?

— Дети выросли, и мужа я выгнала на радостях; по этому счастливому поводу.

— По какому поводу?

— Ну, дети выросли, забота больше не нужна об отпрысках, и муж не нужен тоже.

— Первый муж?

— Считай, что первый, если так тебе удобно.

— Так ты свободна?

— Как птица для полёта вверх. Допустим, кура.

— Так кура вверх не сильно-то летает.

— Как умеет, так и летает.

— Почему ты говоришь, как кура? Лучше б без куры. Лучше бы я сам домыслил, какая птица. Может, это чайка. Или ласточка.

— Ну хорошо, считай, ворона.

— Не нравится мне и ворона.

— Ну вот сорока, всем птицам птица.

— Не хочу сороку.

— На тебя не угодишь. Ну, цапля.

— Что это за птицы все какие-то нервные?

— Утка, индюшка, индоутка, — выбирай.

— Эти не летают и не парят.

— Ты, наверно, голубку хочешь?

— Конечно, она лучше индоутки.

— Не будем спорить по пустякам. Ты можешь называть меня хоть гусыней.

— Да она же толстая и раскачивается.

— На подиум, конечно, ей нельзя с такой походкой. Ну, про птичку мы договоримся, в словаре найдёшь, какую хошь, и будешь называть меня той тварью хоть по сто раз на дню.

— Это неизбежно?

— А зачем же я выгнала мужа и детей тоже выпустила на волю? Они выпорхнули, только и видела.

— Чтоб нам увидеться опять? Пить вместе водку, пиво и вино?

— Конечно.

— А ещё что мы будем делать?

— Да что захочешь.

— А что именно?

— Да всё, что захочешь. Ты на самом деле выучился выпивать?

— Да понемногу, по чуть-чуть, соточку-две выпью, чтоб на душе полегчало и чтоб тело согрелось. Ну, а потом уже последнюю, и по домам.

— И ты сначала выпьешь, а потом обо мне думаешь, в пьяном-то виде?

— Да, бывало и такое.

— Ну ладно, а ещё какие грехи водятся?

— Даже и не знаю. Считай, что все, какие есть.

— Да, не надо было отпускать тебя слишком далеко. Слишком надолго, — поправилась она.

— Конечно, не надо. Зачем было выпускать добычу из когтей?

— Допустим, что ничего и не было в то время, пока мы не виделись. И никуда тебя не отпускала я, а просто поводок ослабила. Чтоб была полная свобода. Согласен?

— Придумано великолепно. Как прежде всякое ты выдумывала, чтоб не могли мы быть вместе, так и сейчас — выдумка хороша, на загляденье.

— Да раньше я цену себе набивала.

— А был ли в том смысл?

— Кто ж теперь знает. Но мне казалось, что ты можешь ускользнуть.

— А вышло так, что ускользнула ты, а я остался на поверхности.

— Да ладно тебе вспоминать старое. Кто старое помянет, тому глаз вон. Я вовсе не ускользала, а отлучилась на некоторое время. А сейчас снова вернулась. Считай, из командировки.

— Я так и подумал. Или из тюрьмы.

— Прикуси язычок.

— Уже.

— Ещё раз для надёжности.

— Есть.

— Так когда тебя ждать?

— Так быстро?

— Давно пора. Ты просто кое-что забыл.

— Что же я забыл? Что я мог забыть?

— Мне не хватает только того, что у тебя и было, потому что ничего другого у тебя и не было. Безумного восторга, когда и меня захватывало это безумство, даже если я этого не хотела и противилась этому всем своим несозревшим организмом.

— Что это?

— То, что называют платоническим.

— Ты говоришь о том чувстве, которое накрывало нас?

— Молодец, догадался. Одно оно мне и потребно.

— Непотребно?

— Наоборот, необходимо. Как воздух и вода, вино и пиво.

— Так где ж его найти? Чтоб и выпивка, и закуска в одном флаконе.

— Оно должно быть где-то у тебя внутри.

— По сусекам поискать?

— Да, загляни вовнутрь.

— Как?

— Как раньше ты умел.

— Да я боюсь. Ты бросишь трубку, и снова там будет рана. Душевная рана вот. И опять бежать в магазин за бутылочкой, заливать больное место, чтоб затянулось.

— На самом деле есть там что заливать. Это правда?

— Или правда, или неправда.

— Когда ты едешь, говори? Или летишь на крыльях той же самой птицы?

— Да крылышки больные у неё. Поломаны, иль перебиты. Поэтому она ведь может и не взлететь.

— Взлетит, я думаю, ещё разок взлетит.

— А если нет?

— Как хошь, а я тебе не верю.

— Да так всегда и было.

— Всегда как раз обратное наблюдалось. Полное доверие тому, что ты говорил. Только я боялась этих страстей. Была я боязлива и глупа. А вот сейчас бесстрашна я и жду тебя хоть завтра. Или сегодня. С последней лошадью.

— Снова забыл что-то важное. А, вот оно. Что же мы будем делать вместе? В этом неустроенном государстве? В этом холодном мире?!

— Ты на самом деле не знаешь?

— Догадываюсь, только смутно. Как-то с трудом. На горизонте марево маячит, или туман белёсый, выцветшее небо, часть большая между твердью земной и небесной твердью, то, что для нас Господь создал, чтоб были мы людьми, чтоб что-то чувствовали. Только не чувствую я ничего, ни черта, потому что в этом деле вот уж много лет трудился чёрт. Он руку приложил, и ногу приложил, и всё, что можно приложить, чтоб на земле тут не осталось ничего святого, и — оп, всё получилось у него отлично, беспрецедентно получилось, и что ты хочешь от меня, чтоб я смог победить самого чёрта и всех его подручных, они на каждом тут шагу, их сотни, тысячи; все, кого встречал я на земле, — то черти переодетые в красивое, закамуфлированные, как бойцы спецназа, это и есть спецназ, самый сильный и беспощадный спецназ, и он всё это время уничтожал мою душу, сушил и палил её, и водкой, и виной, и ноющею болью, тягучей бесконечно. И что ты хочешь от меня?

— Я слушаю, — сказала Дуся.

 

10. Письмо из прошлого

Пришло письмо. Оттуда письма не приходят, — говорила мне-ему бабушка, когда он был маленьким и боялся, что бабушка умрёт. Может, кому-то и не приходят послания оттуда, может, всем не приходят. А ему придёт. До сих пор спит в нём эта детская вера.

Оно лежало в металлическом почтовом ящике, который висит в доме на первом этаже и закрывается на ключ. В закупоренном по всем правилам пакете находились слова, самое ценное из всего того, что бывает ценным. И хотя этих слов он, казалось, уже не ждал, они появились. Он не ждал их с тех пор, как ушла бабушка. Или, может, ещё раньше. Он знал, что их не будет… Писем, посланий, знаков. Но они были очень нужны. Он каждый день открывал ящик и проверял почту.

— Нет писем?

— Сегодня нет.

Из месяца в месяц, из года в год. А потом вдруг понял, что ждёт он зря. Как-то неожиданно, в какую-то самую обыкновенную минуту. Пришло такое знание, или это был обман? Якобы знание. С чего бы этому случиться? Не приходило и вчера, и позавчера. И он надеялся. А тут вдруг надеяться перестал. Вокруг всё было таким, как и раньше. Над крышами домов летали вороны, падали листья с деревьев, падали пьяные на тротуарах, детишки у подъездов, будущие философы и филологи, резвились, матерились, как обычно, а дворничиха Зоя убирала курганы мусора, оставленные земляками после культурного отдыха.

Когда-то ему писали отец или мать. Но они ушли. Кажется, уже слишком давно. Даже не то, чтобы слишком давно. Неизвестно, когда они ушли. Может, слишком недавно. Но сейчас они могли не писать. Потому что они являлись по ночам, сначала отец, легко одетый, в рубашке, он всегда стоял на углу дома и смотрел туда, где текла река, немного правее садилось солнце, но он не поворачивал голову в сторону заката, а смотрел на застывшую гладь, может, наблюдал за дикими утками, которые плавали с поднятыми головами или опускали их иногда в зеркальную воду, чтоб перекусить. С отцом можно было постоять столько, сколько хотелось. Он не спешил исчезать в какие-то там неизвестные края. Когда он был живой, так подолгу с ним никогда не приходилось бывать вместе, всё некогда, всё недосуг, а вот теперь можно было стоять с ним, сколько хочешь. Только почему-то он ничего не говорил. Но зато всё понимал. И сон всегда был лёгким, и, когда проснёшься, то первым делом думаешь, не рано ли оставил отца одного. И только потом уже приходят другие мысли.

Он вообще писал редко, чаще приходили письма от матери. Но иногда писал и он. До тех пор, пока не ушёл. Конечно, он не собирался уходить так рано. Но вокруг появилось слишком много нелюдей, несчётное число нежитей появилось вокруг, и они отобрали у него всё, что он имел: мастерскую, дом, детей, воду и воздух. Да, так вышло. Воевал он и с фашистами, и как бы то ни было, то были люди, может, жестокие, но люди, говорящие на чужом языке. А это были нелюди, и говорили они на понятном, родном языке. И он слишком поздно понял, кто они. И вот теперь приходилось существовать без воды и воздуха, и, может, без солнца. Может, он и смотрел на реку только потому, что закат ему был уже невидим.

А потом к отцу присоединилась мать. Она тоже выходила на угол дома и тоже смотрела туда же, куда отец. И с ними можно было находиться сколько угодно долго. Они не уходили первыми.

Когда отца унесли, не потому, что он уже не мог приносить никакой пользы, нет, так было принято, то некоторое время в комнате, где он находился последние часы, оставался его голос. Это был стон. С небольшими промежутками тишины. Казалось, стонет он от боли. Потом мать попросила его не стонать, и голос затих. И уже больше не повторялся. Но отец всегда мог появиться на углу дома. Да. А спустя некоторое время, возле него стала появляться мать. И с ними можно было стоять сколько хочешь. Они всегда могли поддержать. Они были рядом, каждую ночь они собирались в этом месте, чтоб ты мог прийти к ним и не чувствовать себя одиноким, не чувствовать, что ты — один. Ведь рядом были отец и мать.

От кого же он ждал послания и с какого времени? Не с того самого, не с того ли, когда стало известно ему слово «один». Слово-то он знал и раньше, но не ведал его истинного смысла. От кого? Конечно, он представлял себе это. Этот человек ходил по земле и дышал воздухом, и по вечерам смотрел, как садится солнце, а по ночам, конечно, восхищался звёздами, и они глядели ему в душу или смотрели мимо души, а по утрам встречал рассвет или ждал первого луча и с этим первым лучом начинал земные дела свои. Или что-то более важное, более значительное? Что-то, очень нужное для других. Чем же он таким занимался?! И почему не писал? Несколько строчек, несколько слов. Так нужных. Без которых — невозможно. Тех, что согревают. Согревают заброшенные души. Согрей не согрешивших! — вырывалось изнутри. Кого согревать-то? — спрашивал он себя, успокоившись, и снова ждал.

От кого же ты дожидался вести, день за днём, год за годом? От того, кто ещё ходил по земле, или от того, кто уже лежал в ней. Неизвестно. Напрасно. Ничего не было.

Но вот написал человек. Его тоже точило время — ржавчина организма, тля души, разрушитель идеалов. Оно, время, тоже покусало его, и от укусов появились болячки и шрамы. Оно не сделало для него исключения. Почему? Всегда и везде бывают исключения, и как было бы хорошо в этом случае. Но не произошло. И это было печально. И, может, несправедливо. Не к нему, отдельному человеку, песчинке и снежинке, пылинке и пушинке, а к людям. Но нет, и к тем, и к этим время предъявляло одинаковые требования. Для времени все были равны.

Письмо пришло такое чудное, такое правильное, такое нужное. То, без которого ему так трудно было ещё совсем недавно. Да чего скрывать, именно такое, какого он и ждал. Ещё чуть-чуть недавно. Буквально на прошлой неделе. Или на позапрошлой. Или, может, в прошлом году. Или года два-три назад. Боже мой, какое письмо! Бог есть!

Он открыл его, да чего скрывать, не он открыл его, ты сам открыл его, и прочитал от начала до конца, там были именно те слова, те самые слова, которых так недавно ты ждал, знал ты их тогда или не знал, неизвестно, тут надо вспоминать, напрягаться, тратить душу, но ты уже не умеешь тратить душу, или ещё умеешь? Вот это и есть то самое письмо, и послание, и весть, и знак. А оно уже не нужно тебе. Ты точно так же мог бы открыть совершенно пустой конверт. В котором не было бы ни одного слова.

 

11. Возвращение к камню

А что если начать с начала? С азов. С нуля. С понедельника. Заново. И зажить по-новому. Такие мысли пришли к нему сегодня. Сейчас. Да и то, если честно сказать, они приходили к нему всё время, сколько помнит себя. Уйдут и придут. Как побирушки. Как мания.

Оставить прошлое, очиститься от чего-нибудь, лучше всего очиститься полностью, осветить внутри себя то место, которое называют душой, прозрачным светом грёз и удивления. Внести в себя чистоту, ту, которая была когда-то, или ту, которой и не было никогда, не замечать ненужных слов, и взглядов, и жестов, а видеть красоту, скрытую прелесть, там, где она есть, где ещё осталась, и там, где она почти совсем исчезла, и даже там, где её и не было никогда, но она может появиться. Или просто могла бы быть.

Но чтобы пойти туда, куда надо, лучше всего вернуться к камню. Тогда уж точно не ошибёшься. Камень — это очень надёжная вещь. Или субстанция. Или инстанция. Осязаемая. Хотя, что такое осязаемая? Видимая. Его, камень, можно потрогать руками. Приложиться к нему ладонями. Или щекой. Обойти вокруг него, присесть рядом, поразмыслить или прислушаться к себе. Можно даже поспать возле него, вздремнуть пару часиков. И уже на свежую голову сделать выбор. Не рисковать сгоряча, а осмысленно направиться в нужную сторону.

Только где этот камень? И как вернуться к нему? Есть ли он вообще? Или, может, уже и нет его на старом месте? А забрали в какой-нибудь музей и показывают простакам, как раньше, совсем ещё вчера, люди подходили к этому камню, прикладывали к нему ладони и выбирали себе дорогу в жизни. Кто стремился прямо, а кто — направо. И не боялись довериться предрассудку. Были, конечно, и такие хитрованы, любители сладкого и приторного, которые двигали влево. И целая свора чертей, переодетых в маскарадные костюмы таможенников, давала им зелёный свет. Но дальнейшая судьба любителей сладкой жизни никому не известна, как, впрочем, и судьба тех, кто двигал в каком-либо другом направлении. Будь то прямо или даже направо.

Как же это сделать? Надо ли вернуться к Днепру, сесть на катер, который когда-нибудь причалит к станции Канев, днём или ночью, поздним вечером или ровно в полночь?.. Выйти из тёплой каюты, ступить на берег, в ещё более тёплую ночь, и удивиться кручам, которые вырастут вдруг перед тобою. Сесть на землю и понять, что здесь ты никогда не был, но это то самое место. И не страшась темноты и русалок, которые в этих краях муху не обидят, не то, что взволнованного путника, главное, сам не напугай этих всего пугающихся созданий, которые и живут-то только потому, что кто-нибудь случайный, чудом не знавший всей той клеветы, которой покрыто существование девушек, бросит им невзначай тёплый взгляд или даже взгляд понимающий, за которым спрятано чувство, оно — для них, это — вам, красавицы, этим и живут русалки, не страшась темноты.

Но чувство должно быть деликатным, а если вдруг оно готово взорваться, то и сердца красавиц могут не устоять. Они же — само ожидание, вечно ждущие. Тогда не стоит жалеть о том, что осталось… Что было прежде… И то — не так уж и много…

Это место чем-то похоже на рай. И вот пора идти. Потому что звёзды уже высыпаны на небо щедрой рукой, мало того, дорога видна, и круча уже вошла в сердце, и где-то здесь, где-то недалеко лежит камень. Тот самый камень. Вот указатель — «Хутор Нелюдимый», сначала — туда. Расстояние не указано, и стрелки на дощечке нет, но наитие подскажет, куда идти. Сначала — по грунтовой дороге, которая лениво поднимается, она повернёт направо и там закончится, но не оборвётся, как несостоявшаяся жизнь, а раздвоится, как сознание безумного, на тропинки. Одна едва заметна, а другая — ещё менее утоптана, скорее, тропа. Так вот туда. Где страшней. Это единственный путь, по которому можно достигнуть истока. Чтобы изменить будущее. Судьбу. Судьбинушку. Только там и можно начать с начала. Ещё несколько часов, совсем немножко, два-три, и начнётся новое путешествие по жизни.

Оттуда легче всего пойти по миру. И неважно, придёшь ли ты туда затемно, или уже начнёт рассветать. Если доберёшься, когда звёзды ещё будут сиять и блестеть в слепящей темноте, то издалека-издалече увидишь свет супермаркета и огни автострады, дороги с односторонним движением, дороги в рай. И знаешь, что не рай, а веришь — рай. Десятки автосалонов и красоток за стеклом. Готовых на всё и услужливых до неприличия парней, одетых с иголочки. Ах!

Это если налево. Это если дойдёшь. Потому что вздохи красавиц, других, настоящих, по всему берегу Днепра, там, в начале пути, дурманят голову, превращают тебя в тесто, и ты становишься сначала как бы просто мягким, а потом уже и бестелесным. Бесхитростные русалки — их чары настоящие, и они вдруг опутывают по рукам и ногам, и вот уже перехватывает дыхание и сладко сжимает горло.

Или забредёшь в хутор «Нелюдимый». И останешься там навсегда. Забытый всеми, никем не разыскиваемый. И уже как бы несуществующий. Ведь в хуторе том живут не люди, а ведьмы. И лешие. И если человек остановится у них, или просто задержится, зайдёт испить колодезной воды, то оттуда уже вряд ли возвратится. В хуторе есть нечто затягивающее, засасывающее. Выпьешь колодезной воды, захмелеешь и упадёшь возле сарая пьяным, и вот лежишь ты алкоголик алкоголиком и думаешь в последний раз, что же это за водичка такая. И не то, что ступить, встать не можешь, и вот подходит к тебе дева, склоняется над тобой, одурманивает ещё больше, перекидывается козой, которая лижет лицо, ты отмахиваешься, и рядом появляется леший, точная копия тебя, и отрезвляет тебя той же самой живой водой. И понимаешь — без этой воды тебе не прожить, да и не жизнь это — без такой воды. И станешь ты хуторянином. А потом, если повезёт, если и звёзды будут благосклонны, и наше ближнее светило, а, может, благодаря одной Луне, которая высветит тебя лежащим на сырой земле, чтобы кто-нибудь осмотрительный, тот, кто присматривает за хутором, перетащил тебя в сарай, станешь ты настоящим лешим, тем, у кого все лешие в округе — лепшие друзья, и все ведьмы-красавицы на побегушках.

Но нет, нет. Ты дошёл до того самого места. Вот верхушка камушка показалась посреди тропинки. Да, это она вырисовывается в темноте, в полумраке. И слева — те же соблазны, то же сияние автосалонов и супермаркетов, и уже неприкрытые никакой одёжкой черти услужливо носятся перед желающими туда. Ба! Ты посмотрел налево и увидел, как один из них, мускулистый, обвился вокруг шеста, и вокруг заскулили, завизжали. Отведи скорей очи свои! Силки — кругом силки и сети! Кто же эти охотники за нашими душами?!

А направо — что там? Лопата — инструмент вашего брата, отбойный молоток и электрическая дрель? Или ряд домов, небоскрёбов, без окон, без дверей, с полными библиотеками, со всеми знаниями, готовыми к твоим услугам, чтобы произвести новые знания? Или высотки — сплошные окна, пропускающие все лучи света и добавляющие ещё от себя, излучение, так полезное для работы ума. И труд твой будет нужен, ты будешь им гордиться, ты станешь, наконец, человеком, и плодами твоих размышлений воспользуются те, кто спешит в рай. А если захочешь, можно опуститься под землю, под скалы и воды, и, сидя в тишине, рядом с учёными, с физиками, ловить малюсенькие частицы других миров и по их самочувствию, по дрожанию их уставших мембран узнавать, что там, в других галактиках и вселенных, какие там живут существа, похожи они на нас или нет, и каков цвет их кожи, ближе к лиловому или всё же к пурпурному. Что они пьют и чем закусывают. Или только греются под лучами неизвестной звезды.

Сидеть глубоко под землёй и читать души инопланетян; единственной инопланетянки, которая ощущала свой пурпурный или розовый мир точно так же, как ты свой, жёлтый, и красный, и белый, и она точно так же, как ты, умеет растекаться по вселенной, точно так же чувствует. Может, кожа её отливает бронзой или медью, или лазурью, или, может, лицо её словно жёлтая роза, или синевой отливает с сизым налётом. Может, у неё и нет никакого лица, и рук нет, но есть что-то, из-за чего можно отдать всё, что-то проникающее в тебя, как воздух, как дым.

И другие физики, другие умалишённые братья, разрешат тебе отправить посылку туда, куда ты хочешь, и она отправится в бесконечный путь точно по адресу. И завтра, а завтра… Надо забыть, что было сегодня, и ловить другие частицы, других посланников, грозящих войной, бедой и быстрой кончиной. Путь направо — не путь мечтаний. Тут надо пропасть в труде, и мечтаниям, а точнее — личной жизни, выделяется ровно одна минута в месяц. Таков регламент. Таково трудовое соглашение.

Нет, путь направо невозможен. Всё под глазом камеры, установленной неизвестными хозяевами, хозяином, правящим всеми от века и до века. И праотцами, и правнуками помыкающий. Меняются мелкие хозяева, но крупный, главный, всё правит и указует перстом, всё требует и требует, большего и большего, меняются приказчики и заказчики, и только люди, выбравшие этот путь, это неизбежное направо, подчиняются ровно столько, сколько живут. Таков их удел, и не будет этому конца. Беспредельно подчинение их, нас, тебя и меня, этому хозяину; над ним можно шутить и смеяться, но он выше, он всегда свыше. И всегда над нашими телами и душами. Кто-то называет его Фатум, а кто-то нарекает Роком. Испепеляющий трудом, бесчувственный титан, рука дающая, как ни назови его, он ведёт тебя от начала до конца за руку, под руку, за шиворот и никогда не отпускает. Пока ты тоже способен идти. И только когда бросает тебя бездыханного, ибо ты своё отдышал, в ямку, тогда забывает о тебе. Навсегда. Как будто не он таскал тебя десятки лет по дорогам Черноземья и Нечерноземья. Бросил в ямку и забыл.

Вот что такое дорога направо. Всё время под надзором, под наблюдением, сначала из-за угла, потом — видеокамер, потом — чипа, зашитого в тебя. Не ходи направо. Пропадёшь. А созданное тобой заберут те, кто достойнее тебя. Так же, как забрали землю у твоих предков, воду у твоих пращуров, так же отберут у тебя воздух. Созданное тобой пригодится для тех, кто выбрал рай. Не ходи направо! Да не пойду.

Он стоял здесь, в этой точке пространства, в пустынном месте, куда были выброшены уродливые коробки, угловатые сооружения, серые мусорные баки бесконечной вместимости, грязные, уродливые, как их хозяин, не Фатум, нет, а его подручный, ни на что не способный, самый бестолковый из всех, которому только и можно было поручить очистку необходимых кому-то пространств. Вокруг ни души, только тени и привидения, они — материальны, в них можно ткнуть пальцем и упереться в твёрдое и даже сломать палец, но то — тени, только тени, не души.

Он подметал там, где проходят тени. Чистил дорожку. Пока тепло, подметал. А когда выпадал снег, очищал дорожку от снега. Привидения были без душ. Но они оставляли после себя следы, и, увы, даже грязь. Даже слишком много грязи. После них оставалось больше их самих. Да. Это было. И он брал лопату и закапывал всё, что оставалось после них, где-нибудь в отдалённом месте. Можно было бы закопать их вместе с мусором. И тогда было бы чисто вокруг. Но одного надо было оставить. Потому что он кормил его с ложечки.

 

12. Камень

Направо было идти нельзя. Не потому, что припозднился. Хотя и это — так. Направо — было несвободно. Не так свободно, как думалось. Как чувствовалось. И крылья не подрезали только тогда, когда на спине кто-то мог сидеть. Когда там мог угнездиться тот, кто управлял. Или какой-нибудь его нетяжёлый отпрыск. Или любимая кошечка. Или хорёк. На худой конец ручной пацюк жены заправилы. Или цыплёнок их отпрыска. Если же туда не укладывалось ничего, то крылья обрезали, а перо и пух шли на подушки. Кому и какие, можно найти в справочниках. Может, какой-то пух использовали для каких-то неучтённых нужд. Эта бухгалтерия — бесконечна и ведёт в тупик. Бесконечный тупик, написал автор.

Так зачем ты вернулся к камню? Ты же знаешь заранее, какой дорогой пойдёшь. И не свернёшь с неё. И будешь выбирать её снова и снова. Возле камня, на перепутье, или в каком другом месте, во всех точках земли, где только и есть расходящиеся пути, расходящиеся тропинки, ты выберешь ту, по которой доберёшься в то место, туда, где ты сейчас. Да и причём здесь ты? Эту тропу кто-то выбрал за тебя, давно, до твоего рождения, и когда ты открыл глаза свои и осознал, то уже не было никакого выбора, только туда, ты по-настоящему и не сомневался, что идти надо туда, где нет пути. Конечно, оборачиваясь или глядя вокруг, тебе иногда хотелось тоже того, что делали другие, и даже, бывало, нестерпимо хотелось, подмывало сделать так, как они, агнцы божии, хотя агнцы творили такое, что ни на агнцев, ни тем более божьих, они не походили. Как же тебе иногда хотелось смешаться с ними, затеряться среди них и найти счастье, настоящее, полное, соборное, много раз повторённое в каждом ягнёнке. Но это было невозможно. Ведь он, этот великий он, ещё до рождения твоего вложил в тебя мысль, которую не надо было осознавать, повторять и проговаривать вслух или про себя, нет, она была материализована во всех клетках твоего организма, в мембранах, митохондриях и протоплазме. У тебя никогда не было выхода!

Камень оказался на месте. Светало. За лесами, за горами поднималось красное светило. Оно казалось гигантским. От края и до края загоралось небо, что-то зарождалось и трепетало в воздухе. И вдруг Светило выпрыгнуло в открытое небо. Как цыплёнок из скорлупы. Оно было маленьким, как типка, и только, когда немного поднялось над лесом, стало величиной с астраханский арбуз, разрезанный пополам.

Ты подошёл к камню. Возле него сидел бандурист, но не пел ни про Сагайдачного, ни про Дорошенко, а пил утренний кофе. А чашечку ставил на выступ. В том самом камне! Так буднично, привычно. И старик был живой, настоящий, а не вымышленный, из сказки.

— Кофейком угостить? — спросил он — А так как подошедший не отвечал, то продолжил, — голубая Ямайка, лучше не бывает. — Но пришедший всё ещё не решался говорить, и старик подбодрил его, — Не волнуйтесь, это — не Ямайка, это — Эфиопия, но никто не чувствует разницу, по крайней мере, до сих пор таких не было.

— Спасибо вам за кофе, я не хочу, недавно пил водичку из колодца.

— Так ты пришёл оттуда. Из «Нелюдимого»?

— Да, по тропинке.

— Ну, молодец. Таких туристов уже нет. Перевелись.

— А вы что делаете здесь в такую рань?

— С минуты на минуту приедут немцы. Я и спою для них, и сыграю.

— Они появятся оттуда?

— Конечно. Оттуда приедут, туда и уедут.

— Так эта дорога в две стороны?

— А как же. Все дороги в две стороны. А в деревню, где мой дом, я хожу пешком. Видишь, во-о-н там мой дом.

— С голубым флагом?

— Нет. С жовто-блакытным прапором.

— А зачем сюда немцы приезжают?

— Да что-то им тут интересно. Поговорят о камне, поспорят, переводчик им расскажет о наших богатырях, а потом уже и я спою. Немцы щедрые нынче.

— Так вы с утра пораньше?

— Конечно. Встаю я рано. А потом ещё ляхи приедут.

— Вы их так и называете — «ляхи»?

— Они необидчивые. Ляхи любят хляки, — скажешь им и уже их лучший друг.

— И вы им поёте, как казаки били их предков?

— Пою, себя не жалею.

— А они что?

— И ваши предки, и наши были дураки, — так вот говорят. — Ну, ляхи и есть ляхи.

На дороге появился автобус, современный, с огромным лобовым стеклом, высокий, двух- или трёхэтажный. Он остановился возле светящегося здания, свет которого немного померк, даже прижух после восхода солнца, на этом здании светились две большие прописные буквы «ТЦ», то ли торговый, то ли телевизионный центр, и из автобуса медленно, чинно, по одному появлялись люди. И все в чистом. Это были явно не славяне. Не наши братья.

Солнце поднималось всё выше. Искусственный свет стал ничто.

Пора было возвращаться.

 

13. Снисхождение

Идти назад, через хутор «Нелюдимый» не имело смысла. Эта дорога как бы исчезла. Вдруг, сразу и бесповоротно. И лешие, и ведьмы, и даже русалки остались не только в другом пространстве, но и в другом времени. За каких-то два часа. Эпоха пронеслась в мгновение ока, то ли на крыльях какой-то неведомой птицы, то ли на метле Бабы Яги.

Он вышел на дорогу с двусторонним движением. Асфальт был ровным, чистым, уложенным профессионалами, может, по новейшей технологии, он был ровнее, чем дорожка на стадионе школы, где он учился. Было очевидно: и здесь, и в любом другом месте, где ступила нога человека, этот человек переделывал всё, приспосабливал для своего удобства, что-то мастерил умелыми руками, или же повергал окружающее пространство в прах, чтобы оно служило ему.

Он стоял на дороге, искусственном сооружении, всё затихло, уже ничего не было вокруг: ни салонов, ни магазинов, ни огней, ни людей, нет, он не стоял, он шёл, а потом остановился — и вокруг никого… Но этот асфальт, это твёрдое ровное и чистое под ногами напоминало, что совсем недавно здесь были люди, и они сделали это, люди, которые не понимали его никогда.

Если б здесь ничего не останавливало взгляд, кроме суслика или зайца, пробегающих полем, да шумящей травы, пусть ковыли или перекати-поле скакало бы перебежками с места на место, тогда было бы легче, было бы не так обидно. Люди куда-то идут, бегут, двигаются, деревнями, городами, странами. И только он один, теперь это ясно, яснее ясного, стоит на обочине, не в стороне, а на обочине этого движения. И никто его не понимает, не чувствует того, что есть внутри него, каких-то миражей, которые можно описать какими-то словами. Может, поэтому ему так одиноко.

— Почему же мне так одиноко? — спросил он сам себя.

— Да вот потому, — ответил кто-то. То ли это он сам, то ли кто-то посторонний.

— И солнце, и деревья, и травы — всё есть, и всё живёт, и только внутри что-то всё время гибнет, и болит, и тоска, тоска, тоска.

— Всё время холодно? — спросил голос.

— Скорее неустроенно, бесконечная изматывающая песня — вот что это такое. А ты кто?

— Я над всеми. Всеобъемлющий.

— И всепонимающий?

— Ну да, — ответил голос как бы лениво.

— И ты понимаешь меня? — вопрошающий смотрел в пустое небо. — И то, что внутри меня, ты называешь холодом? — он возражал. — Это не холод, это крик, это стон, это вечно ноющая рана. Какой же это холод?

— Ты, вероятно, прав, — согласился голос. — И то, что кричит у тебя внутри и распевает на все лады, это — пустяки. Это дело рук моих родственников. Родичей, за которых я не отвечаю. Об этом знает каждый, верующий в меня. А ты вот не веришь.

— Я понял! Тебе надо отдать душу, и ты излечишь её.

— Воистину. Надо только поверить.

— И то, что ты назвал холодом, согреется?

— Почти мигом, — согласился голос.

— Кто ты? — спросил обладатель души. — Кто ты есть?

— Аз есмь, — только и ответил голос. Он становился всё тише.

— Помоги мне, — попросил человек. — Согрей.

— Меня уже нет, — ответил голос. — Я был.

Мы стояли посреди степи, горели травы и кустарники, небо не проглядывало, дым был едучим, в дыму над нами носились чёрные клубы облаков, среди них показывались раз за разом чёрные морды, дышалось всё тяжелее, и к запаху горелой белены примешивался запах горящей смолы. Откуда он здесь взялся?

 

ДиН встречи

Марина Саввиных

[8]

Лучезарный middle class, или Герои нашего времени?

 

Москва! Как много в этом звуке…

Если бы кто-нибудь ещё в прошлом году сказал, что я буду скучать по Москве, я саркастически рассмеялась бы ему в лицо. Мы уже тут — зело за МКАД-ом — привыкли к отвычке, что Москва — «великая, могучая, никем не победимая… и самая любимая». Мы уже привыкли, что она, в своих мажорных «растопырах», есть, не боле, не мене, как «подлое сердце родины». И даже как будто приуготовились признать, что наша родина (с подлым сердцем!) — сплошная Катынь, вследствие чего нам, её тем более подлым детям, за последние сто лет и гордиться-то нечем, а посему, чем скорее плюнем в это подлое сердце, тем скорее протопчем путь, не иначе, как в Царствие Небесное.

Весной 2011-го года Москва поразила меня какой-то — прежде не виданной — сосредоточенностью. Как человек, у которого врачи нашли смертельную болезнь, но не могут наверняка сказать, сколько ему осталось. Нет, дух Ивана Калиты по-прежнему гуляет тут денно и нощно, напоминая о себе всюду — от роскошных бутиков до привокзальных задворок. Но!

Москва — тотально противоречива, её контрасты каждую минуту заставляют вспоминать о пресловутых «мировом городе» и «мировой деревне», расположенных иной раз в сотне метров друг от друга… здесь чуть ли не на каждом углу — в открытую! — орудуют виртуозы лохоторона и льются невидимые миру слёзы отдельно взятых человеческих драм… Предприимчивость столичных «бендеров» изумляет не меньше, чем легковерие их простодушных жертв. Пример, что называется, «с колёс». На Павелецкий вокзал каждые полчаса прибывает аэроэкспресс. Поток пассажиров с перрона сразу устремляется к кассам метро, образуя естественный затор у первого же попавшегося на пути окошка. Возникает длиннющая очередь, в которую тут же, как бакланы в рыбий косяк, начинают нырять весёлые ребята, предлагающие купить у них проездной билет ровно в два раза дороже, чем в кассе, — зато без очереди. И ведь находятся желающие! Те, кому не хватило сообразительности пройти шагов тридцать и свернуть за угол — в кассовый зал, где не менее трёх таких окошек продают билеты без малейшего намёка на какое-либо неудобство. Очередь рассасывается в считанные минуты, но за это время «бакланы» успевают нахватать рыбёшки и — не скрываясь, собравшись в кучку у газетного киоска, — о чём-то толкуют меж собой. Должно быть, делятся впечатлениями. Вид у «бакланов» вполне себе даже интеллигентный… Облапошив жертву, такой баклан охотно и бесплатно предоставляет ей услуги справочного бюро: как удобнее добраться туда-то и туда-то, на какой поезд сесть, на какой станции выйти, на какую перейти. О, Москва!.

Уже на обратном пути мы с Мишей Стрельцовым, отягощённые непосильным грузом духовной пищи (ибо кто ж из провинциальных писателей не везёт из Москвы книги, тяжелее которых — по крайней мере, на весах в аэропорту — только бутилированный алкоголь?!), выпали из вагона метро на Павелецком, даже в общих чертах не представляя себе, как всё это, простите, допереть до перрона. И тут, подобно ангелу, посланнику небес, перед нами прямо из воздуха соткался тщедушного вида длинноволосый юноша со складной тележкой… «За сто рублей, — куда хотите!». Он ловко утряс на тележке наши неподъёмные сумки, перехватив поклажу ремешками, и помчался по туннелям и переходам с такой скоростью, что мы едва за ним поспевали.

При этом он умудряется по пути дать нам точнейшие инструкции, где выгоднее купить билеты на экспресс, и даже указать (что очень кстати), где находится единственный на вокзале бесплатный (служебный!) туалет. Как весело бежать за неутомимым, словоохотливым носильщиком, болтая с ним по ходу о том, о сём (тут же выясняется, к примеру, совсем не дюжинный круг его читательских пристрастий!)… стоп — прибыли. «Спасибо, друг! Дай Вам Бог». — «Четыреста!» — «Что — четыреста? Вы же сказали — сто» — «Ну, да… сто. За каждое место».

Я хохочу. Я готова расцеловать мальчишку в обе щёки. Я сую ему пятьсот одной бумажкой и почти кричу: «Сдачи не надо!». Мы — как брат и сестра на Страшном суде — прожигаем друг дружку восхищёнными взорами. И расстаёмся навеки. Миша — в ауте.

О, Москва!

Лица москвичей темны и осмысленны. На эскалаторе в метро всё время с кем-то встречаешься взглядом. И не оставляет ощущение, что кто-то тебя узнал и ты узнала кого-то. Кого? Каждый такой взгляд глубок — запредельно.

Да, Москва, изрядно же тебе досталось в последние годы.

Сибирский Атомград в журнале «День и ночь»: московские встречи

Мы приехали в Москву по приглашению Исполкома Международного сообщества писательских союзов — представить московской публике журнал «День и ночь», второй год сотрудничающий с МСПС в благом деле пропаганды художественной литературы, создающейся ныне на постсоветском пространстве, а заодно познакомить москвичей с творчеством замечательных сибирских публицистов, живущих в Зеленогорске, бывшей «сорокпятке», закрытом городе, построенном в Красноярском крае пятьдесят пять лет тому назад. Внимание к литературе закрытых городов заметно растёт. Атомные, космические, военные предприятия, сосредоточенные в этих зонах за колючей проволокой, определили карьеру и личные судьбы многих выдающихся учёных, инженеров, руководителей времён развивающегося и развитого социализма. В подавляющем большинстве своём это были люди неординарные, а творческий потенциал, как известно, неизбежно реализуется в разных направлениях. В этих «девятках», «десятках», «сорокпятках» и прочих «почтовых ящиках» постепенно развилась особая культура — по-своему, рафинированная; по-своему, дерзкая; по-своему, иносказательная. Ориентированная на собственную героику и собственный нравственный ценз.

Поэтому так важно нам казалось не только печатать работы зеленогорских публицистов, но и всемерно их «пиарить», как сейчас говорят. Георгий Листвин, написавший документальную эпопею о походе отрядов адмирала Колчака, которые отступали по льду Кана и Енисея в 1919 году, и Геннадий Волобуев, рассказавший о судьбе генерала Александрова, фактически построившего Зеленогорск, 21 апреля стали гостями презентации в конференц-зале Исполкома МСПС и снискали отнюдь не равнодушный приём.

Кажется, нам были искренне рады. За накрытым к встрече фуршетом мы лично познакомились с авторами «ДиН», с которыми прежде были знакомы лишь заочно, и приветствовали старых друзей — Москва прирастает друзьями. Это факт.

А на следующий день главный редактор журнала «Контрабанда» Алексей Караковский пригласил нас в арт-кафе «Колония», которое находится практически в самом центре Москвы, в одном из помещений на первом этаже громадного красно-кирпичного здания — шоколадной фабрики «Красный октябрь». Сразу скажу (чтобы не снижать подобными высказываниями градус дальнейших бесед) — там такой кофе! И такое пиво! И такие сэндвичи! Что только ради них я, не задумываясь, проделала бы снова путь от Красноярска до Москвы — в сравнении с затратами на авиабилеты стоимость предлагаемых в «Колонии» яств вполне приемлема для кошелька средней упитанности.

Занимательная культурология

Кафе «Колония». Алексей Караковский. Марина Саввиных.

М. С. Алексей, расскажите, пожалуйста, о Вашем журнале «Контрабанда». Почему вдруг — «Контрабанда»?

А. К. Наверное, мы искали просто какое-то подходящее хулиганское слово, которое каким-то образом могло охарактеризовать наши планы. Тем более, мы много чего делали исподволь, много придумано на форуме в Липках. Компания была отнюдь не стихийная, она была заранее очень тщательно подобрана, и Фонд Филатова позвал всех этих людей целенаправленно. Было что-то такое вроде тайного совещания, тайной вечери. Ну, а в дальнейшем журналисты отрывались уже на том, чтобы как-то истолковать это название. И в последнее время трактовка музыкального журналиста Ильи Морозова мне очень импонирует. Он считает, что мы «контрабандой» доносим до общества и отдельных людей — я вообще склонен думать, что мы работаем, скорее, для отдельных людей, чем для общества, — наши ценности и информационную среду, которая сейчас не на виду, которая спрятана где-то очень глубоко среди потоков «жёлтой прессы». Он считает, что наша функция — чисто просветительская, образовательная. Такое вот «просвещение из подполья».

М. С. Это журнал литературный?

А. К. Он начинал как литературный. Но мы быстро пришли к выводу, что не стоит загонять себя в узкие рамки, и постепенно стали меняться; сначала мы чисто механически расширили рамки журнала, включив туда музыкальные разделы, посвящённые театру и кино, архитектуре даже. А потом в какой-то момент выяснилось, что основная задача журнала, в общем-то, — замечательно проводить время тем, кто его делает. Поэтому решили больше не стесняться и теперь пишем обо всём, что в голову придёт. Последний номер где-то на треть был посвящён проблемам педагогики.

М. С. Как Вы можете охарактеризовать тот круг, который выпускает «Контрабанду», потребляет «Контрабанду», живёт «Контрабандой»? что это за люди?

А. К. Сами «контрабандисты» — люди, в основном, состоявшиеся. У нас, в общем-то, всё есть. Маша Полянская — вполне себе удачная бизнес-вумен. Серёжа Савоськин разрабатывает какие-то сложные системы. Саша Холмогоров в офисе работает. У него тоже всё замечательно. Алексей Ануфриев — мой партнёр по издательскому бизнесу. Можно сказать, что мы — состоявшийся средний класс, которому просто захотелось удовлетворить свои интеллектуальные потребности.

М. С. Есть ли какие-то традиции, на которые вы опираетесь?

А. К. Сплошь. А есть ли предшественники? Предшественники как таковые — это мои предыдущие проекты. В каждом из них содержалось многое из того, что здесь аккумулировано. В каждом журнале обязательно есть подборка афоризмов Андрея Налина, у которого есть свой сайт . Этот сайт полностью выстроен в эстетике афоризмов, которые идеально подходят под концепцию «Контрабанды». Со стороны кажется, что общего много. Что одно выросло из другого. А на самом деле, это самостоятельные параллельные явления. Когда мы собираемся вместе, каждый привносит свою собственную эрудицию, своё чувство юмора, свой вкус и даже то, над чем можно смеяться. В принципе, у всех есть какие-то особенные фишки. Я, например, очень люблю обсуждать что-нибудь из музыкальной тематики, что, в общем, не удивительно, или богословское — я в этом разбираюсь. Маша Полянская обожает тонкие шутки на тему эротики. Если Лёша Ануфриев принимает участие, периодически бывают меткие шутки по поводу ислама.

М. С. Но ведь это культурология! «Занимательная культурология».

А. К. Да, культурология. Мы, по сути, все в той или иной степени культурологи. По образованию, роду деятельности. Савоськин, если не ошибаюсь, технарь по образованию, ходит с русско-венгерским разговорником и постоянно нас грузит на тему того, как там всё здорово, в финно-угорской группе языков.

М. С. А какие ещё проекты есть у Вас, кроме журнала «Контрабанда»? ведь Ваша деятельность не сводится только к этому?

А. К. Да, у нас постоянно идёт культурная жизнь. Я думаю, это как раз секрет нашего долголетия. Нам не надоедает заниматься тем, чем мы занимаемся, потому что мы постоянно переключаемся с одного на другое. Мой личный проект — рок-группа «Происшествие». Каждый наш концерт увязывается либо с презентацией «Контрабанды», либо ещё с каким-то культурным событием, которое мы же, как правило, организуем. Так вот, даже в группе «Происшествие» только один-единственный человек не является автором журнала, все остальные так или иначе там публиковались. В частности, наш барабанщик Саша Умняшов перевёл книгу Грэйла Маркуса, посвящённую истории контр-культуры. Эта книга сформировала нашу точку зрения — вне контекста журнала. Фестиваль «Пересечение границ», у которого есть свой культурологический смысл. Я считаю, что поэзия в чистом виде смысла лишена. Поэтому надо её либо помещать в определённый контекст, и тогда этот смысл начинает в ней активизироваться под воздействием какого-то реагента, либо помещать её в какую-то сложную конфликтно-психологическую среду. Этой причиной, мне кажется, обусловлено то, что сетевая поэзия на определённом этапе была очень хороша именно потому, что там была постоянная ругань. Люди себя держали на определённом уровне. Сейчас, когда ничего такого не происходит, уровень закономерно упал. В общем, «Пересечение границ» было придумано именно с целью задать темы и посмотреть, что из этого получится. Получилось неожиданно удачно. В основном, за счёт тех ребят, которые отношения к литературе не имели. Приезжали интересные люди, путешественники, рассказывали о местах, где они бывали, были музыкальные группы на этих фестивалях, художники, фотографы, кинорежиссёры. И вот, когда эта «движуха» пошла, выяснилось, что на самом деле все поэты, помимо того, что пишут стихи, удачные, неудачные, не имеет в данном случае значения, они, оказывается, ещё очень интересные люди. И это как раз и вышло на первый план. Я считаю, что эта идея действительно того стоила.

Что ещё? Недавно мы завели record label, то есть студию, которая выпускает диски. Мы собираемся заниматься рок-музыкой и авторской песней. Планы пока не вполне ясны. Но это будет нечто иное, по сравнению с фестивалем «Пересечение границ». Это будет ближе к журналу «Контрабанда». У нас достаточно смелые шутки на политические темы, так что label у нас будет… с гражданской позицией…

М. С. Алексей, что ещё Вы хотели бы сказать читателям нашего журнала? Молодым людям, которые его читают и в него пишут. У нас же журнал тоже такой. Он очень внутренне «полярен». Мы даже думаем, а не покрасить ли его страницы — пополам… чтобы так и было — «день и ночь». На белых страницах что-то такое традиционное… а на серых — авангардно-молодёжное. Вроде того, что делает «Контрабанда».

А. К. О, я бы не сказал, что «Контрабанда» молодёжная… мы занимаемся вполне традиционным юмором, просто несколько без башни… потому что мы люди такие. Молодёжь? Да, у нас есть несколько талантливых девочек и мальчиков в районе двадцати лет. Но основные организаторы старше — мне 32, Маше Полянской, если не ошибаюсь, 44, все остальные находятся посередине. А старшее поколение у нас — это Ковальджи, ему 80 лет. По поводу вашей дизайнерской идеи. Мне кажется, лучше оставить, как есть. «День и ночь» заявлен как журнал для семейного чтения. Пусть так и будет. Он, по-моему, сейчас идеально соответствует этой концепции. Что касается советов, то надо, во-первых, довериться интуиции; во-вторых, не бояться простоты. Я отчётливо вижу тенденцию, которая меня не радует: литераторы как люди культурные и эрудированные любят показывать свой ум, из-за чего и произведения с повышением мастерства становятся совершенно неудобоваримыми. Их никто, кроме литераторов, читать не может. Поэтому, чего тут удивляться, что литераторов больше, чем читателей?

М. С. Хочу написать статью, которая называлась бы «И снова о прекрасной ясности».

А. К. Вот-вот-вот… Мы опубликовали в последнем номере «Контрабанды» переводы американского поэта Шелла Силверстайна, который пишет примитивные стихи, очень часто на уровне плинтуса, — и всё это рассчитано на подростков-старшеклассников. Там есть золотые слова, что Силверстайн вернул американским детям любовь к чтению. Ну, так я думаю, это не самый худший пример американской литературы.

Всё это время Алексей, как ребёнка, держал на коленях гитару, которая, наконец, завздыхала. И мы услышали песни. Вот такие:

На станции Тайга всю ночь стоят составы, На станции Тайга ветер рвёт провода, Внутри меня война, ведь ты вчера сказала: «Убей в себе врага, убей в себе врага!» В этих ссыльных краях ускользнуть не удастся, И нет смысла брать в плен, мы и так здесь в плену, На морозе любовь примерзает к пальцам, Это танцы на льду, танцы мёртвых на мёртвом льду! «К ан» значит «кровь» — как не знать это слово татарам, Чьи кольчуги ржавеют на дне сибирской реки, А могила — ну что ж, просто слишком тесные нары, А побег — что побег, вся наша жизнь вопреки. Станция, впереди станция железной дороги, Горят фонари. Представляешь, горят фонари! Включение света означает рефлекс тревоги, Внимательнее смотри, внимательнее смотри! Мне хочется стрелять, когда ты твердишь о мире, Зовёшь в штабной вагон, манишь из-за спины, Для тебя боевой офицер — сексуальная фантазия в съёмной квартире, Но когда нас убьют, ты примешь условия этой войны! На станции Тайга всю ночь стоят составы, На станции Тайга ветер рвёт провода, Качается фонарь в руке комиссара, Я готов ко встрече с тобой, Спеши, мой враг, спеши сюда…

 

Северная земля

(Катерина читает письма)

Герхард Меркатор был, без сомненья, прав: Северный полюс — воронка ко дну Земли, Так размышлял средь фламандских он древ и трав, Гиперборея мерцала ему вдали. Чтобы пометить полюс, есть ориентир — Чёрный магнитный Rupes Nigra, скала, Значит, надо за Камень продвинуть фронтир, За древний Камень русских, и все дела.
В воскресенье в саду оркестр начинает играть с утра, И ухаживают за барышнями юнкера, Мариинской гимназии дамы строят слишком суровый вид, И лишь только Катюша одна у окна сидит. Катерина читает письма, в этих письмах который год Терпит бедствие в водах Арктики самолёт. За штурвалом сидит небритый и отчаявшийся человек, Катя любит его, но не может послать привет. Под обрывом чернеют камни, за рекою столетний лес, Катя точно не хочет быть героиней пьес. Всем по вере, но наши церкви сплошь построены на крови: Храбрость девочки — плод отчаянья и любви. Катерина читает письма, на душе места нет от слёз, Между слов проступают знаки сигнала SOS. Через месяц расстрел Гумилёва, через строчку финал стиха, Кате ищут уже подходящего жениха.
А ветер доносит обрывки слов, и кто-то Трогает так нежно за рукав, Я помню наш город и эту осень, Твои волосы так вьются у виска. Я жду тебя, любимая, пока Не замёрзли моторы. Я знаю, подо льдом живёт земля, И это будет нескоро…
Чудес не бывает. Советская власть Их запретила специальным декретом. Когда Бога нет, жизнь можно украсть И ехать на Юг по подложным билетам. Но сердце — его невозможно понять, Рычаг на себя как возможность остаться: Ему двадцать пять, и ей двадцать пять, При расставании было шестнадцать. Освоена тундра. Вчерашний герой Боролся со льдами, теперь он на зоне. По следу полозьев ушла за крупой, Любимый приснился, он в Божьих ладонях, На Севере старость нет сил долго ждать, Зато её срок наступает надолго. Ему двадцать пять, навсегда двадцать пять, На что же ты, Катя, надеялась только… Проходят года. Утопический рай Отчётливо видится в северных льготах, Она часто плачет. Ложись, помирай, И будешь с любимым, и в тех же широтах. Но самое страшное — это кино, Там так всё прекрасно, что хочется сдохнуть, А жизни осталось всего ничего, И в поисках звуков открытые окна.
Нету пульса в радиоточке, На уме нерождённая дочка, За торосом полярная ночь. А страна обещает награды, Только мне их награды не надо, Я хочу тебе как-то помочь. Мы останемся в выкриках чаек, Мы уже не придём за вещами, Мы с рождения знаем маршрут. А я хотел подарить тебе чудо. Но над миром, Бог знает откуда, Раскрывается парашют…
Летним утром смеются дети, тёплый дождик едва прошёл, За окном жизнь проносится просто и хорошо. Наша Катя не ждёт спасенья и не ходит в обычный храм, Пережив две страны, привыкаешь к иным мирам. Катерина читает письма, текст знакомый у самых глаз, Выпускное платье гимназии опять в самый раз. Видно, скоро уже свиданье, первый выход — и навсегда… Этой ночью над льдами зажжётся ещё звезда.

 

Кофе, символы, слова

Пока мы беседовали с Алексеем, в кафе то и дело входили люди, заказывали кофе и сэндвичи, слушали, чего мы там толкуем и поём, — и видно было, что пребывать в потоке артистической жизни — для них вещь, совершенно естественная. Ведь «Колония» — не просто точка общепита, это и художественная галерея Игоря Кормышева, и библиотека, и литературный салон… Когда хозяйка кафе Мария Полянская присоединилась к нам, я и к ней пристала с вопросами.

М. С. Мария, расскажите, пожалуйста, о своём заведении. Оно нам очень понравилось. Очень уютно, приятные лица у посетителей. Всё сделано для того, чтобы человек, который интересуется искусством или как-то чувствует себя к нему причастным… чтобы ему было хорошо.

М. П. Очень приятно, что вам здесь хорошо. И что хорошо людям, относящимся к той категории, о которой Вы говорите. Здесь все бывают — от рок-певцов до писателей, художников… все, кто интересуется искусством. Идея этого заведения сначала возникла у Игоря Кормышева. У него всегда была мысль как-то совместить форматы. До этого у нас уже была галерея, а тут мы решили сделать кафе, пусть будет так: произведения искусства, а потом хочется сесть, обсудить — с людьми своего круга. И мы, конечно, рассчитывали на то, что такая атмосфера здесь будет. «Колония» — это кофе. Это бренд Игоря. Чай, кофе… колониальные товары для России. Кофе. Символы. Слова. Символы — это картины. А слова — это мои книги. Эта формула — она у нас в первой книге ещё отразилась. «Чужестранка». Слова — Мария Полянская. Символы — Игорь Кормышев.

Кофе. Символы. Слова. Эта формула уже всё предопределила. И это заведение. И то, что мы здесь проводим мероприятия, литературные и художественные.

Мы поняли, в конце концов, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Я даже не беру культурную составляющую… тут такое историческое место, приятное, намоленное… Я знаю историю «Красного октября», знаю историю этой фабрики, в детстве нас сюда водили на экскурсии. Здесь так пахло шоколадом! В цех мы приходили, и я думала: как они работают, когда вокруг столько шоколада? И нам давали конфеты… Помните, в семидесятых, когда в магазинах ничего — и конфеты с «Красного октября»… «Мишка», «Белочка»… мы могли взять столько, сколько хотим… там бракованные лежали в чанах… и мы гордились: такое богатство несёшь домой! Это место все помнят. Здесь, кстати, в своё время был закрытый кинотеатр, где показывали кино на английском языке. Для тех детей, которые учились в английских школах. Я здесь смотрела английское кино. Помню очень хорошо, как нас сюда водили… Эта атмосфера идеально легла. Люди знают, что у нас здесь можно посидеть, поговорить, пообщаться. Можно застать художника за работой. Алёша здесь поёт. «Контрабанду» мы здесь пишем. Но при этом вход остаётся открытым. Пожалуйста, люди заходят. Кто-то хочет посидеть. Некоторые просто заходят ради атмосферы. Мы тут дни рождения справляем, всякие семейные праздники — и не закрываем кафе. Просто заходят люди — а мы не помешаем? — Да нет. Это ведь тоже очень специфично. Люди, которые к нашему кругу не относятся, сюда не заходят. Наталья, жена Лёши, здесь поёт. Как она пела недавно! Потрясающе! Я всё надеюсь, что Наталья начнёт у нас петь регулярно. Что она будет устраивать камерные вечера. Вместе с Алексеем. Это будет наша визитная карточка. Они будут петь, будут приходить люди. Они когда начинают здесь петь, тут же люди приходят. Мы поём и читаем. Здесь можно читать стихи и при этом не бояться, что окружающие будут неодобрительно смотреть, смеяться… у нас сейчас появился новый формат «Октябрятская толкучка». Это вот как раз спасение утопающих. Мы на многих площадках на «Красном октябре» организуем мероприятия типа еагскюагюп. Это, в основном, конечно, рестораны, кафе, но там проходят мастер-классы, какие-то лекции. У нас каждый час расписан. С двенадцати до вечера у меня расписаны галерея, кафе, приходят волонтёры, помогают всё это организовывать. Приходят талантливые люди. Мы здесь литературные презентации делаем. Люди сидят и слушают, как читают стихи. Бывает, яблоку упасть негде. Ну, где ещё найдёшь такое место, где можно за одним столом с хозяином посидеть, побеседовать, поговорить об искусстве, посмотреть картины, перформансы… Игорь делает потрясающие перформансы. Всё это — такая жизнь. У нас кафе — живое. И это требует постоянного нашего присутствия. Нельзя уйти и оставить управляющего: дескать, ты тут всё организовывай. Это уже будет история «про еду». А у нас здесь — не «про еду». А про кофе, про символы и про слова.

М. С. Мы привезли свой журнал… несколько экземпляров. Если кто-то захочет взять — пусть люди берут, знакомятся.

М. П. Спасибо большое. Вы заметили — у нас много литературы лежит на столах. Люди берут читать. Бывает, подходят — набирают гору книг и журналов, садятся и смотрят. Многие говорят: мы будем к вам ходить читать.

…Звучала негромкая музыка; негромкие разговоры за соседними столиками… иногда коротким грохотом напоминала о себе кофемолка… пахло чем-то непередаваемым, горьковато-пряно-сладким… И было так приятно смотреть на уверенную в себе, свободную, умную и очаровательную молодую женщину, поддерживать интеллигентную, но лёгкую беседу и — чувствовать себя «в своей тарелке». Как давно уже не было…

От Волхонки до Чистых Прудов

Максим Лаврентьев, главный редактор журнала «Литературная учёба», в день нашего отъезда зашёл за нами в ресторанчик у Курского вокзала, где мы обедали, и увлёк с собой по маршруту, освоенному им… как собственные стихи. Впрочем, оказалось, что это вовсе не беспочвенные фантазии восторженной экскурсантки, которую ведут по тайным тропам неисчислимых исторических перипетий. Стихи действительно есть! Целая поэма. Её строфами буквально схвачено наше недолгое, но увлекательное путешествие по весенней Москве — странно немноголюдной, пронизанной солнечным светом, овеваемой прохладным ветром, такой непритворно гостеприимной и такой ласковой. Вот эта экскурсия — слово в слово, разве что со сдвигом вспять дней этак на двадцать-тридцать!

 

Максим Лаврентьев Кольцо

Там, где на месте сталинской воронки Поднялся вновь дебелый храм Христа, Покинул я ту сторону Волхонки И перешёл на эту неспроста: Признаюсь вам, в Российский фонд культуры Я нёс бумаги для какой-то дуры. И опоздал, конечно. (Как назло Всё время попадаю в передряги!) Обеденное время подошло. Ну что ж! Охранник передаст бумаги. Пускай она заслуженно поест, А мне пора освободить подъезд. Вот спуск в метро. Но день такой весёлый, Что захотелось погулять, как встарь. Так, помнится, пренебрегая школой, Бродил я здесь. И тоже был январь. Бассейн ещё пыхтел клубами пара, Но полз троллейбус так же вдоль бульвара. Покаявшись за прошлые года, Зима повсюду сделала успехи. Лопатами крошили глыбы льда, Сгребали снег бесстрастные узбеки. А дальше впереди бульвар был пуст И гулко отдавался снежный хруст. Направо поперёк бульвара лодка Дурацкая привычный портит вид. А в лодке, словно за неё неловко, С собой несхожий Шолохов сидит. И, опасаясь новых козней вражьих, Налево убегает Сивцев Вражек. А вот и Гоголь. С ним произошла Лет шестьдесят назад метаморфоза: Измученного лицезреньем зла Сменил здесь бодрячок официоза. Прилизан и дипломатично сер Сей дар Правительства СССР. С верблюдом про себя сравнив кого-то, Кто сплюнул под ноги на тротуар, Я обошёл Арбатские Ворота И на Никитский выбрался бульвар. Он и у вас не вызвал бы восторга: Театр скучнейший да музей Востока. Иное дело милый мой Тверской! Да, потрудились тут, обезобразив Бульвар старинный заодно с Москвой. Но всё ж малоприметен Тимирязев. И лишь Есенин, точно Командор, Кидает сверху вниз нездешний взор. Вокруг него собранье пёстрой шоблы. Седые панки квасят без конца. Скамейки оккупировали коблы. Ни одного нормального лица! Но эти морды наглые, косые, Рифмуются с таким певцом России. Мелькает за оградой старый дом, Чьи стены для меня всего дороже. Должно быть, то Эдем или Содом, Что для иных почти одно и то же. Какие люди отрывались тут! А я — я приходил в Литинститут. Хотя какая к чёрту alma mater! Мы разошлись, как в море корабли, Но, вероятно, пересох фарватер, И вот сидим и ноем на мели. Уж лучше бы строчить нас научили Для заработка — в день по доброй миле. Нет, нет, шучу! Спасибо и за то, Что мне профессор объяснил толково (А он был дока и большой знаток): Поэзия — не вычурное слово, Прозрачность в ней важна, и глубина: Хоть видно камни — не достать до дна. А вот и ты, чей образ богатырский Оправдан в опекушинской броне. Хоть мне гораздо ближе Боратынский, Но ты его сильней, ясней вдвойне. И вижу я в конце дороги торной Твой памятник — другой, нерукотворный. Гораздо больше облик изменён. Венок лавровый, на плечах гиматий. В руках — ещё с эпических времён — Кифара для возвышенных занятий. Три Музы возле ног твоих. И кто? Евтерпа, Талия и Эрато! Возможно, это подползает старость. Я на ходу стал забываться сном. И обратил внимание на странность, Когда вдруг поскользнулся на Страстном: Как тонет графоман в своём экстазе, Тонул бульвар в сплошной весенней грязи. Неужто на Тверском была зима? Здесь под деревьями чернеют лужи. Я помешался? Мир сошёл с ума? Невозмутим Рахманинов снаружи. Вот он сидит ко мне уже спиной, Прислушиваясь к музыке иной. Ну что ж! Займусь и я своей поэмой. Пойду вперёд. А что там впереди? Бульвар Петровский и — отдельной темой — Цветной бульвар. Вперёд! Нет, погоди. Чуть не забыл готового к аресту Высоцкого. Хотя он здесь не к месту. Итак, Петровский. Он почти что пуст. Отсюда в незапамятные годы К реке Неглинной начинался спуск. Теперь её обузданные воды Заключены в трубу, под землю, вниз. Речные нимфы превратились в крыс. А в «Эрмитаже», где едал Чайковский, Где Оливье свой изобрёл салат, Сегодня в полночь будет бал чертовский — В подвалах пляска Витта, маскарад. Для этого арендовали бесы Театр «Школа современной пьесы». Шучу! Мне просто жалко ресторана, Что был когда-то в доме угловом. Хотя жалеть его довольно странно: В одном он веке, я — совсем в другом, И здесь не гибнут в похоронной давке (Смотри на цифру следующей главки). Ах, на Цветном так много лиц весенних! Ведь по Цветному бродит молодёжь! Разбойничье тут светится веселье В глазах потенциальных мародёрш. Но, как ни хороша иная дева, Пойду опять вперёд, а не налево. За Трубной начинается подъём. Рождественский бульвар шатнулся пьяно. В эпоху культа личности на нём Была квартирка Бедного Демьяна. А прежде, верно, ошивался тут Ещё какой-нибудь придворный шут. По Сретенскому прогуляться мало. Короткий он, да и потребность есть Здесь, на остатке городского вала, Под чахленькими липами присесть. Не так легко таскаться по бульварам, А в этот раз — и рифмовать, задаром. Под «Грибоедом» затевают шашни (И неслучайно: тут невдалеке Вознёсся фаллос Меншиковой башни). Друг друга дожидаются в теньке И, быстро разобравшись в обстановке, Идут по Чистопрудному к Покровке. Пойду и я. На лебедей взгляну В пруду продолговатом, что по данным Анализов, опять, как в старину, Пришла пора именовать поганым; Не размышляя «быть или не быть», Куплю себе чего-нибудь попить. Воспоминаний серое пальтишко Я скину к чёрту и помчусь вперёд, Туда, где ждёт уже другой мальчишка, — Туда, на площадь Яузских Ворот. И с веком наравне отправлюсь дальше, В Заяузье, в Замоскворечье даже. Век двадцать первый! Не шали, малец! По-нашему, ты пятиклассник типа. Не столь суров, как страшный твой отец, Но выковырял штамм свиного гриппа. И всё же ты — чему я очень рад,  — Enfant terrible, а не акселерат.

Пушкинские интонации этих очень современных по духу и очень точных по инструментовке ямбов задели академические струны моей истерзанной верлибрами души — и я решилась, наконец, попытать Максима вопросами, не относящимися к нашей прогулке…

М. С. Существует мнение, что в последние несколько лет наметился некий «Ренессанс» литературной критики. Так ли это, на Ваш взгляд? Насколько состояние современной критики отвечает реалиям насущного литературного процесса? Можете ли Вы назвать имена самых значимых для этого процесса персон (имеются в виду критики и литературоведы)?

М. Л. Начну с имён. Мария Ремизова — лауреат премии им. Белкина, сотрудник журнала «Октябрь», Анна Кузнецова и Евгения Вежлян из «Знамени» (говорят, последняя ещё и не без успеха ведёт семинар критики в Институте журналистики и литературного творчества), Игорь Фролов из «Бельских просторов», Сергей Беляков из «Урала». Непререкаемые «новомировцы» Ирина Роднянская и Владимир Губайловский. Алёна Бондарева, публикующая в последние месяцы острые обзоры журналов в «Литературной России», Андрей Рудалев, Кирилл Анкудинов, Михаил Бойко… Безусловно, вся экзокритическая группа «ПоПуГан» (Елена Погорелая, Валерия Пустовая, Алиса Ганиева).

Назову ещё двоих, только входящих в литературу: Екатерина Ратникова и Борис Кутенков. Борис, публикующийся в том числе и в «ДиН», весьма, по-моему, неординарно мыслящий автор. Есть и другие, не менее интересные критики, а литературоведов — хоть пруд пруди! В иной ситуации все они, напрягшись, пожалуй, могли бы сделать погоду в литературе. Да и не только в ней, ведь литература обособлена лишь в профессиональном смысле, а её воздействие должно бы по идее распространяться гораздо более широко. Но справедливо ли будет говорить о каком-то особом ренессансе критики, если она всё же не самостоятельный жанр, а в первую очередь зависима от современной ей литературы? Не хочу присоединяться к хору нытиков, но и мне, как многим, кажется, что русская литература (я имею в виду только худ–ит., а не нон-фикшн) сейчас в упадке, и дело не в тиражах и не в количестве наименований на полках московских книжных магазинов, а в том, что в ней возобладала чуждая, категорически противопоказанная ей эстетика телесного низа. Причины случившегося глобальны и, в общем-то, слишком известны, чтобы вновь распространяться здесь о них.

М. С. Журнал, которым Вы руководите, называется «Литературная учёба».

На протяжении многих лет (а я читаю его с 80-х годов) он действительно напрямую отвечал нуждам литературного образования — по крайней мере, в той его части, которая ориентирована на подготовку профессиональных прозаиков, поэтов, публицистов. Помню виртуозные разборы произведений начинающих авторов, которые печатались на страницах «ЛУ». Для многих они становились ориентиром в формировании оценок как чужих текстов, так и собственных, подталкивали совершенствоваться в авторедактировании… Как Вы думаете, оправдано ли — экономически и институционально — образование, направленное на становление профессиональных литераторов? Проще говоря, кому нужен Литинститут и ему подобные учебные заведения? Что это такое сегодня? Насколько востребовано такое образование обществом? Изменился ли студенческий контингент и в какую сторону? Об этом много говорят… (и комплиментарно, и резко критически) — какова Ваша позиция по этому вопросу?

М. Л. В четвёртом и пятом номерах «Литучебы» за 2010 год мы давали довольно обстоятельный опрос современных литературных деятелей под общим заглавием «Литературный институт: pro и contra». Формальным поводом послужили известные публикации в «Литературной России». С аргументами за или против Литинститута выступили Виктор Топоров, Вера Калмыкова, Сергей Самсонов, Роман Сенчин, Сергей Арутюнов и многие другие. Тогда я воздержался, а теперь, пожалуй, выскажусь на эту тему.

Профессиональное образование литератору, на мой взгляд, совершенно необходимо. Некоторым кажется, будто бы овладения элементарной грамотностью и некоторой начитанности вполне достаточно, чтобы в два счёта накатать роман или поэму. Кто-то даже так и пробует что-то писать, не сознавая примитивности своих расчётов. Но литература всё же является не меньшим искусством, чем музыка или живопись, и перспектива одолеть в ней всё с наскока — типичный самообман дилетанта. Литературный язык — инструмент ничуть не менее сложный, чем, допустим, фортепиано, будущему виртуозу потребуются годы учения. Тем более, если конечная цель не «чижик-пыжик», сыгранный двумя пальцами.

Другое дело, что высшее учебное заведение, нечто вроде литературной Консерватории, должно, на мой взгляд, совсем иначе подходить к решению многообразных проблем воспитания будущих асов словесности. Разве молодые пианисты или скрипачи посвящают занятиям по специальности лишь пару часов в неделю? Между тем студентам Литинститута для двух-трёхчасовых семинарских занятий отведён только вторник. Семинары чудовищно переполнены. При этом действительно талантливых, перспективных студентов — считанные единицы. И никто ими всерьёз не успевает или не желает заниматься. Практики они тоже не проходят толком никакой. Да и что могут им дать руководители семинаров, люди, в основном, крайне пожилого возраста? Большинство из них сами уже десятилетиями не принимают никакого участия в литпроцессе.

Такой Литературный институт, по-моему, совершенно не нужен. Даже вреден, потому что обольщает молодых близостью к большой литературе, но не даёт им в сущности никакой профессии. Таким образом плодится только озлобленная голь и нищета. И ведь из-за таких вот недопечённых «литературных работников» литинститутский диплом теперь вообще ничего не значит, даже если он был получен десять, двадцать, тридцать лет назад.

М. С. Разумеется, нас интересует судьба «ЛУ». Что ждёт журнал в ближайшем будущем?

М. Л. В ближайшем будущем (во всяком случае, когда будет опубликовано это интервью) у журнала появится новый главный редактор. Дальнейшая судьба этого издания мне, разумеется, неизвестна, но могу предположить, что произойдёт возврат к состоянию 2008 года, когда «Литературная учёба» существовала уже более пятнадцати лет практически вне литпроцесса. О журнале попросту все забыли. В таких условиях мне и пришлось начинать работу, результаты которой были, в конце концов, кое-кем замечены и оценены. Мне говорили, что вот появилась-де некая живая альтернатива сухо-академическим «Вопросам литературы». К сожалению, за время почти трёхлетней работы удалось немногое. Например, сделать журнал «местом силы», широкой площадкой для новой критики я так и не смог. Дело в том, что в «лу», пользуясь до боли знакомой терминологией, надстройка совершенно не соответствует базису. О своих проблемах плакаться не буду, скажу только, что каждый номер собирался буквально каким-то чудом. Поработав в «Лит-газете» и достаточно понаблюдав за другими редакциями, могу авторитетно заявить: ни одно издание подобного уровня не могло бы просуществовать в таких условиях и полугода! «лу» и меня всё же хватило на большее. Я слышал о желании владельца наполнить журнал подростковой литературой. Не представляю, как это удастся сделать без необходимых средств, но всё-таки желаю успеха.

М. С. Как Вы думаете, вернётся ли русская литература к традиционной для себя миссии духовного поиска, нравственного подвижничества, а русские писатели — к необходимости быть «инженерами человеческих душ»? А главное — нужно ли это? И если нужно — то кому? А если вернётся, то есть ли уже симптомы, какие-то признаки этого движения?

М. Л. Русская литература никогда и не прекращала этой своей миссии. Да, в ней временно возобладали, как я уже говорил, противоестественные для неё тенденции. Но ведь есть и не поддавшиеся, не продавшиеся писатели! Их не так уж много, их, как всегда, единицы. Не нужно искать их среди воинствующего андеграунда или между так называемыми патриотами, чаще всего, просто малокультурными мракобесами. Но вот они-то, эти единицы, и продолжают миссию русской литературы. Я, например, знаю одного очень крупного прозаика. В советское время он принципиально не печатался — не хотел, так сказать, сотрудничать с режимом. Не то чтобы как-то «диссидентствовал», а просто жил своей особой жизнью, имевшей мало общего с реальностью строителей коммунизма. Только такой жизнью, полагаю, и должен жить настоящий художник. Так вот. Когда Союз развалился, одних мерзавцев у власти сменили другие. И лизоблюды, подъедалы от искусства тоже сменились. Одни перегрызли других. Что же сделал наш писатель? Продолжил жить своей параллельной жизнью — до лучших времён. И знаете, даже если эти «лучшие времена» настанут через двадцать, сто, пятьсот лет, только у таких писателей и будет шанс «воскреснуть» тогда в своём тексте, ибо это именно их рукописи не горят.

Неужели новые герои?

Уже в гостинице, пакуя к отъезду сумки, я не могла отделаться от мысли, что нынешние московские встречи объединены для меня какой-то важной темой. Не зря дома, накануне, я ввязалась в Интернете в споры, инициированные Экспериментальным творческим центром. Не зря ломала копья с его красноярскими активистами.

Предчувствия меня не обманывают… атмосфера заметно электризуется. И растущий магнетизм социального пространства всё сильнее притягивает нас друг к другу. Нас. То есть — средний класс. Пусть — в довольно-таки нетривиальной его модификации. Но всё же.

Жизнь без героев? Вспоминаю встревоженный голос Владимира Алейникова, несколько раз звонившего мне в аэропорт, — договориться о встрече. Встретиться не удалось: здоровье поэта подорвано годами мытарств и отчаяний; накануне был трудный день — и Владимир Дмитриевич от волнения всё-таки слёг. Спустя несколько суток — он уже писал мне из Коктебеля. Великолепные в своей классической ясности стихи — не итожащие судьбу, отнюдь! Насыщенные тем самым предгрозовым электричеством, которое побуждает нас пробовать на прочность и понемногу трансформировать мир вокруг себя. Вспоминаю Наташу Слюсареву, её хорошую улыбку, её квартиру, наполненную рукотворными чудесами (художница, переводчица и писатель — она причастна творчеству далеко не косвенно и, кажется, ко всем его мыслимым метаморфозам), изысканный ужин, который она приготовила для нас с Мишей… а мы задержались с визитом чуть ли не на шесть часов! Не по своей вине, конечно, но до сих пор неловко, что она так долго нас ждала. При этом — с её стороны — ни тени раздражения или упрёка. Только радость и готовность к общению.

А те, кто моложе? Вспоминаю Алёшу Караковского, Серёжу Арутюнова, Максима Лаврентьева, Машу Полянскую… наконец, неутомимого подвижника, который иногда представляется мне прямо Зевсом каким-то Олимпийским, Женю Степанова. Это — новые люди! Много и толком знающие, внутренне свободные, бесстрашные, целеустремлённые… словно специально вызванные к активности вот этой предгрозовой метафизикой, которая явно и неявно питает их своей энергией. Очень разные. Трезвые (иногда — до мрачного сарказма). Ироничные (иногда — до откровенного «стёба»). Без эгоцентрических предрассудков (что, пожалуй, самое главное). Но и без наивных упований на всесилие жизненного самотёка. Умеющие делать дело. И то, которое «бизнес». И то, которое — «благо».

При этом — очень живые, очень сложные… Очень люди.

Становится легче дышать при мысли, что они есть.

Нас не так мало, как может показаться среднестатистическому телезрителю или обозревателю блогосферы. И, в общем, ничего, что между нами чаще всего — сотни и тысячи километров физического пространства.

Мы найдём друг друга. Мы возьмёмся за руки. И тогда.

21 апреля — 8 мая 2011 г.

Москва-Красноярск

 

ДиН реплика

 

Дмитрий Косяков

[9]

Традиционное и актуальное как опознавательный код

Очень часто приходится слышать, что люди делятся по принадлежности к той или иной культурной традиции. Считается, что тот, чьему сердцу милы звуки балалайки, никогда не сможет понять того, кто предпочитает волынку или тамбурин. Конечно же, дело не в одних только музыкальных инструментах, к ним прилагается определённый костюм, конкретная литературная традиция, язык, стиль танца и т. д.

В этой связи самым страшным преступлением считается смешение культурных кодов. Например, шотландец в традиционном костюме, отплясывающий африканский народный танец, будет считаться осквернителем как шотландской, так и африканской культуры.

По сути эти воззрения являются отголосками цивилизационной теории. По культурным кодам человек определяет свою и чужую национальную идентичность, обретает спасительное чувство принадлежности к роду, воспринимающееся как суррогат бессмертия. Выказать неуважение к национальной культуре значит посягнуть на расторжение связи с предками, что для архаического сознания — табу.

Но, помимо традиционных видов творчества, существуют новые художественные направления, равно воспринятые населением разных стран. Их приверженцы так же ощущают единство с теми, кто разделяет их художественные вкусы, и зачастую с трудом находят общий язык с поклонниками других течений. Так, в своё время очень актуальным было деление молодёжи на «попсовиков» и «рокеров», доходившее порой до рукоприкладства. Академисты не так давно ещё презирали джазменов, джазмены свысока относились к блюзменам, блюзмены воротили нос от рок-н-рольщиков и т. д. Подобные вещи происходили и с живописью, и с кинематографом.

В чём же секрет? Дело тут не только в фанатичной преданности кумирам. Дело в том, что каждое новое направление в искусстве возникает в каких-то конкретных исторических обстоятельствах, питается определённой средой. Связь с этой средой интуитивно и ощущают люди посредством художественных произведений.

Например, на момент возникновения джаза и блюза — эта музыка являлась музыкой низов, передавала ощущения рядового рабочего, а высшие слои общества слушали исключительно академическую музыку. Таким образом, выбирая свой музыкальный стиль, рядовой меломан выбирал и ту социальную группу, с которой он себя ассоциировал. Со временем джаз сделался респектабельным стилем, «музыкой толстых», на чаянья молодёжи отозвался рок-н-ролл, который также постепенно растерял свой бунтарский дух и сделался доходным бизнесом. При этом с внешней стороны рок никак не изменился — он сохранил и резкость звучания, и агрессивность поведения артистов на сцене, и эпатаж. Но теперь все эти художественные средства служат совершенно противоположной цели: они не поддерживают нонконформизм и бунтарство молодёжи, не призывают к реальным переменам, а подменяют их. Человек, живущий в невыносимых условиях страха, неуверенности и давления, копит в себе агрессию, чтобы выплеснуть её в крике и толкотне во время концерта, а потом снова превращается в забитого и послушного обывателя и снова копит зависть, злобу и страх. В наше время быть приверженцем классического рока значит быть конформистом. Музыкой протеста стали ска и хардкор. Тем не менее, молодые люди при знакомстве первым делом всё ещё спрашивают друг у друга о музыкальных пристрастиях. Музыкальный вкус может многое объяснить в человеке: его литературные предпочтения, его гражданскую позицию, его жизненные цели, отношение к религии, к любви.

Так, любители хэви-метала склонны к потребительству и консерватизму; любители классики любят читать (нередко классику); поклонники БГ читают Пелевина, уважают творчество Сальвадора Дали; приверженцы панка настроены критически к государственному строю, не принимают полицейское насилие и культ потребления; фанаты психоделической музыки склонны к пацифизму; любители попсы внушаемы и несчастны в любви; любители хардкора воздерживаются от мясной пищи.

Конечно, на каждое правило найдутся и исключения. Ведь цепочка получается действительно довольно сложной: представители определённых социальных слоёв творят искусство, отражая в нём свой жизненный опыт, аудитория интуитивно вычитывает этот опыт и примеряет его на себя. В случае соответствия зритель (слушатель) читатель ощущает художественную правду произведения, получает удовольствие и проникается доверием к произведению, автору, художественному направлению. В дальнейшем он будет искать людей с похожим художественным вкусом, подозревая схожесть жизненного опыта и взгляда на вещи.

Таким образом, искусство может лишь служить намёком на социальное положение, жизненный опыт, взгляды и ценности человека, которые и являются подлинной причиной единства или разобщённости людей.

 

Ульяна Лазаревская

Тайны острова Лапута

«Формализм — порочен», — утверждаю я. И готова усилить ноту: нет в искусстве ничего более порочного, нежели формализм. Всякое выпячивание формы, «выжимание» смысла из пустоты посредством педалирования формы есть разложение искусства, гниль, смерть, пагуба. Даже самые рьяные реформаторы стиха опытом жизни возвращались к классически ясной структуре текста. А если не возвращались, то, плохи становились их дела. Примеров — тьмы и тьмы. И не буду я тыкать пальцем в самые близкие по времени и самые узнаваемые… Ибо в неразрывном единстве содержания и формы «рулит» (как любит изъясняться нынешний постпубертат) именно и всегда Содержание (да! С большой буквы!). Кажется, аксиома. Ан — нет.

Вот молодой критик, Борис Кутенков, настойчиво продвигаемый почему-то многоуважаемым «ДиН»-ом, из номера в номера обливает презрением «почвенников» и «традиционалистов». Финальная фраза его последней статьи обличает в авторе… дикаря-фанатика? Несчастное дитя цивилизации, перепичканное нитратами? Вдумайтесь только: «Литературный мир строится по литературным законам, и попытки выстроить его по каким-то другим законам — патриотизма, православия — заранее обречены». Видимо, «литературный мир» Кутенкова вроде Свифтовского острова Лапута нечувствительно витает над землёй, вдыхая и выдыхая исключительно Бродского и Поплавского… И можно ли упрекать такого «небожителя» в том, что ему не ведомо, как, например, кладётся изба? Но вот уличить другого художника в «развесистой клюкве» молодой лапутянин готов в любую минуту. Это вперёд, это да!

Наша стихотворная гармония Улеглась венцами общежития, —

пишет Владимир Подлузский. «Какое общежитие имеется в виду, и как можно «улечься венцами»? — недоумевает Кутенков. Так и хочется посоветовать молодому критику поучаствовать в строительстве русской пятистенки, чтоб он своими глазами узрел, что такое «венцы» и как они укладываются.

Впрочем, патриотизм, православие и прочая ерунда, с точки зрения эстета Кутенкова, — не предмет поэзии. Этими глупостями занимаются только провинциалы. Ну, что с них взять?! Слава Богу, есть у нас Кутенков, без него мы никогда бы не узнали, что в бедствиях нашей литературы всему виной — провинциализм, традиция и смысл как таковой (смысл подобные нашему лапутянину деятели ещё — с презрением! — именуют «пафос»). Видимо, этому и научили юношу в Литературном институте (замечу — имени Алексея Масимыча Горького!!!), где он только что с отличием защитил выпускную работу.

Честно говоря, очень хочется осведомиться у главного редактора журнала «День и ночь», госпожи Саввиных, чем обусловлено пристрастие «ДиН» к лапутянским опусам? Это что — конъюнктура у вас теперь такая? Ай-яй-яй… а мы-то думали!

 

ДиН миниатюра

Римма Чучилина

[15]

На бегу

Снотворное

В автобусе на сиденье напротив молодая женщина увлечённо читает тоненькую брошюрку, торопливо переворачивает страницы. «Чем это она так увлеклась?» — заинтересовалась я и стала ждать возможности разглядеть название. Ага! «Правила…». Когда страничка снова перевернулась, показались картинки — дорожные знаки. Да это «Правила дорожного движения»! Наверное, дама на водительских курсах учится. Умничка! Времени не теряет. Одна моя молодая знакомая тоже занимается в автошколе. Правильно делают. Пока молодые, память хорошая, почему не заняться? Купят машины и будут заруливать.

Наблюдая за попутчицей, я вспомнила свои «Правила».

Эту толстую книгу приходилось читать каждый год. Один раз в году нужно было сдавать «Правила». «Правила техники безопасности при работе в электроустановке». Я тогда, после окончания техникума, работала на медеплавильном заводе электрослесарем по контрольно-измерительным приборам. И ежегодно приходилось терпеть экзекуцию «правилами». По добросовестности и исполнительности я брала в руки книгу, укладывалась в постель, так как любила читать лёжа, и открывала фолиант. Но дальше «Введения» и двух, от силы трёх страниц чтение не шло: я погружалась в дрёму, просто-напросто за-сы-па-ла. Каких трудов стоило, в конце концов, подготовиться к экзамену, кто бы знал! Зато с тех пор появилось у меня надёжное снотворное — «Правила техники безопасности при работе в элек… в эле…»

Небо в алмазах

— Иди сюда, — зовёт Володя.

Ночь. Тёмная, но не кромешная. От морозца — душистая и нарядная. На крыльце изморозь. Первая, нежданная. Оттого и свежо. Осторожно спускаюсь по ступеням. Трава у крыльца тоже в инее, хрусткая.

— Смотри!

Поднимаю глаза и ошеломлённо замираю! Боже мой! Небо в алмазах! В брил-ли-антах! Небосвод густо усыпан звёздами. Крупные звёзды и маленькие звёздочки сияют, словно вымытые дорогим моющим средством. Начищенные до блеска, они ослепительны.

Поняла! На траве под ногами не иней — осыпавшаяся со звёзд серебристая окалина. Это она так посвечивает и похрустывает.

 

Страницы Международного сообщества писательских союзов

 

Александр Торопцев

[16]

Человек, который владеет своим

О книге Ивана Переверзина

[17]

Выпуск подготовила Марина Переяслова

 

Вроде бы простая мысль, вроде бы и не так уж сложно жить, или, в нашем случае, коль скоро говорим мы о поэте, писать стихи, владея только своим. Вроде бы так и пишут стихи все уважающие себя поэты? Да нет, не все, далеко не все. И обвинять их за это не стоит. Магия прочитанного, осмысленно-книжного, а то и услышанного в умных беседах, конечно же, отзывается тем или иным образом в поэтической, да и в прозаической строке, в любом произведении искусства. И это правильно. Поэзия принадлежит поэтам. Во всех смыслах. Не поэты могут лишь читать и восхищаться, и только в этом смысле поэзия принадлежит всем. Во всех остальных смыслах она принадлежит только поэтам. Поэзия — это та же жизнь, та же природа, которая, по мнению очень многих гениев, говоривших о поэзии и поэтике, является самым первым, и главным, и лучшим Учителем. Природа — саморазвивающаяся, самодостаточная, владеющая своим и имеющая на это полное право. Природа, к которой принадлежат и сами поэты, даже поэты-книжники, о которых я ещё замолвлю слово.

Да, когда-то было начало всего, когда-то были гениальные наскальные живописцы, творцы «Риг-веды», «Шицзин», других шедевров «начального искусства», мудрецы (ещё не философы, но уже мудрецы!). Когда-то начало было, и гениям хватало лишь Природы, чтобы творить свои миры и в Природе творить Природу того или иного искусства, поэзию, например. Те времена вроде бы давно ушли, и в настоящее время всё реже можно увидеть строку поэта, который владеет своим, не своим прочитано-осмысленным (это тоже своё, коль скоро прочитанное осмыслено), но своим, первозданным, — исходящим из души, из того далёкого и вечного, с чего всё началось. Но те времена не ушли потому, что то начало вечно во времени и пространстве, и вечна душевная тяга к началу начал, к той причине причин, которая не даёт покоя неравнодушным, которую искать нужно, прежде всего, в себе самом, которая и называется своим и только своим.

В этом пространстве, в себе самом, ищет и находит свои истины поэт Иван Переверзин.

Его объёмная и глубинная книга «Грозовые крылья» начинается с раздела «Костёр любви».

Это — ответственное начало! Многие поэты всех стран и времён относились к любовной лирике, мягко говоря, странно. Очень часто они писали не о любви, семью рождающую, жизнь дарящую, а о состоянии влюблённости, как некоем временном умопомрачении, а то и об увлечении, и даже о флирте, и даже более того.

Помните, прекрасное стихотворение И. А. Бунина «В поздний час мы были с нею в поле»— любовная лирика. А вдохновенные арабские, и мусульманские, и персидские поэты. А китайцы и японцы. А Индостан во все времена! А в нашем Золотом, да и Серебряном веке мало ли было игривости флирта в любовной лирике! Лично я не против такой поэзии и всего, что с ней связано. Но, мне кажется, что лирика флирта гораздо мельче и проще, нежели то, что сокрыто в слове любовь, а значит, и в термине «любовная лирика».

Иван Переверзин, надо всё-таки быть честным в разговоре о честном поэте, иной раз «традиционен» в обширном понимании этого термина. Стихи «Твоё имя», «Самая красивая» и даже «Божественная нежность» и некоторые другие подтверждают вышесказанное. Но и в них поэт не просто искренен, но честен, до раскаяния честен:

В аду сгорю я, чёртов грешник, за то, что от шальной любви построил вдруг такой скворечник, что в нём подохли соловьи…

Или это откровение сильного человека, имевшего счастье так сильно любить:

И да простит меня Всевышний, Что только с женщиной одной — Я вспомню о бессмертье жизни — И обрету, как мир, покой.

Но почему-то мне кажется, что доминантой раздела «Костёр любви» являются следующие строки:

Но — сам себя забывая, — Выкрикну с болью: вернись! Сердца надежда земная, Памяти горькая жизнь. Вырастут дочки, как птицы, Встанут легко на крыла, — Вот мы тогда и простимся — С прошлым, — была не была…

 

Роман в стихотворениях?

Это очень серьёзное, ответственное решение — назвать, без разрешения автора (!), его книгу «Грозовые крылья» «романом в стихотворениях».

Итак, начнём с композиции.

Книга Ивана Переверзина из девяти глав:

1. Костёр любви;

2. Единственный путь;

3. Европейские волны;

4. Грозовый сон;

5. Северное сияние;

6. На изломе времени;

7. Заводи берёз;

8. Звенящие мгновения;

9. Немеркнущий свет.

 

Ещё немного о главе «Костёр любви»

Всё наше, человеческое, начинается с любви. Не с акта физиологического познания, а именно с любви. Она не у всех влюблённых пар бывает идеальной, скорее, наоборот. Но в ней (мы говорим, прежде всего, о любви, рождающей семью, жизнь, и о влюблённостях, которые сопровождают нормального человека всю его жизнь), в любви, жизнь дарящей, в её судьбе (любовь, как явление в жизни любого человека, имеет право на свою личную судьбу), в ней, в любви, отражаются, находят приют и сострадание все перипетии семьи, или влюблённых, или даже лихо флиртующих и увлечённых, иной раз на годы, а то и десятилетия увлечённых этой лихостью. История любви в своём саморазвитии является прекрасным стержневым средством, даже опорой для романиста. Любовная линия является эмоциональной по определению, яркой по событийному ряду, «липучей» и легко сопрягаемой с другими линиями «каната жизни». Пиши о любви и вплетай в неё все человеческие, общественные, государственные и др. проблемы, тайны, интриги, и успех будет обеспечен.

В главе «Костёр любви» автор протягивает на семьдесят страниц эту линию любви, но практически в каждом стихотворении он даёт намёки на то, о чём будет говориться дальше.

Так и делают опытные романисты, дай Бог им здоровья и процветания!

 

Единственный путь

Путей много — путь один. Но этот наш единственный путь представляет собой великую загадку не только для тех, кто пойдёт после нас, но и для нас самих! Казалось бы, в этом вопросе всё просто: прожил жизнь так или сяк, написал (мы всё-таки говорим о писателе) стихи, прозу, публицистику, получил книги, ушёл в вечность, дети и преданные люди (а то и государство!) издали ПСС — вот твой путь. Единственный и твой.

Но нет. Очень часто (конечно же, это относится к крупным личностям, об одной из них мы и говорим) бывает и так, что человек, прошедший свой путь, даже не знает, как этот путь будет преломлён после его смерти. Вот в чём беда-то!

И, может быть, поэтому Иван Переверзин «поспешил» с главной для любого крупного человека темой осознания своего единственного пути и поставил эту главу книги (романа) уже на второе место.

Путь, как явление в жизни любого человека, имеет четыре главных события: начало, жизненные перипетии, смерть (как некий промежуточный финиш) и жизнь после смерти. А, значит, говоря о пути, осмысливая путь, любой мыслящий человек просто обязан осмысливать в соединстве эти четыре жизненных пространства. А, значит, и тема финала, смерти, промежуточного финиша пути крупной личности в этом осмыслении обязательна, естественно, в соединстве с тремя другими вышеназванными событиями.

Тема смерти в книге (романе) Ивана Переверзина) и, особенно, во второй главе развита очень сильно и объёмно. И это меня поначалу насторожило. Я вспомнил динамику стихов о смерти того же Есенина (он просто уходил в стихах), других, столь же чувствительных к жизни поэтов, и насторожился: не торопит ли время Иван Переверзин, хоть и поживший, пострадавший не в меру, но всё-таки — сильный, боевой, в строю?! Но, прочитав внимательнее и всю книгу, и самую напряжённую, энергетически сильную вторую главу, я успокоился. Потому что, во-первых, в этих стихах автор обращается к теме смерти не как мудрый и талантливый агнец, но именно как боец, не смирившийся, но ищущий в данной теме ответы на многие вопросы и личные, и общечеловеческие, и метафизические; во-вторых, здесь он ловко использует успокаивающий лично мою душу композиционный приём: практически ни разу стихи на тему смерти не следуют друг за другом. Автор щадит читателя, даёт ему возможность передохнуть от тяжёлых дум. Стихи следуют друг за другом в ритме вальса. Подумаем, порадуемся, поживём.

И здесь автор всё чаще обращается за помощью к пейзажу — а куда же русскому поэту без русской природы! Но и пейзаж для Ивана Переверзина является не предметом для обожаний и воздыханий, а средством поиска высших истин бытия:

…И буду слушать, как трава растёт безгрешно, безоглядно в колючках зла по краю рва. Она растёт в воротах рая, растёт под острою косой, растёт с тобой, земля сырая, земля, — омытая росой.

Не только пейзаж, но и размышления помогают поэту снять слишком уж тяжёлое напряжение строки. Меня приятно удивили следующие строки:

Как ни сурова, ни тревожна жизнь, Не стало меньше одиноких тризн, Видать, ещё надеется народ, Что и беду, и страх переживёт…

Откуда вдруг в книге совсем русского поэта блеснул этот симпатичный арабо-мусульманский бейт?! К арабскому, даже ещё не мусульманскому, но именно к арабскому стиху я ещё вернусь в слове об Иване Переверзине. Сейчас продолжим главную тему.

И семья (стихотворение «Птицы вечности») — для автора является, во-первых, одной из главных линий его книги (романа), и местом душевного отдохновения, местом, где:

Только ходики слышатся в доме, только тени мерцают хитро. И всю ночь я держу на ладони прядь волос — золотое перо.

Здесь, на своём «единственном пути», Иван Переверзин просто обязан был встретить-вспомнить отца:

…К отцу я обращаю взгляд — Из лап кровавых супостата, Сам раненный, к своим назад Он всё же выволок собрата. И — тот семье его помог: Когда отец в тюрьме томился. Быть может, всемогущий Бог За них однажды помолился…

Ещё не раз и в этой главе, и далее будут расставлены вехи семейной линии «каната жизни», сложного сюжета книги (романа). Автор не пошёл по пути «нормальных» романистов-реалистов. Они сначала изложили бы семейную предысторию, начиная с прадеда (а то и с Куликовской битвы), затем обратились бы к жизненным перипетиям главного героя, и закончили бы роман каким-нибудь карьерным апофеозом, совпавшим с актом семейного счастья и благополучия, например, женитьбой правнучки поэта на внуке какого-нибудь Форда. Потом всю эту истории мы бы увидели в слащавом сериальном детективе, и всем было бы хорошо. Только не Ивану Переверзину, у которого много разных сюжетов.

И ему, как мне думается, не нужен был прямой романный путь, где фабула совпадает с сюжетом, и вообще ему не нужен был роман. Ему нужны были «Грозовые крылья», книга, монтируя которую, он вольно или невольно оказался в романном пространстве, сложном, как Тихий океан.

 

Европейские волны

Фалес об этой поездке-главе Ивана Переверзина так писал: «Что самое приятное? — достичь того, чего желаешь. Что утомительно? — праздность. Что вредно — невоздержанность. Что невыносимо — невоспитанность. Учись и учись лучшему».

И в устройстве глав, на мой взгляд, этот тройственный порядок (напряжение — расслабление — отдохновение), пусть и не всегда и не с математической или вальсовой точностью, соблюдён.

Любовь как нечто ответственное, пусть иногда и слегка безалаберное, — смерть и жизнь, как метки на единственном пути каждого грешного, — и… далее нужно дать читателю крепко отдохнуть, то есть совсем уж развеяться, размагнититься от всяких трудов и напряжений. Считается, что в наши дни это можно сделать только вне России. Но, сдаётся мне, что Иван Переверзин так не считает. И вот почему.

В главе «Европейские волны», конечно же, есть и Европа. Взгляд у поэта цепкий, мысли глубокие, хотя и сдержанные. Но и здесь в строке много русского, Россия его не отпускает, провожает в дальние странствия, но не отпускает. И не отпускает его то далёкое, где он вставал с запахом утренней, молодой росы и ложился спать с запахом молодой, но уже вечерней росы. Это — на всю жизнь.

…И лижет, пеною вскипая, зернистый, молодой песок.

И кто только не видывал этот песок! И никто не назвал его молодым. Почему же? Да потому что он очень схож с молодой росой, и с молодой пшеницей, и с молодой листвой.

Как человек, связанный с Россией не только кровными узами (это уж само собой), но ещё и той росой, он не может, отдыхая на «волнах» душой (пусть душа отдохнёт хоть немного, — и проявит к себе интерес), не чувствовать, например, в Чехии, щемящую боль, может быть, чисто русскую боль: уезжают радостные, живут богатенько, но — тоскуют по русской грусти и русской же треклятой бедности.

Да, плохо в России, и, может быть, даже Ещё будет хуже, но только, друзья, Не я ли тот самый, кто встал вновь на страже Последних высот, что отдать нам нельзя.

Слышу, слышу голоса: слишком пафосная строфа, мы же не политработники! Да политработники мы все, кто написал хоты бы два-три стиха, два-три рассказа, политработники! Но надо иметь в виду, что есть среди нас разрушители, а есть созидатели. Но и те, и другие являются по сути своей политработниками. Среди тех и других есть пассивные до пляжной лености, а есть люди активные, которым легче встать на защиту последних высот, чем баловать себя этаким не разрушительным (уже хорошо) созерцанием, возвышая себя, естественно, не напрямую, над читающим человечеством.

Иван Переверзин — личность активная и созидательная. И поэзия у него такая же.

 

Грозовой сон

По-разному распоряжаются романисты этим сильным средством — сном. Кто-то уходит в мнимое и ирреальное, в трансцендентное и трансцендентальное снов и сновидений. А кого-то тревожат по ночам сны реальные, обычно увлекающие в прошлое.

Боже мой! Какое это счастье — Вспоминать мальчишечьи года…

Я часто повторяю, что писателя рождает Малая Родина. А у неё свои методы воспитания, никем не познанные, хотя и там, в Малой Родине каждого из нас, существовали и, слава Богу, существуют прекрасные воспитатели, учителя, друзья, родители и т. д. Но, удивительно, только самым чутким писателям она даёт то чувство жизни, без которого невозможно писать жизнь, любую: свою ли, чужую, а то и выдуманных героев жизнь.

Этим даром Иван Переверзин наделён, и в книге (романе) «Грозовые крылья» он им воспользовался с блеском.

Он — прекрасный пейзажист, у него столь же прекрасная писательская память, которая хранит до поры, до времени детали далёкой по времени жизни. Он не растерял добрых родственных чувств. И более того, он ведёт от стиха к стиху (их немало в книге) линию семейную, линию Малой Родины с такой пронзительной искренностью, будто не просто вспоминает прошлое, но отдаёт долги прошлому своему, наполняя тем самым многослойное пространство романа новыми линиями, расширяя объёмные горизонты.

А ещё Иван Переверзин не потерял вкус к полётам! Они даются нам в наших снах в те годы, когда мы растём. Физически. Но мы растём не только физически, но и творчески. И летать нам во снах можно до глубокой старости.

Но почему он выбрал сны грозовые? Летать во время грозы опасно, можно потерпеть крушение. Даже если эти сны из далёкого детства, сны воспоминания. Ответить на этот вопрос можно лишь так: даже летая, даже летая в реалиях прошлого, доброго, автор остаётся в суровой грозовой реальности современного мира. Об этом последнее стихотворение главы, заканчивающееся следующей строфой:

Вот и смотри теперь без суеты На этот мир, где мира вовсе нету, А есть одни лишь светлые мечты, С которыми в бессмертье жить поэту.

 

Северное сияние

Не был я на Севере, и вряд ли доведётся там побывать. И вряд ли увижу я собственными глазами Северное сияние, которое, как говорят пожившие там много лет люди, далеко не каждому дано увидеть. И в книге я его не увидел, что вполне понятно. Но я… пожил, читая эту главу, под Северным сиянием!

Художник хороший Иван Переверзин, и человека, и людей он чувствует, знает, видит и пишет очень зримо. Однако можно задать вопрос: «Зачем же ему понадобилась эта глава в книге (романе), если в других главах уже были пейзажи и люди Севера?» А можно ли из снов, проснувшись, сразу вырваться на «Излом времени», в крутую нашу жизнь? А то и в грозу бурную? Из сонной неги да в крутой жизненный бой — с ума легко сойти.

Лучше, когда после нежных, пусть иной раз и напряжённых (там, во сне, жизнь бывает разной), снов, человек вбрасывает себя в жизнь не по принципу сурового судьи, бросающего несчастную шайбу на лёд, но постепенно, по спокойно экспоненте, плавно, то есть.

Но дело в том, что в пленэре главы «Северное сияния» не только тишь да благодать! Иван Переверзин и сам редко отдыхал подолгу. И читателю этого делать он не даёт, продолжая вбрасывать в главу стихотворения из разных линий «каната жизни». Но нам пора выполнить данное ранее обещание и вспомнить стихотворение одного из величайших поэтов арабского мира времён джахилийи (до принятия ислама).

 

Что вижу, то пишу!

О стихотворении «Заветное»

Уже само название стихотворения говорит об отношении поэта к этому произведению. Начинается оно так:

Вновь, как якут из Олонхо, По тундре еду — на олене, О всём, что вижу высоко, Пишу, сжигая вдохновение.

«Что вижу, то пишу», — помните поэты, начинавшие почти все со звания «начинающий», да и прозаики тоже, как часто дамочки-отзовистки, писавшие отзывы на ваши стихи и рассказы, использовали эту фразу, чтобы отговориться: «Фи, разве можно так писать: „что вижу, то пишу?!“ Это же не поэзия!» Они не знали, а некоторые из них до сих пор не знают, что же это такое — поэзия. Простим это грешок отзовисткам. Поговорим о серьёзном.

Вспомним драматичную историю поэзии бедуинов, давших миру непревзойдённые шедевры и писавших по принципу «что вижу, то пишу», «что знаю, то пишу». Вспомним величайшего из поэтов времён джахилийи Имру-уль-Кайса Хундудж ибн Худжр аль-Кинди. Вот его конь:

Утро встречаю, когда ещё птиц не слыхать, Лих мой скакун, даже ветры бы нас не догнали, Смел он в атаке, уйдёт от погони любой, Скор, как валун, устремившийся с гор при обвале, Длинная грива струится по шее гнедой, Словно потоки дождя на скалистом увале. О, как раскатисто ржёт мой ретивый скакун, Так закипает вода в котелке на мангале. …Кружится детский волчок, как стремительный смерч, — Самые быстрые смерчи меня не догнали. …С крепкого крупа вдоль бёдер до самой земли Хвост шелковистый струится, как пряжа густая. Снимешь седло — отшлифован, как жёрнов, хребет, Как умащённая шёрстка лоснится гнедая. Кровью пронзённой газели, как жидкою хной, Вижу, окрашена грудь аргамака крутая. Девушкам в чёрных накидках подобны стада Чёрно-чепрачных газелей пустынного края. Эти газели, как шарики порванных бус, Вмиг рассыпаются, в страхе от нас убегая [19] .

А вот олень Ивана Переверзина:

И, как ветер, Сохатый ринулся к реке, Она спасёт, коль в это лето Не пересохла вся в тоске. И он бежит, рога забросив На спину, с пеною у рта, Копытами — осоку косит, Сбивает мох, как прель, с куста.

 

Коротко о поэтах-бедуинах

Поэзия бедуинов жила той суровой жизнью, теми, близкими к предельным, жёсткими, а часто жестокими реалиями, которые и к ней, к поэзии, предъявляли самые суровые требования: или ты вся в нас, с нами и для нас, или отправляйся во дворцы и города. Это в обжитых цивилизационных центрах могут творить и царствовать поэты, о которых впечатлительные дамы говорят: «Он весь в своих стихах!»

Пустыням такие поэты противопоказаны. Таким поэтам пустыни противопоказаны. Такие поэты придут на Аравийский полуостров во второй половине VII в. Их назовут «книжниками». Они дали миру много гениев поэтической мысли, поэзии. Они заслуженно обрели бессмертную славу.

Но! Регулярно встречаясь на «поэтических сходах» и слушая бедуинов и книжников, последние всё же признавали первенство за бедуинами и иной раз даже говорили: «Пора нам в пустыню, к бедуинам наведаться, чтобы поучиться у них». Чему же учились книжники у бедуинов? — Первозданному мышлению! Тому мышлению, которое было в начале пути и которое, слава Господу, осталось с нами на веки вечные.

Что характеризует первозданное мышление — мышление нашего начала начал — мышление поэтов-бедуинов?

Абсолютное чувство жизни. Стопроцентное проникновение в её волнительную красоту. Несгибаемая искренность. Или. Племенной патриотизм. Рыцарское отношение к женщине. Бесшабашное самопожертвование. Или. Обострённое до предела отношение к справедливости. Наивная ранимость. Невозмутимое спокойствие. Или. Неизживная детскость. Восторженная скупость по отношению к поэтическим средствам. Пустынная жажда красок. Или. Упоительный лёт коней и верблюдов. Стремительность и объёмность линий и форм, почти как у наскальных живописцев. Смертельная радость боя.

Это — поэты-бедуины.

Эти качества есть у поэта Ивана Переверзина.

 

На изломе времени

Две с половиной тысячи лет назад в Китае уж знали, что «во времена смуты не высовывайся!»

Но разве может человек с обострённым, с бедуински дерзким чувством жизни (и Пушкин, и Лермонтов, и прасолы наши знаменитые, и Некрасов…) в смуте остаться в убаюкивающим далёко от этого излома, от центра социально-психологических бурь? — Нет.

Он постоянно в борьбе, постоянно в строю. Он живёт и пишет по принципу:

Устал от схваток роковых — И хочешь обрести покой? Так обретай! Но в жизни той, Где нет ни близких, ни чужих.

Он не просто написал, но выстрадал эти строки:

Беда — не быть без права смелым. Беда — без права проиграть…

Действительно — беда! На войне бед много. Помнится, после первой битвы сторонников Мухаммада с его противниками при Бадре один молодой воин поседел всего за несколько минут, в течение которых он тащил своего отца (врага) в могилу. Плакать было запрещено. Седеть — не запрещено. И он поседел. А вот стихотворение Ивана Переверзина:

— Всего за ночь одну прошедшую Как ты, товарищ, поседел! — Я видел эту груду тел, Будто поленья, обгоревшую.

Я часто повторяю: «Несмотря на то, что каждый человек уникален, в людях гораздо больше общего, чем частного». И то откровение, которое прозвучало в сильнейшем стихотворении «Наша война», тоже бывало в истории войн и не раз, когда враг пренебрегает всеми законами и обычаями, когда солдат, от рядового до маршала, вдруг начинает понимать, что надо не просто выживать, но спасти свою Родину. И он говорит и врагу, и себе:

Ты мою мать подорвал в столице! Я твою мать убиваю в горах!

Эта дерзкая мысль может ворваться в мозг и осесть там только с отчаяния, только от обречённости. Надо уметь бить врага его же оружием. Китайский полководец Ли Му так бил хунну во третьем веке до н. э. И он побеждал… И таких случаев я могу привести десятки. Не доводите до греха!

Ещё более сильным и значимым для России я считаю откровение в стихотворении «Гражданская война»:

И потому в минуты тризны Помянем всех сынов отчизны, Что шли упрямо рать на рать, В междоусобице проклятой, Брат не щадил родного брата И шёл за брата умирать.

В Испании, в Долине Павших, по приказу генералиссимуса Франко в 1940-х годах был построен храм всем погибшим в Гражданской войне 19361939 гг. И список по алфавиту, а не по партийной принадлежности. У нас до такого монумента пусть и не храма, но монумента, как до Луны пешком.

Подобные откровения (помянем всех, сражавшихся за Россию) встречаешь редко-редко. Гражданская война ещё не закончена. А пора бы.

 

Заводи берёз

Естественно, после такой раскалённой главы и автору, и читателю нужно отдохнуть, нужно уединиться в какой-нибудь заводи. Пусть, «душа от радости заплачет», пусть.

Мне кажется, это хороший композиционный приём. Душа читателя ещё обожжена социально напитанными горячими строфами, они её ещё не отпускают, но Природа, окружающий нас мир всё-таки посильнее людских бед: они-то и успокоят душу. И успокаивают. Уж не буду цитировать, поверьте, а я лучше поговорю о душе.

Всё «человеческое, слишком человеческое» покоится на трёх субстанциях: разуме, сердце и душе. Бог-Отец, Бог-Сын, Бог Святой Дух. Командир — начальник штаба — замполит. А можно и так: разум — опыт и наука; сердце — время и ритмы эпохи; душа — вечная всему живому мать. Мудрецами я называют тех людей, в которых эти три субстанции равносильны и отстоят друг от друга на одинаковом расстоянии. Мудрецы рождаются чрезвычайно редко. У остальных людей всё по-разному.

В некоторых древних индийских этико-социальных и этико-религиозных системах первенство и руководящая (!) роль в познавательном процессе отдаётся душе. Она направляет и распределяет усилия разума и сердца. И, естественно, она не всегда успевает уследить за холодным и порою чрезвычайно стремительным разумом и горячим и, уже в силу этого, иной раз бесшабашным сердцем.

Души и душевных откровений в стихах Ивана Переверзина очень много. Может быть, все его стихи написаны душой, вроде бы всё знающей (если она руководит и направляет, если она вечна, значит, знает), но иной раз дающей волю сердцу (предыдущая глава). Но именно это качество — литературное познание мира только душой свойственно поэтам первозданного мышления, а не книжного. И только ей интересны не научные аспекты жизни, а её песни, которые Иван Переверзин слышит в любой травинке, в любой птахе.

И поэтому ему легко приходить в себя, искать душевное равновесие на природе, в природе.

 

Звенящие мгновения

Древние египтяне называли музыку словом «хи», что в переводе на русский язык означает «удовольствие». Они были уверены в том, что существует космологическая связь между музыкой и движением небесных светил, они умели «слушать» музыку звёзд.

Иван Переверзин тоже неравнодушен к небу, дневному и ночному, и сдаётся мне, что и там в высоте высот он ловит мелодии своих стихов. Да-да, он не композитор, но очень многие его стихи музыкальны, на них написаны мелодии многочисленных песен. Но не только небеса навевают ему мелодии, он слышит их в любой травинке травного раздолья, богатой якутской «пересечёнки». Мелодии его стихов романсные и песенные. И, конечно же, много мелодий даёт ему любовь — во всех её формах.

В этой главе автор не то, что бы подытоживает, приводит книгу (роман) к логическому завершению, но готовится к этому. Здесь можно встретиться с автором в самых разных, заявленных ранее ситуациях, здесь он чаще обращается к поэзии и поэтам, в том числе и к себе самому. Он пытается пробраться в тайны творчества, восторженно благодаря всех тех, кто ему помогал, кого он любит и читает (Афанасия Фета, например, и Гёте). И в этой главе он использует композиционные волны, о которых говорилось выше.

Напряжение строки словно бы затухает.

 

Немеркнущий свет

Свет действительно не меркнет и не померкнет. Автор собирает лучи немеркнущего света в этакий шар, как и положено свету! И вновь высвечивает ими все темы, о которых он написал в книге (романе). Можно ли считать этот роман завершённым? — Да, можно. Только с одной оговоркой: жизнь продолжается, и на этой ноте заканчивается книга «Грозовые крылья».

 

Владимир Спектор

[20]

Время предпоследних новостей

Среди кривых зеркал, где лишь оскал стабилен, Где отраженье дня неравносильно дню, Всесильный бог любви не так уж и всесилен, Вскрывая, словно ложь, зеркальную броню. И впрямь прямая речь там ничего не значит. Но кровь и там, и здесь — красна и солона. Пульсирует она, как в зеркалах удача, Чья тень хоть иногда и там, и здесь видна.

* * *

Бессмертие — у каждого своё. Зато безжизненность — одна на всех. И молнии внезапное копьё Всегда ли поражает лютый грех? Сквозь время пограничной полосы, Сквозь жизнь и смерть — судьбы тугая нить. И, кажется, любовь, а не часы Отсчитывает: быть или не быть…

* * *

Взрываются небесные тела, Земля мерцает сквозь ночной сквозняк. И только мысль, как будто день, светла, Собою пробивает этот мрак. Там — сталинские соколы летят, Забытые полки ещё бредут… И, словно тысячу веков назад, Не ведает пощады Страшный суд.

* * *

Свет не меркнет, не гаснет — а просто мерцает незримо. В небесах над печалью — мечты, словно голуби, кружат. Невесёлые мысли бредут вдоль дороги под ними, А весёлым надеждам — лишь воздух мерцающий нужен. Этот свет, этот воздух, который так сладок в гортани, Каждый миг, каждый день, он не меркнет, мерцая, сгорая… На мечты уповая, шагаю за светом, что манит, И пространство любви в нём мерцает от края до края.

* * *

Запах «Красной Москвы» — середина двадцатого века. Время — «после войны». Время движется только вперёд. На углу возле рынка — С весёлым баяном калека. Он танцует без ног, он без голоса песни поёт… Это — в памяти всё у меня, У всего поколенья. Мы друг друга в толпе Мимоходом легко узнаём. По глазам, в коих время мелькает незваною тенью, И по запаху «Красной Москвы» В подсознанье своём…

* * *

Каждый видит лишь то, что хочет Каждый знает лишь то, что умеет. Кто-то отметит, что день — короче, А для кого-то лишь ночь длиннее. Но и разбив черепаший панцирь дня или ночи, в осколках желаний Отблески счастья найдёшь, между прочим, Словно последнюю мелочь в кармане.

* * *

Всё временно. И даже то, что вечно. Оно меняет форму, стиль и суть, Как жизнь, что кажется наивной и беспечной. Но в ней со встречных курсов не свернуть. Оригинальным будь, или банальным — Исчезнет всё, не повторяясь, в срок, Как чья-то тень на полотне батальном, Как в старых письмах слёзы между строк.

* * *

В раю не все блаженствуют, однако. Есть обитатели случайные. Речь не о том, что в небе много брака, И не о том, что ангелы печальные Никак не сварят манну по потребности И шалаши с комфортом всем не розданы… Но что-то есть ещё, помимо бедности, В чём чувство рая близко чувству Родины.

* * *

Пока ещё в Луганске снегопад, Беги за ней сквозь позднее прощанье, Хватая тьму наощупь, наугад, И ощущая лишь любви дыханье. Пока ещё превыше всяких благ В последний раз к руке её приникнуть, Беги за ней, хоть ветер дует так, Что ни вздохнуть, ни крикнуть, ни окликнуть. И, зная, что сведёшь её на нет, Не отставай — беги за нею следом, Пока её скользящий силуэт Не станет мраком, холодом и снегом.

* * *

От возраста находок вдалеке Я привыкаю к возрасту потерь. И где «пятёрки» были в дневнике, Пробелы появляются теперь. А я в душе — всё тот же ученик. Учу урок, да не идёт он впрок. Хоть, кажется, уже почти привык К тому, что чаще стал звонить звонок.

* * *

На рубеже весны и лета, Когда прозрачны вечера, Когда каштаны — как ракеты, А жизнь внезапна, как игра, Случайный дождь сквозь птичий гомон Стреляет каплею в висок… И счастье глохнет, как Бетховен, И жизнь, как дождь, — наискосок.

* * *

У первых холодов — нестрашный вид — В зелёных листьях притаилось лето. И ощущенье осени парит, Как голубь мира над планетой. И синева раскрытого зрачка Подобна синеве небесной. И даже грусть пока ещё легка, Как будто пёрышко над бездной.

* * *

Сигаретный дым уходит в небо, Тает в воздухе последнее «прости»… Над дорогой, городом, над хлебом — Божьи и житейские пути. Жизнь зависла над чертополохом. Только мир по-прежнему большой. Не хочу сказать, что всё так плохо. Не могу сказать, что хорошо.

* * *

От сказуемого до подлежащего, Через скобки, тире, двоеточия, Через прошлое и настоящее, Перерыв на рекламу и прочее… Сквозь карьерные знаки отличия И глаголов неправильных рвение, Позабыв про права свои птичьи И про точку в конце предложения, Между строк, между мыслей склоняются Лица, словно наречия встречные… Боже мой! И урод, и красавица — Все туда — в падежи бесконечные.

* * *

Самолёты летают реже. Только небо не стало чище. И по-прежнему взгляды ищут Свет любви или свет надежды. Самолёты летят по кругу. Возвращаются новые лица. Но пока ещё сердце стучится, Мы с тобою нужны друг другу.

* * *

Среди чёрных и белых — Расскажи мне, какого ты цвета… Среди слова и дела, Среди честных и лживых ответов Проявляются лица, И — по белому чёрным скрижали. Время памяти длится, Время совести? Вот уж, едва ли…

* * *

Давай не думать о плохом, Страницы дней листая. Пусть даже, словно птица, в дом, Влетает весть лихая. И день пройдёт, и ночь пройдёт, И вместо утешенья Судьбы продолжится полёт Сквозь память и прощенье.

* * *

Всё своё — лишь в себе, в себе, И хорошее, и плохое. В этой жизни, подобной борьбе, Знаю точно, чего я стою. Знаю точно, что всё пройдёт. Всё пройдёт и начнётся снова. И в душе моей битый лёд — Лишь живительной влаги основа.

* * *

Не хочется спешить, куда-то торопиться, А просто — жить и жить, и чтоб родные лица Не ведали тоски, завистливой печали, Чтоб не в конце строки рука была — В начале…

* * *

Добро опять проигрывает матч. Счёт минимальный ничего не значит. Закономерность новых неудач Почти равна случайности удачи, Чья вероятность близится к нулю, Как вероятность гола без штрафного. Добро, проигрывая, шепчет: «Я люблю», И, побеждая, шепчет то же слово…

* * *

Какою мерою измерить Всё, что сбылось и не сбылось, Приобретенья и потери, Судьбу, пронзённую насквозь Желаньем счастья и свободы, Любви познаньем и добра?.. О Боже, за спиною — годы, И от «сегодня» до «вчера», Как от зарплаты до расплаты — Мгновений честные гроши. Мгновений, трепетом объятых, Впитавших ткань моей души. А в ней — доставшийся в наследство Набросок моего пути… Цель не оправдывает средства, Но помогает их найти.

* * *

Кому-то верит донна Анна. Не год — который век подряд Клубится память неустанно, Мосты над временем горят. Пренебрежительной ухмылкой Опять оскален чей-то рот. И вечность, как любовник пылкий, Не отдаёт, а вновь берёт.

* * *

Яблоки-дички летят, летят… Падают на траву. Жизнь — это тоже фруктовый сад. В мечтах или наяву Кто-то цветёт и даёт плоды Даже в засушливый год… Яблоня-дичка не ждёт воды — Просто растёт, растёт.

* * *

Дышу, как в последний раз, Пока ещё свет не погас, И листья взлетают упруго. Иду вдоль Луганских снов, Как знающий нечто Иов, И выход ищу из круга. Дышу, как в последний раз, В предутренний, ласковый час, Взлетая и падая снова. И взлётная полоса, В мои превратившись глаза, Следит за мной несурово.

 

Гурам Петриашвили

[21]

Сказки маленького города

 

Малыш-динозавр

В давние-давние времена на бескрайней равнине паслись динозавры.

Огромные-преогромные были динозавры, каждый — раз в десять больше слона.

Неуклюжие, неповоротливые, они лишний шаг ленились делать. Вытянув свою длинную шею, день-деньской водили головой из стороны в сторону. Только выщипав всю траву перед собой, нехотя ступали дальше.

Паслись так динозавры.

Медленно, неторопливо двигали и двигали челюстями.

А чего им было спешить?

Травы — сколько хочешь, равнине конца-краю не видно.

Незаметно однообразно тянулось время.

Появлялись динозавры-малыши, учились щипать траву, росли, становились большими динозаврами, и, как все другие, с утра до вечера ели траву, жевали и жевали.

Но вот однажды какой-то малыш поднял глаза от травы. Потом вытянул шею и ещё выше вскинул голову.

О, как чудесно, оказывается, глядеть вверх.

Над головой простиралась синева. Безбрежная синева. А на ней полыхал красный-красный шар.

— Мама, что это там? — удивился малыш. Мама-динозавриха, занятая едой, не слышала его слов.

Малыш снова спросил, но мать снова не ответила.

Обиделся маленький динозавр. Отошёл от матери и побрёл к динозаврам. Неудобно было идти, мешал длинный хвост — волочился по земле и тянул назад.

— Что там за красный шар? — допытывался малыш, но ему никто не отвечал.

Кто знает, возможно, динозавры и не слышали малыша, ведь он тянул голову к небу, а они — к земле, щипали да щипали траву.

Взгрустнул маленький динозавр. Одиноко присел поодаль от других, заворожённо глядя на красный шар.

А шар проплыл по синеве и скрылся за краем равнины.

И сразу стемнело.

Динозавры перестали щипать траву, прилегли там, где стояли, и заснули.

Уснул и малыш-динозавр.

Красный шар назывался Солнцем.

Солнце давно таило обиду на динозавров, сердилось на них за то, что они совсем не замечали его, с утра до вечера двигая челюстями.

И потому Солнце очень порадовалось маленькому динозавру.

Подкралось к нему, спящему, и тихонечко поцеловало.

Проснулись динозавры утром, увидели на лбу малыша жёлтое пятнышко и давай насмехаться над ним, издеваться — ну и украшение у тебя!

А это был след от поцелуя Солнца — золотистое пятнышко.

Ещё и потому смеялись над малышом, что он тянул голову к небу — будто в небе росла трава!

Веселились динозавры, потешались и вдруг вспомнили о траве, всполошились — как они забыли, им же щипать надо, жевать надо — а они столько времени даром теряют.

Мама-динозавриха расстроилась — ну, почему именно её малыш такой глупый!

А маленький динозавр не слышал, как над ним смеялись, всё спрашивал и спрашивал:

— Мама, что там за красный шар?

— Хватит глупости болтать, опусти голову и щипай траву, жуй!

— Жуй да жуй! Сколько можно щипать и жевать!

— Весь день, с утра до вечера, пока не стемнеет. А стемнеет, будешь спать, — наставительно сказала мама-динозавриха.

— А потом?

— Потом снова наступит день и снова будешь щипать и жевать.

— И всю жизнь так? Жевать да спать? — опечалился малыш. — Уйду я от вас.

— Куда уйдёшь? — удивилась мать.

— Не знаю… У