Поединок. Выпуск 04

Авторов Много

РАССКАЗЫ

 

 

Ю. Кларов. Перстень–талисман

О приключениях «талисмана» поэта покойный Василий Петрович поведал мне много лет назад. С тех пор появилось немало исследований о самом перстне и его судьбе. Было соблазнительно ими воспользоваться, особенно материалами из интересной книги Л.П. Февчук «Личные вещи Пушкина», но я воздержался. И не только из уважения к памяти Василия Петровича. Его история, посвящённая перстню–талисману, впрочем, как и другие приведённые в этой книге, была не научным исследованием, а рассказом, в котором вымысел занимал свое законное и почётное место рядом с фактом.

Стоит ли нарушать это плодотворное сотрудничество фантазии и реальности? Я решил, что нет, не стоит…

* * *

– Итак, Петербург. Зима 1837 года, – Василий Петрович стукнул пальцем по столу, и этот звук отозвался эхом далекого выстрела из девятнадцатого века…

…От звука выстрела лошадь вскинула голову и дёрнулась. Взвизгнули полозья, и по обе стороны саней брызнул снег. Длиннобородый пожилой извозчик в заячьем треухе быстро перехватил вожжи и натянул их:

– Не балуй!

Лошадь дрожала мелкой дрожью, перебирая ногами и вывернув голову в сторону изгороди, где между редкими жердями чернел на снегу кустарник.

– Никак, стрельнули, а? – испуганно спросил другой извозчик, сани которого стояли несколько поодаль.

Стылый морозный воздух разорвал второй выстрел.

– «Стрельнули»… – Старик стянул зубами громадную рукавицу и перекрестился. – «Стрельнули»… Эхе–хе! Кому–то седни слёзы лить, не иначе. Смертоубийство, брат, по–нашему, а по–ихнему, по благородному, дуэлью прозывается… Вон как! Для того и пистоли везли…

– Дело барское…

– Да уж, не наше.

Старый петербургский извозчик не ошибся: в пятидесяти метрах от дороги только что закончилась дуэль. Но он не знал и не мог знать, что смертельно раненный первым выстрелом человек, которого он привез сюда, – величайший поэт России, именем которого назовут улицы и площади многих городов страны. Не знал он, разумеется, и того, что сто лет спустя его праправнук, учитель одной из школ бывшего Петербурга, ставшего Ленинградом, будет читать в затихшем классе стихи другого великого поэта, посвящённые событиям этого зимнего вечера:

Погиб поэт, невольник чести,

Пал, оклеветанный молвой

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой…

Проваливаясь по колено в снег, на дорогу выбрался офицер. Он был без шинели и шапки. Лёгкий ветерок ворошил его редкие волосы. Это был Константин Карлович Данзас, лицейский товарищ и секундант Пушкина.

– Помогите, братцы, проезд в заборе сделать. Раненого взять надо.

Извозчики переглянулись: значит, не до смерти. Авось и выживет. Дай–то бог!

Пожилой неожиданно легко спрыгнул с облучка. Все трое стали выламывать жерди, чтобы подъехать на санях к месту дуэли.

Снег на поляне, где происходила дуэль, был утоптан. Барьер обозначен шинелями.

«Ишь, расстарались!» – подумал бородатый и стянул с головы треух.

Пахло снегом и порохом.

Секундант Дантеса д'Аршиак, стройный и элегантный, подал Данзасу его шинель, предварительно отряхнув её от снега.

– Благодарю вас.

Д'Аршиак кивнул головой. Видит бог, как ему не хотелось принимать участие в этой дуэли. Но обстоятельства сильнее нас.

Что поделаешь!

Жорж Дантес сидел, согнувшись, на пне, положив на колено раненую руку и придерживая её другой рукой. Лицо его кривилось от боли. В эту минуту он мало походил на того неотразимого красавца–кавалергарда, от которого были без ума все дамы.

«Пшют, штафирка», – подумал Константин Карлович, вспомнив растерянность Дантеса, когда раненый Пушкин крикнул: «К барьеру!» – и попросил вместо выпавшего у него при падении пистолета другой.

Константин Карлович помог Пушкину сесть в сани, прикрыл его ноги полостью и приказал извозчику ехать шагом.

– А как же вы, барин?

– Пешком сзади пойду.

– Далече идтить–то, – сказал бородатый извозчик.

– Ничего, авось на Аптекарском попадутся сани.

Д'Аршиак последовал примеру Данзаса, несмотря на настойчивое приглашение Дантеса занять место рядом с ним в санях. Француз, видно, считал, что секунданты должны быть в равном положении.

Со стороны Строганова сада, примыкавшего к набережной Большой Невки, дул сильный, пронизывающий до костей ветер.

Данзас приостановился, повернувшись спиной к ветру, достал золотой брегет на цепочке с брелоком, щёлкнул крышкой. Было всего десять минут седьмого. Значит, здесь они пробыли час с небольшим. А ещё каких–нибудь два часа назад они с Пушкиным сидели за столиком в кондитерской Вольфа и пили лимонад. Константин Карлович запахнул шинель и обратил внимание на тёмное пятно. Это была кровь Пушкина. После выстрела Дантеса поэт упал на шинель. Лёжа на ней, он и произвёл ответный выстрел. Рана в живот. Мало кто оставался в живых после такой раны…

У Комендантской дачи, недалеко от того места, где Пушкин жил летом 1883 года, их дожидалась лакированная карета с гербом на дверцах, запряжённая четвёркой холёных вороных. Её прислал, беспокоясь за своего бесценного Жоржа, голландский посланник Геккерен. Д'Аршиак переговорил с Дантесом и предложил Константину Карловичу перенести тяжелораненого в карету.

– Барон чувствует себя не совсем плохо – пустяк! – а господин Пушкин очень плох, – сочувственно сказал он по–русски, тщательно подбирая слова. – Карета к вашим услугам, господин Данзас. В ней вдвоём не тесно. Она на упругих рессорах, и господин Пушкин не будет чувствовать толчков. У господина Пушкина сильное кровотечение… Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно.

Константин Карлович колебался лишь мгновение:

– С благодарностью приму ваше любезное предложение, господин д'Аршиак, но при одном непременном условии – Александр Сергеевич не должен знать, чья это карета.

– Разумеется. Но герб?..

– Я постараюсь, чтоб он его не заметил.

Дверца кареты была предварительно распахнута, и Пушкин герба не увидел. Он перешёл в карету сам, Константин Карлович только поддерживал его под локоть.

В карете было темно и уютно, пахло кожей и какими–то старыми, давно вышедшими из моды духами. Точно такими же духами пахло в рабочей корзине бабушки Пушкина, Марьи Алексеевны Ганнибал. В корзине бабушки маленький Саша прятался от гнева матери и докучливых гувернёров. Здесь его уже никто не тревожил. Это была волшебная корзина И, уже будучи взрослым, поэт часто жалел, что у него больше никогда не будет подобного убежища, где можно было бы укрыться от светского злословия, клеветы, интриг, кредиторов, пасквилянтов, сплетников и лицемерного покровительства первого жандарма России – Николая…

Увы, волшебная корзина исчезла из его жизни вместе с детством и бабушкой!

Пушкин смертельно устал от тех усилий, которые потребовались, чтобы самостоятельно перейти в карету. В изнеможении прижавшись спиной к мягким подушкам, он тихо сказал:

– Как хорошо!

– Тебе удобно?

– Да… как в бабушкиной корзине.

Константин Карлович не понял, но переспрашивать не стал.

– Чья это карета, Данзас?

– Наёмная, – с чистой совестью солгал Константин Карлович.

Немец–кучер взмахнул бичом, и карета плавно тронулась с места.

Упругие рессоры скрадывали толчки, и боль, которая ещё несколько минут назад, поднимаясь от живота вверх, раскалённым клинком пронзала всё тело, постепенно стихла, а затем и вовсе исчезла. Только по–прежнему кружилась голова и во всём теле ощущалась непривычная слабость.

Данзас протянул руку, чтобы задёрнуть на окне шторку, но Пушкин остановил его. Он хотел видеть вечерний Петербург, город, который он всю свою жизнь так сильно любил и ненавидел. Кто знает, быть может, он проезжает по его улицам в последний раз.

Карета въехала на Аптекарский остров и покатила по прямому, как палка капрала, и нескончаемо длинному Каменноостровскому проспекту.

Чугунные обледенелые тумбы, поставленные здесь ещё в царствование Екатерины II, вытянувшиеся в стройные шеренги, словно солдаты на вахтпараде, фонарные столбы и посаженные через равные интервалы, строго по ранжиру, сиротливые деревья. У моста через Карповку кучер придержал лошадей. Из будки в косую полосу выглянул толстый заспанный будочник в тулупе и с алебардой, с завыванием протяжно зевнул и поднял скрипучий шлагбаум.

Петербург, город прямых линий, чугуна и камня. Камень сюда везли со всех концов необъятной России, но его не хватало, как не хватало и каменщиков, и Пётр запретил строительство каменных домов в стольной Москве. Царь добился своего: Петербург стал первым каменным городом Московского государства. Каменные дома, каменные набережные, каменные лица солдат и жандармов. И сам преобразователь России вместе со своим «любезным другом Катеринушкой» теперь тоже был укрыт камнем. Его останки покоились на каменном ложе под каменной плитой в храме Петра и Павла.

Петербург Петра I, Анны Иоанновны, Екатерины, Павла, Александра, Петербург купцов и декабристов, чиновников и крепостных.

В окнах кареты проплывали серые, похожие один на другой дома, лавки, где продавались калачи и сбитень, облинявшие вывески портных и сапожников. Неподалёку от извозчичьей биржи, на углу Каменноостровского проспекта и Архиерейской улицы, над дверью трехэтажного доходного дома красовалось изображение покрытой мыльной пеной физиономии: «Стригут, бреют и кровь отворяют».

Пушкина лихорадило. Непослушными, онемелыми пальцами он застегнул шубу, попытался натянуть перчатки. Левая наделась легко, а правая, за что–то зацепившись, никак не налезала на пальцы. Перстень… Пушкин прикоснулся пальцем к вставленному в кольцо камню. Он был тёплым, почти горячим. Весенний камень. Это о нем Плиний писал: «Зелень деревьев доставляет большое удовольствие, но с зеленью изумруда не может ничто сравниться. Если зрение наше утомлено, стоит посмотреть на изумруд, и оно успокоится».

Древние считали, что аметист даёт власть над ветрами и покровительствует мореплавателям, талисман волхвов – лунный камень, воинов – алмаз, а изумруд призван вдохновлять поэтов, художников и музыкантов… Легенды и предания приписывали изумруду покровительство Гомеру и Петрарке, Данте и Байрону.

Покровитель поэтов, живописцев и музыкантов…

Сегодня ему изумруд удачи не принёс, но стоит ли его винить в этом? Он никогда не был амулетом дуэлянтов. Но этот камень находился у него на пальце, когда он писал «Евгения Онегина», «Бориса Годунова», «Скупого рыцаря», «Моцарта и Сальери», «Пир во время чумы», «Полтаву», «Дубровского», «Песни западных славян»… Как верный товарищ, он делил с ним успехи и неудачи, радость и горе. Разве это не стоит благодарности? И как–то поэт сказал, что он на Парнас взлетает не на заморском крылатом Пегасе, а на лихой русской тройке – морошка со снегом, стакан ледяной воды с малиновым вареньем, которые всегда стоят на его письменном столе, когда он работает, и вот этот перстень–талисман, подсказывающий рифмы.

Пушкин повернул перстень камнем вниз, и рука легко вошла в тесную перчатку.

Вновь вернулась оставившая было его нестерпимая боль. Чтобы не застонать, Пушкин сжал зубы и глубже втиснулся в подушки. Данзас с тревогой посмотрел на жёлтое, обескровленное лицо поэта.

– Потерпи немного, скоро приедем.

Пушкин промолчал. Преодолев силой воли приступ боли, сказал:

– Подготовь Натали…

– Конечно.

– И пришли людей, чтоб меня перенесли. Наверх я не поднимусь.

– Всё сделаю.

– Натали скажи, что рана несерьезная, царапина, – с трудом выговаривая слова, будто заново учась говорить, сказал Пушкин.

– Не беспокойся.

Остался позади Кронверкский проспект, огибающий полукругом Александровский парк, они переехали Троицкий мост – и вот уже Дворцовая набережная, нарядная, ярко освещённая.

Пушкины занимали квартиру рядом с Зимним дворцом, на Мойке, в доме князя Волконского.

Поэта внесли на руках в его кабинет, раздели и уложили на диван.

Вскоре приехал доктор Задлер. Он осмотрел Пушкина и наложил на рану компресс. Задлера сменил известный в Петербурге хирург Арендт.

Рассказывая впоследствии о своем посещении поэта, Арендт говорил: «Обычно жизнь людей, получивших подобную рану, измеряется минутами. А он сделал ответный выстрел, сам перешёл в карету и столько прожил… Великолепная натура! «Mens sana in corpore sano» – «Здоровый дух в здоровом теле». Это был не только великий поэт, но и человек великой воли».

Арендт зондировал рану, но пулю извлечь не смог.

Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:

– Будем надеяться, что всё обойдётся. Никаких лекарств. Шампанское и лёд, лёд и шампанское.

Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.

– А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.

– Я вас не понимаю…

– Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен всё знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.

Хирург закрыл свой маленький саквояж с инструментами. Саквояж был старым, потёртым. Арендт приобрёл его еще во времена Отечественной войны 1812 года. Тогда Арендт никогда не лгал умирающим солдатам. Но то были солдаты…

Пушкин по–прежнему неотрывно смотрел на него.

– Если так, то… – нерешительно начал хирург.

– Да?

– Рана очень опасна, – торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, – и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.

– Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.

Хирург кивнул головой и поднялся со стула.

– Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб–хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и её последствиях царю.

– Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал всё от него зависящее, чтобы предотвратить поединок.

Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. «Любезный друг Александр Сергеевич, – писал Николай, – если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на своё попечение».

Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка.

Лейб–хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал своё будущее завещание: «Стихотворения откажу Жуковскому, отцу–кормильцу моей музы. Софи Карамзиной – все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слёз…» Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем.

Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания.

Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведёрко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зелёным пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гёте тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто–то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гёте относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. «Синее вызывает у нас чувство холода… – писал он. – Синее стекло показывает предметы в печальном виде». А зелёный цвет великий старец любил, в нём он ощущал добрую и умиротворяющую силу природы. Так же как и Плиний, Гёте считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гёте, скорей всего, был тоже изумрудный, такой же зелёный, как и этот.

Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зелёного в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и ещё не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые тёплым золотистым солнцем луга и затенённые лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принёс с собой лёгкий аромат ландышей и запах травы.

Пушкин закрыл глаза.

Недоумевающий Арендт наклонился над ним:

– Вам плохо?

– Нет. Просто лёгкое головокружение.

– Вы потеряли слишком много крови.

– Видимо.

– Хотите что–нибудь передать государю?

«Царь? Ах да, записка…»

– Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, – сказал Пушкин и прикрыл глаза.

Арендт на цыпочках вышел из комнаты.

– Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, – сказал он Наталье Николаевне.

Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.

Что ж, враги не обижены, они своё получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.

Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца–кормильца» его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя… Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока ещё жив…

Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.

Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.

Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнаёт.

Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.

Утром Пушкину стало немного легче. Днём он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем.

Появилась надежда на выздоровление.

Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся – поэт обречён, жизнь покидала его измученное тело.

Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы.

Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: «Ах, как хорошо!»

А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало.

На столике у дивана по–прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведёрко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нём уже не было…

Отпевали Пушкина в придворной Конюшенной церкви, а затем повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали, и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское. А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантес–Геккерен был приговорён к смертной казни. Но одновременно суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Дантеса разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с ним уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова.

* * *

…Василий Петрович зажёг верхний свет, задёрнул на окне плотную штору. И там, по ту сторону зашторенных двойных стёкол, остался Петербург 1837 года с его громадами дворцов, легконогими рысаками под цветными сетками, керосиновыми фонарями, полосатыми шлагбаумами и молодыми ясенями у Черной речки…

В комнате снова были только он, я и Пушкин – не умирающий человек, не бронзовая статуя, а стоящие на полке тома, то, что гений оставил последующим поколениям.

– И жизнь и смерть великого поэта породили в своё время немало легенд, значительная часть которых пришлась на долю перстня–талисмана, – задумчиво сказал Василий Петрович. – Перстень будил любопытство и разжигал воображение. Среди легенд, ему посвящённых, попадались и весьма любопытные.

Происхождение перстня, например, связывали с царствованием Бориса Годунова. Говорили, что царь подарил его на счастье своей дочери Ксении. По отзывам современников, Ксения Годунова была необыкновенной красавицей. «Отроковица чуднаго домышления, зельною красотою лепа, бела и лицом румяна, очи имея чёрны, велики, светлостию блистаяся… власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху», – восторженно писал о ней летописец. Но Ксения, по свидетельству тех же современников, отличалась не только красотой, но и образованностью. Она знала античную историю и мифологию, была знакома с творчеством древних поэтов и сама не чуждалась муз. Во всяком случае, ей приписывалось авторство некоторых популярных на Руси в начале XVII века песен. Смарагдовый перстень (смарагдом называли тогда изумруд) был вырезан ювелиром по её рисунку и являлся точной копией знаменитого перстня Поликрата, сделанного великим Диодором с Самоса. Древние греки утверждали, что этот великолепный перстень, пожертвованный впоследствии богам императором Августом, искавшим их покровительства, стоил столько же, сколько остров Самос, родина Диодора. Так же как на том легендарном перстне, на перстне Ксении была вырезана лира, окружённая пчёлами.

Но талисман не принёс Ксении счастья. Когда царь Борис умер, а его жена и сын были убиты боярами, Ксению заточили в монастырь. Там она перед смертью подарила перстень настоятельнице.

Переходя из рук в руки, перстень оказался у владельца богатого села Вязема. У него якобы бабушка поэта Марья Алексеевна Ганнибал и приобрела перстень Ксении, который завещала своему внуку как реликвию.

Были и другие варианты той же легенды. Рассказывали, что знаменитый польский поэт Адам Мицкевич, слышавший о перстне Ксении, случайно приобрел его у какого–то ювелира, то ли в Кракове, то ли в Варшаве, и в знак своего преклонения перед талантом русского поэта преподнёс его автору «Бориса Годунова».

По другой легенде перстень–талисман принадлежал Ивану III, который выдал свою дочь Елену замуж за великого князя Литовского Александра. В свите, которая сопровождала Елену в Литву, был и предок поэта Василий Тимофеевич Пушкин, пользовавшийся благосклонностью дочери великого князя. Иван III считал, что и так оказывает Александру великую честь, и не дал за дочерью никакого приданого. Это тяготило Елену. В одном из писем к отцу она писала: «И сама разумею, и по миру вижу, что всякий заботится о детках своих и о добре их промышляет: только одну меня, по грехам, бог забыл. Слуги наши не по силе, и трудно поверить, какую казну за дочерьми своими дают, и не только что тогда дают, но и потом каждый месяц обсылают, дарят и тешат… только на одну меня Господь Бог разгневался, что пришло твоё нежалованье… Служебница и девка твоя, королева Польская и великая княгиня Литовская Олёна, со слезами тебе, государю, отцу своему, низко челом бьёт».

После этого письма Иван III якобы усовестился и послал 500 горностаевых шкурок, кречетов и изумрудный перстень, который в дальнейшем Елена подарила за верную службу Василию Тимофеевичу Пушкину. Так перстень стал фамильной драгоценностью Пушкиных и достался Александру Сергеевичу от его дяди Василия Львовича, тоже поэта, который преклонялся перед своим гениальным племянником. Согласно этой легенде на перстне венецианским мастером были вырезаны шапка Мономаха и бармы.

Одни утверждали, что перстень–талисман Пушкину подарил Державин, другие – что графиня Воронцова, третьи называли имя Дельвига.

Ещё больше легенд было посвящено судьбе перстня после смерти Пушкина. Здесь уже каждый фантазировал в меру своих сил и возможностей.

Шёпотом говорили, что поэт переслал свой талисман «опасному государственному преступнику» Ивану Ивановичу Пущину, отбывавшему пожизненную каторгу за «участие в умысле на цареубийство одобрением выбора лица, к тому предназначенного…»

Некоторые уверяли, что перстень у «этого чудовища Чаадаева», ведь недаром покойный поэт посвятил ему столько стихотворений и в числе «самых необходимых предметов для жизни» просил прислать в Михайловское портрет этого сумасшедшего.

Третьи говорили, что Пушкин отдал перстень Владимиру Ивановичу Далю, с которым сблизился в последние дни своей жизни, а перед смертью даже перешел на «ты». Кстати, в статье о Дале, помещённой в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, приват–доцент Булич как само собой разумеющееся написал, что Даль «присутствовал при трагической кончине Пушкина, от которого получил его перстень–талисман». И в том же словаре в статье о Данзасе указывалось: «Пушкин очень любил Данзаса, которому, умирая, отдал на память с своей руки кольцо».

Среди слухов был и слушок, пущенный кем–то из ненавистников Натальи Николаевны. Говорили, будто бы Пушкин отдал перстень ей, а она не нашла ничего лучшего, как подарить талисман поэта своей уехавшей в Париж сестре, жене убийцы, Екатерине Николаевне Гончаровой. И теперь, после смерти Екатерины Николаевны, Дантес–Геккерен, глумясь над памятью убитого им гения, носит перстень на своём мизинце.

Этот слух настолько разжёг страсти, что один из русских гвардейских офицеров, страстный поклонник Пушкина, поклялся привезти талисман из Парижа, а если Дантес откажется отдать перстень, убить мерзавца на дуэли.

К тому времени Дантес–Геккерен, которого Карл Маркс называл «известным выкормышем Империи», а великий французский поэт Виктор Гюго клеймил в своих «Châtiments», успешно делал политическую карьеру при другом, более крупном авантюристе, чем он сам. Наполеон III оценил энергию, беспринципность и преданность своего «выкормыша». Император произвёл Дантеса в сенаторы и камергеры, определив ему жалованье в 60 тысяч франков и приблизив к своей особе.

Встретиться с любимцем Наполеона III было сложно. А тут ещё русским офицером сразу же после его прибытия в Париж заинтересовалась хорошо информированная французская полиция, которая, видимо, получила какие–то сведения о целях его приезда.

Но зато офицера, к его глубочайшему удивлению, охотно приняла у себя дочь Дантеса – Леония–Шарлотта. Горничная тотчас же проводила русского в её комнату.

Первое, что бросилось в глаза офицеру в кабинете Леонии–Шарлотты, был большой портрет Александра Сергеевича Пушкина…

Но это ещё не всё. На письменном столе молодой женщины рядом с бронзовым бюстом того же Пушкина лежал раскрытый томик из собрания его сочинений и исписанные листы бумаги.

Офицер ожидал чего угодно, но только не этого. На какое–то время он потерял дар речи.

– Я работаю над переводом на французский язык «Бориса Годунова», – объяснила Леония–Шарлотта, указав на письменный стол. – Может быть, это слишком смело с моей стороны. Но перевод Ле Фюре не очень удачен, а мне бы хотелось, чтобы французы получили хоть некоторое представление о русском гении, которого в лицее прозвали Французом. Если мне это удастся, я буду считать, что прожила не зря.

– Я хотел побеседовать относительно вашего отца, – робко сказал офицер, ошеломлённый увиденным и услышанным.

– Если вы имеете в виду сенатора Дантеса–Геккерена, то я его своим отцом не считаю. Я не могу признать отцом человека, который решился выстрелить в сердце России.

Визит затянулся. Офицер провёл в обществе Леонии–Шарлотты целый вечер. В Россию он вернулся очарованный женщиной, которая оказалась достойной именоваться не дочерью Дантеса, а племянницей Пушкина. Но его клятва осталась невыполненной: перстня он не привез, а сенатор и камергер Наполеона III умер в глубокой старости своей смертью. Дело в том, что Леония–Шарлотта заверила посланца из России: Наталья Николаевна никогда не дарила её матери перстня покойного поэта. Более того, она, Леония–Шарлотта, даже не слышала об этом талисмане.

Таким образом, экспансивного юного офицера, который был моим отцом, Петром Никифоровичем Беловым, постигла неудача. Но в этой неудаче, впрочем как и в каждой неудаче, были и свои положительные стороны. Во–первых, отец до конца своих дней сохранил светлое воспоминание о Леонии–Шарлотте и твёрдую уверенность, что она стала вечным укором для Дантеса. А во–вторых, что, с моей точки зрения, более существенно, он по–настоящему заинтересовался пушкинским талисманом и положил немало трудов на то, чтобы установить истину. Не могу сказать, что он сильно преуспел, но кое–чего Петр Никифорович все–таки добился.

Вскоре после возвращения из Парижа юному офицеру попала в руки копия составленного в 1827 году для Николая I «Алфавита членов бывших злоумышленных тайных обществ и лиц, прикосновенных к делу, произведённого высочайше учрежденною 17 декабря 1825 года следственною комиссиею». В этом «Алфавите» против имени Никиты Всеволодовича Всеволожского было написано: «…Всеволожский был учредителем общества «Зелёная лампа», которому название сие дано от лампы, висевшей в зале его дома, где собирались члены, коими, по словам Трубецкого, были Толстой, Дельвиг, Родзянко, Барков и Улыбашев».

Среди перечисленных фамилий Пушкина не было. Но в том, что он состоял членом этого общества, не было никаких сомнений.

В послании к Юрьеву поэт писал:

Здорово, рыцари лихие

Любви, свободы и вина!

Для нас, союзники младые,

Надежды лампа зажжена!

Что же из себя представляла «Зелёная лампа»?

В записке Якова Николаевича Толстого, которую он направил 17 октября 1829 года Николаю I, указывалось, что общество «получило название «Зелёной лампы» по причине лампы сего цвета, висевшей в зале, где собирались члены. Под сим названием крылось, однако же, двусмысленное подразумение, и девиз общества состоял из слов: «Свет и Надежда». Причём составлялись также кольца, на коих вырезаны были лампы; члены обязаны были иметь у себя по кольцу».

Когда Петр Никифорович обнаружил, что именно такой печатью с изображением лампы поэт запечатал письмо к одному из своих знакомых, некоему Мансурову, он уже не сомневался – тайна талисмана разгадана. Конечно же, Пушкин, всегда сочувствовавший вольнолюбивым стремлениям своих друзей – декабристов, на всю жизнь сохранил перстень–печатку с «Лампой надежды» на лучшее будущее России. Эта печатка и являлась его талисманом с юных лет и до трагической смерти от руки Дантеса.

Но, увы, открытие, которым так гордился мой отец, только увеличило число легенд и ни на шаг не приблизило его к разгадке. Об этом он, к своему глубокому разочарованию, узнал от другого офицера, с которым вскоре судьба свела его в Болгарии во время русско–турецкой войны 1877–1878 годов.

Этот офицер в Балканскую кампанию командовал 13–м Нарвским гусарским полком и за проявленное мужество был награждён золотым оружием и Георгием 3–й степени. Фамилия того полковника была Пушкин, а звали его Александром Александровичем.

Отец мне говорил, что Александр Александрович унаследовал от поэта его серые глаза, вьющиеся волосы и длинные, тонкие пальцы рук. Не знаю. Мне привелось впервые увидеть Александра Александровича уже в весьма преклонном возрасте, когда он в звании генерал–лейтенанта вышел в отставку и то ли заведовал Московским коммерческим училищем, то ли председательствовал в опекунском совете. Я, в то время гимназист–первоклассник, во все глаза смотрел на хозяина дома – сына великого Пушкина! Однако словоохотливый старик ничем не напоминал своего знаменитого отца, каким тот мне представлялся по многочисленным портретам и скульптурам.

Пётр Никифорович Белов не только познакомился с командиром 13–го Нарвского гусарского полка (несчастливый номер полка очень смущал Александра Александровича: он считал, что наверняка будет убит в бою, но всё–таки лез под пули), но несмотря на разницу в чинах, сошёлся с ним, а к концу жизни даже сдружился.

Полковника заинтересовали изыскания моего отца и его рассказ о встрече с дочерью Дантеса («У такой канальи – и такая дочь! А ещё говорят, что яблоко от яблони не далеко падает. Обязательно напишу кузине. Говорите, она хорошенькая? Гончаровы подарили России немало красавиц. Почему же им обделять Францию!»).

– Может быть, вы что–либо слышали о гемме с изображением лампы?

– Как же, слышал, – подтвердил Пушкин–младший. – Однако опасаюсь, что вынужден буду вас разочаровать. Как сие ни прискорбно, иного выхода не вижу.

Полковник подтвердил, что действительно, по семейным преданиям, у Александра Сергеевича имелся перстень–печатка с изображением лампы. Но эту печатку поэт потерял в Кишинёве или Гурзуфе, а может быть, ещё где. Во всяком случае, перстень был утерян задолго до женитьбы на Наталье Николаевне.

– А вот это кольцо с бирюзой, – Александр Александрович оттопырил мизинец правой руки, – отец подарил после дуэли матери и точно такое же – Константину Карловичу Данзасу. – И, словно подводя черту под разговором, сказал: – Дантеса, натурально, убить следовало бы, но вкупе с тем ерником, который хотел оклеветать мать. Можете поверить слову офицера: Наталья Николаевна никакого перстня сестре не дарила. Она никогда бы не сделала такой бестактности. Моя мать была достойной женщиной.

– Но перстень–талисман был или его не было? – спросил отец.

Пушкин усмехнулся:

– А вы напористы… Боюсь вам что–либо сказать определённое, но, видно, всё–таки был… Знаете, что я вам посоветую? Попробуйте поговорить с госпожой Смирновой.

– С какой Смирновой?

– С Александрой Осиповной, урождённой Россет. Она в своё время была фрейлиной императриц Марии Фёдоровны и Александры Фёдоровны. Старуха ещё жива.

– Это та, что опубликовала в «Русском архиве» воспоминания о вашем отце и Жуковском?

– Совершенно справедливо, – подтвердил Александр Александрович. – Помнится, она кому–то говорила о перстне–талисмане, который якобы был подарен отцу графиней Воронцовой. Правда, поговаривают, что старушка выжила из ума, но чем чёрт не шутит? Авось вам с ней и повезёт. Ведь вы не командуете тринадцатым полком и черные кошки вам дорогу не перебегают, – пошутил Александр Александрович, которому обязательно попадались чёрные кошки везде, где квартировал 13–й гусарский полк.

Отцу повезло. Проживавшая где–то за границей Смирнова объявилась в 1880 году в Москве. Отца ей представили.

Таким образом, он получил возможность поговорить о перстне Пушкина с Александрой Осиповной Смирновой и её дочерью Ольгой Николаевной, которая была при матери чем–то вроде секретаря и няньки одновременно.

Встретили его весьма любезно и предупредительно. Вопреки опасениям, Смирнова охотно отвечала на все вопросы.

Да, разумеется, у Сверчка был изумрудный перстень–талисман. Об этом перстне–печатке знали все друзья поэта. Пушкин очень дорожил им и носил на указательном пальце правой руки. Александр Александрович прав: Натали и Данзасу его отец оставил бирюзу.

Нет, талисман не достался ни Пущину, ни Чаадаеву, ни Далю. Люди по своей природе склонны к фантазии. Это от бога, и с этим ничего не поделаешь.

Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности всё было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте–на–Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень–талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе.

– Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! – обратилась она к дочери и пояснила: – Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном.

На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем – зелёный овал изумруда.

– Камея? – спросил Петр Никифорович у Смирновой.

– Нет, интальо, – ответила та.

А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала:

– Перс, который продал это интальо, рассказывал о нём прелестную историю.

– Да, да, – оживилась Смирнова.

И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать ещё одну.

Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир–шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед–шаха была разграблена, Надир–шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир–шах, разгневавшись за что–то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на всё эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир–шаха, являлось самым веским доказательством их вины.

Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят «виновников» ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было… И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: «Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения». И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов…

Кто–то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зелёном, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска…

– Василий Андреевич собирался написать обо всём этом балладу, что–то вроде «Поликратова перстня» Шиллера, – сказала Александра Осиповна. – Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить своё намерение.

Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намёком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского.

– Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу.

– Перстень и сейчас у него?

– Нет.

– А у кого же? – настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему ещё когда–нибудь приведётся беседовать со Смирновой.

– Павел – поклонник господина Тургенева, – сухо сказала дочь Смирновой, – и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина.

– Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, – дополнила её старушка.

Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала.

– К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо.

Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться.

Казалось бы, разговор с двумя дамами внёс определённость в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всём. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком.

И вдруг – а «вдруг» бывает не только в детективных романах – 8 марта 1887 года в газете «Новое время» появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице–консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений.

В своём письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем–талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нём слова писателя: «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».

Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень–талисман – в России или во Франции? У кого он – у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке.

Ответ ли?

Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нём неоднократно упоминали современники поэта.

Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень?

Петр Никифорович в этом сомневался.

Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов.

Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень.

Но тогда выходит, что подлинный перстень–талисман поэта был не у Тургенева, а у кого–то другого.

Но у кого?

Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…

А может быть, перстень у Толстого?

Отец этого так и не узнал…

Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине…

Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено всё тому же перстню…

Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплёте. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулёзностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал её с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я её лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством.

Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века «Средняя митра» патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплёте весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи.

Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.

При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налёт на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей.

Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.

Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.

Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно–исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание:

«…Вчерашние царские дворцы, а ныне – народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу – победителю, революционному народу, – писалось в нём. – Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придёт после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы [бы] они ни были, горькие или сладкие, – так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что–то дорогое и давно пережитое».

Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно–исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой–Сумароковой–Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семёнова. В так называемом минц–кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий–путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.

Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера–картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.

Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась ещё одна – отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.

Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как–то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днём бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.

Своеобразный вид приобрёл и мой номер в бывшей гостинице «Метрополь», ставшей Вторым Домом Советов.

Чего здесь только не было!

Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой её лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом весёлых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.

Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснёными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.

Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как–то в сопровождении своих сестёр, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах.

Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера.

Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы…

И вот однажды в моём номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек.

Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холёные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрёпанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые «козьи ножки» и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что–то и от «товарища» и от «господина». А главное, оно дышало честностью и благородством – особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и ещё суше поинтересовался:

– Чем могу быть полезен, гражданин?

Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с весёлой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.

Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца.

– Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит–то все пятнадцать, а?

Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате…

– Стул предложить не собираетесь?

– Садитесь.

– Благодарю вас.

Он сел одновременно со мной. Спросив разрешения, закурил и заверил, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам, а большевиков просто боготворил. Именно поэтому он и хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь.

Меньше всего он был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил:

– Безвозмездно?

– Разумеется, – подтвердил он. – Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой благородный патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовёт деньгами…

– Гм… Двадцать тысяч.

– Да, всего–навсего двадцать тысяч.

– Вам разве неизвестно, что мы ничего не покупаем?

– Известно. Вы национализируете и реквизируете. Но существуют, понятно, исключения. Мне думается, перстень–талисман Александра Сергеевича Пушкина, например, мог бы стать таким исключением, не правда ли?

Надо сказать, что в марте 1917 года возвращённый Полиной Виардо сердоликовый перстень поэта вместе с некоторыми другими вещами был украден из Пушкинского музея в Александровском лицее. Почти всё украденное тогда же удалось разыскать, но перстень бесследно исчез. Все усилия Петроградской уголовно–розыскной милиции ни к чему не привели.

Уж не вор ли передо мной?

Я стал лихорадочно прикидывать, как лучше задержать этого подозрительного человека.

Но перстень, который положил на стол посетитель, был не сердоликовый, а изумрудный…

Изумруд!..

Я тут же вспомнил про изыскания отца, и у меня перехватило дыхание.

Неужто он был полностью прав, считая, что своим талисманом Пушкин всё–таки признавал не сердолик, не бирюзу, а изумруд?

Золотой перстень с овальным изумрудом…

Когда я доставал из ящика стола ювелирную лупу, у меня тряслись руки.

Изумруд в перстне был густого ровного тёмно–зелёного цвета – такие изумруды французские ювелиры называют «Emeraude de Tynka». Большинству изумрудов свойственны изъяны в виде трещин, тёмных пятнышек слюдяного сланца или чёрных черточек – «пике». Когда–то для устранения подобных дефектов камни проваривались в очищенном прованском масле, подкрашенном зелёной краской. Но изумруд в перстне, насколько я мог определить, проварке не подвергался: косметика ему не требовалась. Великолепный, совсем прозрачный кристалл с характерным стеклянным блеском.

Золотое кольцо, в которое его вставили, сделали, видимо, в конце XVIII или начале XIX века, но сам камень я бы отнёс к глубокой древности. Скупыми, но выразительными штрихами на нём было вырезано строгое, с миндалевидными глазами лицо египетской богини Нейт – матери солнечных божеств. Надпись представляла собой первые слова посвященной Нейт молитвы: «О великая мать, рождение которой непостижимо».

Посетитель скрипнул стулом, напоминая о своём присутствии.

– Итак, вы хотите за перстень двадцать тысяч?

– Тридцать. Тридцать тысяч золотом.

– Позвольте, но ведь вы пять минут назад просили двадцать.

– Вы просто не расслышали. К тому же это было, как вы сами изволили заметить, пять минут назад, а время – деньги, – ласково сказал он и процитировал слова, приписываемые египтянами своему божеству: – «Я – всё бывшее, настоящее и грядущее; моего покрывала никто не открывал; плод, рождённый мной, – солнце». Разве одно это не стоит лишних десяти тысяч?

– Откуда у вас перстень?

Он пожал плечами:

– Купил, выиграл в карты, нашёл на улице, обменял, получил в наследство – не всё ли вам равно? Вы деловой человек, а возможность, которую я вам предоставил, никогда больше не повторится. Хватайте за хвост жар–птицу – улетит.

Жулик играл наверняка.

– Хорошо, – сказал я после недолгих колебаний, – допустим, мы решили приобрести перстень за двадцать тысяч…

– За тридцать, – поправил он.

– Пусть за тридцать. Но чем вы можете удостоверить, что это интальо – знаменитый перстень–талисман поэта?

– Помимо своего честного слова? – усмехнулся он и свернул очередную «козью ножку». – Ну что ж, могу представить и другое, более веское для вас доказательство: собственноручную записку Пушкина, которая запечатана этим перстнем. Устраивает?

– Пожалуй. Оставьте мне записку и перстень. Завтра я дам ответ.

Перстень он отдать отказался («Вы слишком привыкли к реквизициям, а я по себе знаю, что от дурных привычек избавиться трудно»), но записку оставил. В ней было всего несколько слов, написанных по–французски нервным и торопливым почерком: «Partie remise, je vous previendrai».

Вот тогда–то я и просидел всю ночь, читая и перечитывая отцовскую тетрадь в сафьяновом переплёте. Да, эту самую.

Достоверного описания перстня, как я уже вам говорил, не было. Большинство сходилось лишь на том, что в кольце находился изумруд или другой камень зелёного цвета. Что именно было вырезано на камне, отец так и не узнал. Однако он склонялся к тому, что интальо восточной работы и выгравировано в эпоху Древнего Рима, когда резчиками чаще всего были рабы. Он даже сделал наброски нескольких наиболее известных интальо того времени: печати императора Августа с изображением сфинкса, Помпея (лев, держащий меч) и Юлия Цезаря (вооруженная Венера). Впрочем, он не исключал и того, что интальо Пушкина сделано в XVII или XVIII веке, когда резчики часто подражали древним образцам, а Иозеф–Антон Пихлер и его сын Иоганн так искусно гравировали свои геммы, что ни один знаток не мог их отличить от античных.

С запиской мне повезло больше. По утверждению Александры Осиповны Смирновой, такая записка, запечатанная перстнем–талисманом, действительно существовала. Смирнова говорила отцу, что секундантом Пушкина должен был быть её брат, Клементий Осипович Россет. Но накануне дуэли Пушкин заехал к нему и, не застав дома, оставил записку на французском языке: «Дело отложено, я вас предупрежу». Однако дуэль все–таки состоялась…

По мнению Жуковского, на которого ссылалась Смирнова, Пушкин специально хотел ввести в заблуждение Россета, опасаясь, что тот может рассказать о готовящемся ему, Жуковскому, или Вяземскому, а они, конечно, предпримут всё возможное, чтобы помешать дуэли. Опасения поэта были обоснованными. Россет, по словам той же Смирновой, сразу же показал полученную им записку Вяземскому, а Вяземский – Карамзиной, Виельгорскому и Жуковскому. Кем–то из них записка и была утеряна.

Таким образом, документ, который мне оставил человек в кожанке, являлся серьёзным доказательством подлинности перстня. Очень серьезным, если… К этому «если» сводилось всё: действительно записка написана рукой Пушкина или это фальсификация?

Сейчас к вашим услугам сотни специалистов по графической экспертизе, располагающих самой совершенной аппаратурой, не менее совершенной методой и опытом. А в Москве середины восемнадцатого года отыскать эксперта было весьма сложно.

Наши товарищи побывали и в МЧК, и в уголовно–розыскном подотделе административного отдела Московского Совдепа. Намучились, словом, основательно, но эксперта всё–таки нашли, этакого сухонького старичка, который некогда подвизался при коммерческом суде или где–то ещё.

Старичок часа полтора поколдовал над запиской и образцами почерка Пушкина, а затем дал категорическое заключение: подлог.

* * *

Василий Петрович допил уже успевший остыть в кукольной фарфоровой чашечке чёрный кофе. Вздохнул и неохотно сказал:

– Пожалуй, этим словом «подлог» можно было бы и закончить мой рассказ. Но, как говорится, из песни слова не выкинешь. История с перстнем–талисманом имеет продолжение… Нет, гость в кожанке во Втором Доме Советов больше не появлялся. Видимо, мое решение его не интересовало. Он как в воду канул, лишив меня горького удовольствия сказать ему всё, что я о нём думаю. Но через год наши дороги вновь пересеклись, на этот раз уже в Киеве, куда я выехал вместе с Борисом Ивлевым в августе 1919 года, в самый разгар гражданской войны.

Нам было поручено разыскать хранившийся некогда в киевском царском дворце знаменитый альбом Рембрандта, не менее знаменитый крест Сергия Радонежского, которым тот, по преданию, благословил на битву с Мамаем Димитрия Донского, а также, как гласила инструкция, «принять необходимые революционные меры» к охране исторических памятников, в том числе Владимирского собора, средняя часть которого была расписана известным художником Васнецовым.

Для успешного выполнения этой миссии нас снабдили по тем временам всем необходимым: фунтом хлеба (рабочие в Москве получали по осьмушке), двумя фунтами отборной астраханской воблы, двумя наганами с соответствующим количеством патронов и грозными длинными мандатами, которые под страхом «революционной кары» предписывали всем оказывать нам всемерную помощь.

В полученной инструкции предусматривалось всё, за исключением того, что сразу же после нашего приезда Киев будет взят деникинцами… Эвакуироваться мы не успели, поэтому нам оставалось только доесть воблу и молча наблюдать торжественное вступление «белого воинства» в город.

Дворянско–купеческий Киев ликовал. Разряженные в пух и прах дамы целовали руки офицеров и морды их лошадей. Крещатик был усыпан цветами, повсюду гремели оркестры, и в контрразведку без лишнего шума свозили подозрительных…

Положение, в котором мы оказались, отнюдь не располагало к оптимизму, хотя части Красной Армии находились на реке Ирпень, в каких–нибудь десяти – пятнадцати верстах от города, и настойчиво напоминали о себе артиллерийской канонадой. Правда, мне удалось связаться с одним из членов Киевского областного подпольного комитета партии, который обещал при первом же удобном случае переправить нас в лодке вверх по Днепру. Но мы понимали, что у подпольщиков есть более важные и неотложные дела. Поэтому в ожидании «удобного случая» мы работали в булочной, которая одновременно была явочной квартирой, и выполняли различные поручения её хозяйки, подпольщицы с солидным дореволюционным стажем.

И вот как–то в один из этих тревожных дней я нос к носу столкнулся на Малой Васильковской у кафе «Днепр» с моим московским знакомым. Если бы он меня не остановил, я бы, конечно, его не узнал и прошёл мимо. Он полностью преобразился. Кожаную куртку, косоворотку, сапоги и неизменную «козью ножку» сменили сшитый у лучшего киевского портного элегантный костюм, лихо сдвинутый на затылок котелок, трость с набалдашником из слоновой кости и галстук с бриллиантовой булавкой. Он уже ничем не походил на «товарища».

– Вот теперь можем с вами по–настоящему и познакомиться, Василий Петрович, – со свойственной ему весёлой наглостью сказал он и, приподняв котелок, шутливо представился: – Столбовой дворянин и ценитель изящных искусств Евгений Николаевич Веселов. Прошу любить и жаловать.

Ни любить, ни жаловать проходимца у меня никакого желания не было. Но ещ меньше мне хотелось оказаться в лапах контрразведки. Поэтому я изобразил если и не восторг, то тихую радость от неожиданной встречи. Раздражать Веселова, Иванова или Петрова – фамилии свои он явно менял чаще, чем перчатки, – в мои расчты не входило.

– Что собираетесь реквизировать в Хохландии? Крещатик? Днепр? Владимирскую горку? Аскольдову могилу?

Я сказал, что уже давно не работаю в Комиссариате художественно–исторических имуществ и что мои пути с Советской властью разошлись.

– Как и у каждого истинного патриота и благородного человека, – не без юмора добавил он, и по веселому блеску в его глазах я понял, что он не верит ни одному моему слову.

Самым благоразумным было побыстрей распрощаться, сославшись на неотложные дела. Но сделать это мне не удалось. Кажется, Веселов – будем называть его так – был искренне рад нашей встрече и настойчиво приглашал меня вместе позавтракать. Скрепя сердце я принял приглашение. Мы зашли в кафе. К моей радости, выяснилось, что Веселов через два часа уезжает в Одессу. Там он рассчитывал купить французский паспорт и навсегда покинуть пределы России.

– Судя по костюму и планам, вы преуспели?

– Да, умирать с голоду в Париже мне не придётся, – подтвердил он. – Надеюсь там завести своё маленькое дело, что–нибудь вроде магазина «Русский ювелир». Неплохое название? Но это в будущем, а в настоящем мне бы хотелось выпить за вас, вне зависимости от того, служите ли вы по–прежнему в комиссариате или нет. Я политикой не занимаюсь. Я занимаюсь лишь ювелирными изделиями…

– …и талисманами, – не выдержал я. – Кстати, перстень вы тогда все–таки продали?

– А как же! – чуть ли не оскорбился он. – С вашей лёгкой руки…

– Кому же, если не секрет?

– Теперь уже не секрет.

Он назвал фамилию известного мне коллекционера, князя Щербатова.

– Князь заплатил за перстень сорок тысяч наличными. Совсем неплохо продал, как вы считаете? Князь был в восторге, говорил, что передо мной в долгу вся русская литература, и даже поцеловал в щеку, вот сюда…

– Сорок тысяч? Забавно…

– Забавно не это, – усмехнулся он. – Знаете, кто меня свёл с князем? Ваш эксперт–графолог.

– Эксперт?!

– Именно. Князь ему перед своим отъездом за границу выплатил, если не ошибаюсь, около тысячи комиссионных, так что старичок не прогадал. Ведь и записка и перстень были подлинными… вот что забавно, Василий Петрович! Но вы не расстраивайтесь: перстень в надёжных руках. Князь, учитывая выплаченную им сумму, весьма порядочный человек и горячий поклонник Пушкина. – Он поднял рюмку. – За процветание русской литературы и за ваше здоровье, Василий Петрович! На ваш век ещё хватит что реквизировать…

Когда я вернулся в Москву, эксперта уже не было в живых, так что я не смог проверить, насколько соответствовало истине всё рассказанное мне в Киеве «столбовым дворянином и ценителем изящных искусств» Евгением Николаевичем Веселовым. Но думаю, что он не лгал. Зачем ему тогда было лгать? А если так, то, может быть, зелёный талисман поэта с изображением богини Нейт («Я – всё бывшее, настоящее и грядущее») всё–таки где–нибудь да отыщется. Во всяком случае, мне бы очень хотелось на это надеяться…

 

Р. Артамонов. Гамбит Райса

День начинался точь–в–точь, как вчерашний, позавчерашний – словом, как все восемь дней, которые Герасимов провел здесь, в гагринском Доме творчества писателей. Раньше всех позавтракав – официантки успели изучить эту привычку Василия Ивановича и накрывали ему в самую первую очередь, – Герасимов ушел на море. Спустившись к самой воде, он привычно взобрался на огромную каменную глыбу парапета и растянулся на чуть наклонной, уже теплой от солнца поверхности. Попытался, прикрыв лицо газетой, задремать, но ничего не получилось. Тогда начал вспоминать имена всех персонажей прочитанной накануне книги. Потом сел, обхватив колени руками, и вслух чертыхнулся.

В самом деле, зачем обращаться с собой, как с ребенком! И вообще, разве можно обмануть самого себя, отвлечь, заставить забыть какие–то пусть тревожные, но интересные мысли?

Это произошло вчера вечером. Поужинав, Герасимов заглянул в холл, где в это время собирались любители шахмат. Расставляя фигуры, чтобы сыграть со знакомым переводчиком из Ленинграда, Василий Иванович невольно обратил внимание на спускавшегося по лестнице высокого, плотного, чисто выбритого мужчину со строгими глазами под тяжелым, ещё не тронутым загаром лбом. Мужчина едва заметно поклонился ему. Ничего удивительного, они познакомились ещё утром. Возвращаясь после завтрака в свою комнату за полотенцем, на столике, здесь же в холле, Герасимов увидел забытый кем–то паспорт. «Семёнов Дмитрий Сергеевич, – прочитал он. – Время и место рождения – 1921 год, гор. Витебск…»

– Хм… Вот растяпа, а ещё из Витебска, – укоризненно покачал головой Василий Иванович, словно в городе, где он провел свою молодость, не могло быть рассеянных людей. Герасимов нашел дежурную сестру и отдал ей документ.

– А–а, это наш новенький, – сказала она, взглянув на фото, – только что приехал… Вон он, кстати, идет… Товарищ Семенов! – закричала сестра. – Возьмите, пожалуйста, свой паспорт. Вы его забыли, а вот гражданин нашел.

– Благодарю вас, – суховато произнес Семенов, – видимо, я вынул его, когда сдавал путевку…

Минут десять Семенов молча смотрел, как Василий Иванович играет с переводчиком. Потом, заметив ошибку последнего, чуть скривил губы. Это не ускользнуло от внимания Василия Ивановича. «Тоже мне Ботвинник», – подумал он. И когда переводчик, сокрушенно вздохнув, смешал фигуры, предложил: «А вы не желаете?..» – Семенов согласно кивнул.

Для любителя Герасимов играл хорошо. Вот почему, когда ему буквально через четверть часа пришлось признать себя побежденным, он даже опешил.

– Может быть, ещё одну? – нерешительно предложил Василий Иванович. Семенов пожал плечами:

– Пожалуйста.

Вторая партия длилась минут сорок. Герасимов отчаянно сопротивлялся, но всё было тщетно. Их окружили любители. Игра новичка вызвала общее восхищение.

– Вот это да!.. – не выдержал кто–то, когда Семенов эффектной жертвой коня поставил Герасимова в безвыходное положение. – Скажите, вы случайно не мастер?

Семенов окинул спрашивавшего холодным взглядом:

– Нет… Но играю с детства.

– У вас, наверное, была хорошая школа? – оторвался от доски Василий Иванович.

– Школа? Никакой! – тотчас же ответил Семенов. – В том захолустье, где я родился и вырос, о шахматах и представления не имели…

И, не дождавшись, что ещё скажет Герасимов, он удалился.

«Странно, – посмотрел ему вслед Василий Иванович, – это в Витебске–то не знали, что такое шахматы?..»

Вот тогда Герасимов и ощутил впервые непонятное беспокойство. То самое беспокойство, что не давало ему сосредоточиться и сейчас, на пляже. Впрочем, теперь оно становилось несколько понятнее.

…Тридцать пять лет прошло с той пасмурной осенней ночи 1939 года, когда молодой оперуполномоченный Василий Герасимов, всего второй день работавший в витебской милиции, торопясь, разыскивал в темноте улицу и дом старого учителя и одного из лучших шахматистов города Николая Николаевича Полянского.

Дежурный по милиции, положив телефонную трубку, от досады тогда даже крякнул:

– Вот те на, на какую–то дурацкую кражу картошки из сарая группу отправил – считал, что всё до утра спокойно будет, – а тут такое дело… И к кому ведь ухитрились забраться, а?! Ну ладно, Герасимов, ничего не поделаешь, езжай… То есть иди – машину группа забрала. Считай, что это твое боевое крещение… Особенно там не топчи… Успокой старика, скажи, что всё разыщем… Как ребята подъедут – сразу к тебе пошлю…

«Еще не хватало, чтобы они раньше меня прибыли, – озабоченно думал Герасимов, шлепая по невидимым лужам. – Вот обидно будет… Нет, сегодня мне должно повезти! А то и правда неплохо может получиться», – и он представил себе заметку на четвертой странице газеты: «Благодаря находчивости и смелости молодого сотрудника милиции В. Герасимова установлен и задержан опасный преступник, накануне похитивший из квартиры гражданина Полянского…»

Учитель, живший один, дверь отворил сам. Впрочем, она и не была заперта.

– Заходите, заходите, – засуетился Николай Николаевич, услышав, что Герасимов – сотрудник милиции, прибывший по его просьбе. – Не надо, не надо, голубчик, что вы, я вам и так верю, – отстранил он руку Василия, протянувшего было свое удостоверение. – Уж и не знаю, с чего начать… Сегодня вечером я давал сеанс одновременной игры. Двадцать три выиграл, две ничьих. Кстати, а вы, товарищ… – Полянский запнулся, очевидно вспоминая фамилию оперуполномоченного.

– Герасимов!.. Да просто Василий, – подсказал тот и покраснел: в милиции ему не раз объясняли, что на службе нет Вань, Юр, Миш, а есть Иваны Петровичи, Юрии Павловичи, Михаилы.

– Да, да, как же, помню, – обрадовался Николай Николаевич. – Так вот, а вы шахматами не интересуетесь? А то милости прошу, заходите.

– Спасибо, Николай Николаевич, – окончательно смутился Герасимов. – Играю немножко…

– И отлично! И отлично, голубчик! – просиял Полянский. – А чего нам, собственно, ждать? Давайте–ка сразимся с вами прямо сейчас. Заодно увидите любопытнейшие фигуры. Слоновая кость, настоящая Индия. – В десятый раз протерев стекла пенсне, старый учитель начал искать шахматы. – Ах какая досада, значит, их тоже украли! Ну, ничего, у меня есть и другие…

– Спасибо, – повторил Василий. – Но давайте я действительно зайду к вам завтра… чтобы поиграть… А сейчас, – он взглянул на часы и, вспомнив об оперативной группе, стал очень серьезным, – прошу вас сказать, что, кроме шахмат, украдено?

– Пожалуйста, пожалуйста, – согласился Полянский, – я понимаю… Значит, шахматы – раз, пишущая машинка – два, деньги – вот тут, в столе лежали… Сколько? Тысячи, по–моему, полторы, точно не помню… – Он подошел к шкафу. – Костюм. Наверное, ещё что–нибудь… Но всё это пустяки, голубчик, мне жалко другое. Вот видите, – он отколол от галстука булавку и протянул её Герасимову.

Ещё никогда Василию не доводилось видеть столь оригинальной булавки: её украшала золотая шахматная доска, усыпанная камешками–фигурками.

– Да, интересная вещица, – кивнул оперуполномоченный, возвращая булавку.

– Не то слово – интересная! – взволнованно зашагал по комнате Полянский. – Уникальная! Историческая! Особенно для меня.

– Хорошо, что её не украли, – заметил Василий. – Ведь больших денег, наверное, стоит…

– При чём здесь деньги, молодой человек, при чём здесь деньги?! – неожиданно остановился напротив него Полянский. – Вы знаете, что это такое? Нет, это не просто украшение, не просто булавка для галстука! Это подарок, это приз, врученный мне самим Мароци! Вы слышите, кем, голубчик, Гё–зой Ма–ро–ци!

Полянский сел, снова снял пенсне и, посмотрев на оперуполномоченного добрыми близорукими глазами, положил руку ему на колено:

– Этой булавке, голубчик, почти сорок лет. Да, да, маэстро вручил её мне в 1901 году…

Полянский опять вскочил и быстро заходил по комнате.

– Итак, 1901 год. Должен вам заметить, что в Швейцарии я очутился случайно. Отец, отправившийся туда по делам фирмы, где он работал, взял меня с собой, что называется, приучать к делу… Мне только что минуло девятнадцать лет. Я уже бредил шахматами и поэтому, услышав, что в Швейцарии находится знаменитый венгр Гёза Мароци, согласился ехать без колебаний…

Нет, нет, голубчик, – замахал руками Полянский, заметив, что Василий открыл было рот, – не перебивайте меня. Я должен досказать вам эту историю!.. Уже на третий день пребывания в Швейцарии мы с отцом поссорились. Ему нужно было ехать из Берна в Цюрих, а я, как вы понимаете, рвался в Монтрё, где отдыхал Мароци. Короче, я бросил всё и приехал на озеро. Однако встретиться с маэстро мне долго не удавалось: он почти никого не принимал и сам выезжал редко. Помог случай… Будучи без денег, я зарабатывал себе на жизнь тем, что играл в шахматы в одном из третьеразрядных кафе, всякий раз давая противникам фору. Как сейчас помню, подошел однажды прекрасно одетый мужчина и предложил сыграть с ним на равных. Я согласился. И выиграл. Он заметно расстроился и снова расставил фигуры. Я опять победил. Тогда он схватил меня за руку и, заявив, что покажет сегодня, как играют у нас, в России, потащил за собой. Это был отдыхавший в Швейцарии табачный фабрикант и шахматный меценат Бостанжогло…

Старый шахматист помолчал, видимо снова переживая ту давнюю встречу. Молчал и Василий. Он уже не смотрел на часы и не пытался перебивать собеседника.

– В тот же вечер, голубчик, – опять заговорил Полянский, – на вилле Бостанжогло я наконец увидел маэстро. Хозяин представил меня и заявил, что отыскал восходящую шахматную звезду. Мароци, улыбнувшись, согласился как–нибудь сыграть с этой звездой партию.

«О нет, господин Мароци, я предлагаю устроить небольшой гандикап–турнир, – шутливо, но настойчиво возразил Бостанжогло. – В самом деле, господа, обратился он к остальным гостям, – почему бы нам не воспользоваться присутствием здесь, в Монтрё, таких мастеров, как Яновский, Шлехтер, Берн и, конечно, всеми нами уважаемого господина Мароци, – поклонился Бостанжогло знаменитому венгру, – и не организовать такой турнир?» Его поддержали. Мароци, которому, видимо, просто не хотелось спорить, ответил фабриканту молчаливым поклоном. «Вот и прекрасно, господа! – воскликнул окончательно загоревшийся Бостанжогло, – назначим открытие турнира на послезавтра. А завтрашний день я посвящаю поиску достойного его приза, к которому, конечно, будет приложен ящик сигар…»

– Да, голубчик, – торжествующе посмотрел на Василия Полянский, – этот турнир состоялся! И ваш покорный слуга с большим трудом, но выиграл тогда все партии… А затем Бостанжогло вручил мне приз, который делал по его заказу один из лучших ювелиров Швейцарии. От сигар я отказался, а приз принял с гордостью.

Вот он, полюбуйтесь еще, – Полянский снова отколол от галстука булавку. – Вернее, голубчик, лишь его часть: точно такие запонки у меня сегодня украли…

Василий встрепенулся:

– Не волнуйтесь, маэс… товарищ Полянский, мы приложим все силы…

В дверь громко постучали.

– Можно? – раздался уверенный голос старшего оперуполномоченного Бугаева.

Это приехала оперативная группа. Василий машинально посмотрел на часы: ого, оказывается, он сидит уже почти два часа.

– Ну, Василий Иванович, что удалось установить? – так же громко продолжал вошедший в комнату Бугаев.

– Да вот… запонки Бостанжогло пропали, – запинаясь, пробормотал Герасимов, – то есть не Бостанжогло, они уже принадлежали Николаю Николаевичу, – окончательно запутался он.

– Стоп, стоп. Какие запонки? Неужели из–за такой мелочи нужно было звонить в милицию? И что это ещё за Бостан… тьфу, не выговоришь! – нахмурился Бугаев. – Мы в чьей квартире – Николая Николаевича Полянского? Так при чем здесь этот самый тип? Что, он у вас живет? – повернулся он к Полянскому

– Нет, нет, – энергично запротестовал тот. – Я уже рассказывал вашему молодому коллеге, что в 1901 году, в Швейцарии…

– Гражданин Полянский, – перебил Бугаев, – когда произошла кража – сегодня? Так при чем здесь 1901 год? Василий Иванович, – обратился он к Герасимову, – дайте, пожалуйста, протокол.

– Да я… не успел…

– Не успел? – поднял брови Бугаев – Ну, ну… В таком случае можете возвращаться в отдел.

– До свидания, голубчик, – подошел к Василию Полянский и затряс его руку. – Спасибо вам… А завтра непременно заходите…

– Оперуполномоченный Герасимов завтра займется другой работой, – веско произнес Бугаев, – а этим делом буду заниматься я…

…Сейчас, столько лет спустя, Василий Иванович лишь улыбнулся, вспомнив ту давнишнюю историю. А тогда ему было не до шуток: он медленно брел в отдел, ежеминутно черпая ботинками воду, и представлял себе, какой разговор ожидает его через полчаса у дежурного, а утром у начальника…

Несмотря на приглашение, к Полянскому Василий Иванович так и не пошел. Ни на следующий день, ни через неделю, ни через год. Было обидно. Во–первых, потому что он, как сотрудник милиции, столь неумело вёл себя в ту памятную ночь. Во–вторых, из–за того, что дорогие Полянскому запонки так и не были найдены. Правда, остальные вещи Бугаеву удалось обнаружить и вернуть хозяину. Он сумел напасть на след вора, оказавшегося, кстати, учеником Полянского. Но преступник, бросив всё: и машинку, и шахматы, и костюм – бежал из Витебска. Далее его следы затерялись.

И всё–таки Василию Ивановичу довелось встретиться с Полянским ещё раз. Это произошло в тяжелые военные дни, на передовой, под Витебском. Старый учитель очутился там как солдат народного ополчения. Ему долго отказывали, убеждали, что он принесет больше пользы в другом месте, но Полянский настоял на своём. «После того сражения, которое я выиграл в военкомате и райкоме, мне не страшны никакие бои», – шутил он.

Герасимова Николай Николаевич узнал, правда, не сразу.

– Извините, голуб… товарищ лейтенант, – обратился он как–то к Василию Ивановичу, командовавшему соседним взводом. – Но ведь мы с вами встречались. Наверное, где–нибудь за шахматной доской…

– Всё точно, товарищ Полянский, – улыбнулся Герасимов, – у вас дома, два года назад. Правда, доска была не совсем обычная – её подарил вам Бостанжогло.

– Голубчик! Так это вы?! – обрадовался учитель. Он снял привязанное ниточкой пенсне и близоруко заморгал, гладя руку Герасимова. – А ведь я вас ждал…

– Да так получилось, – замялся Василий Иванович. – Мне тогда поручили другое дело. И потом ведь запонки…

– Бог с ними, с запонками, – махнул рукой Полянский. – Сейчас не до них: целые города гибнут. И вообще–то мне не так жалко их, как жаль, что меня обманул мой ученик, человек, на которого я возлагал большие надежды… Ему было всего восемнадцать лет, из них три года он у меня буквально дневал и ночевал. Между прочим, как раз накануне кражи просидел целый вечер. Помнится, я ему объяснял один из вариантов королевского гамбита… Кстати, голубчик, интереснейший и редко встречающийся вариант! – оживился старый шахматист. – Вы непременно должны с ним познакомиться! – Полянский вынул шахматы. – Вот, посмотрите… Это из гамбита Райса получается. Я всё искал за белых какой–либо путь атаки. А потом мы вместе с этим юным другом нашли–таки решение. У черных все шансы на выигрыш. – Ну как? – просиял старик. – Интересно? То–то же… А знаете, голубчик, запишите–ка вариант и на досуге разучите. Ей–богу, он того стоит…

Василий Иванович не смог огорчить Полянского и действительно записал под его диктовку редкий вариант королевского гамбита… А через два дня Николая Николаевича Полянского не стало: во время очередной атаки фашистов он был убит наповал.

…Начало припекать. Надевая шляпу и переворачиваясь на живот, Герасимов огляделся по сторонам. На пляже не было свободного места. Все ясно, на часы можно и не смотреть: десять.

Полежав ещё несколько минут, Василий Иванович встал, нырнул прямо с глыбы и поплыл. Вернулся и стал одеваться.

Выйдя на центральную улицу, он мгновенно заколебался: то ли, плюнув на всё, отправиться в Дом творчества, то ли довести дело до конца и заглянуть в милицию. Мелькнула мысль: «А не засмеют? Скажут, мол, сам когда–то в милиции работал. И вот поди ж ты… Но с другой стороны, если не зайду, то до конца отпуска не будет покоя».

Молодой лейтенант – дежурный, выслушав несколько несвязный рассказ Василия Ивановича, пожал плечами и проводил посетителя к седоголовому майору, начальнику отдела уголовного розыска. Краем глаза Герасимов заметил, что, выходя из кабинета, лейтенант улыбнулся и, кивнув в его сторону, покрутил пальцем возле виска. Василий Иванович усмехнулся: опасения были не напрасны. Однако майор оставался невозмутимым.

– Рассказывайте, товарищ, – сказал он с заметным грузинским акцентом, – поподробнее, не торопясь…

Герасимов говорил минут сорок. Майор время от времени молча кивал головой, делал какие–то пометки в блокноте.

– Так, ясно, – встал он из–за стола, когда Василий Иванович замолчал. – Очень хорошо сделали, что заглянули… А плохо, – на этот раз майор улыбнулся, – что ушли из милиции.

– Так уж получилось, – развел руками Герасимов. – Не ушел бы… Да когда меня под Берлином ранило в четвертый раз, понял, что о милицейской службе и мечтать нечего… А жить–то надо. Вот и пошло: литературный факультет, диссертация…

– Спасибо вам, Василий Иванович, – пожал ему руку майор и проводил до дверей. – Этим Семеновым мы поинтересуемся. А вас непременно будем держать в курсе дела. Вы же, в случае чего, звоните…

До обеда оставалось ещё около полутора часов. Идти на пляж не хотелось. Герасимов зашел в библиотеку, развернул свежую газету. Однако сосредоточиться всё ещё не мог.

«А ведь тот листок с вариантом вроде бы цел, – вдруг подумал Василий Иванович, – кажется, он лежит в ящике, где хранятся военные документы. Что, если позвонить Алёнке…»

Москву дали в пять часов вечера.

– Алло, алло, папка! – то тише, то громче доносился до Герасимова голос дочери. – Плохо слышно… Что? Какой листок? Да зачем он тебе? Увлекся шахматами? Ладно, сейчас… Нет, слова я не нарушаю, пишу каждые три дня. Просто в последний раз забыла отправить авиапочтой… Алло! Нашла, слушай. – Дочь продиктовала позицию. На прощание заверила: – Не волнуйся, у меня всё хорошо. Сижу над курсовой. Да, да… Ну, целую…

Сразу же после ужина Василий Иванович спустился в холл.

– Может, сразимся? – встретил его переводчик.

– Попозже… Хочу вот один интересный вариант разобрать, – и Герасимов, разложив доску, расставил фигуры.

Вокруг, как всегда, столпились любители шахмат, вспыхнул спор. Василий Иванович искоса поглядывал на собравшихся. Ага, наконец–то! В холл непринужденной походкой вошел Семенов. Уверенным, чуть ленивым взглядом окинул их группу, заинтересовавшись, приблизился.

Заметив, что Герасимов слишком долго думает над очередным ходом, он снисходительно улыбнулся и протянул к доске холеную руку:

– Рискнете на реванш? Вам белые, пожалуйста.

Василий Иванович кивнул. Первые ходы были сделаны быстро.

– Что вы делаете, ведь он же фигуру заберет… – зашумели болельщики, но Семенов небрежно бросил:

– Да вы и теорию недурно знаете, есть, есть такой вариантик…

Он чуть задумался и внимательно посмотрел на противника. Сделали ещё несколько ходов.

– Ну что же, мы и к этому готовы, – уверенно сказал Семенов. – Теперь ваше дело дрянь, – засмеялся он, – попались мне на старую разработку…

Болельщики почтительно глядели, как быстро реализует свой материальный перевес новый гость Дома творчества. Но Герасимов уже не обращал внимания на шахматную доску. Как живой, стоял перед ним старый учитель…

Не успел Василий Иванович дойти до маленькой комнатки, где находился телефон, как оттуда вышла дежурная сестра:

– Товарищ Герасимов, вам звонят.

– Это вы, товарищ профессор? – послышался в трубке знакомый голос с грузинским акцентом. – Ещё раз здравствуйте… Что? Как раз собрались мне звонить? Отлично! Да, полагаю, что вы не ошиблись. Со мной только что вторично связывались витебские товарищи. Есть основания думать… А где, кстати, наш общий друг сейчас? В своей комнате? Вот и прекрасно. Не прощаюсь, через десять минут буду у вас.

На эту сцену никто не обратил внимания. Просто заглянули к отдыхающему Семенову два приятеля, несколько минут поговорили с ним о чём–то в комнате, а потом, видимо, решили погулять по вечернему городу, и все трое не спеша проследовали через людный холл и вышли на улицу. Лишь переводчик, отдавая Герасимову ладью, посмотрел им вслед и сказал:

– Ладно, меня вы поприжали, а вот с этим гроссмейстером небось не очень–то…

Василий Иванович улыбнулся:

– Что делать, в шахматы он играет действительно лучше, чем я…

На следующее утро Герасимова пригласили зайти в отделение милиции.

– Спасибо вам, товарищ профессор, – встретил его седоголовый майор. – Вот, можете полюбоваться, – и он протянул какую–то миниатюрную вещицу, завернутую в папиросную бумагу. – В портмоне с собою носил все эти годы… Понимал, что продавать опасно, а выкинуть, очевидно, жалко было…

Василий Иванович развернул бумагу. На ладони заблестели необыкновенные запонки: связанные между собой тонкими цепочками золотые шахматные доски с разноцветными драгоценными камешками, изображающими фигуры…

 

Евгений Федоровский. В черном огне

1

Командир взвода горноспасателей Даньков считал приметы сущим вздором. Лишь к предчувствию он относился серьезно. И не потому только, что работа его была связана с опасностями. В конце концов, рассуждал он, несчастный случай может подкараулить каждого. Разница лишь в степени… Токарь, к примеру, рискует меньше, чем шофер. Летчик – больше, чем шофер. Если глохнет в полете двигатель – это уже серьезная опасность. Если теряется управление – верная смерть. Если прекратится подача кислорода на большой высоте – тоже смерть. Примерно то же самое происходит на большой глубине в море.

Юрий знал, что нельзя привыкнуть к опасности, но он знал также и то, что человек всё равно будет стремиться в глубь и космоса, и океана, и земли. Здесь нет надписей, предупреждающих об опасности, и не будет. Пока не проложены пути для новых поколений и не освоены до конца новые миры, до тех пор люди должны будут жестоко расплачиваться за свои ошибки, и никто не сможет им помочь… На границе обитаемых миров силы природы обнажены и беспощадны.

Опасность заставляет собраться, сжаться пружиной. Повышенную степень риска уменьшить можно осмотрительностью, знанием, техникой, дружбой, наконец. Лично его, Юрия Данькова, опасность не только не отпугнула от профессии спасателя, а, напротив, позвала на дело, полное риска.

Он был шахтером, добытчиком и отправил наверх не одну тысячу тонн угля, пока однажды не попал в обвал. Юрий и прежде слышал о горном ударе – коварном и грозном явлении, но тут впервые ощутил, насколько ничтожно мал и слаб человек перед слепой силой стихии, если он один…

Земля, казалось, сдвинулась и пошла куда–то вбок. С потолка посыпался уголь, отделяясь от породы плитами, как от слоеного торта. Зазвенел металл стоек. Винты с грубой нарезкой толщиной в руку начали гнуться, словно они были сделаны из пластилина. Деревянные полуметровые в обхвате стойки под невыносимой тяжестью крошились, рассыпались на щепы. Потом где–то сзади грохнул обвал. Оттуда, как от пушечного выстрела, дохнул плотный воздух, смешанный с горькой угольной пылью.

Бежать было некуда, обвал отрезал путь. Под лязг раздираемого металла, треск дерева, стук обрушивающейся породы гигантский пласт опускался всё ниже и ниже.

«Конец, – подумал Юрий. – Только бы скорей и не так больно…»

Но пласт не раздавил шахтеров. Он остановился у самых голов, будто чья–то сердобольная и сильная рука удержала его.

На четвереньках они доползли до обвала. Вентиляционный штрек был разрушен, свежий воздух, нагнетаемый сверху, теперь не попадал к ним.

Шахтеры начали отгребать породу и уголь, но с каждым часом всё меньше оставалось в воздухе кислорода, всё гуще скапливалась углекислота. Начались головные боли. Отяжелели руки, и занемела спина. Из ушей и носа потекла кровь.

Потом началось удушье. Юрий не помнил, как потерял сознание. Ему всё казалось, что он двигает и двигает руками, разгребая угольную мелочь. Он повторял эти движения даже тогда, когда люди пробились к ним, подняли на поверхность и медицинские сестры стали делать искусственное дыхание.

Очнулся Юрий как после тяжелого сна. Над ним голубело далекое–далекое зимнее небо. Сизые дымки пускал террикон. Даньков лежал на носилках рядом с большим автобусом, на кабине которого была изображена эмблема горноспасательной службы – красный крест и скрещенные шахтерские молотки.

«Вот кто вытащил нас», – понял он и поискал глазами горноспасателей. Молодые парни во дворе шахты деловито собирали инструмент, скатывали противопожарные шланги. Они держались спокойно, будто ничего не произошло, и были одеты, как все горняки, в брезентовые робы, на головах – каски с шахтерскими лампочками. Но, приглядевшись внимательнее, по каким–то едва уловимым признакам Даньков почувствовал, что этих людей связывает нечто большее, чем совместная работа, – они были как братья в крепкой, дружной семье, – и он позавидовал им: «Вот это ребята…»

Юрий, конечно, знал о существовании горноспасательной службы, но до этого дня не обращал на неё внимания. Впрочем, и остальные шахтеры не очень интересовались ею. Жили спасатели в отдельном городке. Квартиры располагались не дальше двухсот метров от штаба, были снабжены сигнализацией, чтобы по тревоге бойцы могли быстро собраться и выехать на аварию. Кое–кто из горняков даже бросал с завистью: «Им что! Катаются как сыр в масле, спят, а зарплата идет».

Но теперь Даньков понял, что такое красный крест и скрещенные молотки.

Вскоре Даньков пришел к ним в отряд и сказал начальнику:

– Хочу стать горноспасателем.

– А вы представляете себе, что это такое? – с улыбкой спросил начальник.

– Да. На днях ваши ребята спасли нас.

– Вот оно что… Но там был обвал, А если пожар? Пойдете в огонь?

– Пойду.

– А на смерть ради товарищей?

– Пойду.

Начальник достал бланк присяги, отпечатанный на сероватой бумаге:

– Смотрите, это первая заповедь…

«Обязуюсь при ликвидации аварий в шахтах и рудниках, не щадя ни своих сил, ни жизни, спасать застигнутых аварией людей и оказывать им необходимую помощь…» – прочитал Юрий и кивнул головой:

– Понимаю.

– Но этого мало. Грош цена личной отваге, если спасатель плохо знает своё дело. Он должен все уметь и знать не только свои обязанности, снаряжение и инструмент, но и устройство шахт, каждую нору, каждую нишу, типы креплений, виды перемычек, умело управлять горной техникой…

– Я работал помощником на врубовой машине, – проговорил Юрий.

– Мало. Сейчас вы должны научиться владеть ею не хуже настоящего машиниста.

Начальник помолчал.

– И потом надо знать физику, химию, электронику, шахтное дело… Как потушить пожар на воде? Или на складе легко воспламеняющихся жидкостей? Пламя – это химический процесс. А из каких элементов оно состоит? Из чего производится синтетический каучук? Что такое пластические массы? Полиэтилен? Как из той или другой жидкости получить газ и какой; а из газа – твердое вещество? Чем, например, тушить целлюлозу? Водой её не потушишь, так как она горит очень быстро, без доступа кислорода, сама по себе. А чем потушить этиловый спирт? Словом, горноспасатель должен обладать прямо–таки энциклопедическими знаниями…

После курсов Юрия зачислили бойцом горноспасательного отряда.

Хотел бы он встретить тех, кто говорил про «сыр в масле». После тренировок стекало по семь потов. Горноспасателей учили действовать смело, решительно, расторопно, как учат в армии парашютистов–десантников. Жизнь состояла из внезапных побудок среди ночи, учебных тревог, аварийных спусков в шахты, дежурств, тушений пожаров, установок защитных перемычек Всё это нужно было делать быстро, на пределе возможностей, духовных и физических сил. Слипались глаза от усталости, а нужно было шагать на теоретические занятия. Изучали устройство аппаратов для дыхания в удушливой атмосфере, виды сигнализации и связи, методы тушения пожаров, конструкции врубовых машин и скребковых, ленточных конвейеров разных систем, аппаратов для резки металла и дерева, электрическое освещение в шахтах, приемы неотложной медицинской помощи и всё то, что могло пригодиться горноспасателю в работе. Нужно было отработать действия до автоматизма, поскольку в момент пожара времени на раздумье, как правило, не бывает.

Сейчас, когда Юрий проработал в горноспасательном отряде уже немало лет и дослужился до командира взвода, он приобрел опыт. Достаточно надежным, совершенным стало оборудование… Только аварии остались прежними. И никогда не бывали одинаковыми. И каждый раз возникали внезапно.

Впрочем, сегодня вечером, возвращаясь с работы, Даньков почувствовал какую–то смутную тревогу. Казалось, не было причин для беспокойства, всё хорошо было на шахте: на–гора шел уголь, богатый, добрый; разрабатывался мощный перспективный пласт; без напряжения, нервотрепки и авралов выполнялся план. Почему, Юрий не знал, но сердце подсказывало: что–то назревает, точно сжимается невидимая пружина. Многое постигла наука, но только не человеческую душу…

Когда резкий телефонный звонок сбросил его с постели, он уже знал точно – на шахте авария.

Быстро одевшись, Даньков выбежал на улицу и услышал вой сирены. В автобус быстро вскакивали бойцы дежурного отделения. Они были в обычных темно–синих гимнастерках и галифе. Пока они едут на шахту, успеют переодеться в рабочую робу, разберут инструмент и респираторы, которые хранились в специальных шкафчиках.

Командир прыгнул в кабину, когда автобус уже разворачивался.

– На шахте пожар, – сказал шофер.

– Где именно?

– На одиннадцатом участке.

«Там работали с аммонитом, – вспомнил Юрий. – Возможно, рванул метан».

2

Генка Росляков и не мечтал быть взрывником. Он хотел стать путешественником. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он решил, что настала пора осуществления планов. Правда, планы эти были не очень определенны манили и нефтяники Самотлора, и полярники Антарктиды, и большие стройки на Оби, Енисее, Ангаре, и Каракумы. Зимой вместе с верным другом он выбрал маршрут – Великую Сибирскую трансмагистраль. Они решили остановиться там, где больше всего понравится К путешествию готовились долго и серьезно – покупали пакетики сушеных каш и супов, собирали деньги, экономя на школьных завтраках, мастерили жиганы. Это были самодельные пистолеты со стволами из бронзовых трубок. Они заряжались порохом и дробью, а поджигались через пропиленную в стволе дырочку спичкой, укрепленной с помощью проволочного ушка.

Но «жиган» у друга при испытании разорвался, и ему обожгло руку. Тогда их матери, объединившись как всегда в таких случаях, устроили повальный обыск, нашли запасы, а также карту и компас. Путешествие не состоялось.

После школы Генку потянуло на актерский факультет института кинематографии. Он поехал в Москву и нашел институт недалеко от Выставки достижений народного хозяйства. Для ознакомления с будущей работой абитуриентов повели на студию имени Горького. Студия была рядом. Павильон походил на цех завода. Пахло клеем, горелой резиной, гуашью. Рабочие куда–то тащили стенку с окном и занавеской, а с неё сыпалась пыль и расплывалась облаком. Трещали раскаленные прожекторы. С девчонки–актрисы пот катился в три ручья, а она всё спрашивала: «Где же Миша?»

– Не так! – гремел режиссер. – Снова!

– Где же Миша?

– Где тревога?.. Тревоги больше!

– Где же Миша?

– У вас глаза смеются, как у распоследней дурочки! Надо боль!

– Где же Миша? – почти взвыла девчонка–актриса.

– А–а, черт! Мотор!

– Где же Миша? – у девчонки чуть не льются слезы.

– Стоп! Снова!

Мучил девчонку кудлатый очкарик в грязно–сером пиджаке и фиолетовых джинсах, а она всё не могла как надо спросить о Мише.

«Ну и ну…» – подумал тогда Генка. Волшебное сияние экрана померкло. То, что в школьной самодеятельности волновало, теперь представилось совсем в другом свете, поэтому он нисколько не огорчился, когда после второго тура специальных испытаний не нашел в списках своей фамилии

Из раздумий, в которых Геннадий провел несколько дней и ночей, вывел клич провалившихся в первом туре «Не окончен набор в школе–студии Немировича–Данченко!»

В учебной студии МХАТа ещё шли приемные испытания. Изгнанников из ВГИКа согласились выслушать. В зале было много народу. Впереди сидели напудренные старички и старушки – приемная комиссия, а сзади толкались студенты со старших курсов, пришедшие послушать молодую смену.

Читали с завыванием «под Беллу Ахмадулину» «Антимиры», с нарочитым оканьем – отрывки из «Владимирских проселков» и совсем неизвестных Генке поэтов.

Абитуриенты заламывали руки, плакали неподдельными слезами, бросались к роялю и что–то выкрикивали под дикий аккомпанемент.

Генка загрустил. Куда ему тянуться до этих…

Когда вызвали его, он стушевался совсем. Вместо того чтобы правильно назвать басню, которую выучил к экзаменам, он испуганно пролепетал

– У мельника вода плотину прососала… Басня…

После всего, что здесь читалось, рвалось и пелось, басня ударила по слушателям словно обух по голове. На какое–то мгновение воцарилась тишина, потом зал будто взорвался. На испуге Генка прочитал всю басню, а хохот не смолкал.

Председатель комиссии, вытирая платком глаза, махнул рукой. Этот жест Генка истолковал как просьбу выйти вон. Он хлопнул дверью и очутился в коридоре.

«Теперь в самый раз забирать документы. Хватит!»

Поискал глазами канцелярию. Вдруг из зала выскочила женщина с лошадиными зубами и в очках–фонарях. Она ухватила его за локоть, затащила в какой–то класс и приказала открыть рот. Вцепившись одной рукой в подбородок, пальцами другой пересчитала зубы, как коню.

– Скажите «жук»!

– Жук, – недоуменно проговорил Генка.

– Знакомого жучка зажали за бочка!

Генка повторил и эту белиберду. Женщина в этот момент пристально смотрела ему в рот.

– А зачем? – спросил, сообразив, Генка. – Меня же выперли!

– Что вы! Вам поставили высший балл! Но с дикцией придется поработать…

Генка почувствовал, как загудела голова, словно там бухнул колокол.

Две недели он бегал в студию за час до начала занятий и старательно повторял слова с шипящими буквами, которые, оказывается, у него звучали неправильно: «Жора, жук, жюри, жулик, щука, чмырь, чтение, жених, шмат, чародей, червь, щенок, шабаш…» Дикция выправилась, но с каждым днем убывало желание учиться в театральной студии.

«Зачем тебе всё это, пень ты липовый!» – И Генка, не выдержав, забрал документы и был таков.

Случайно зашел в пункт оргнабора на Тишинском рынке Сахалин, Камчатка, Кузбасс… Проезд бесплатный… Суточные… Подъемные…

Зашел. Тесноватая конторка. Народ разный. Расспрашивают о льготах. Набор на Дальний Восток окончен. Остался Кузбасс. Ну что ж, сойдет и Кузбасс. Генка выложил на стол свой паспорт и аттестат зрелости.

Группа в Кузбасс набралась порядочная: сорок парней, почти все непоседливые, как Генка. Стучали колеса: ты–ты–так, ты–ты–так… В темном вагоне качались звезды и папиросный дым поднимался к потолку голубыми струйками.

За Уралом в вокзалах толпились уже совсем другие пассажиры. По ворохам груза, по одежде Генка угадывал профессии. Из кучи потертых рюкзаков выглядывали контейнеры с приборами, головки тяжелых штативов, карабины в чехлах. Женщины в брюках покупали пиво и сыр. Мужчины в штормовках и тяжелых ботинках, с бородами, как у Фиделя Кастро, посасывали трубки, не обращая внимания на вокзальный гвалт.

Генка повеселел. Ему понравилась эта напряженная жизнь, сильные, неразговорчивые мужики, хлопотливые женщины – хозяева огромного края, о котором раньше он знал так же мало, как о Мадагаскаре.

Но на распределительном пункте в Новосибирске обнаружили ошибку. Генку, оказывается, направляли в Донбасс.

– А я хотел в Кузбасс! – кричал Генка.

– Дура! Документы–то в Донбассе!

«Хоть прокатился», – успокоил себя Генка, когда, пошатываясь от голода, потому что суточные успел проесть, сошел на перрон города Донецка.

У ресторана на веранде под тентом сидел здоровенный парень и мрачно пил пиво. Генка с удивлением уставился на батарею пустых бутылок: «Во слон!» Парень кивнул головой:

– Садись!

Генка сел на кончик стула.

– Пей!

– Мне бы бутерброд какой…

– С голодного края?

– Иссяк…

– Зина! Обед – один раз!

Парень продолжал пить пиво, не обращая внимания на Генку. Официантка принесла треску в маринаде, борщ и пустой стакан. Парень налил пива. Генка пригубил из вежливости и набросился на рыбу.

– Издалека? – наконец спросил парень.

– Завербовался в Москве в Кузбасс, но на полпути обнаружилось, что документы отослали в Донбасс…

– Специальность есть?

– Уроки труда в школе.

– Негусто.

– Се ля ви…

– Да ты ешь!

Генка проглотил и борщ. Официантка принесла котлеты с макаронами. Генка съел сначала макароны, потом котлеты, остро приправленные чесноком.

– Считай, тебе повезло, – помолчав, проговорил парень. – Как зовут?

– Геннадий…

– А я Башилов. Понял?

– Хорошо, Башилов, – ответил Генка, хотя ничего не понял.

– Зина! Ещё обед!

– Спасибо… Не смогу, наверно…

– Сможешь.

Генка слабо поупрямился, но и вторую порцию съел.

«Вот ведь как в жизни бывает! Раз – и повезло! Раз – и врежет судьба по морде», – подумал он и запил котлету пивом.

– На первых порах возьму в ученики, – сказал Башилов.

– Учеником кого?

– Меня, дурило!.. Ах да, ты же не слышал, кто такой Башилов…

– Признаться, в прессе не встречал.

– Взрывник я.

– Вот это как раз по мне! – взвился Генка.

– Только заруби на темечке: работа это тонкая. Ювелирная. Ошибешься – одна пыль останется.

– Значит, берешь?

– Идём… Документы твои, видать, в Донецкшахтстрое. Знаю я эту шарагу.

– Мы же не расплатились!

– Здесь у меня кредит, – усмехнулся Башилов, отмеряя площадь размашистым шагом. Генка трусил рядом.

Документы отдали под расписку, что в течение полугода Росляков выплатит все подъемные и суточные, которые выдавались по договору оргнабора.

– Что самое дорогое для человека? – спросил Башилов, когда выходили из конторы Донецкшахтстроя.

– Свобода, – улыбнулся Генка.

– То–то…

Поселился Генка у Башилова в общежитии, поступил на курсы взрывников. Оказалось, взрывать породу не так–то просто, как думалось вначале. Надо было знать законы техники и химических превращений, основы детонации, труды ученых о работе взрыва, уметь высчитывать количество зарядов по формулам… «Математические выражения закона подобия согласно которому расстояния равных действий волн взрыва пропорциональны размерам заряда…» – зубрил Генка.

Через три месяца он сдал экзамены на разряд.

Обычно работали они в паре с Башиловым. Взрывали и взрывали пласты, а пока горняки вырабатывали забой, оставалось время, чтобы поговорить о том о сём.

Башилов потерял родителей в войну. Они погибли во время бомбежки, когда поезд отходил из Донецка.

В детдоме, разноплеменном, горластом, властвовали буйные и жестокие законы. Директором была некто Орешина – могучая, неопрятная женщина. Громовым, как у извозчика, голосом она кричала на ребят. Только во время эвакуационной неразберихи её могли назначить воспитателем детей. Она ненавидела ребят. Детдомовцы отвечали ей тем же.

Предоставленные самим себе, полчища детдомовцев, как тараканы, разбегались по улицам, вокзалам и рынкам.

Разъяренная директорша однажды лишила всех ребят ужина. И тогда поднялся бунт. Вмиг одичавшая толпа ринулась в столовую, начала бить посуду, колотить табуретки, рвать простыни и подушки. С самого дна души детей, единых в своем несчастье, вскипела яростная злость на ненавистную директоршу. Орешина успела выпрыгнуть в окно и скрыться.

Два дня неистовствовал детдом.

И вдруг свист, крики, ругань оборвались. В проеме калитки появилась маленькая девушка в осеннем, не по морозу, пальтишке и стареньких фетровых ботах, какие носили до войны. Девушка закрыла за собой калитку и смело пошла к парадному. Оторопевший предводитель по кличке Трубадур отпер дверь и пропустил девушку вперед.

– Здравствуйте, – поздоровалась гостья, развязала платок и тряхнула светло–русой челкой. – Я Вера Соломина, секретарь райкома комсомола, – буднично проговорила девушка и оглядела настороженных ребят. – Это моя вина, что ни разу не заходила к вам. Война, сами знаете. Эвакуированных размещаем, открываем новые госпитали, строим шахты.. Уголь сейчас дороже хлеба.

– Не, хлеб дороже, – не согласился кто–то.

– Уголь. На угле работают домны, варят чугун. Уголь крутит турбины электростанций, а они дают ток мартенам. Мартены плавят сталь. А сталь – это уже винтовка. А бойцу что дороже, когда он в бой идёт?

– Винтовка!

Было в этой Вере Соломиной что–то располагающее, материнское и домашнее, давно забытое детдомовцами, и ребята успокоились, доверчиво потянулись к ней. Кто–то пододвинул Вере стул, случайно уцелевший от побоища.

Говорили в тот морозный вечер долго. Говорили обо всём, о войне, о плохой кормежке, о боях у Сталинграда… А всё свелось к тому, что в эту тяжелую пору малышам надо помнить: отметка «отлично» на уроке – это пуля по врагу. А ребятам постарше пора идти работать, но и учёбу не бросать. Работать, потому что шахты обезлюдели, многих горняков забрала война, остались калеки, старики да женщины.

На другой день в детдом пришел новый директор, Анатолий Семенович Логунов, фронтовик, без руки, с орденом Красной Звезды на линялой гимнастерке.

А вскоре четырнадцатилетний Башилов и ещё несколько ребят подались работать на шахту. Уже здесь они узнали о том, что после детдомовского бунта Вера Соломина ушла на фронт и стала санитаркой. Двести семьдесят бойцов и командиров вынесла она с поля боя. Её наградили орденами Ленина и Красного Знамени. Погибла она у деревни Бутово Харьковской области, где и похоронили её. Именем Веры Соломиной назвали одну из улиц в Новокузнецке.

Оставшаяся с детдомовской поры привычка защищать слабых всё время толкала Башилова в воспитатели. Он любил, как сам выражался, «мастерить работяг». Так и с Генкой сдружился, стал как старший брат. В глаза он не хвалил, но в душе ликовал, наблюдая, как постепенно превращался «зеленый» друг в осторожного и чуткого, как охотник, взрывника. Они вместе дробили уголь, помогая добытчикам «гнать план», вместе поднимались на–гора, вместе спускались в шахту, шли по штреку, скупо освещенному лампами дневного света, под шум подземных ручьев и грохот вагонеток. Они счастливы были тем, что кормило их любимое дело.

В тот злополучный день они и не подозревали об опасности.

Мощность пласта в лаве была до четырех метров. В среднем в сутки шахта выдавала по тысяче семьсот тонн.

Начальник участка выписал наряд и материалы–32 килограмма аммонита и 27 детонаторов. Башилов и Генка сделали всё как надо – отбурили шпуры, заложили взрывчатку, вывели рабочих в конвейерный штрек, установили сигналы: «Хода нет – взрывные работы!» Потом замерили дозаторами загазованность воздуха. Все компоненты были в норме. Газовый анализ показал, что присутствия метана не наблюдалось. Ничто не угрожало взрывникам и людям, находившимся в шахте.

– Внимание! – крикнул Башилов.

– Есть! – отозвался Генка, вжимаясь спиной в стенку.

– Взрыв!..

Возможно, в этот момент в шахту плеснулся из трещин метан.

Башилова бросило вперед, словно кто–то со страшной силой ударил сзади. Лицом он упал на рваный край неотработанного пласта, глаза ослепила вспышка. Он не слышал, как где–то за спиной рос гул, подобный гулу наступающей грозы, не видел разгара пламени. Он вообще ничего не успел понять и почувствовать…

В сознание он приходил медленно, будто оттаивал. Сначала он ощутил тупую боль в затылке, потом заныла спина. Он открыл глаза.

Разглядывая покосившуюся крепь, обрушенную сверху породу, он вспомнил, что произошло перед тем, как потерял сознание. Он крикнул: «Взрыв!» Взрывной волной его контузило. Теперь он был здесь, а Генка должен быть там… Взгляд уперся в завал.

– Генка! – крикнул он, но никто не отозвался.

Он поискал глазами лопату. Иной раз о них все ноги посбиваешь, а сейчас даже самой завалящей не было. Тогда Башилов начал рыть уголь руками.

Скоро он убедился, что так много не наработаешь. «Попробую каской», – решил он. Из металлической скобы вытащил лампочку, снял со спецовки аккумулятор, приладил рефлектор к крепи. Посидел минуту и, вздохнув как перед дальней дорогой, начал выгребать уголь каской.

3

Спустившись в шахту, Юрий Даньков увидел, что горел метан. Горел газ–невидимка, без вкуса, цвета и запаха, лютый враг шахтеров. Он всегда сопутствует каменноугольным пластам, сочится из трещин и породы. В этот раз метан хлынул в шахту внезапно, подобно высокогорному озеру, прорвавшему плотину. Газ быстро смешался с кислородом, этого не успели заметить дозиметристы, и при взрыве аммонита метан вспыхнул.

Бойцы, тесно прижавшись друг к другу, побежали по штреку навстречу пожару.

Жарко и дружно пылала деревянная крепь. Респираторы нагрелись, и горячий воздух стал обжигать горло. Всё жарче и жарче становилось в шахте. Уголь дымил, готовый вот–вот загореться. А это означало бы катастрофу…

– Шланги и огнетушители вперед! – крикнул Юрий.

Бойцы наставили брандспойты на огонь, ударили разом. Из огня яростно рванулся пар и заполнил всю шахту. Кто–то из бойцов кинулся вперед, на ходу расшвыривая пену из огнетушителя, но через минуту выскочил оттуда как ошпаренный.

– Будем ставить перемычку! Готовь материал!

В этот момент из огня выскочил человек. Роба его дымилась, кто–то из бойцов поспешил окатить его водой.

– Нельзя, командир, перемычку! – закричал шахтер. – Там…

Юрий опешил. Он думал, что люди выведены из зоны пожара. Так второпях ему сказали ещё наверху, когда он заполнял оперативный журнал.

– А вы кто? – спросил Юрий.

– Башилов я. Друг ему. Понимаете?

Даньков отвернулся. Бойцы уже подтаскивали деревянные брусья, мешки с цементом, вынимали топоры. Только с помощью перемычек можно было прервать доступ свежего воздуха к огню, локализовать и задушить пожар. Теперь же такая возможность отпадала.

– Отставить перемычку! Там человек. Будем тушить водой.

Но вода, казалось, не долетала до огня, а превращалась ещё в полете в пар.

– Разрешите, я проскочу через огонь, – попросил Башилов.

– Не разрешаю!

Башилов исчез в густом, молочно–рыжем дыму. Из глубины шахты, как из форсунки паяльной лампы, било пламя. Сгорая, метан с жадностью пожирал кислород и выделял ядовитую окись углерода – наиболее опасную из всех газов, встречающихся в шахтах. Окись легко поглощалась гемоглобином крови. Если в атмосфере окиси не больше одной десятой процента, то после часового воздействия наступает тошнота, головная боль. Если окиси уже пять десятых процента – через 20–30 минут наступает смертельное отравление. При содержании в воздухе одного процента окиси человек теряет сознание после нескольких вдохов, а через одну–две минуты наступает смерть.

Пар и дым, смешанный с газом, ухудшали и без того плохую видимость. Мелькали тени. Лампочки на касках светились оранжевыми точками.

– Сменяться через десять минут! – распорядился Даньков, видя, как раскаленный воздух заставляет бойцов отступать.

Он выхватил из чьих–то рук брандспойт и сам двинулся в огонь.

В этот момент ухнул взрыв. Метан, достигнув десятипроцентной концентрации, рванул огромной фугаской, тряхнув за грудки землю. Застонала крепь, стойки пошли наперекос, некоторые с треском и звоном вылетели, будто под них тоже были заложены заряды.

Взрывная волна отшвырнула Юрия. Он опрокинулся навзничь, больно ударившись затылком о каменную стенку. В глазах замельтешили красные круги. Тяжело перевернувшись на живот, он ощупал затылок. Распаренные жаром руки нащупали кровь.

«Хорошо, что Башилова не послал», – подумал он. Если бы Даньков разрешил человеку идти через огонь, взрыв накрыл бы его в самом пекле, и человек наверняка бы сгорел.

Несколько секунд Юрий лежал, прислушиваясь к звону в ушах. Потом подкатила злость.

– Врешь, не возьмешь! – Он поднялся сначала на колени, нащупал в темноте брандспойт, из которого хлестала вода, выпрямился и, шатаясь, снова двинулся к пожару. Боковым зрением он увидел бойцов, которые стали подтягиваться к нему.

– Врешь!..

Огонь завяз в воде и мыльной пене. Выбрасывая длинные языки, пугая шипением, он пятился вглубь, оставляя обуглившуюся крепь.

– И всё–таки разрешите, – снова подскочил Башилов.

Даньков, повернув брандспойт, окатил его водой с головы до ног и крикнул:

– Теперь иди!

Отдавая этот приказ, Даньков рисковал жизнью человека. Взрыв мог повториться. Наука гласила, что разрушительная сила повторного взрыва бывает много страшней – разбрасывает ослабевшую крепь, заваливает проходы, отрезая дорогу вперед и назад.

Но понимал Юрий и другое: впереди в опасности был человек. Если удастся Башилову вытащить пострадавшего из огня, тогда можно ставить защитные перемычки и душить ими пожар. В противном случае огонь перебросится на соседние участки и надолго выведет шахту из строя. Это был как раз тот случай, когда слова присяги «не щадя жизни» обретали конкретный смысл.

Горноспасатели работали на границе обитаемого мира, где не было надписей, предупреждающих об опасности…

Где–то в дальнем штреке хлопнул ещё один взрыв метана. Но волна, побив кое–где стойки, запуталась в переулках и, обессилев, погасла, не долетев до людей.

4

Башилов бежал, не чувствуя ног. Вокруг рушились балки, оседала крепь: мимо, мимо. Но один подгоревший брус все же попал и больно зашиб плечо. Кожа, казалось, начинала пузыриться от жара. Брезент робы успел высохнуть, раскалиться и жег тело. Уже нет мочи терпеть, а сколько огня ещё впереди… Он хотел было повернуть уже назад, но тут пришла мысль: «Ребята же верят, что пройду. Подлец я буду, если остановлюсь…»

Смахивая едкий, как уксус, пот, вытирая обожженные веки, унимая рвущееся из груди сердце, он бежал и бежал, не видя конца своему страшному пути.

Если бы кто мог видеть его со стороны, то принял бы за призрак – черная, неуклюже–длинная тень среди гула и рева пожара мчалась по огню, освещенная ядовито–багровыми сполохами.

Не увидел, а чутьем угадал Башилов воду. Она стекала с потолка и скапливалась в яме под вагонеткой. Он с силой толкнул тележку в сторону. Взвизгнув, она откатилась по рельсам. Руками нащупал яму и упал в маслянисто–черную жижу. Прохладная вода струйками потекла за воротник и в сапоги. Он покатался в луже и, чуть остыв, побежал дальше.

Огонь оборвался за поворотом, будто невидимая стенка встала здесь на его пути. Взрыв разметал уголь, который Башилов пытался разгрести каской, чтобы пробиться к Генке. Он пролез через дыру в верху завала, скатился вниз.

– Генка! – крикнул Башилов, вытащив изо рта мундштук респиратора.

Тихо. Придется искать. Луч от лампочки заскользил по наспех поставленной крепи, по антрацитовым завалам и… упал на скорчившуюся фигурку, наполовину засыпанную углем.

– Генка! – Башилов рывком вытащил парня из завала, начал трясти.

Генка не двигался. Тогда Башилов прижался ухом к его груди и услышал слабые толчки. Живой! Тряхнул энергичнее:

– Вставай!

Но Генка не шевелился.

Башилов хлестнул его по щеке тяжелой ладонью.

«Да ведь он отравился! – догадался Башилов, вырвал из губ мундштук и сунул в рот Генке. – Как же я, старый колпак, запасной респиратор взять не догадался?!»

Башилов затравленно оглянулся назад, туда, где бушевал огонь. Мысленно он прикинул, сколько времени придется тащить Генку через пожар, и усомнился, что сможет сделать это на одном дыхании. Посидел немного, потом рывком приподнял Генку, взвалил на плечи.

«Тяжел ты, однако, парень… Ну да была не была!»

И Башилов побежал обратно, в пылавшее каменное горло.

5

Только двадцать метров штрека удалось отбить у пожара водой и огнетушителями. Но эти метры спасли Башилова и Генку.

У Башилова уже не оставалось сил. Только из упрямства он заставлял ноги передвигаться. В глотку как будто забили кол. Колючие брызги огня били по глазам. Руки свела судорога.

Он почувствовал запах пара. Значит, спасатели были где–то близко. Ему бы приободриться, попытаться дотерпеть, но вышло наоборот. Силы вдруг покинули его. Кровь, отравленная окисью углерода, окутала мозг. Он ещё успел понять, что падает. Даже удивился, как долго длится это падение, а потом провалился, как в пустоту.

Упав, он поднял ворох искр. Эти–то искры и заметил Юрий Даньков.

– Воды на меня! – закричал он и прыгнул в огонь, рассекаемый крепкими струями воды.

Он добежал до Башилова и Генки, схватил одного из них и поволок из пожара, едва не столкнувшись с бойцом, который бросился вслед за командиром.

Рукой Юрий показал на огонь. Боец кивнул, догадавшись, что кто–то ещё остался там.

Через несколько минут оба пострадавших были в безопасности.

…Генка открыл глаза и увидел незнакомых людей, которые хлопотали возле него.

«Да ведь это спасатели, – догадался он и глубоко вздохнул. – Теперь порядок…»

– Ставь перемычки! – откуда–то издалека донеслась команда.

Застучали топоры, заширкали пилы, заскрежетал металл, потом все звуки слились в один сплошной гул.

Генка почувствовал, что его поднимают в клети на поверхность. Он дернулся – не хотелось показывать людям свою слабость. Но сильная рука придавила его к носилкам:

– Лежи…

– Что со мной?

– Терпи, Генка… Уже скоро, – узнал он голос Башилова и успокоился.

А наверху занималось весеннее утро. Холодные лучи солнца рассекали двор, где толпились шахтеры, взволнованные матери и жены, родные и знакомые тех, кто оказался в этой смене. В стороне стояли автобусы с эмблемой на кабинах: красный крест с молотками. Было непривычно тихо, но понятно, что глубоко под землей грохочут взрывы и ревет пожар. Ни звука не долетало оттуда.

Укутанный одеялом, Генка с наслаждением вдыхал морозный воздух и рассматривал, будто впервые, шахтный двор.

«Славные эти ребята – горноспасатели. Если бы не они – откуковался бы на этом свете…»

На память пришли слова из старинного устава горноспасательной службы, прочитанные ещё на курсах. Там говорилось:

«Входящий в шахту с аппаратом для спасения своих товарищей выполняет не менее благородную обязанность, чем солдат, выходящий защищать своё Отечество…»

«А ведь неплохо выражались старики!» – подумал Генка и зажмурился – вставало большое плоское солнце и било в глаза.

 

Б. Воробьев. Один день июля

На рассвете капитана Фролова разбудил дежурный телефонист.

– Двадцать первый, товарищ капитан!

Позывной «двадцать первый» по кодовой таблице принадлежал командиру дивизии, он не мог звонить в такое время по пустякам, и Фролов поспешно подошел к аппарату.

– Восьмой слушает!

– Восьмой? – переспросили в трубке, и, против ожидания, Фролов услышал голос начальника штаба: – Срочно явитесь в штаб, восьмой! Повторяю: восьмому срочно прибыть в штаб!..

Резкий щелчок мембраны обозначил конец разговора.

Фролов положил трубку и, нагибаясь за сапогами, бросил через плечо:

– Морозова ко мне!

Положение командира отдельной батареи реактивных минометов резерва Главного командования обязывало Фролова ходить только с сопровождающим, и он во всех случаях, когда ему приходилось покидать батарею, брал с собой сержанта Морозова из разведвзвода. Сейчас Морозов спал в своем блиндаже, и телефонист как заведенный накручивал ручку телефона, дозваниваясь до разведчиков.

Обувшись и перепоясавшись ремнем, Фролов снял висевший над нарами автомат – он предпочитал его любому другому оружию, проверил, полностью ли набит диск, и снова вставил его на место, несильно, но точно ударив по нему ладонью.

Спросил нетерпеливо:

– Где Морозов?

– Доложили, что выходит, товарищ капитан, – извиняющимся тоном ответил телефонист.

Постоянно находясь в блиндаже, он хорошо изучил нрав комбата и по одной интонации распознавал, с какой ноги встал Фролов. Сейчас телефонист безошибочно определил, что комбат раздражен, и его извиняющийся тон был одной из нехитрых уловок, к которой он прибегал, чтобы хоть как–то погасить это раздражение.

– Долго выходит, – сказал Фролов, сознавая, что выглядит в глазах телефониста занудой и пилой, что ни в каком промедлении Морозов не виноват (человеку тоже собраться надо), что виной всему собственное настроение, усталость от бесконечных бессонных ночей, а главное – чувство острейшей тревоги за судьбу батареи.

Дивизия окружена, немцы атакуют непрерывно, а установки молчат – кончились снаряды. По сути, батарея стала обузой для дивизии, и если немцы прорвутся, выход один – взорвать установки.

Это было крайнее средство, и как человек, не желающий идти на него и всеми силами оттягивающий роковой миг, Фролов в глубине души лелеял мысль, что всё ещё, может быть, обойдется, что дивизии удастся отбросить фашистов и вырваться из кольца. Но как военный, он отчетливо понимал беспочвенность таких мечтаний. Надеяться не на что. Дивизия обречена. Она продержится ещё день, от силы два, потом немцы сомнут её…

О том, что последует за этим, Фролову не хотелось думать. Каждый раз воображение рисовало ему одно и то же – груды искореженного металла, всё, что останется от его установок, которые сейчас нужнее и дороже любого золота в мире, и эта картина вызывала у него приливы бессильной ярости, испытываемые человеком, не могущим что–либо изменить в сложившейся ситуации.

Ещё более раздражаясь, Фролов перекинул автомат на грудь и вышел из блиндажа, ударив дверью кого–то, кто, видимо, намеревался войти в блиндаж.

Это был Морозов.

– Прибыл по вашему приказанию, товарищ капитан! – доложил сержант, сдерживая дыхание.

Он явно спешил на вызов, но не подчеркивал этого, как делали иные дошлые старослужащие, рассчитывавшие на похвалу от начальства, и Фролов, давно отметивший Морозова среди других разведчиков, и сейчас по достоинству оценил его непредрасположенность к показухе и готовность к немедленным действиям.

– В штадив, – коротко сказал Фролов и быстро пошел по ходу сообщения.

В штабном блиндаже Фролова ожидали трое: командир дивизии полковник Игнатьев, комиссар Рекемчук и начальник штаба подполковник Минин. Сидя за дощатым столом, они разглядывали разложенную на нем карту и о чём–то переговаривались вполголоса. На краю стола стоял графин с водой и пепельница, сделанная из обрезка снарядной гильзы и доверху наполненная окурками – по–видимому, и комдив и его помощники просидели за столом всю ночь. Об этом свидетельствовал и прокуренный насквозь воздух блиндажа, в котором тускло горели две коптилки.

– Садитесь, капитан, – сказал командир дивизии, указывая на снарядный ящик, заменявший стул. Вытащив очередную папиросу, он прикурил от коптилки и несколько раз глубоко затянулся.

– Положение серьезное, капитан. Немцы с часу на час начнут атаку, и надо безотлагательно решить, что делать с батареей, если противник прорвет наши позиции. Не скрою: такое может случиться. Дивизия обескровлена. У нас едва наберется три тысячи бойцов, в то время как у немцев втрое больше солдат, а главное – у них танки. Конечно, мы выдвинули на танкоопасные направления истребительную артиллерию и минировали подходы, но – танки есть танки. Поэтому вам следует подготовить батарею к взрыву. Я сообщил в штаб армии о нашем положении. Командующий просит продержаться хотя бы полдня. Обещает помочь, но, откровенно говоря, я не вижу, что здесь можно сделать. Чтобы деблокировать нас, нужна по крайней мере ещё дивизия.

– Батарея заминирована, товарищ полковник, – сказал Фролов. – Под каждой машиной установлен заряд тола. При угрозе захвата – взорвем.

– У меня к вам вопрос, капитан, – проговорил молчавший до сих пор комиссар. – Вам не кажется, что немцы пронюхали о «раисах»? Уж больно они вцепились в нас. Как собаки в медведя.

– Я в этом уверен, товарищ полковой комиссар. Абсолютных фактов, правда, нет, но ведут себя немцы подозрительно. Например, они не бомбят нас.

– Как вы думаете, почему?

– Парадоксально, но факт – боятся разбомбить батарею. Надеются захватить установки целехонькими.

– Вот! – комиссар хлопнул ладонью по столу. – Именно – захватить! Я не допускаю подобного исхода, однако настаиваю на принятии дополнительных мер по охране установок. Вы же знаете, что немцы не посчитаются ни с чем, чтобы заполучить хотя бы одну машину.

Об этом Фролов знал. В свое время представитель высшего командования, инструктируя его по поводу сохранения в тайне каких бы то ни было данных о «раисах», познакомил Фролова с некоторыми сведениями, известными лишь узкому кругу лиц.

Оказывается, когда в Берлине стало известно о появлении в Красной Армии нового оружия, гитлеровское руководство потребовало от военного командования немедленных сведений о нём. За «раисами» началась настоящая охота. В специальных листовках, отпечатанных на русском и немецком языках, обещалась награда в пятьдесят тысяч марок любому, кто поможет в захвате «раис». Если таковым окажется немецкий военнослужащий, то ему обещалось звание «героя германского народа» с вручением высших орденов и дарованием пожизненной демобилизации. Не осталась в стороне и немецкая военная разведка. Специальный отряд диверсантов, подготовленный в одной из тайных школ абвера, был направлен на фронт все с той же задачей – захватить новое оружие русских.

«Возможно, – подумал Фролов, – что эти субчики и сейчас крутятся где–то около. Только и мы не лыком шиты…»

– Охрана, товарищ полковой комиссар, достаточная, – сказал он. – Единственное, о чём я прошу командование дивизии, – выделить нам, сколько можно, гранат. За остальное можете не беспокоиться, «раисы» немцам не отдадим.

– Хорошо. Верю, – сказал комиссар. – А насчет гранат…

– Будут гранаты, – отозвался командир дивизии. – Много не дадим, у самих негусто, а несколько ящиков подкинем. Я прикажу начбою. Всё?

– Всё, товарищ полковник.

– Тогда идите. Я буду на КП. Связь со мной проверять каждые пятнадцать минут. В случае прорыва немцев на позиции батареи подрывайте установки, не дожидаясь приказа…

Припав к стереотрубе, Фролов медленно поворачивал её слева направо, стараясь разглядеть происходящее у передовых окопов.

Немцы начали атаку.

Пулеметная стрельба и выстрелы пушек, раздавшиеся сразу в нескольких местах, набирали силу и постепенно приближались, но ясной картины боя ещё не было. Однако по гулу, который доносился всё явственнее, по усилившейся дрожи земли, которая словно ожила и задышала громадными легкими, можно было определить, что на дальних подступах уже введены в действие и соприкоснулись силы, стремящиеся опрокинуть и смять друг друга.

Сколь долго будет длиться это противоборство? Верные себе, немцы введут или уже ввели в дело танки и постараются рассечь дивизию. Это их излюбленная тактика – рассекать. Прием старый, но верный, когда знаешь, что встречного танкового боя тебе не навяжут.

Фролов оторвался от стереотрубы, потер переносицу и надбровья. Боясь пропустить хотя бы одну подробность разворачивающихся событий, он так сильно прижимал окуляры к лицу, что резиновый валик оставил на коже глубокие вмятины. Растирая их, Фролов быстрым взглядом окинул позицию. Люди были на местах. Из окопов и ячеек по всему периметру позиции виднелись зеленые каски батарейцев. Неподалеку, положив руки на приклад ручного пулемета, расположился сержант Морозов. Он тоже надел каску и внимательно смотрел поверх бруствера, лишь изредка оборачиваясь в сторону Фролова, как будто проверяя, всё ли у того в порядке.

Гул впереди нарастал, вбирая в себя все посторонние звуки и превращаясь в низкий всепокрывающий рёв, но в какое–то мгновение, в секундную паузу, когда звуковые колебания наложились и взаимно уничтожили друг друга, обостренного слуха Фролова достиг хорошо знакомый железный лязг. Его невозможно было с чем–либо перепутать. Так не лязгал никакой другой механизм, созданный человеком, кроме танка.

Значит, всё–таки танки!

Фролов вновь приник к стереотрубе. За те минуты, что он оглядывал позицию, перспектива разительно переменилась. Эпицентр боя приблизился и виделся теперь хорошо. Немцы атаковали крупными силами. Пехота шла цепь за цепью, а перед ней, маневрируя среди разрывов, враскачку двигались танки.

Фролов насчитал восемнадцать машин. Это были средние танки Т–4, и они уже подходили к обширному редколесью, от которого начиналась полоса обороны дивизии. Там, в передовых окопах, вжавшись в землю, за ними следили стрелки и пулеметчики, пэтэеровцы с ружьями и истребители танков, вооруженные гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Они, конечно, не могли остановить накатывающуюся на них лавину, но слева от них на пологих высотах, невидимые под маскировочными сетями, стояли сорокапятимиллиметровые пушки противотанкового дивизиона. Невнушительные на вид, даже миниатюрные, они, однако, были незаменимы в скоротечном ближнем бою. На них и полагался сейчас Фролов, соразмеряя наметанным глазом артиллериста расстояние до танков.

Передние окопы пока молчали. Стреляли лишь орудия из глубины обороны да сами немцы, последние в основном наугад, поскольку не знали расположения дивизионных огневых точек. Но скоро неведение должно было кончиться. Танки уже подходили к границе предельно допустимой дистанции, когда нужно открывать огонь. Как только это произойдет, передний край откроет себя, и тогда немцы поведут прицельную стрельбу.

Решительная минута наступила. Стреляя с ходу, танки приближались.

Наметив для себя условную черту, дальше которой их пропускать было нельзя, Фролов ждал. Шлейфы пыли, поднятые таким количеством машин, почти скрывали от глаз следующую за танками пехоту, но временами, когда пыль вдруг рассеивалась, пехота была видна – серо–зелёная нестройная масса, старавшаяся укрыться за громоздкими телами танков. Снаряды полковой артиллерии рвали и кромсали её, но она, словно желе, снова стекалась в единое целое.

«Пьяные, – догадался Фролов. – Нахлестались шнапса, гады!» И горячая злость от вида оголтелой ревущей орды, от сознания своего бессилия охватила всё его существо. Он так ненавидел их в эту минуту, что пропустил момент открытия огня. Лишь когда захлопали ружья бронебойщиков, захлебываясь, застучали пулеметы и звонко, будто лопались большие стаканы, ударили противотанковые пушки с высот, ненависть отпустила его.

Удар был неожиданным, а потому принес ощутимые результаты: три танка сразу остановились. Два задымили черным жирным дымом, а третий елозил по земле с разорванной гусеницей, продолжая стрелять из пушки и пулеметов, пока сжигающий огонь бронебойного снаряда не вошел вторично в его камуфлированный борт.

Но, радуясь успеху, Фролов понимал, что только теперь, когда карты открыты, и начнется решающая стадия борьбы. В короткий миг немцам следовало определить точку приложения своей силы, и они проделали это с быстротой и четкостью профессионалов, перенеся огонь на позиции сорокапяток. Оттуда им грозила основная опасность, танкисты это знали и старались предупредить её. Столбы разрывов выросли вокруг позиций артиллеристов.

Однако синие трассы выстрелов по–прежнему с непостижимой быстротой срывались с высот и неслись к танкам – артиллеристы, перейдя на поражение, били беглым огнем. Вот встали ещё три танка, но и артиллеристы тоже несли потери: раза два Фролов отчетливо видел, как подлетели кверху пушечные колеса и какие–то деревянные части, по–видимому, остатки снарядных ящиков.

И всё же преимущество в этой сшибке оставалось на стороне артиллеристов. Их в какой–то мере скрывал рельеф, тогда как танки были видны как на ладони и представляли отличную цель. От полного уничтожения их могли спасти лишь решительные действия, и Фролов, прикидывая все «за» и «против», сначала подумал, что немцы ещё могут отступить. Однако он тут же отбросил эту мысль. Простой расчет убеждал: направление огня орудий на высотах не сулит немцам ничего хорошего. Они слишком продвинулись вперед, чтобы возвращаться. Решись танкисты на отход – им пришлось бы пройти расстояние вдвое большее, чем то, которое отделяло их от передовых окопов, а за это время артиллеристы просто–напросто расстреляли бы танки. Рывок же вперед значительно суживал сектор обстрела и повышал шансы на спасение. Случился тот самый редкий на войне случай, когда, по стечению обстоятельств, желающий отступить не мог сделать этого.

Фролов ждал, что же предпримут немцы в этой замысловатой ситуации. У них не оставалось времени на раздумье: ритм стрельбы истребительных пушек достиг того напряжения, за которым следовали предел, гибель, и это обязывало танкистов торопиться с выбором решения. По тому, как выросли пыльные шлейфы, волочащиеся за танками, Фролов догадался: немцы увеличили скорость и, значит, решились на прорыв. Он не мог сказать, что подвигло их к этому – трезвый ли расчет, подобный тому, какой только что произвел он сам, или это был авантюрный ход, сделанный в опьянении и горячке боя, но Фролов почти обрадовался, увидев, что танки двинулись к линии окопов.

Его радость объяснялась просто: несмотря ни на какие расчеты, он боялся, что танки уйдут. Могла случиться любая непредвиденная заминка, любой неожиданный оборот, воспользовавшись которым немцы сумели бы выйти сухими из воды.

Теперь же, когда они «сожгли мосты» и в наступательном раже торопились туда, где, как им казалось, опасность была наименьшей, они были обречены. Тут у Фролова не возникало никаких сомнений, ибо на этот счет у него имелась своя «теория».

Он допускал, что там, за внешней линией окопов, под огнем или нет, немцы ещё могли как–то управлять и распоряжаться своей судьбой; здесь же, внутри огромного кольца, носящего название «оборона», они, даже защищенные броней, оказывались беспомощными перед лицом иных законов, которых не знали и не представляли, а потому были не в силах сопротивляться им. Прорвавшись, танки могли уничтожить какое–то количество техники и убить определенное число людей, но суть от этого не менялась – в конечном итоге их всё равно ждала гибель.

От этих мыслей Фролова отвлек голос телефониста, который, протягивая трубку, повторял:

– Командир дивизии, товарищ капитан! Командир дивизии!

Фролов нагнулся над аппаратом.

– Как дела, Фролов? – расслышал он сквозь треск и шум. – Почему молчишь? Как дела, спрашиваю?

Фролов в нескольких словах доложил обстановку.

– Ясно! – отозвался комдив. – Должен тебя предупредить: смотри за левым флангом! У Шарапова немцы, похоже, прорвались! Понял? Постараемся не пустить их к тебе, но ты всё–таки смотри за флангом, Фролов!..

Сообщение командира дивизии хотя и встревожило Фролова, но не явилось для него неожиданностью. Он ни на минуту не забывал о том, что дивизия окружена, и привычных понятий о фронте и тыле не существует. Со всех сторон был один только фронт, и вот на левом фланге его прорвали. Положение усугублялось, ещё и тем, что левый фланг дивизионной обороны с НП Фролова не просматривался, он был весьма отдален от позиции батареи и скрыт местностью. Ближе к нему располагался заместитель Фролова старший лейтенант Кузьмичёв, и, помедлив с минуту, Фролов связался с ним.

Кузьмичев доложил, что пока не видит противника, но, судя по шуму, положение у соседей слева тяжкое.

«Надо немедленно идти к Кузьмичеву. Основная каша сейчас там. А здесь немцы, кажется, увязли».

В стереотрубу это было хорошо видно. В передовых окопах шел тяжелый бой. Танки утюжили окопы. Но машин осталось всего пять, остальные горели, подожженные истребителями и бронебойщиками. Пехота, отсеченная от танков, залегла. Зеленые фигурки ползали и перебегали в кустах и высокой траве, но едва немцы поднимались в атаку, по ним незамедлительно начинали бить артиллеристы.

Да, ситуация перед фронтом батареи стабилизировалась, и Фролов, не мешкая ни минуты, в сопровождении незаменимого Морозова побежал к НП Кузьмичева. По мере приближения к нему гул, доносившийся со стороны левого фланга, плотнел, нарастал, и, когда Фролов наконец добежал, он уже ничего не слышал от грохота, который закладывал уши, грозя разорвать барабанные перепонки.

Заняв место рядом с Кузьмичевым и прислушиваясь к перекатам и нарастанию огня, Фролов пытался представить, что же происходит у Шарапова, смяли немцы его оборону или ещё нет.

Он не знал, что в эти минуты полк Шарапова, подкрепленный батальоном пограничников, приставших к дивизии при отступлении, перешел в контратаку; что сам Шарапов руководит боем с простреленной грудью; что, преграждая путь танкам, четверо пограничников бросились под них с гранатами; что бутылками с самовоспламеняющейся жидкостью КС повар полковой кухни поджег три машины.

Ничего этого Фролов не знал, как не знал и того, что два танка из двадцати, брошенных на полк Шарапова, прорвались и сейчас полным ходом шли на батарею, выбрав это направление по чистой случайности. Чудом уцелев, ведомые фашистами, почти обезумевшими от пережитого, они, как бешеные волки, вслепую рвались вперед и этим бешенством были страшны.

Из грохота, сотрясавшего воздух, танки возникли внезапно, и оттого, что за этим грохотом не было слышно работы их моторов, они казались нематериальными, созданными игрой переутомленного воображения.

Две–три секунды Фролов отрешенно смотрел на них, но уже в следующие сознание обрело работоспособность и четко определило мысль – уничтожить! Уничтожить немедленно! Внутренним чутьем и по виду этих прущих без разбору танков он угадал, что они оказались здесь в силу какого–то нелепого случая, что им неизвестно местоположение батареи, и пока они не опомнились, их надо уничтожить.

Танки были не далее как в двухстах метрах. Чтобы преодолеть их, им понадобилось бы три–четыре минуты, и Фролов понимал, что этот краткий отрезок времени отныне стал мерой жизни и смерти многих из тех людей, которые располагались рядом с ним в окопах и ждали его команды.

Он бросил взгляд направо и вперед. Там, в выдвинутом из общей линии окопе, находился расчет противотанкового ружья, одного из трех, приданных батарее, и сейчас ему выпала основная роль. До сегодняшнего дня Фролову не приходилось видеть расчет в деле, и он опасался, что бронебойщиков подведут нервы. Они могли открыть огонь раньше времени, а это было равносильно гибели. Здесь следовало бить наверняка, в упор.

Но он беспокоился зря. Первый номер расчета, кряжистый, плотный красноармеец (такому только и управляться с пудовым ружьем), словно ободряя товарищей, неожиданно подмигнул. Затем, прильнув к ружью, застыл неподвижно, каменно уперев локти и напружинив сильную, плотно обтянутую гимнастеркой спину.

И опять, как и час назад, Фролов наметил границу, переход которой должен был принести танкам безусловную гибель. Картина вроде бы повторялась, однако с той разницей, что теперь время сжалось, уплотнилось до предела и счет шел на секунды. Каждая из них приближала танки, и когда передний готов был проскочить установленный Фроловым рубеж, из окопа бронебойщиков выплеснулся едва заметный при свете дня огонь, и тотчас на броне танка вспыхнул короткий синий проблеск.

Танк дернулся, но продолжал идти. И это движение не было инерцией пораженной насмерть, но обладающей живучестью бронтозавра машины: пуля ударила её вскользь. Это была контузия, к тому же легкая, от которой быстро приходят в себя. И как бы в подтверждение, из дула танковой пушки тоже блеснул огонь, и слева от окопа бронебойщиков, с недолетом, поднялся столб разрыва. Едко запахло сгоревшим толом, осколки срезали макушки кустов.

Фролов с тревогой взглянул на окоп.

Расчет был цел, и первый номер всё в той же каменносжатой позе вел дулом ружья, подводя мушку под выбранное им место на броне танка. Несколько долгих секунд продолжалось это плавно–замедленное, завораживающее движение длинного и тонкого ствола, но, когда выстрел грохнул, Фролов скорее почувствовал, чем увидел, что с этим танком покончено. Но оставался другой. Держась всё время на втором плане, совершенно невредимый, он какими–то невероятными зигзагами надвигался на окопы. Трижды хлопало ружье меднолицего пэтэеровца. По танку, метясь в смотровые щели, били стрелки и автоматчики, но он, точно завороженный, уже подбирался к неглубокому овражку в пятидесяти метрах от НП Кузьмичева, стреляя одновременно из пушки и пулеметов. Фролов с мгновенной, острой болью увидел, как взрывом разметало стрелковую ячейку, как, раскинув руки, повалились и остались лежать только что жившие и чувствовавшие красноармейцы.

Кто–то дотронулся до плеча Фролова. Он обернулся и встретился глазами с яростным взглядом Морозова. Держа в руках две бутылки с зажигательной смесью, сержант одной из них указал на танк:

– Разрешите, товарищ капитан!

Фролов молча кивнул. Ни на какие колебания и раздумья времени не оставалось. Требовалось остановить танк. Остановить во что бы то ни стало.

Перехватив ловчее бутылки, Морозов рассчитанным движением перебросил тело через бруствер и скользнул в высокую траву.

Он полз навстречу танку по кривой, с намерением оказаться на его пути в самый последний момент, когда из мертвого пространства можно будет метнуть бутылки наверняка, и капитан следил за тем, как чуть заметно колышется раздвигаемая Морозовым трава, как умело применяется разведчик к местности. Фролов и думать не думал о том, что грянуло над ним как гром среди ясного неба.

Танк вдруг повернул. Увидел ли водитель ползущего человека или изменил направление случайно, Фролов не знал. Он видел лишь, что теперь танк шел прямо на Морозова, и с замиранием сердца осознал, что, если не произойдет чуда, разведчик будет неминуемо раздавлен.

Этого Фролов допустить не мог. Решаясь на крайность, он уже приготовился бежать к окопу бронебойщиков, чтобы своими руками расстрелять осатаневшую машину, но события опередили его.

Из травы поднялся Морозов.

Мертвое пространство надежно защищало сержанта, и он стоял на пути танка, во весь рост, как пахарь на поле. Взмах руки бывшего молотобойца, привычного к тяжести литого металла, был разящ и точен. В упор, словно снаряд, выпущенный орудием с прямой наводки, бутылка встретила набегавший танк.

Фролов не слышал звона стекла; липкое пламя метнулось по броне, растекаясь в стороны горячими языками.

Но танк не остановился. Уже ослепший, обожженный, изувеченный, он в последнем усилии достиг стоявшего перед ним человека, и в смрадном дыму никто не увидел новый замах Морозова, и так же неразличим был тонкий звук разбивающегося о металл стекла…

Всё произошло настолько быстро, что трагизм случившегося не сразу дошел до сознания Фролова. Оно ещё продолжало жить страстями и накалом этого так неожиданно начавшегося поединка, не успев переключиться и зафиксировать его конец. Лишь после того как над окопами повисла вдруг тишина, в которой непривычно громко разносились слова и бряцание отставляемого на время оружия, мозг, как осколок, прорезала страшная в своей обнаженности и неприятии мысль о смерти Морозова. От неё хотелось кричать, и, чтобы укротить этот безысходный, помимо воли рвущийся из груди крик, Фролов с такой силой рванул ворот гимнастерки, что «с мясом» оторвал верхние пуговицы. Будто горошины, выщелкнутые из перезрелого стручка, они ударились о стенку окопа и отскочили в нишу для запасных дисков и обойм. Бессмысленно посмотрев на них, Фролов перевел взгляд на подбитый Морозовым танк.

Обезображенный, с темно–бурыми пятнами ожогов, он горел с шуршанием и треском, словно был деревянный. Краска, накаляясь, распухала и образовывала на броне огромные волдыри, которые лопались и тут же сворачивались в трубку, обнажая серый, в раковинах и кавернах металл. Казалось, с танка, как с некоего гада, слезает старая кожа.

Фролов отвернулся, не в силах смотреть на зрелище, вызывающее у него желание вновь и вновь стрелять в этот мертвый, но по–прежнему ненавистный остов.

Шум боя затихал. Было ясно, что первый натиск отбит, и следовало воспользоваться передышкой, чтобы подготовиться к новой атаке. Фашисты слишком долго и тщательно готовились к сегодняшнему дню, чтобы так просто отступиться. Нет, они будут лезть и атаковать до тех пор, пока либо не выдохнутся окончательно, либо не добьются своего.

Фролов вернулся на батарейный НП. И, как оказалось, вовремя: не успел он отдать первые приказания, как его вызвали к телефону.

Снова звонил командир дивизии.

– Фролов? Вот что, капитан, давай мигом ко мне. Что? Потом, потом всё объясню! Мигом, говорю, давай!..

В голосе командира дивизии слышались какие–то новые, незнакомые интонации, какая–то несвойственная ему взволнованность, и Фролов неожиданно почувствовал, что состояние комдива передается и ему. Предчувствие чего–то необычного, что должно было произойти в самом ближайшем будущем, охватило его.

Сдерживая волнение, Фролов с силой сжал в кулаке трубку.

– Есть! – ответил он. – Буду у вас через несколько минут!

Командир дивизии ожидал Фролова с нетерпением. Как только он показался в окопе, полковник протянул ему бумажный бланк.

– Вот, читай! – сказал он торжествующе. – Шифрограмма из армии!

Фролов взял бланк, торопливо пробежал глазами неровно написанные радистом строчки: «Высылаем боекомплект эр–эс. Обеспечьте посадочную для тяжёлых самолётов».

– Ну? – спросил командир дивизии, наблюдая за реакцией Фролова. – Что скажешь?

Фролов ошеломленно молчал. Он ждал чего угодно, только не этого. Присылать самолеты с минами для «раис» сейчас, под носом у немцев, когда дивизия окружена и поблизости нет ничего похожего на аэродром, – в это надо было вникнуть. Смелость и дерзость решения, которое приняли в штабе армии, одновременно поразили и обрадовали его. Он прекрасно сознавал и риск, на который шло командование, и тот успех, которого можно было бы достигнуть, если боезапас удастся доставить. В последнем случае у дивизии появлялись реальные шансы прорвать кольцо и соединиться со своими.

Фролов ещё раз перечитал текст шифровки, вернул бланк комдиву.

– Слушать приказ, – уже другим, официальным, не терпящим возражения тоном сказал полковник. – Вам, капитан Фролов (комдив всегда переходил на «вы», когда дело касалось принятия важных решений), возвращаться на батарею и находиться там безотлучно. Усильте наблюдение и охрану. За связь связисты отвечают мне головой. Немцы с минуты на минуту полезут опять, и я должен знать, что делается у вас на позиции. Вам, майор, – полковник повернулся к находившемуся здесь же командиру саперного батальона, – немедленно приступить к оборудованию посадочной площадки. Место согласуете с начальником штаба. К работе привлечь не только свой батальон, но и всех свободных людей – повозочных, коноводов, личный состав кухонь. Артиллеристы дадут тягачи. Через час, максимум полтора, посадочная должна быть готова. Об исполнении доложить лично мне. Выполняйте! И последнее: для связи с самолетами выделить надежных бойцов–ракетчиков. Направление посадки указать тремя последовательно выпущенными зелеными ракетами.

Когда распоряжения были отданы, командир дивизии, снова обращаясь к Фролову, сказал:

– Как только самолеты разгрузят, снаряды будут доставлены на батарею. Остальное зависит от вас. Я имею в виду готовность установок к залпу. Её надо сократить до минимума. Батарее после залпа сниматься с позиций и уходить…

Фролов возвращался к себе, когда немцы начали новую атаку. На этот раз, учтя утренние ошибки и зная, что их ждет упорное сопротивление, они атаковали ещё большими силами и скоро прорвались сразу в нескольких местах. Передовые окопы пали, но продвинуться дальше немцам не удалось. Батальоны и роты второго эшелона, пропуская танки, встречали немецкую пехоту рукопашной, а танки вновь и вновь напарывались на огонь истребительных батарей.

Но силы дивизии истощались. В частях оставалась едва половина состава; не лучше обстояло дело и с артиллерией. Кончались снаряды, и был момент, когда положение спасли зенитчики. Выдвинув свои двенадцать пушек на открытую позицию, они остановили танки.

А в центре обороны, невзирая на обстрел и ежеминутную возможность танкового прорыва, работали саперы. Они валили лес, тягачами корчевали пни, засыпали и трамбовали воронки. Обширная поляна, выбранная под аэродром, постепенно приобретала нужный вид. И через час с небольшим командир саперов доложил, что посадочная готова.

В штаб армии ушла срочная радиограмма.

Самолеты прилетели четверть часа спустя. Две четырехмоторные машины с тяжелым гулом проплыли над верхушками деревьев и без прикидки пошли на посадку. Немцы, уверенные в том, что дивизия доживает последние минуты, были явно ошеломлены неожиданным поворотом дел, а когда опомнились, самолеты уже приземлились. К грохоту стрельбы добавился низкий рокот невыключенных авиационных двигателей.

Фролов не видел, что происходит на поляне, но знал, что в эти минуты стоявшие наготове грузовики загружаются «эрэсами». Однако ум его работал уже в ином направлении. Он вдруг подумал о том, что данные для стрельбы, которые были рассчитаны заблаговременно, в настоящий момент устарели. Обстановка в последний час изменилась настолько, что теперь батарея не могла стрелять обычным способом. Бой шел на ближних подступах, и залп, произведенный под углом, не дал бы результатов. Слишком сократилось расстояние до цели, и, чтобы поразить её, требовались опустить направляющие установок ниже горизонтального положения, то есть стрелять прямой наводкой.

Фролов напряженно раздумывал. Стрелять прямой наводкой батарее ещё не приходилось, хотя «технологию» такой стрельбы Фролов знал. Для этого нужно было либо поставить установки на площадке с естественным уклоном, либо вырыть углубления под передними колесами машин и тем самым добиться необходимого положения для направляющих.

Площадок с естественным уклоном вблизи позиции не имелось. Оставалось одно – рыть. Рыть немедленно, не теряя ни минуты, потому что гул танковых моторов приближался неотвратимо.

Связавшись с Кузьмичевым, Фролов приказал ему возглавить работы по рытью аппарелей, а затем сообщил командиру дивизии о принятом решении.

– Действуй, – ответил полковник. – Полчаса мы еще выстоим.

Дожидаясь доклада Кузьмичева о готовности к стрельбе, Фролов с возрастающим нетерпением поглядывал в ту сторону, откуда должны были показаться грузовики со снарядами. Пока их не было. Видимо, что–то тормозило разгрузку, и эта задержка тяжело действовала на нервы, которые и без того были натянуты до предела.

Отгоняя тревожные мысли, Фролов в сотый раз за день прильнул к стереотрубе.

Танки медленно, но верно приближались. Прорубив брешь, они клином углублялись в неё, преодолевая всё ещё неутихающий заградительный огонь, маневрируя и даже останавливаясь в ожидании отставшей пехоты. Как ни медленны были эти эволюции, однако клин неуклонно продвигался вперед.

Фролов четко представлял себе то, что произойдет через несколько минут. «Танки, – рассуждал он, – окажутся в лощине, до которой немногим больше километра. Дадим им пройти ещё метров двести – триста, и тогда – залп всей батареей».

С огневой позвонил Кузьмичев. Он доложил, что снаряды доставлены, а аппарели отрыты.

– Не отходи от телефона, – сказал Фролов.

Он передал Кузьмичеву новые данные для стрельбы и уже не отрывался от окуляров, дожидаясь, когда танковый клин весь выйдет на лощину.

Прошла минута, другая. Головной танк подошел к середине лощины. Выжидать дальше не имело смысла: залп, направленный в упор, должен был в любом случае уничтожить всю колонну.

Пора!

Чувствуя, как от волнения перехватывает горло, Фролов высоким голосом отдал команду:

– Расчеты – в укрытие, командиры установок – в кабины, водители – моторы! Батарея, залпом огонь!

Протяжный грохот и скрежет покрыл собой всё. Клубы черно–бурого дыма поднялись над позицией и заслонили свет. Добела раскаленный поток огня, словно излившаяся из кратера магма, затопил лощину. Жар этого огня ощущался на расстоянии, и Фролов знал, что там, в лощине, сейчас плавится и обугливается всё: металл, деревья, камни, земля.

Но думать об этом было некогда. Приказав ставить дымовую завесу, Фролов побежал к огневой. Вскочив в первую машину, он повел батарею в образовавшийся коридор.

Через час «раисы» были уже далеко. Машины шли на предельной скорости, и сидевшие в кузовах батарейцы время от времени оборачивались и смотрели назад, где с новой силой разгоралась стихнувшая было стрельба: следуя за батареей, дивизия втягивалась в прорыв, и оставленные заслоны сдерживали наседавших немцев, пытавшихся соединить разорванное кольцо…

 

Ив. Валентинов. Белые купола

…Радист был мёртв. Хомутов понял это сразу по особой неподвижности тела и ещё по тому, что в скрюченных пальцах Васи не растаял комочек снега. И тут же лейтенант увидел следы. Сюда, за этот высокий забор, солнце не заглядывало. Сохранилось немного снега – ноздреватого, покрытого наледью и грязью. На самой кромке этой снеговой полоски отпеча–тался носок ботинка. Ботинок немецкий, очень большого – не менее сорок четвертого – раз–мера, на рубчатой подошве. Следы были ясно видны и на влажной земле. Лейтенант отме–тил: «Четверо… нет, вот ещё отпечаток… Пятеро… Вася случайно столкнулся с ними – вышел вот отсюда, из–за угла, и его убили. Ни к штабу, ни к нашей избе немцы даже не пытались подойти. Что–то им помешало? Вряд ли… Часовой ничего не видел и не слышал – тревоги не было… Дремал, конечно… Проморгал… Хотя видеть–то он ничего не мог. Но куда же ушли немцы, вернулись или проскользнули в ворота? Ладно, это потом…»

Лейтенант слышал за спиной тяжелое дыхание Давыдова и Виролайнена. Он знал, что оба ждут команды – словом или знаком, но помалкивал. Надо было всё осмотреть, не упу–стив ни единой мелочи, не затоптать даже едва заметные следы и потом поставить охрану. Чтоб стояли и не двигались, пока не придут особисты. А Васе всё равно уже ничем не помо–жешь…

«Пешая разведка или парашютисты? Ладно, это тоже потом… Но почему они оказались именно здесь, вблизи от заштатного аэродрома? Что их привлекло сюда? Что–нибудь узнало фашистское командование? Вряд ли… Но ведь пришли… И убили именно радиста. А замены ему нет. Значит, вылет группы задержится. А может быть, всё это – цепь случайностей? Воз–можно… Но не таков человек полковник Винокуров, чтобы выпустить нас на задание, пока немцев не изловят…»

Следователь из Особого отдела двигался неторопливо и даже вроде бы с ленцой. Но ему потребовалось не более пяти минут, чтобы всё осмотреть, что–то замерить, что–то записать в потрепанный блокнот. Потом он склонился над Васей Кунгуровым. Радист лежал навзничь. Без шинели, без пилотки. В гимнастерке без ремня. У левого его плеча снег был ярко–розовый и протаял почти до земли. Хомутов совершенно отчетливо представил себе, как Ва–сю ударили ножом под лопатку, и скрипнул зубами от ярости. А следователь в этот момент обнаружил, видимо, что–то важное, потому что присел на корточки около головы радиста и бережно поднял с земли крохотный зелено–белый треугольник. Потом попросил перевернуть тело Васи, и все увидели на гимнастерке большое темное пятно, а почти в середине его – неширокое отверстие в ткани. Хомутов отвернулся. Не мог он больше смотреть. Ему бы сейчас на машине, а на худой конец и пешком, кинуться вслед за этими, чужими… До¬гнать… Подобраться вплотную – и прикончить хоть одного… Обязательно ножом… Да не позволят ведь. Нельзя. Другие их станут брать, и, конечно, по возможности живыми…

…Васю уже положили на носилки и унесли, следователь медленно, словно принюхива–ясь, наклонялся к земле и двигался за избу, туда, где в ограде были выломаны две доски, а Хомутов всё стоял. Он, должно быть, простоял очень долго, потому что вновь увидел этого поджарого капитана совсем не там, где тот скрылся, а в воротах. Следователь уже не «при–нюхивался», а шагал широко, спешил. И лицо у него было не напряженное, словно бы ока–меневшее, как раньше, а довольное. Это Хомутов отметил почти с ненавистью: «Расплылся, как у тёщи на блинах…» И тут же осадил себя: «Он–то при чём? Делает своё дело, и, видно, неплохо, потому и радуется…» И ещё выругал себя лейтенант, назвав занудой и неврастени–ком.

…У полковника Винокурова собралось довольно много людей, но в большой комнате было тихо. Так бывает, когда люди находятся в напряжении, выполняют сложную работу, требующую предельной собранности и обостренного внимания. Хомутов вошел вслед за поджарым капитаном, и полковник кивнул ему, приглашая занять обычное место – у печки, напротив окон, слева от двери. Винокуров был и наблюдателен, и заботлив: он давно заме–тил, что лейтенант совершенно не переносит, если за спиной у него дверь или окно.

В таком положении Хомутов мог просто не услышать что–то очень важное, потому что постоянно оглядывался, стараясь делать это незаметно. Полковник тогда спросил: «Только в помещении у тебя такая забо¬та о прикрытом тыле?» «Да… Больше в помещении…» – ответил лейтенант. «Имеешь, стало быть, опыт?» – «Так точно, имею…» Других вопросов не последо–вало, и Хомутов был благодарен за это Винокурову, потому что рассказывать о том, как едва не попал в плен, ему не хотелось. Он тогда совершил тяжелую и постыдную ошибку: десант–ники под Вязьмой оторвались от преследовавших гитлеровцев и точно знали, что конники Белова связали фашистов боем и отводят их на юг.

На покинутом хуторе Хомутов выставил посты только у дороги и то больше для поряд–ка: невозможно было ожидать нападения и даже подхода врага. И людей осталось мало, и устали они до предела. Лейтенант решил дать своим десантникам хоть какую–то передышку. На хуторе осталось всего две избы, разделенные пожарищем: из–под снега торчали печные трубы и обгорелые стволы каких–то деревьев. В одной избе разместились бойцы и, наверное, уже спали. В другой находился один Хомутов: сидел у печки, блаженно потягивался, глядя на огонь. Был он без сапог, автомат его висел на вбитом в стену гвозде, а ремень с кобурой лежал на колченогом табурете. Давыдов с Васей Кунгуровым вышли куда–то, видимо, за дровами. В углу стояла рация со свернутой антенной–закидушкой и лежал планшет с шифрами и таблицами. Хомутов не обернулся, когда открылась дверь, и только проворчал: «Холоду напустите…» Он еще ничего не понял, когда его сильным рывком сбросили со скамейки и пинком в ребра лишили дыхания. Но он уже всё понял спустя секунду: конец… хуже, чем гибель. Ему скрутили руки за спиной и его же портянкой заткнули рот. Немцев в избе было трое. Они, видимо, посчитали, что раз лейтенант связан и во рту у него кляп, то можно пока на него не обращать внимания. Один вытряхнул на стол содержимое полевой сумки лейтенанта, двое возились с рацией. Дверь оставалась открытой. И тут немец, стоявший у стола, икнул и стал оседать на пол. Двое у рации вскочили, простучала короткая очередь, в избу ворвались Давыдов с Кунгуровым. Они только глянули на Хомутова, сразу поняли, что он жив и не ранен, и мгновенно исчезли. Давыдов ухитрился перед этим одним взмахом ножа разрезать веревку, стягивающую кисти лейтенанта.

Хомутов поднялся (он еще не совсем пришел в себя), взял автомат и прислушался: вы–стрелов не было, но это ещё ничего не значило. Он вынул из планшета радиста все бумаги, добавил к ним те, что лежали на столе, и положил все это на предпечье: одним движением можно было столкнуть документы на груду жарко тлеющих углей. Только после этого Хо–мутов осторожно выглянул на улицу и увидел, что бойцы выскакивают из своей избы и по двое разбегаются в разные стороны. «Понятно… – с горечью подумал Хомутов, – занимают круговую оборону. Давыдов, конечно, скомандовал… Им не до меня, и плевать они хотели на командира и его приказы… Сам же командир – один! – попался немцам и едва не погубил всех… Стало быть, немцев было только трое? Может быть… А если бы тридцать или хотя бы десять, что тогда?..»

К дверям подошел Вася Кунгуров, спросил: «Вы не ранены, товарищ лейтенант?» – и, ничего более не сказав, направился к рации, а оттуда – к печке. Отобрал из кучи бумаги шифры и таблицы, вложил в планшет, переобулся и уселся на лавку, поставив зеленый ящик рации у левой ноги. Хомутов понимал, что обязан Кунгурову больше чем жизнью (это Вася метнул нож в немца), и знал, что никак не ответит даже на злую насмешку. Но Кунгуров по–глядывал на лейтенанта без всякой насмешки или, тем более, презрения, а скорее сочув–ственно. И молчал… Вернувшийся вскоре Давыдов вообще никак не упомянул – даже взгля–дом – о случившемся, а доложил, что круговая оборона занята, высланы три поиско¬вые пары. И замолчал, но остался стоять и, видно, ждал распоряжений. Хомутов собрался с силами и сказал обоим, что оплошал, понимает это, что в неоплатном долгу перед ними. И добавил, что надо всё же покидать хутор и двигаться на соединение с бригадой, а по пути, конеч¬но, вести разведку: может, трое немцев были из крупной части, высланной, видимо, на перехват… А о происшест¬вии доложить по рации… Оба помолчали, а потом Давыдов сказал: «Ладно, лейтенант… Хорошо бы каждому командиру горький опыт доставался такой ценой, как тебе. А теперь – обо всем мы (он сделал нажим на этом «мы») забудем, и ничего ты нам не должен. Мы делали то, что положено солдатам, и будь на твоем месте другой, всё про–изошло бы точно так же. Ясно?»

Давыдов и Кунгуров сдержали слово. Никогда и никому они не говорили, что произошло на хуторе. И лейтенанту не напомнили – даже взглядом. Хомутов же сильно изменился: изрядно притих, утерял так свойственный молодым командирам избыток самоуверенности. Он не сделался ни трусоватым, ни даже чересчур осторожным, не делал никаких попыток увильнуть от опасных заданий. Но удивлял даже опытных командиров спокой¬ной предусмотрительностью. Он особенно оберегал – когда представлялась возможность – Давыдова и Кунгурова, но делал это так, что они оба ничего не замечали. А вот одну особенность его собственного поведения со временем заметили многие: Хомутов не расставался с оружием и не поворачивался спиной к дверям и окнам. Лейтенант, может быть, и хотел бы, но не мог забыть страшного и отвратительного ощущения полной беспомощности и безнадежности, когда валялся на полу со связанными руками и с кляпом во рту…

…Почти сразу же вслед за Хомутовым вошел молодой майор, положил перед полковни–ком на стол тонкую пачку листков голубоватой бумаги. Винокуров быстро просмотрел листки, и лейтенант понял, что в них содержатся важные и хорошие сведения: всегда сдвинутые брови полковника на секунду чуть–чуть разошлись, и вертикальная морщина между ними стала менее заметной.

– Что вам удалось установить, капитан Крапенков? Докладывайте…

– Технические подробности я опущу, ради экономии времени. А суть дела в следующем: группа фашистов из пяти человек была сброшена с парашютами или высажена с катера на берегу Ладоги примерно в 50 километрах северо–восточнее Кобоны. Последнее более веро–ятно, поскольку посты ВНОС не регистрировали в последнее время вражеские самолеты в данном районе. Одета группа в масккостюмы того образца, который принят в нашей армии, но в немецкие ботинки. Такие ботинки обычно носят десантники, егеря и солдаты некоторых частей специального назначения. Оружие, вероятно, наше, трофейное – автоматы ППШ. Группу в такой одежде и с таким оружием при случайной встрече могут принять за разведчиков Красной Армии и пропустить без проверки.

Немцы беспрепятственно проникли на территорию данной воинской части, внимательно осмотрели полевой аэродром, а затем пробрались сюда. Они подходили к воротам, но, очевидно, заметили часового у штаба. Вошли немцы сквозь отверстие в заборе – перелезть нигде не пытались. И сразу же произошла случайная встреча с сержантом Кунгуровым. Подчеркиваю: случайная. Сержант погиб. Вражеская группа немедленно отступила через то же отверстие в заборе и двинулась на северо–восток. Но это направление было ложным – немцы пытались ввести возможных преследователей в заблуждение. Здесь (капитан показал точку на карте) группа устроила короткий привал и затем двинулась на юго–запад, описав широкую дугу. Следовательно, немцы намереваются подойти к Кобоне, поскольку на этом участке (он снова показал на карте) нет объектов, могущих привлечь внимание врага.

У группы есть дополнительные особые приметы: четверо среднего роста, а один – очень высок, примерно 190 сантиметров. Имеют полевую рацию и провели сеанс связи во время короткого привала: в развилке ветвей березы сорвана кора и в валежнике обнаружен грузик антенны, вот он… Крепление его, как видите, имело дефект, а разыскивать утерянную деталь немцы не стали за недостатком времени. Теперь главная примета: у одного из группы на внутренней поверхности левого рукава вырваны клочки ткани треугольной формы. И не только на масккостюме, но и на мундире и нательной рубашке. Вот эти лоскуты, их вырвал зубами сержант Кунгуров, когда один из немцев охватил его голову, пытаясь зажать рот.

Следы позволяют предположить с достаточной точностью, что, кроме оружия, патронов, гранат и рации, у вражеской группы не было дополнительного груза, имеющего значитель–ный вес, например взрывчатки. Шаг несколько укорочен, что говорит об усталости. Вероят–но, именно усталость, а также сжатые сроки выполнения задания не позволили немцам надежно скрыть истинное направление движения…

Хомутов не знал, что поджарому капитану помог Виролайнен: заметил капли березового сока, сбегающие по стволу в том месте, где враги устроили привал, нашел грузик и определил по длине шагов степень усталости немцев. Карел в лесу замечал всё, и поэтому расследование на месте, у аэродрома, прошло так быстро.

– …Выводы с большой степенью достоверности: это разведка, нацеленная прежде всего на Кобону, как основной перевалочный пункт трассы, соединяющей Ленинград с юго–восточным берегом Ладоги. По дороге они, естественно, засекали и обследовали аэродромы и, возможно, другие объекты. Здесь немцы могли, во–первых, забросать гранатами соседнюю избу, во–вторых, снять часового у дома, в котором мы сейчас находимся. Но не сделали ни того, ни другого. Трудно сказать, для чего им потребовалось проникать за ограду, поскольку никаких сведений получить они явно не рассчитывали, а в то же время рисковали быть замеченными. Судя по снаряжению, диверсии в их задачу не входят. Однако взрывчатка может находиться в условленном месте ближе к Кобоне, или её сбросят с самолета.

– Это всё, капитан?

– Так точно… Могу лишь добавить, что мне довелось участвовать в розыске подобной же группы вот здесь, – он указал на карте район в десяти километрах к юго–западу, – но там группа была из трех человек, и живыми взять никого из них не удалось.

– А снаряжение?

– Аналогичное, кроме ботинок. На тех были кирзовые сапоги.

– Вопросы к капитану? Нет… Доложите, подполковник, как организованы преследование и перехват.

– Если учесть, что по лесам, без дорог, скорость их движения не превышает трех кило–метров в час, то группы преследования настигнут их самое большее через два часа. А войти в соприкосновение с группами перехвата они могут ещё раньше. Я жду сообщений с минуты на минуту…

Полковник поморщился:

– «Соприкосновение» надо понимать как огневой контакт, нет?

– Приказано стрелять только по ногам…

– Невелика гарантия, что хоть один будет взят живым… Ну, тут уж ничего не поделаешь. Но ясно, что немцы именно сейчас активизировались и на этом, и на противоположном берегу Ладоги. Я только что получил данные о попытках вражеской разведки проникнуть к Неве. Среди захваченных – и диверсанты. Отмечено также строительство нескольких вражеских аэродромов севернее Мги и близ Рахья, на Карельском перешейке. Судя по ряду признаков, на этих аэродромах смогут базироваться истребители и бомбардировщики среднего радиуса действия. Такова общая картина.

Полученное мною особое задание диктует следующие требования: во–первых, надежно перекрыть все пути проникновения в район этого полевого аэродрома любых вражеских разведчиков, как групп, так и одиночек; во–вторых, при допросе любого из фашистов, побывавших здесь, необходимо выяснить, что именно интересовало их на аэродроме и вблизи от него, – это, разумеется, в том случае, если кто–нибудь будет захвачен живым. Первая задача возлагается на нас, подполковник. Вам выделены люди, и вы имеете право использовать подразделения находящихся поблизости воинских частей. Вторая задача – ваша, капитан. Хочу подчеркнуть, что та часть допроса, о которой я говорил, должна вестись с особой осторожностью, чтобы допрашиваемый не заметил нашей заинтересованности именно в этих сведениях. Почему? Потому, что на войне всё бывает. Вопросы есть? Все свободны, кроме лейтенанта Хомутова…

– Направление мысли у тебя в целом верное. Что сейчас у нас тут, на фронтах вокруг Ленинграда, главное? Правильно, дорога через Ладогу. Немцы значение этой дороги поняли с большим, очень большим запозданием, а поняв, ничего толком сделать не смогли. Им ещё надо было прийти в себя после разгрома под Москвой.

Но факт остается фактом – «дорога жизни», как её назвал народ, сделала практически бессмысленной осаду Ленинграда. Понимаешь? Бессмысленной. Потому что по этой самой дороге в город пошло продовольствие, оружие, боеприпасы и всякие необходимые вещи. А из города стали вывозить больных, ослабевших… В первую очередь, понятно, детей. В Ле–нинграде и теперь, конечно, не рай, но с угрозой голодной смерти, считай, кончено. И запасы кое–какие наверняка накопили. Сейчас–то пути через Ладогу уже нет по льду и ещё нет по воде, а город живет: работает, сражается. Но без «дороги жизни» не обойтись.

У гитлеровцев два пути: попытаться взять город штурмом или перерезать «дорогу жиз–ни» и тем самым окончательно и намертво замкнуть кольцо блокады. Какой из двух путей реальнее? Правильно, второй… Со штурмом у них уже не вышло, и теперь не выйдет. Это–то они понимают, убежден. А вот дорога… Скоро пойдут баржи – навигация вот–вот откроется. На барже тонн пятьсот, а на грузовике сколько? Так что бомбить будут, сомневаться не при–ходится… Одно попадание – и груз, сотни грузовиков, на дне.

Правда, по секрету скажу, что авиаторы наготове, так что бомбить немцам будет трудно–вато. Не позволят им, не дадут, хотя пытаться они станут и сколько–то раз к баржам «юнкер–сы» прорвутся… А теперь скажи: что ещё фашисты могут сделать, чтобы перерезать «дорогу жизни?»

– Мины могут расставить…

– Могут, конечно. Только сложное это дело, мин потребуется очень много, да и протра–лят наши моряки проходы быстро. Нет, это не главное. Давай ещё думай…

– Корабли? Так я слышал, что ни у немцев, ни у белофиннов на Ладоге никакого флота нет. Военного флота, понятно…

– А вот тут ты, лейтенант, прямо в «яблочко» угодил. Не понимаешь? Военных кораблей, по нашим данным, действительно на Ладоге не было. Не было… А может, сейчас уже есть? Или появятся?

– Откуда же? Никакого прохода–пролива ни с какого моря сюда ведь нет?

– И это верно. Линкоры или крейсера здесь, конечно, не появятся. А небольшие корабли? Бронекатера, например? Их ведь можно быстренько доставить в полуразобранном виде и так же быстренько собрать. Или торпедные катера – я их, правда, не видел, но они, по–моему, крохотные, поменьше тех беленьких, помнишь, которые по Москве–реке от парка культуры до Филей ходили?

– Может, и сейчас ходят…

Оба помолчали, вспоминая Москву и пытаясь представить себе, какой она стала сейчас, после бомбежек, надеясь втайне, что столица все–таки осталась прежней…

– Так понял теперь, Хомутов?

– Кое–что понял. Только какое это всё к нам–то имеет отношение? Это же дело моряков…

– Вот главное ты, значит, не уразумел. А я ведь начал–то с главного. Защита «дороги жизни» – общее дело. Равно важное и для моряков, и для летчиков, и для пехотинцев, и для нас с тобой, и ещё кое для кого… А чтобы защищать, надо знать: от какого врага защищать, откуда он может напасть, какими силами, каким оружием располагает и так далее, всё это – азбука разведчика… А ты, лейтенант, насколько я знаю, не только букварь в своем деле осво–ил, но и мудреные науки превзошел, нет?

– Начальству виднее, кто что освоил…

– Мыслишь правильно, а отвечаешь дерзко. Раньше я этого за тобой, Хомутов, не заме–чал…

Заныл зуммер полевого телефона. Винокуров взял трубку Он держал её чуть на отлете, не прижимая плотно к уху, и тем не менее отлично слышал собеседника – какого–то большо–го начальника, как понял Хомутов по нескольким отрывистым репликам полковника. У Ви–нокурова всё было самого высокого качества: связь и повар, обмундирование и транспорт. Ничего среднего полковник не признавал. Даже самовар у него всегда был с собой и не только сверкал, но и петь умел особенно приятным голосом в тот момент, когда приезжий генерал принимал приглашение пообедать или отужинать. Десантники шутили по этому поводу, но очень сдержанно: Винокуров не признавал ничего среднего и в боевой подготовке. От командиров групп, таких, как Хомутов (а таких у Винокурова было немало), он требовал почти невозможного – подбирать людей так, чтобы на каждого можно было положиться как на себя самого. И если замечал в ком–то слабину, то становился неумолимым. А главное – он знал раз в пять больше, чем любой из лейтенантов и капитанов, не говоря уже о сержантах и красноармейцах. Иными словами, и в нём самом (в лич¬ных его качествах) не было ничего среднего – в глазах его десантников, по крайней мере…

«Этого за мной не замечал, – думал Хомутов. – А сам разговорился, как лектор. Этого я тоже раньше за тобой, товарищ полковник, не замечал. Только ты мне нотации можешь чи–тать, а я тебе – нет…»

Винокуров держал уже трубку другого телефона и что–то отмечал в потрепанной запис–ной книжке, с которой никогда не расставался. Никто не знал, что именно было в книжке, но называли её «псалтырем», «поминальником», «чертовой бухгалтерией». И не один командир–десантник заливался холодным потом, когда полковник вытаскивал «поминальник» и называл его фамилию.

– Твоя группа готовится больше месяца, так? А это во время войны срок немалый. Вна–чале у тебя было пятнадцать человек, а осталось шесть.

– Теперь пять…

– Считай, что шесть. Радистов мало, можно сказать – вовсе нет, а для тебя нашли. Утром прибудет.

– Каков ещё окажется этот радист…

– Чувства твои понятны, лейтенант. Однако не годится и в этом случае предвзято отно–ситься к тому человеку, который должен заменить погибшего… Фамилия радиста – Нович, зовут – Евгений, по званию – сержант. Радист первого класса.

– А прыгал он или только в кино парашют видел?

– Сообщили, что имеет опыт. Разберешься сам. И потренируешь малость, если потребу–ется. Но времени осталось дней пять, от силы неделя. А теперь вернемся к нашему разговору о «дороге жизни». Ты понял, что тебе предстоит делать?

– Конечно, понял, товарищ полковник. Прыгать к фрицам в тыл, подобраться к катерам, о которых вы говорили, поснимать часовых, заложить взрывчатку – и всё. Нет, ещё сооб–щить, что задание выполнено. Только людей для такого дела маловато…

Полковник помолчал. Лейтенанту показалось, что Винокуров смотрит сочувственно. А это означало, что он, Хомутов, сморозил нечто совершенно несуразное.

– И сколько же ты таким манером выведешь из строя вражеских кораблей?

– Два… Может, три… Так не наша же только группа…

Теперь полковник смотрел на Хомутова не сочувственно, а ласково, что было совсем грозным признаком.

– Так, так, голуба… И ты надеешься после такого героического подвига вывести группу к своим в полном составе живыми и невредимыми? Мальчишка… Надо бы тебя отстранить за одни только намерения этакого сорта. Но тебе положена скидка потому, что ты, во–первых, несколько не в себе сейчас, а во–вторых, времени на раздумья не имел. К тому же не знаешь, сколько требуется взрывчатки, чтобы вовсе вывести из строя военный корабль, и, куда эту взрывчатку совать, тоже не знаешь. Нет, не для такой глупой затеи готовятся мои люди, в том числе и твоя группа. Радист этот новенький привезет большой засургученный пакет на твоё имя. Пакет принять, вскрыть и начать новый, завершающий этап подготовки: в пакете находятся силуэты военных кораблей. Бумажные, понятно. Вот их и станете изучать, чтобы без ошибки определить, что перед вами: бронекатер, десантная баржа или прогулочный катер, или баржа, скажем, нефтеналивная. И так организуешь занятия, чтобы никто из посторонних – из летчиков в том числе или из БАО тем более – не узнал, что именно вы изучаете. А на тебя ложится двойная нагрузка: ты ещё должен проверить, каков парашютист сержант Нович, и потренировать его. Понял?

– Так точно! Теперь понял… Значит, нам надо эти самые катера найти и сообщить место, количество и прочее…

– Верно. И уже сейчас готовься – сам в первую очередь – к совершенной скрытности и тишине. Никаких взрывов, никаких шумовых эффектов. Но об этом ещё пойдет речь, когда станем уточнять задание в деталях, когда ты узнаешь место приземления группы и район её действий.

– Значит, перед самым вылетом… Разрешите идти, товарищ полковник?

– Разрешаю… Да по пути скажи шоферу моему, чтобы запасную канистру бензина взял и был в готовности номер один…

…Он был не просто рыжий, а огненно–рыжий. Кожа на лице белая, без единой веснушки–конопушки. И синие, совершенно василькового цвета глаза, да ещё к тому же с длинными ресницами. Ресницы не рыжие и не белёсые, а почти совсем черные. Упавший в окно солнечный луч (утро было ясное) высветил только голову, а тело оказалось в тени. Матушкин глянул, дурашливо ахнул, изогнулся в нелепом поклоне и сказал:

– Нас осчастливила своим появлением прекрасная дама… Не терзай ожиданием доблест–ных рыцарей, на¬зови скорей своё имя, очаровательная незнакомка… Мы горим желанием пасть к твоим ногам!

Хомутов сначала тоже посчитал, что в помещение вошла девушка. Но сразу же понял, что ошибся: девичьими казались глаза, ресницы и, быть может, цвет лица, а широкий лоб, угловатый подбородок, твердые очертания рта были совершенно мужскими. «Если верно, что лицо – зеркало души, то парень соткан из противоречий… Ему, пожалуй, в группе будет трудновато, и придется с ним повозиться. А иного выхода нет, поскольку нет замены…»

Выходка Матушкина осталась без ответа. Пришедший увидел кубики на петлицах и портупею, шагнул к Хомутову:

– Товарищ лейтенант! Сержант Нович прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы…

Радист был роста, пожалуй, среднего, однако казался меньше из–за своего очень уж про–порционального сложения. Правда, фигурой он вовсе не походил на девушку, а скорее на подростка, который с детства занимался спортом. Лейтенант в школьные годы знал такого парнишку из цирковой семьи. Хомутов прикинул на глаз вес новенького: «Никак не больше пятидесяти пяти… Кузнецов – самый тяжелый – весит около восьмидесяти пяти. Разброс по–сле прыжка, даже при несильном ветре, может получиться порядочный: до километра. Прав–да, рация Новичу прибавит пуд без малого, так что ничего страшного…»

– Товарищ лейтенант! Имею пакет для вручения вам лично.

Нович отдал пакет. Собственно, это был не пакет, а рулон – большой и тяжелый. Хому–тов сорвал обертку, развернул пачку желтоватых листов. На верхнем листе было изображено довольно странное судно – длинное, низкое, с надстройкой на корме и скошенным, будто срезанным носом. В группе никто прежде на флоте не служил и в судах не разбирался. Но у нижней кромки листа стояла четкая надпись: «Самоходная десантная баржа» и – более мел–ким шрифтом – пояснения, на которые обратил внимание только Хомутов. Остальные реагировали, по сути дела, одинаково, но внешне различно, в соответствии с характером каждого. Бекжанов в растерянности что–то пробормотал на родном языке, а потом крикнул: «Зачем нам эта посудина, шайтан её забери? Мы же парашютисты! Зачем учили?» Матушкин присвистнул и тихонько запел: «По морям, по волнам…» Кузнецов миролюбиво пробасил: «Ну, чего ты, Бекжанчик, всполошился? Значит, так надо, начальству виднее. К тому же и у нас десант, и тут десант, какая разница?»

Давыдов и Виролайнен промолчали, но тоже были удивлены, хотя чувств своих никак не показали – разве что взглядами.

Лейтенант положил ладонь на пачку листов и тихо сказал:

– Плохо, очень плохо… Ведь все здесь – разведчики, зрением не обижены, но никто не обратил внимания на надпись мелким шрифтом: «Состоит на вооружении германского воен–но–морского флота с 1938 года». Дальше – марка, тоннаж и прочее. А вы делаете поспешный и необоснованный вывод, что нас переводят в морской десант. Какой? Фашистский? Где же ваша наблюдательность, разведчики воздушно–десантных войск? Где умение мгновенно за–мечать и анализировать третьестепенные детали? А вы, Бекжанов, ещё смеете восклицать: «Зачем учили?» Плохо вас, видимо, учили, и это моя вина, но и вы плохо учились. Ошибки в наблюдении могут дорого обойтись, прошу всех запомнить это. А теперь – к делу. Всей группе сегодня же приступить к изучению внешнего вида фашистских военных кораблей малого тоннажа. Здесь (лейтенант указал на листы) корабли изображены в разных ракурсах – сбоку, спереди, сзади. Всем подумать о возможных способах маскировки противником кате–ров и десантных барж. Никаких разговоров с кем бы то ни было об этих… изображениях. Занятия в моё отсутствие проводит старший сержант Давыдов. Он же отвечает за хранение этих листов.

Вопросы есть? Тогда приступайте. Начинайте с показа всех кораблей. Сержант Нович, следуйте за мной…

В документах радиста никаких записей о количестве прыжков с парашютом не было Сам же он на вопрос Хомутова ответил: «Прыгал… Раз двадцать. По–всякому. И ночью тоже…»

Двадцать – не так уж мало. Но группа лейтенанта за неполный месяц совершила более пятидесяти тренировочных прыжков, в том числе тридцать затяжных, да из них ещё добрый десяток с малой высоты, ночью, на лес. Даже если радист говорил чистую правду, то всё равно его подготовка была недостаточной. Хомутов отлично знал, что мало–мальски опытного парашютиста можно определить сразу, при первом же прыжке. «Вот и проверю, – думал лейтенант по дороге на аэродром, – во–первых, хвастун он или нет, а во–вторых, сколько мне придется с ним повозиться…»

Они были вдвоем в самолете. Мигнула желтая лампа, Хомутов сказал: «Приготовить–ся…» – и шагнул к двери. Он внимательно наблюдал, как Нович неторопливым дви¬жением пристегнул карабин фалы к тросу, протянутому вдоль фюзеляжа, и видел, что радист со–вершенно споко¬ен. «Занятно, – подумал лейтенант, – пока что он ведет себя так, словно со–бирается шагнуть с крылечка, а не прыгать с парашютом. Такое мне у новичков наблюдать не приходилось». Зажглась зеленая лампа, Хомутов рванул дверь и скомандовал: «Пошел!» Нович не промедлил и мгновения. Лейтенант видел, как раскрылся белый купол и как сер–жанта понесло в сторону от аэродрома. На высоте был, видимо, довольно сильный ветер, который на земле не определишь. Сержанта несло прямо к соснам, окружавшим аэродром с севера и востока. «Вот незадача, – огорчился Хомутов, – ещё покалечится…» Но опасения его оказались напрасными. Радист расчетливо подтянул стропы, скорость снижения увеличилась. Самолет делал левый разворот, и лейтенант мог всё время наблюдать за действиями Новича. Ближе к земле, как иногда бывает, воздушный поток шел в почти противоположном направлении, чем на высоте, и радист сразу использовал ветер – подобрал другие стропы, и купол сыграл роль паруса. Приземлился сержант в нескольких метрах от посадочного «Т», но его довольно далеко протащил по земле парашют.

«Нет, он не хвастал, а скорее скромничал, – решил Хомутов. – Так ведет себя в воздухе только опытный парашютист. Впрочем, он не столь опытен, сколь смел и находчив. Но два десятка прыжков у него на счету есть наверняка. А вот купол гасить при приземлении его не научили. Ну, это несложно. А вот как с затяжными? Тут у него опыта нет… Попробовать сразу? Риск, конечно, имеется, но и время поджимает…»

Если парашютист находится в свободном падении пять, шесть, восемь секунд, то он увидит, конечно, с какой устрашающей быстротой приближается земля, почувствует, что воздух – самый обыкновенный воздух – стал плотен, как вода. Новичку (даже и неробкому) будет очень страшно. Но он дернет кольцо, почувствует рывок – куда более сильный, чем при прыжке без затяжки, – и повиснет под белым куполом на прочных стропах. И тут же забудет свой страх, испытывая ведомое лишь парашютистам блаженство полета. Но если свободное падение продолжается больше десяти секунд, то воздух становится не только плотен, но и коварен. Человеческое тело при неверном движении начинает вращаться. Если парашютист растеряется, дернет кольцо, то стропы перехлестнутся, купол не раскроется, а вытянется колбасой. Попытается воспользоваться запасным парашютом – и второй купол свернет в жгут струей воздуха. Тогда конец, гибель…

Всё это Хомутов понимал и всё же решил попробовать длительное свободное падение вместе с радистом. «Ладно, – подбадривал себя лейтенант, – предварительно до¬говоримся, чтобы он повторял мои движения, если потребуется. Проверенный принцип «Делай, как я»… Парень смелый, ничего не случится…»

Нович выслушал своего командира, ответил – короче некуда – «Есть!» и стал ждать под–руливающий к взлетной полосе самолет. Он ни о чём не спросил и, казалось, ничему не уди–вился. Такое спокойствие, даже равнодушие показалось Хомутову напускным. «Странный парень, – с досадой подумал лейтенант. – Это уже не сдержанность, а совершенно непонят–ное позерство. Перед первой «затяжкой» волнуются все, потому что знают: опасное всё же дело. А он – как изо льда вырубленный. Ну, ладно: поживем – увидим…»

…Парашют у Новича не раскрылся. Хомутов отчетливо видел, как сержант дернул коль–цо, потом ещё раз – изо всех сил. Но никакого движения в том месте ранца, откуда должен был выйти маленький парашютик–вытяжник. Лейтенант повернулся в воздухе на бок и стал показывать на кольцо запасного. Но радист всё дергал и дергал кольцо основного парашюта. Он явно растерялся и не смотрел на Хомутова. А до земли оставалось уже триста пятьдесят… триста метров. «Я не успею… Двадцать метров между нами… Пока я подберусь к нему и под–хвачу – будет поздно… Не успею раскрыть свой… Погибнем оба…» Мысль эта обожгла лей–тенанта, но он всё же выбросил резким движением левого руку, согнул ноги в коленях… Де–сять метров до Новича и двести пятьдесят до земли… И тут радист взглянул на Хомутова. Лейтенант опустил руку к кольцу запасного парашюта и жестом показал: «Дергай!»

…Оба купола раскрылись почти одновременно. Рывок был так силен, что Хомутов с тре–вогой посмотрел сначала на свой парашют: «Цел, порядок…», а потом на меньший по разме–рам, под которым слегка раскачивался на стропах Нович. Поле аэродрома было совсем близ–ко, метрах в семидесяти. «Метров шестьсот с лишним свободного падения… Все инструкции и наставления – побо¬ку… Придется ответ держать, но это мелочь. Победителей не судят!»

Они приземлились почти рядом. Радист лежал неподвижно. «Что это с ним, – встрево–жился Хомугов, – сердце, что ли, не выдержало с перепугу?» Но, подойдя ближе, увидел, что сержант жив и как будто невредим. Он даже улыбался, но улыбка была вымученной И лейтенант понял, что Нович испытал слишком большое нервное потрясение и у него просто нет сил, чтобы подняться на ноги, отстегнуть подвесную систему , собрать и сложить в ранец парашют – то есть сделать всё, что поло¬жено каждому десантнику после тренировочного прыжка…

– Я сам проверю ваш основной парашют и узнаю, что там случилось. А теперь скажите откровенно: сможете в дальнейшем прыгать?

Нович ответил утвердительно. Но Хомутов всё же сомневался, полагая, что радист из самолюбия скрывает свое состояние. А лейтенант не раз видел своеобразный шок у парашю–тистов, побывавших на грани катастрофы: человек совершенно здоров, бодр и весел в обыч–ной обстановке, но стоит ему надеть парашют и забраться в самолет, как происходит приступ дурноты, потеря сознания и даже иной раз истерический припадок.

– Я вынужден повторить свой вопрос и прошу вас отнестись к нему со всей серьезно–стью, отбросив гордость и всё такое прочее. Дело в том, что после таких… э–э–э… происше–ствий всякое бывает, а нам ведь предстоит прыгать в тыл врага. Понятно?

– Так точно, товарищ лейтенант… Нет, со мной всё в порядке. Я ведь знаю, что сам ви–новат: растерялся, забыл ваше указание смотреть на вас в случае… в случае осложнения об–становки. Понимаю, что заслужил взыскание. Но прошу вас не отстранять меня от трениро–вок… В надежности парашюта я уверен, а такие случаи, как сегодня… Что же, и оглобля ло–мается иной раз, а тут устройство куда сложнее.

– Ну что же, завтра продолжим, тогда и станет всё ясно. А сегодня проверьте как следует рацию и познакомьтесь поближе с товарищами. Могут быть и шутки и розыгрыши, так вы не обижайтесь – у десантников это в обычае, так же, как у моряков.

– Слышал об этом, товарищ лейтенант. И встречался с десантниками – правда, мало. Ещё в партизанском отряде… Обижаться не стану, да и причин, по–моему, не будет. Хорошие же люди в группе, особенно этот… Ну, длинный такой…

– Матушкин? Тот, который вас за девушку принял?

– Да, этот самый. Он, я уверен, очень добрый парень. Такие часто стесняются своей доб–роты, подшучивают над товарищами и вообще… ломаются, играют роль этаких злодеев и донжуанов. А с женщинами этот Матушкин наверняка и застенчив и робок…

Хомутов слушал и удивлялся: радист сумел сразу же определить самую суть характера Матушкина. Нович нравился ему всё больше и больше. И лейтенант решил сейчас же, не присматриваясь больше к сержанту, сказать ему то, что мучило Хомутова эти два дня.

– А вы знаете, кто до вас был радистом в группе?

Нович вздрогнул, синие глаза его как–то сразу погасли, он опустил голову и сказал с усилием, словно невесть какую тяжесть поднимал:

– Знаю… Рассказали в штабе… Он был замечательным радистом и отважным бойцом. А самое главное – вашим другом. Я всё понимаю, товарищ лейтенант…

Сержант выпрямился и заговорил уже по–другому – твердо, уверенно:

– Друга не заменишь, друга не забудешь. И мне ясно, что хоть я в его гибели не повинен, а перед вами вроде бы виноват. Просто тем виноват, что я – Евгений Нович, а не Василий Кунгуров. Дело ясное. Одно вам скажу: постараюсь ни здесь, ни там, на задании, ничем вас не подвести. И ещё: если мы с вами и останемся живы, то скольких друзей и близких потеря–ем? В этом мы все равны – и в прошлых потерях, и в будущих…

– Да, вы правы…

Хомутов не знал в тот момент, что Нович имел основания говорить так. Ничуть не меньшие, чем сам лейтенант, даже большие, потому что испытал ни с чем не сравнимою боль и горечь потерь.

Сержант отправился в распоряжение группы, а Хомутов побывал на узле связи, затем стал проверять парашют радиста. Он сразу же обнаружил неисправность в вытяжном меха–низме и сурово осудил себя за то, что не проверил всё ещё раз перед прыжком. «Доверяй, но проверяй – раз нарушишь это правило и можешь заплатить жизнью… Своей или чужой… Но–вичу объяснять не буду, просто скажу, что был небольшой дефект, а вот полковнику придет–ся доложить подробно, без утайки…» – думал лейтенант. Он знал, что пытаться скрыть что–то существенное – дело бесполезное и даже опасное. Винокуров неведомыми путями узнавал обо всех происшествиях в группе и однажды предупредил Хомутова: «Ошибки, особенно случившиеся по незнанию, следует прощать. За недосмотр – взыскивать. А за ложь и обман – карать сурово и даже жестоко. Запомни, лейтенант… ” И лейтенант запомнил…

Когда Хомутов возвратился в избу, где размещалась его группа, занятия кончились и де–сантники уже поужинали. Давыдов примостился в уголке перед листом картона. Лейтенант не утерпел, глянул мельком и увидел карандашный набросок. Портрет. Хомутов – который раз! – с горечью подумал, что Давыдову не воевать бы следовало, а учиться в академии жи–вописи. На картоне – лишь несколько штрихов, но в них любой узнал бы Новича, так точно были переданы и характерные черты, и своеобразная смесь мечтательности и упрямства в лице радиста.

Виролайнен рядом с Давыдовым орудовал шильцем и дратвой – мастерил очередною па–ру карельских поршеньков–раяшек. «Значит, для Новича… Точно – размер маленький и к то–му же такая обувь уже у всех есть, кроме сержанта. Как говорит Виролайнен, при ходьбе по лесам и болотам у раяшек нет равных – посмотрим, груз неве¬лик…»

Бекжанов сидел у печки мрачный, как ворон. «Явно скис наш танцор, – подумал лейте–нант, – что–то случилось, не иначе. Поссорились? Вряд ли… Хотя всё может быть. Ладно, Давыдов расскажет…»

Матушкин и Кузнецов играли в самодельные шашки. Кузнецов, как всегда, проигрывал и обрадовался приходу командира – появился повод прекратить игру и не потерпеть пораже–ния.

– Ужин ваш там, товарищ лейтенант! – он показал на перегородку, за которой находи–лось помещение (вернее, закуток), где жил Хомутов. – В шинель завернут, ещё горячий. И дополнительный паёк на столе…

– Паек – в общий котел. Сколько раз можно повторять одно и то же, Кузнецов?

– Так вам же положено, а не всем…

– Приказываю, Кузнецов, паек разделить поровну. И без пререканий. Забирайте сейчас же консервы, масло, печенье – всё, одним словом. Кроме табака. Давыдов, когда кончите рисовать, зайдите ко мне и расскажите, как прошли занятия…

– В перерыве Матушкин предложил поразмяться. Собрал я эти силуэты, запер. Все вы–шли на улицу, кроме Виролайнена. Сначала ножи бросали в щит. Нович показал умение, но так, на троечку, не больше. А потом – рукопашная схватка. Без оружия, понятно, даже без имитации. Первыми сошлись Нович с Бекжановым. И знаешь, Александр, я глазам своим не поверил. Бекжанов же парень сильный, борьбой чуть не с детства занимался, да и в десанте кое–какие премудрости освоил, но куда там… Хотел подсечку провести – не вышло. Уходит радист, не ловится на прием. Бекжанов, смотрю, горячится. Наконец ухватил Новича за гим–настерку, да и руку его поймал. Ну, думаю, теперь всё… Сейчас кинет. И бедро уже Бекжа–нов подставил, да не успели мы оглянуться, как сержант вывернулся – готово. На земле Бекжанов. Поднялся – и на Новича. Рассвирепел, хотел я уже остановить схватку, да опоздал: так его радист швырнул «вертушкой», что бедняга дыхания лишился. Лежит и мычит. Потом поднялся, глазами сверкнул, прошипел: «Рыжий черт…» Присел отдышаться. Понял, что не по зубам орешек. Вот с тех пор и злится… А «рыжий черт» этот – как ни в чём не бывало. Сказал только, что имел первый разряд по вольной борьбе, а потом выручил всех – и меня, и Виролайнена, и Матушкина. Табак роздал. У нас, сам знаешь, с куревом в последние дни труба дело было. А он – по пачке махорки за здорово живешь. «Я не курю, – говорит, – а табак в сухом пайке дали. Травитесь, братцы, ежели здоровье не дорого…» И Бекжанову пачку протянул, конечно. Тот поколебался, но взял и поблагодарил. И, однако, прибавил «А всё равно ты рыжий черт…» Радист не обижается, смеется. А Матушкин вполне серьезно: «Может, он и в самом деле черт, но только не рыжий, а золотой… И притом высокой пробы…» Так что, Саша, свой табак сохрани про запас, ладно? Не раздавай до времени… А Бекжанов посердится и отмякнет: он такой, самолюбивый до невозможности. И сердится–то сей¬час уже на себя самого, за свой гонор…

Наблюдать за настроением Бекжанова в последующие дни лейтенанту было некогда Они с Новичем сначала прыгали со средних высот и с порядочной затяжкой, потом с малых – и тоже с затяжкой. Парашюты раскрывались нормально. А после двух успешных приземлений ночью на лес Хомутов готов был признать, что радист и в самом деле не «рыжий черт», а золотой. Затем вся группа вышла на последнюю (так думал лейтенант) тренировку по согласованному и бесшумному передвижению в чаще леса. Ещё на опушке, почти на ровном месте Матушкин споткнулся и с треском шлепнулся на кучу валежника, не преминув тут же сообщить: «В результате тренировок стал десантник очень ловок…» Хомутов сердито сказал: «Ловок… Как корова на льду!» На это Матушкин, ничуть не смутившись, ответил: «И товарищ лейтенант оценил его талант…» Тренировку пришлось на не¬которое время отложить, потому что вся группа во главе с Хомутовым задыхалась от хохота. Но потом всё пошло хорошо: десантники беззвучно исчезали, словно сквозь землю проваливались, и появлялись точно в условленном месте. Так же успешно прошли справа и слева от замаскировавшегося в кустах лейтенанта две пары. Он ничего не увидел и не услышал, хотя маршрут обеих пар пролетал от него в каких–нибудь полутора десятках метров. «Молодцы!» – подумал Хомутов, но вслух никак не выразил своего одобрения. Всё, что делалось правильно, считалось у десантников нормой. Однако лейтенант, ободренный успехами группы, полагал, что неприятных неожиданностей не предвидится. Если бы он мог заглянуть в будущее…

…У стены сидел на полу Матушкин. На его гимнастерку капала кровь с рассеченной гу–бы. У стола, пригнувшись, словно изготовившись к прыжку, стоял Нович. Бекжанов бился в руках у Давыдова и Кузнецова, пытаясь вырваться. Лейтенант одним прыжком пересек избу и оказался перед Бекжановым.

– Отпустить!

Давыдов и Кузнецов повиновались. Бекжанов выпрямился и стоял неподвижно в полу–метре от Хомутова. Лейтенант уловил запах водочного перегара.

– Красноармеец Кузнецов! Освободите чулан от принадлежащего группе имущества! Старший сержант Давыдов! Снимите с Бекжанова ремень и отведите красноармейца в чулан. Запереть и до особого распоряжения не выпускать…

Бекжанов стоял, опустив голову. Только когда Давыдов тронул его за локоть, он огля–нулся, хотел, видимо, что–то сказать, но, встретившись взглядом с лейтенантом, сразу сник и шагнул через порог…

– Где Виролайнен? Я вас спрашиваю, Давыдов!

– На вещевом складе… Сейчас придет.

– Он выходил вместе с Бекжановым?

– Нет, много позже.

– Бекжанову вы разрешили уйти?

– Нет, он ушел самовольно.

– Где он был? Где достал водку?

– Точно не знаю. Но предполагаю – у техников на аэродроме.

– Ясно. Теперь расскажите, что случилось здесь, у вас.

– Когда Бекжанов вошел, я хотел потребовать у него объяснения причины самовольной отлучки. Но не успел. Матушкин – он стоял ближе к двери – что–то сказал. В точности я не расслышал. И Бекжанов сразу ударил его. Ну, тут уж мы с Кузнецовым подоспели… Не могу понять, товарищ лейтенант, чего он так озверел. От водки? Так вроде и не очень пьян был…

– Понятно… У вас всё? Матушкин, что вы сказали Бекжанову?

– Стишок сказал, товарищ лейтенант. Вернее, половину стишка. Я сразу заметил, что он того… под мухой. Ну, и не удержался… Стишок такой: «Не ищи в вине веселья, на «губе» придет похмелье…» Первую строчку только и сказал…

– Сержант Нович, вы что–то хотите сказать?

– Так точно! Утром письма принесли. И Бекжанову тоже. Он прочел и не побледнел да–же, а стал какой–то серый. Бросил письмо и стал ходить от печки к окну. Как зверь в клетке. И зубами скрипит. А потом – в двери. Никто и слова вымолвить не успел – все письма чита–ли, на Бекжанова не глядели. Ну, а я писем не получаю… потому и наблюдал. Гляжу – листок на полу валяется. Поднял и прочел. Знаю, что нехорошо поступил, нетактично, но очень уж это письмо на Бекжанова подействовало. И потом – бросил он его, вроде как ненужное… Письмо, товарищ лейтенант, такое, что не только к водке потянешься, но и свихнешься. Двух братьев он сразу потерял. Танкистами были. Погибли оба. Дело ваше, вам решать, и Бекжанов, конечно, провинился, но надо же и понять человека, я так считаю. Он же наш товарищ…

Радиста неожиданно поддержал «пострадавший» – Матушкин:

– Ну, врезал мне – так что? Я же сам вроде напросился… Ведь оно как: слово, невпопад сказанное, словно соль на рану. И правильно этот рыжий черт говорит – горе же лютое нава–лилось на товарища нашего… – И совсем невпопад добавил: – А зубы мои целы, губа заживет в одночасье, пустое дело…

…Полковник прибыл спустя два дня. И не приехал, а прилетел – видимо, путь был даль–ний. Вслед за Винокуровым из самолета вышли моряк с нашивками капитана третьего ранга, майор авиации и двое в штатском. Полковник тепло, даже ласково поздоровался с Хомуговым, представил его своим спутникам и спросил, вкладывая в простые слова особый смысл:

– Ну как, лейтенант, готов?

– Как юный пионер, товарищ полковник! Только у нас ЧП имеются… Разрешите доло–жить?

Винокуров нахмурился.

– Ладно. Доложишь чуть позже, скажем, в тринадцать ноль–ноль. В шестнадцать ноль–ноль твоя группа пройдет последнюю проверку и инструктаж специалистов. А потом ты по–лучишь боевой приказ. Вылет ночью, за два часа до рассвета.

У Хомутова были серьезные основания сомневаться в том, что вылет вообще состоится. Правда, заменить де¬сантников этой группы сложно, а может быть, и невозможно за несколь–ко часов. Но и ЧП такого сорта, что Бекжанова могут отправить в трибунал да и самого Хо–мутова тоже… С соответствующими последствиями.

Но мрачные предчувствия лейтенанта не подтвердились. Полковник сидел у своего зна–менитого поющего самовара в самом благодушном настроении.

– Садись рядком, да поговорим ладком… Чайку налить? Вот сахар, клади побольше – молодые сладкое любят. А ты к тому же непьющий и некурящий, так что скорей всего сла–стёна по натуре, нет? Докладывать не надо, просто расскажи обо всём…

Винокуров не проявил никакого интереса к «парашютному происшествию» с Новичем, хотя и понимал, конечно, что радист едва не погиб. Зато рассказ о результатах тренировок Новича слушал внимательно.

– Стало быть, два парашюта порвали на деревьях? Не бережешь ты воинское имущество, Хомутов. Но это я так, в шутку. Грех, как говорят, в орех, а оправданье наверх. Главное, что радист в считанные дни научился прыгать не хуже других. И всё же парня ты побереги по возможности. У него, знаешь, на родине, в Белоруссии, всю семью фашисты истребили. Так что он ныне вовсе один, как кустик обкошенный. И не хнычет, и не рассказывает о своем горе никому, верно? Ты не знал? Ну, вот видишь… Давай дальше кайся.

Каяться Хомутову – особенно после такого разговора – было трудно. Но он сделал над собой усилие и спокойно рассказал обо всем случившемся два дня назад. Полковник прищу–рился и спросил:

– Что же ты намерен делать?

– Не знаю… Я ведь понимаю – сам виноват. Командир отвечает за всех и за всё…

– Это не ответ!

– Бекжанова надо отчислить из группы. Но не наказывать. А как со мной быть – вам ре–шать…

– Красноармеец этот где находится? На аэродромной гауптвахте, да? Вот и пусть поси–дит до вашего вылета. Под суд не отдам, поскольку имеются смягчающие вину обстоятель–ства, но и посылать на такое задание, как ваше, – нельзя.

А ты, лейтенант, самокритикой неплохо владеешь, хвалю. Но потачки не жди, отвечать тебе придется, только не так, как ты предполагал, не в трибунале. Ответ тебе такой держать: вместо шести десантников, не считая командира, в группе будет пять. Соответственно воз–растает и сложность выполнения задания, а само оно остается прежним. И получается, что на поиск станут выходить не две пары, а одна тройка, потому что радиста вам надо беречь пуще глаза. Значит, охраняют его двое, посменно. Сколько остается? Вот то–то… Замену выбывшему не дам. Нет её. В разведке – и у десантников тоже – подготовка иной раз всё решает. А твоя группа готовилась дай бог как!

Про разведчиков, знаешь, иной раз пишут, что они, дескать, «как тени», «как призраки». Так вы должны всяких призраков превзойти, поскольку их увидеть можно. А вы – невидимки и неслышимки. Тогда можно рассчитывать на успех. Иначе – провал, особенно если обнаружите себя в начале поиска. И ещё: не хочу тебя пугать, но живым никто из вас к врагу попасть не должен… Если фашисты хотя бы догадаются о сути вашего задания, то свои корабли – если они есть или будут – упрячут и прикроют так, что сам черт не отыщет. И это может обернуться большой бедой. Ты в Ленинграде не был, а я был – в январе. И умерших от голода, детей в том числе, видел. «Дорога жизни», лейтенант, «дорога жизни». Был бы я поэтом, так попросил бы вас, моих десантников, прикрыть её белыми куполами… А попросту – верю, Алек¬сандр Хомутов, что сделаешь ты со своей группой всё, что в силах человеческих, и ещё малость сверх того…

Заключительные слова полковника прозвучали – хоть и не был он поэтом – пожалуй, с избытком торжественности. Так показалось Хомутову.

Контрольная проверка. Моряк доволен: десантники легко отличают вражеские военные корабли от всяких других, даже если применяется маскировка. «Радиобог» качает седой го–ловой и говорит о Новиче: «Высокий класс… Не по возрасту…» Другой штатский тоже дово–лен: все отлично ориентируются на местности, свободно идут по азимуту, находчиво маски–руются. Летчик объясняет, что транспортный самолет пойдет в строю бомбардировщиков, совершающих налет на Кексгольм, а потом изменит курс. Тоже маскировка… Винокуров вручает Хомутову крупномасштабную карту, указывает зону действий группы. Новичу он передает три шифрованные радиограммы под соответствующими номерами. Точнее, не шифрованные, а условные, потому что сами по себе цифры никому ничего не расскажут. Они просто будут соотнесены с текстом, который есть только у полковника и на узле связи. А между определенными цифрами в первой и второй радиограммах надо будет дать коорди–наты по карте и число кораблей разных типов – стало быть, тоже цифры. Первая радиограм–ма – задание выполнено, сведения, день и час подхода бронекатера, который примет на борт группу. Вторая – неполные сведения. Она тоже может содержать данные для подхода кораб–ля, если хоть кто–нибудь уцелеет. Третья – сигнал о катастрофе, без всяких сведений. Вино–куров грустно пошутил, что, дескать, возможны варианты…

Десантники приземлились без приключений и быстро собрались на крик сороки – Виро–лайнен мастерски подражал птичьим и звериным голосам. Правда, час для сороки был слиш–ком ранний, но в лесу всякое случается. Вскоре нашлось и отличное место для стоянки – его за¬приметил с воздуха Кузнецов. Маленькая песчаная площадка была окружена огромными валунами. Со стороны озера – пятиметровая отвесная стена. С востока – валун из темно–красного гранита, высотой метра в три с лишним. Такие недаром называют «бараньими лба–ми» – выпуклый, не взберешься. А слева от валуна и справа от озера – нагромождение камня, поросшее кустами и стлаником. Тоже крутое и высокое. На площадку можно проникнуть лишь через извилистую и узкую расщелину, которую нелегко заметить даже в нескольких шагах.

Площадку назвали стоянкой. На ней – постоянное место для радиста и одного из охра–няющих. От стоянки в густом лесу проложена едва заметная, давно не хоженная тропинка. Она идет на северо–запад и выводит на заброшенную и тоже давно не хоженную просеку. На просеке – непролазные заросли малины, частый березняк. Других тропинок нет. Поэтому именно на ней, в некото¬ром удалении от стоянки, нашли место для основного поста охраны радиста. Матушкин окрестил его «пост номер раз». А в четырех километрах к северу от сто–янки – железная дорога, ведущая к Кексгольму…

На четвертые сутки они вышли к железной дороге. Хомутов упрямо продолжал вроде бы бесполезное наблюдение за эшелонами. Тумана не было. Виролайнен уверенно сообщил: «Двое суток – и начнется дождь». Это сулило не только мокрую одежду и обувь, но и ухуд–шение видимости. За пеленой дождя запросто можно было проглядеть что–нибудь очень важное.

Эшелон шел медленно. За локомотивом тянулись крытые вагоны, потом показалась платформа и на ней два зачехленных орудия. Хомутов сначала без особого интереса отметил в памяти очередной военный груз, но, приглядевшись, едва не выскочил из укрытия: орудия были морские, корабельные. Они отличались от полевых и зенитных пушек, а тем более – от гаубиц и противотанковой артиллерии любого калибра. И были в точности похожи на те самые силуэты, которые изучали десантники. А вслед за орудиями на фоне бледно–зеленого вечернего неба возник затянутый брезентом корпус бронекатера, закрепленный на двух больших платформах. Надстроек, мачт не было, но в том, что перед ним именно корпус бое–вого корабля, лейтенант ошибиться не мог. Вслед за одним корпусом перед глазами Хомуто–ва медленно проплыл и второй. Уверенность в важности увиденного груза подкреплялась тем, что вслед за платформами катилась бронеплощадка со счетверенным зенитным пулеме–том. Над бортами площадки виднелись каски солдат.

«Зенитное прикрытие с эшелоном следует впервые… А ведь вчера, например, везли тя–желые гаубицы и снаряды. Если мы не ошиблись в маркировке вагонов, то точно – боепри–пасы. И без зенитных пулеметов. Это – очень даже существенно. Значит… Значит, всё–таки везут и бронекатера, и их вооружение (Хомутов теперь не сомневался, что орудия предна–значались этим, а может быть, и другим вражеским кораблям). Куда везут – ясно. В Кекс–гольм, в порт, на верфи. Ну, и что? Наблюдение всё–таки дало результат, и это хорошо. Мы установили, что фашисты строят, вернее, собирают боевые корабли. Но это даже не четверть дела, а всего одна десятая. Сколько уже собрали? И каких типов корабли? Где находятся го–товые? Вряд ли в самой гавани Кексгольма… А где? Ведь у катера, вероятно, приличная ско–рость, и, даже за недлинную весеннюю ночь он может оказаться километрах в пятидесяти от порта. В какой–нибудь укромной бухточке… А сколько их, таких заливов, и к северу, и к югу? Десятки… Правда, у группы ограниченный участок поиска, и, всего вероятнее, за пре–делами этого участка действуют другие десантники полковника Винокурова. Но что из того? Всё равно, даже в зоне одного участка протяженность береговой черты не меньше семидесяти – восьмидесяти километров. Работы дней на пять, а то и больше…»

Лейтенант знал, что не только день, но и час увеличи¬вает вероятность встречи с врагом. Патруль или дозор… А если с собаками? Ведь десантники, как бы осторожны и умелы они ни были, все равно оставляют какие–то следы. Собака след возьмет сразу. Но и наблюдатель–ный, тренированный человек может заметить примятую молодую траву, а то и отпечаток обуви на влажной почве. Хомутов ни на минуту не забывал предупреждение полковника: если группа будет обнаружена и вступит в бой даже с малочисленным противником, то поиск продолжать уже не удастся и задание останется невыполненным. И всё же, решил Хомутов, придется пройти вдоль всей береговой черты, если не улыбнется счастье и стоянку вражеских кораблей десантники не обнаружат в самом начале пути. Но лейтенант тут же вспомнил ещё одно указание Винокурова – о подслушивании телефонных переговоров. Эту возможность они ещё не использовали, хотя Давыдов таскает с собой аппарат со шнуром. А если?.. Вдруг опять повезет? Ведь повезло же с этим эшелоном… Может быть, они вошли в полосу удач? Хомутов, подобно многим разведчикам, был чуточку суеверен. И обстановка представлялась подходящей: вдоль железнодорожного полотна шла стационарная линия связи на столбах. На тех же столбах, но ниже, на высоте человеческого роста, был укреплен кабель полевого телефона.

«Смеркается, – думал лейтенант, – и надо бы возвращаться. Но радист обязан дать сооб–щение номер три только в том случае, если мы не придем до утра. Так что время у нас есть, а дорогу найдем и ночью. Только как подсоединиться к этой стационарной линии? Высоко, а столбы гладкие…»

Но всё оказалось проще, чем ожидал Хомутов. Все трое встретились за густым ельни–ком. С дороги их здесь увидеть было невозможно. Оказалось, что и Давыдов, и Виролайчен тоже заметили и морские орудия, и корпуса катеров. Лейтенант поделился с товарищами своим замыслом: послушать телефонные переговоры. И добавил, что столбы высокие и, мо–жет быть, стоит попытаться просто закинуть шнур. Но Давыдов ответил, что ничего из такой попытки не выйдет, контакт между проводами будет недостаточен. «А я, между прочим, как бывший беспризорник, – сказал Давыдов, – умею влезать и не на такие столбы…» И в самом деле, когда стемнело, он сде¬лал на ногах петлю из обрезка парашютной стропы и в несколько секунд оказался у проводов. Подсоединил шнур и скользнул вниз. Хомутов взял трубку и услышал разговор на незнакомом языке. «По–фински, видимо, говорят… Виролайнен, берите аппарат.» Карел послушал, пожал плечами:

– Муж с женой болтают… Слушать – время терять… Давай, беспризорник, ещё лезь, к другой провод подключай.

Вторую линию он слушал довольно долго.

– Тоже болтовня. Друзья. Ничего интересного, кроме странной фразы: какого–то их об–щего знакомого завтра посылают к выдре. Надо думать – к какой–то вздорной бабенке, мо–жет, к жене или дочке начальника…

– А больше ничего?

– Если не считать двух «антээкси» и трех «суур киитос»…

– Что это такое?

– А это, Давыдов, по–русски будет «извините» и «большое спасибо», понятно?

Сращение кабеля полевого телефона обнаружили в полукилометре. Подсоединились. Говорили немцы, и слушал теперь Хомутов. Разговор был важным. Лейтенант узнал, что «груз особого назначения» прибыл благополучно и что завтра «ещё две единицы» (так он перевел для себя) отправляются «согласно приказу». Хомутов решил, что речь идет именно о боевых кораблях. Почему? На этот вопрос он бы не смог ответить. Скорее всего, такой вывод был подсказан интуицией, потому что, вообще говоря, «грузом» и «единицами» могли быть и танки, и самолеты каких–нибудь новых конструкций. Немцы кодом не пользовались, но разговор вели всё же осторожно. Вряд ли они могли предполагать подслушивание. Тут другое. Видимо, существовала какая–то инструкция, поскольку речь шла о «грузе особого назначения», а инструкции немцы выполняли точно. К тому же в памяти Хомутова связывались – и не могли как следует связаться – два факта: первым были увиденные в эшелоне орудия и катера. А вот второй… Что–то есть… Что?

– Виролайнен, как по–фински «выдра»?

– «Выдра» будет «саукко», командир…

«Вот оно… Вот и второй факт… Теперь всё связалось, и можно не плутать по побере–жью…»

– Так вот, милые мои друзья… Мы в самом деле вошли в полосу удач… Не понимаете? Сейчас поймете! Я слышал разговор об особом грузе и отправлении куда–то «двух единиц». Особый груз – это то, что мы видели на платформах. А две единицы – это два боевых кораб–ля, и идут они в узкий и извилистый заливчик, в который впадает речка Саукко, вытекающая из маленького озера под тем же названием. Корабли поведет финн, скорее всего лоцман, хорошо знающий Ладогу и особенно прибрежные воды. О нём вы и слышали разговор, Виролайнен. И вздорная бабенка тут ни при чём…

– Ай, старый я дурень! Верно – и озеро есть, и речка есть. Недалеко. Километров десять от нашей стоянки, может, двенадцать. А ошибся я вот почему: по–фински женщину или чаще девочку когда немного ругают, то называют «саукко»…

– Ладно, всё это теперь неважно. Завтра осторожненько доберемся до этой самой «выд–ры», поглядим и – уверен – сможем доложить о выполнении задания… Ну конечно, придется и соседние заливчики разведать. Черт их знает, чего и сколько немцы туда наставили. Рабо–ты, по–моему, дня на два. Как думаете?

Давыдов и Виролайнен подтвердили и даже высказались в том смысле, что если и даль–ше повезет, то можно и скорее управиться, если не считать дорогу обратно.

– А мы не пойдем обратно. Отправится вся группа. Я вам прежде не говорил, а теперь скажу: место подхода катера, который нас возьмет на борт, в четырнадцати километрах к югу от Саукко. А стоянка – в десяти к северу. Ясно? Отстучит «рыжий черт» радиограмму, и двинемся мы к дому…

Тут все трое дружно сплюнули через левое плечо, посмеялись над собой – взыскания, мол, заслуживаем за предрассудки – и двинулись к убежищу в скалах…

– Матушкин исчез…

– Как это – исчез? Что вы мелете! Объясните толком!

И Кузнецов рассказал, что в условленное время вышел навстречу Матушкину и ждал минут пятнадцать. Никто не появился. Тогда встревоженный Кузнецов вернулся и предупредил Новича. Сержант подготовил рацию к передаче депеши номер три, положил рядом противотанковую гранату, а сам залег с автоматом в расщелине. Условились, что Кузнецов дойдет до того места, где дежурил в укрытии Матушкин. Если Нович услышит стрельбу, то немедленно передаст радиограмму о том, что группа попала в ловушку, а затем подорвет рацию гранатой. То же самое он сделает, если Кузнецов (а может быть, и Матушкин) не появятся через полчаса. До «поста номер раз» было чуть меньше километра – около десяти минут ходьбы – и отсутствие Кузнецова более получаса означало, что он попал в засаду и выстрелить не смог…

На «посту номер раз» не оказалось ни Матушкина, ни вражеской засады. Времени у Куз–нецова не было, но ничего подозрительного при беглом осмотре он не обнаружил, если не считать двух–трех сломанных веток да каких то темных пятен на опавшей хвое.

Все понимали, что загадка исчезновения Матушкина решалась просто: враги захватили его врасплох, связали и увели с собой. Подумав об этом, Хомутов вздрогнул, и на лбу у него выступил холодный пот. Он сразу вспомнил слова Винокурова: «…живым никто из вас по–пасть к врагу не должен…» Но лейтенант ещё на что–то надеялся, и причины для этого были. Ведь на «посту номер раз» засаду не оставили (иначе Кузнецов не вернулся бы), и надо вни–мательно осмотреть место происшествия, а потом уже принимать решение и действовать Как действовать – Хомутов пока не думал, вернее, заставлял себя не думать.

– Давыдов, Нович, Кузнецов! Остаетесь здесь. Условие то же самое, что было между Но–вичем и Кузнецовым. Но времени – на тридцать минут больше. Если не вернемся через час, то передать радиограмму номер три и уходить к месту встречи с катером. Вот сюда (он пока–зал на карте). Удастся вернуться к своим – Давыдов всё что следует сообщит командованию. Пошли, Виролайнен…

Они двигались неторопливо, осторожно и не по едва заметной тропке, а справа от неё. Добрались до «поста номер раз», никого не встретив. Прошли чуть дальше. Ни¬кого и ника–ких следов. Вернулись. Виролайнен склонился над землей, внимательно вглядывался. Хому–тов нетерпеливо спросил: «Ну, что?» – и получил в ответ красноречивый жест – подожди, мол, не мешай. Карел нырнул под низко нависшие лапы старой ели, и лейтенант увидел в его руке нож. Хомутов сразу узнал эсэсовский кинжал.

– Бой был, лейтенант… Видите – кровь. Подсохла на хвое… А ножик немецкий туда за–швырнули, там людей не было…

Виролайнен шагнул в сторону от тропинки и сразу исчез, как будто его и не было.

«Ничего не понимаю, – думал Хомутов, – если Матушкин схватился с немцами, то куда все подевались? И почему кинжал закинули под елку?»

На тропе появился Виролайнен и жестом позвал Хомутова. В полутора десятках шагов от «поста номер раз», в зарослях молодых елок, лежали два мертвых немца. Лейтенант вни–мательно оглядел их «Ваффен–эсэс … Унтершарфюрер и рядовой… Ранения ножевые. У од–ного – под лопатку, а у другого – в плечо и в шею. Так, всё понятно. Ясно, чей нож закинули под дерево. И кто закинул – тоже не вызывает сомнений. Но сам–то он?..»

Хомутова снова позвал Виролайнен. Лейтенант с трудом продрался сквозь заросли, вы–шел на маленькую прогалину и замер, увидев Матушкина. Тот лежал ничком, выбросив впе–ред правую руку. Пальцы этой руки вцепились в выступающий корень, да так и застыли. Матушкин умер несколько часов назад – тело его совершенно окоченело. Хомутов догадывался, что именно произошло, но Виролайнен стал объясняв подробно. Хомутов терпеливо слушал.

– По следам так выходит, лейтенант: немцы вдвоем идут по тропинке. Матушкин их ви–дит, они его нет. Он знает стрелять нельзя, пропускать их к стоянке тоже нельзя. Нападает с ножом. Один сразу готов. Другой легко ранен в плечо, успевает достать кинжал. Схватка. Помните – ветки сломаны? Там было. Второй немец тоже готов. А Матушкин ранен сюда (карел показал на живот), смертельно ранен. Однако ничего не забывает: немцев – за елки, кинжал – под елку. Сам идет шагов десять, потом ползет – предупредить надо. Стрелять, по–мощь звать нельзя. Сил нет. И всё ползет. До конца. Он – большой человек, герой. Таких ма–ло есть. Будем делать так: вы здесь, надо охранять, а я быстро туда, на стоянку. Беру двоих. Всех несем, оружие несем, следы хвоей засыпаем. Так?

– Правильно. Идите, Виролайнен…

Между стволами елей видна была тропинка. Хомутов перевернул тело Матушкина, ста–раясь не смотреть на за¬литый кровью масккостюм, положил голову товарища себе на колени. В душе лейтенанта смешались горечь потери, восхищение подвигом Матушкина и бессильная, а потому особенно тяжелая злость на себя самого. «А я его считал легкомысленным… Балаболкой… До чего же я, оказывается, слеп и глуп… тоже командир… Не понял такого человека, не разглядел…»

– …Похороним здесь. Приметы оставлять нельзя, но красный этот валун сам по себе приметен. Может, и памятник тут после войны поставят… Может, и кто–нибудь из нас, если доживет, об этом позаботится…

Эсэсовцев – в воду. С грузом, чтоб не всплыли. Всё лишнее, что не берем с собой, – тоже в воду. И в путь. Времени у нас вовсе нет, потому что эсэсовцев этих хватятся, конечно, станут искать. Вряд ли найдут, но наши следы могут обнаружить, особенно если собак пустят. Поэтому надо возможных преследователей сбить с толку именно так, как придумали Давыдов с Виролайненом: идти по речке, потом междуречье пересечь туда и обратно, а дальше – снова по мелководью до самого озера. Два часа потеряем, а глядишь – сутки выиграем. Нам бы только добраться до этой Саукко…

– Товарищ лейтенант, а может, отсюда дать радиограмму? А потом уточнить…

– Нет, нельзя. Закон разведки – давать только проверенные, а стало быть, вполне досто–верные сведения. Нам надо увидеть корабли и убедиться, что это – не липа. И узнать число их. А пока, сержант, подготовьте радиограмму номер два с теми данными, которые мы мо–жем считать точными. Добавьте координаты Саукко, но вставьте слово «вероятные». Ясно?

Десантники всё сделали так, как наметили: похоронили у красного валуна Матушкина, утопили трупы эсэсовцев и лишнее оружие, прошли сложным маршрутом, запутывая следы. Если их и преследовали, то подойти на близкое расстояние не смогли. Во всяком случае, группа не обнаружила никаких признаков опасности. Но уже в полукилометре от залива де–сантники увидели патруль – двух солдат. Навстречу этой паре двигалась другая.

– Охраняют. И крепко. Значит, есть что охранять. Сделаем так: Нович подготовит радио–грамму номер один с пробелом – числом кораблей и оттянется вот на тот холм. И будет вни–мательно слушать. Мы вчетвером проходим первую линию патрулей. Это несложно. Дальше будет потруднее, поскольку охрана там наверняка покрепче. Вот дальше пойдем мы с Давы–довым, а Кузнецов с Виролайненом станут нас прикрывать. Если понадобится – огнем. Длинными очередями. И вы, Нович, на это внимания не обращайте. На немецкие автоматы и пулеметы – тоже. Сможете отличить по звуку? Вот и отлично. А если услышите наши короткие очереди – считайте. Только короткие, ясно? Сколько очередей, столько и кораблей в бухте. Внесете данные в радиограмму и передадите. За холмом – озеро. Там утопите рацию. Постараетесь добраться к тому месту, куда подойдет катер. Вот вам карта, вот фонарь Ратьера. Сигнал катеру – две длинные и три короткие вспышки. Цвет зеленый. При встрече с противником карту сжечь. Да, вы же некурящий… Дайте ему спички, а лучше зажигалку. Вот так… И всем приказ: в плен не сдаваться. Последнюю пулю – для себя. Вам всё понятно, сержант?

И тут «рыжий черт» дал слабину: по щекам его поползли слезы, он хлюпнул носом.

– Так же невозможно, товарищ лейтенант… Вы там, а я тут…

– Не распускайте нюни, Нович! Вы же десантник. Задание надо выполнить. Вы – радист, и в создавшемся положении иного выхода нет. Ваша радиограмма может спасти тысячи жизней. Всё, пошли…

Позади первая линия патрулей. По знаку лейтенанта Виролайнен и Кузнецов останови–лись. Хомутов и Давыдов двинулись дальше. Начал накрапывать дождь. У за¬лива сгустился сумрак, да дождь к тому же шелестел в ветвях, гасил звук шагов. Но вот до залива уже трид–цать шагов… десять… пять… Хомутов и Давыдов нырнули в прибрежные кусты. Глянули на залив и оторопели: вместо боевых кораблей на воде покачивались груженные лесом баржи и вполне мирные буксиры. На противоположном берегу смутно виднелись очертания какого–то строения.

– Там, похоже, лесопилка, – прошептал Хомутов, – а в заливе ничего похожего на броне–катера…

– А зачем так охранять лесопилку? Ты вглядись, Саша, хорошенько. Разве это лесовоз–ные баржи? Это же десантные самоходки! А бревна – маскировка. И буксиры – маскировка. Ты погляди, какие очертания корпусов у них. Бронекатера, точно…

– Похоже.. Но где же орудия? Пушек–то нет.

– Верно. Только всё есть для их установки, ручаюсь. Отсюда не видно. Орудие закрепить на готовом месте – раз плюнуть. Несколько часов работы. Перед выходом они вернутся ненадолго в Кексгольм, а оттуда – к цели, понимаешь? Здесь же, для авиаразведки – самые обычные грузовые суда. И недаром на берегу лесопилка. Для убедительности…

– Ты прав. Молодец, Никола. Так сколько же их? Так, девять катеров и шесть десантных барж. Ну что, попробуем вернуться?

– Еще бы… Только бы не наскочить в этой мгле на часовых.

Когда оба, прихватив с собой и Виролайнена с Кузнецовым, миновали внешнюю линию патрулей, лейтенант вспомнил: «Невидимки и неслышимки…» Что же, всё так и получилось, как приказал полковник. Почти так… Во всяком случае – без стрельбы…

Нович отстучал «СК» и свернул рацию. Десантники шли теперь быстрым шагом, почти бегом. И каждый готов был горячо поблагодарить Виролайнена за раяшки: они действитель–но не промокали, были легки, и нога, надежно защищенная, в то же время чувствовала каж–дую неровность. Группа прибыла на место подхода катера, а впереди было ещё два с лишним часа ожидания.

…Маленький «морской охотник» подошел к берегу так тихо, что Хомутов заметил его только потому, что уже давно и нетерпеливо поглядывал то на светящиеся стрелки часов, то на озеро. Лейтенант коротко свистнул, подавая сигнал десантникам, и направил зеленое стекло фонаря Ратьера в сторону катера. Почти тотчас на воду была спущена шлюпка и мед–ленно двинулась к берегу. Гребли лишь двое, да один сидел на руле. Наконец шлюпка зака–чалась у самого берега на мелкой волне, и хриплый голос произнес. «Пароль?» Хомутов по–чти крикнул: «Нева!»

Шлюпка теперь двигалась куда быстрее – шесть пар крепких рук гребли изо всех сил. И вдруг Кузнецов выпустил весло и стал сползать со скамьи на дно. Лишь спустя мгновение все услышали металлический стук немецкого крупнокалиберного пулемета, но никто не ви–дел, от¬куда стреляют. А на катере видели. Ствол орудия чуть поднялся, и над водой прока–тился тяжелый грохот… Ещё очередь с берега – пули с визгом прошли над головами людей в шлюпке, и снова рявкнула корабельная пушка. Пулемет замолчал, а на берегу показались фигурки людей. Немцы… Они бежали к воде и стреляли из автоматов. Но шлюпка была уже в сотне метров от берега и подходила к катеру. А орудие катера било уже по кром¬ке берега. Заработали оба корабельных пулемета. Фашисты бросились за камни, у воды осталось не–сколько неподвижных тел…

Всё лето «дорога жизни» через Ладогу действовала бесперебойно. Правда, гитлеровцы пытались бомбить с воздуха пассажирские пароходы, буксиры, баржи. Но наши истребители надежно прикрывали трассу, по которой шли суда. Боевых кораблей на Ладоге у фашистов летом не было. Их обнаружила в заливе Саукко группа десантников Хомутова и затем пото–пила наша авиация. Но в октябре немцы снова послали несколько бронекатеров и десантных барж в южную часть Ладоги. Эта попытка также завершилась полным разгромом фашистов. Зимой по «дороге жизни» грузы в Ленинград доставлялись на автомобилях. До самого про–рыва блокады, или, вернее, до восстановления нормального сообщения между Ленинградом и Москвой…