1

Старуха напоминала деда-мороза — розовощекого, с мясистым носом, паточным взглядом голубоватых глаз, над которыми бугрились седые кустистые брови. Даже усы у старухи были. Разумеется, не столь роскошные, как у деда, но вполне заметные, рыжеватые. Они свисали над губами, точно короткие сосульки, прихваченные улыбчатым солнцем. Не хватало лишь бороды, но ее можно было сладить из ваты. И она запросто легла бы на крупный, округлый подбородок.

Кравца забавляло такое несезонное сходство. Потому что на дворе шебуршила первыми опавшими листьями осень. Горы еще прихорашивались яркой желтизной и видом своим не вызывали тоски. И небо смотрелось над ними просторное, прозрачное и лукавое в синеве, точно детская хитрость.

Безбородый дед-мороз, задержанный на Лабинском рынке, с мешком, в темно-буром шушуне, казался пришедшим из потрепанной книжки рождественских сказок, которыми он, Кравец, зачитывался в детстве. Между тем телеграмма начальника ОГПУ Северо-Кавказского края, поступившая из Ростова, была предельно ясна и реальна:

«На территории края — Армавир, Курганная, Лабинск, Гойтх, Туапсе — имело место обращение фальшивых денежных знаков достоинством в три червонца. Номер фальшивого знака АА 1870015. Всем уполномоченным ГПУ края приказываю принять меры для задержания и обезвреживания преступников. 24 сентября 1928 года».

Допрос вел Чалый, помощник Кравца, переведенный сюда неделю назад из Таганрога. По годам Чалый старше Кравца. Ему тридцать пять. Высокий. Потрепанный внешне, как этот телефон, на который время от времени посматривает Кравец, дожидаясь звонка чрезвычайной важности. Правда, не служебной, а личной. Но для человека, если он сильно ждет, это все равно.

Старуха, точно изваяние, восседала на табурете посреди комнаты, которую никак нельзя было назвать кабинетом, хотя на самом деле это был кабинет уполномоченного ГПУ Дмитрия Кравца. Единственная кабинетная вещь — маленький коричневый сейф — стояла на полу за сундуком и не лезла в глаза, как это делали пузатая печь с двумя чугунными конфорками, обыкновенный обеденный стол, покрытый клеенкой, да четыре табурета, сколоченные добротно и неискусно.

Чалый ходил вокруг старухи артистично и опасливо, точно дрессировщик на арене цирка, иногда посматривал в сторону Кравца с деликатной улыбкой, будто ожидая от него аплодисментов.

— Ты, мать, не финти, — говорил Чалый. — Закрой глаза. Представь, что я батюшка. И выкладывай как на духу. Где взяла тридцатку?

— Как же я представлю, — без злобы, но деловито говорила старуха. — Рожа-то у тебя лихоимская. Пужаться я тебя пужаюсь. А представить в церковном виде не могу.

— А ты поднатужься. Пофантазируй, — уговаривал Чалый. — Может, что и получится.

Нет. С Чалым Кравцу не сработаться. Возможно, помощник человек и опытный, но он еще и позер, и на язык несдержанный. Кравец не уважает таких людей. И придерживается мнения, что помощники — не родители и не соседи. Их-то выбирать можно.

Кравец смотрит на старуху и говорит:

— Фантазию побоку. Это не каждому дано.

Чалый за спиной старухи. Продолговатое лицо его округлилось в гримасе: дескать, не надо вмешиваться, все на мази. Но Кравец сделал вид, что не понял или не заметил неудовольствия помощника. Поглаживая трубку телефона, готовый снять ее каждую секунду, он спросил старуху:

— Объясните нам самыми простыми словами, как попали к вам эти тридцать рублей.

— Сынок, я уже говорила. Не воровка я. Мне семьдесят три года, но за всю жизнь я никогда не брала чужого, В Трутной вам подтвердит любой станичник.

— Охотно верю, мамаша. Однако вы не отвечаете на мой вопрос.

— У меня, сынок, уже язык отсох объяснять вот этому начальнику, — она важно указала перстом на Чалого, — как что было...

Кравец без энтузиазма улыбнулся:

— Ну, а что все-таки было?

— Эту красненькую я получила от покупателя за семечки.

— Вспомните, гражданка Бузылева, как выглядел покупатель?

— Мужик, — подумав, ответила старуха.

— Вы его запомнили?

— Зрение у меня не особливо.

— Пользуетесь очками?

Старуха поморщилась:

— Аптека не прибавит века.

— Вполне возможно, — согласился Кравец. — И все же...

— Мужик твоих лет, сынок. Роста низкого. Светленький. Большего не помню.

— Много семечек он купил?

— Один стакан.

— А привезли вы?

— Мешок. Да и тот лишь на треть продала. Вот начальник как воровку с рынка увел. Перед народом нашим опозорил.

— Ты, мать, не загибай, — назидательно заметил Чалый.— Увел я тебя культурненько, если бы ты сама едало не разинула на весь базар, никто рандеву наше бы и не заметил.

Кравец остановил его коротким жестом:

— Сколько денег вы взяли, выезжая из станицы Трутной?

— Пять рублей, — гордо ответила старуха.

— Запишем. Пять рублей. Стакан семечек на здешнем рынке стоит пять копеек. Или вы продавали по три?

— Как можно? За пять.

— Товарищ Чалый, сколько стаканов может влезть в треть мешка?

Задумался Чалый, без морщинок на лбу, а чуть прикусив верхнюю губу. Потом вдруг хлопнул в ладоши, словно собираясь пуститься в пляс:

— А что гадать, товарищ уполномоченный, перемерять можно!

— Ни к чему, — возразил Кравец. — Во всяком случае, в одном стакане не меньше, чем сто граммов семечек... В этом мешке шестьдесят килограммов. Арифметика простая. Даже в церковноприходской школе нас этому учили. Одна треть — двадцать килограммов или двести стаканов семечек. Пять копеек стакан. Итого десять рублей. Пять гражданка Бузылева взяла из дому. Весь капитал — пятнадцать рублей. У меня вопрос, гражданка Бузылева, как вы смогли набрать нужную сумму, чтобы дать сдачу с тридцати рублей за один стакан семечек?

Старуха вдруг утратила сходство с елочным дедом, и черты лица ее расплылись, как морозный узор, на который подышали.

— Воды, — кивнул Кравец Чалому.

Ведро стояло в сенях. И пока Чалый бегал за кружкой, старуха, кажется, пришла в себя, вынула из рукава шушуна платочек. Отирая пот, осмысленно и сурово посмотрела на Кравца:

— Ух ты, аист! Чего-то я сама не сообразила?

От воды отказалась. Может, побрезговала кружкой с побитой эмалью. Кравец спросил:

— Будем говорить правду?

— Само собой, сынок... Нашла я эти деньги. Прости, господи, душу грешную.

— Где нашли?

— В тот самый момент, когда он это... Платок вынимал, чтобы карман для семечек ослобонить, тридцатка и выпала.

2

Чалый взял старуху в ларьке кооперации, где она хотела купить ситца. Продавец был предупрежден относительно трехчервонных денег. И присматривался к номерам.

Может, Чалый и поспешил. Может, лучше было бы проследить за старухой со стороны, выяснить, с кем она связана. Чалый же предпочел малый результат, но немедленный. Кравец, который неодобрительно относился к действиям помощника, не успел переговорить с ним серьезно, ибо сразу после допроса старухи Бузылевой позвонили из Ростова. Пришлось доложить ситуацию. Начальство расценило задержание Бузылевой как успех. Но справедливо отметило, что неграмотная семидесятитрехлетняя старуха едва ли имеет склонность к печатанию фальшивых купюр. Поэтому следует предположить, по крайней мере, одно из двух: либо кто-то дал ей денежный знак для размена, либо она действительно нашла его. По первому предположению следует изучить круг людей, с которыми как-то связана старуха. По второму — нужно водворить старуху на рынок и с ее помощью попытаться опознать того неизвестного покупателя, который выронил тридцатку.

Остаток дня Чалый провел со старухой на рынке. К сожалению, неизвестный (если таковой действительно существовал) меж прилавков больше не появлялся.

Кравец разрабатывал другую версию. И здесь ему неожиданно помог внук старухи Николай Бузылев, которого прислал в отделение Чалый.

Оказывается, внук утром приехал в Лабинск вместе с бабкой, но первую половину дня провел в механической мастерской, где ему чинили паяльную лампу. Николай был ровесник Кравца и произвел на последнего самое отменное впечатление.

— Давно хотел к вам зайти, — сказал он Кравцу. — Да без дела было неудобно. Я вас еще с гражданской помню. По разведотделу 9-й армии. Я ведь тоже в разведке служил, только в полковой.

Лицо у парня было, в общем, знакомое, но с 9-й армией Кравец расстался еще в мае двадцатого года, когда был переброшен к Уборевичу на борьбу с белополяками. Конечно, они могли где-то встречаться и даже наверняка встречались. Да разве упомнишь!

Поговорили тепло.

Выяснились два обстоятельства. Первое — старуха Бузылева была повитуха, поэтому круг людей, с которыми она общалась, без малого вся станица. Второе — старуха отличалась редкой скупостью и многими другими человеческими недостатками и едва ли бы упустила возможность взять то, что плохо лежит.

Прощаясь, Николай Бузылев стеснительно сказал:

— Товарищ Кравец, я хочу пригласить вас на свадьбу. А что? Как старого однополчанина, ведь можно же!

— Когда свадьба?

— Через три недели.

— Попробую приехать...

— За это спасибо.

Вечером Кравец и Чалый обменялись мнениями по делу Бузылевой. Сошлись на том, что старуха скорее всего и вправду нашла эту злополучную тридцатку. Фальшивомонетчики, доверив ей деньги, наверняка бы продумали, как отвечать старухе в случае задержания. Уж чего проще сказать, что взяла она из дому не пять рублей, а двадцать. Вот тебе и сдача для покупателя... Проверяй!

Попили чаю. Потом Кравец предложил:

— Иди спать, Кузьма Самсонович.

Чалый замялся:

— Моя очередь в ночь дежурить.

— Иди... Все равно мне не до сна. Сам знаешь, к телефону привязан.

За двое суток (Кравец вчера по личному делу выезжал в Курганную) в папке «Для доклада» не набралось много писем, документов, требующих немедленного ответа и решения. Папка оставалась тощей, точно отрывной календарь на закате года.

Шел первый час ночи, когда Кравец снял со стены лампу, поставил ее перед собой. Развязал потертые сероватые тесемки.

Лампа хотя и не чадила и горела ровно, но источала запах керосина, подобно тому как папироса источает запахи табака, а осень — дождей и прелых листьев. Тепловатый, несвежий воздух стоял в комнате. Прежде чем приняться за папку, Дмитрий распахнул окно, и, свободно дыша, долго смотрел в темную, спокойную ночь без луны и без звезд, но все же красивую в своей густой непроглядности и пружинящей тишине. Никакие мысли, ни большие, ни малые, не рождались в те минуты в его голове. И он смотрел в ночь не напрягаясь, расслабленно. И что-то обновлялось в нем.

Он вернулся к столу если не отдохнувшим, то во всяком случае с головой посвежевшей, свободной от тяжести. Укоризненно поглядев на телефон, распахнул папку.

Первой там лежала утвержденная финансистами инвентаризационная опись, затем список книг, поступивших в уездную библиотеку. Третьим — серый почтовый конверт, на котором женским почерком было выведено: «Тов. Кравцу (в собственные руки)». Ни адреса, ни почтовых штампов. Значит, письмо кто-то лично принес сюда, в отделение, вероятно, когда Кравец ездил в Курганную.

Лезвия ножниц будто ради приличия надкусили лишь самый край плотного четырехугольного концерта, из которого Кравец вытащил тетрадный листок в косую линейку и согнутый пополам ярко-красный, хрустящий трехчервонный денежный знак.

«Уважаемый тов. КРАВЕЦ!

Если вас заинтересуют эти деньги, приезжайте к нам в Трутную или дайте знать, приехать ли мне к вам.

Люся Щербакова,

секретарь комсомольской ячейки молокозавода».

Кравцу не потребовалось мять купюру, смотреть ее на свет. Номер денежного знака был тот же самый, что и в телеграмме из Ростова, что и на кредитке, отобранной у гражданки Бузылевой, — АА 1870015.

3

До самой окраины Чалый шагал впереди брички, которая медленно колесила по лужам и грязи, точно мерин, тащивший ее, был вял спросонья или просто ленив.

Дождь застучал по пыли и веткам чилиги в тот самый момент, когда Кравец вышел из отделения, чтобы отправиться на конюшню запрягать лошадь. Тучи еще не заполонили небо. И звезды дремали сладко. И высота чувствовалась, как ранней весной. Однако капли ложились крупные. Совсем не теплые. Осенние дождевые капли.

При этом дробном, торопливом стуке Кравец первым делом вспомнил, что у него нет плаща, и оделил небо недобрым словом. К счастью, бричка имела откидной верх. Пусть плохонький, старый, но из настоящего брезента, который с солдатской стойкостью принимал на себя и воду, и пыль, и ветры.

Чалый явился в длинном, по щиколотки, прорезиненном плаще, при роскошном капюшоне, возвышавшемся на его могучих плечах, словно шлем рыцаря. Кравец уже сидел в бричке. И вожжи лежали у него на коленях.

— Взбирайся, — сказал он Чалому.

Тот покачал головой. Вернее, капюшоном. И это получилось очень важно.

— Разомнусь малость. Для дыха со сна полезно.

Произнося слова, он поднял руки к груди и энергично потряс ими, как порой это делает дирижер, предлагая музыкантам активизироваться.

Еще полчаса назад, прочитав письмо Люси Щербаковой, Кравец способен был сделать с Чалым все, что угодно. Нет, он не был горяч по натуре, но злость на помощника вдруг поднялась в нем угрожающе, готовая выплеснуться, точно вскипевшее молоко. А вот подуть на Кравца было некому. И он опять распахнул окно и ходил по комнате широкими шагами.

Как же так можно? Что за халатность? Совершенно очевидно, девушка приходила сюда, хотела видеть Кравца, оставила для него письмо. Почему же Чалый не доложил?

Немедля Кравец послал за помощником. А сам выискивал слова, которыми его встретит:

— Нам придется расстаться. Я освобождаю вас от занимаемой должности.

Но пока пришел Чалый, Кравец уже поостыл. Он понял, что эти заготовленные фразы прозвучат громко, но едва ли продвинут дело вперед. А вопрос, где работать Чалому и в какой должности, решит ростовское начальство, когда получит рапорт Кравца.

Чалый цокал языком и оправдывался:

— ...Приходила в ваше отсутствие такая маленькая и светленькая, как цыпленочек... Вчера приходила. Письмецо оставила. Просила, чтобы вы лично ответили. Я заверил, у нас ничего не остается без ответа.

— Поедете со мной в Трутную, Кузьма Самсонович, — устало сказал Кравец.

...На окраине Чалый энергично взобрался в бричку. И рессора взвизгнула жалобно, словно котенок, которому придавили хвост.

— Возвращались бы лучше домой, Дмитрий Иванович. Звонок из Курганной опять-таки вам дюже интересный предстоит. А Чалый дядька битый. Он и не такие загадки разгадывал.

— Вполне возможно, — и в голосе Кравца не слышалось согласия, проскальзывало лишь нежелание продолжать разговор.

Дождь дружно барабанил о верх брички, терся о брезентовый фартук, которым мужчины накрыли колени, холодил лица, потому что ветер был встречный, клубкастый. Мерин при особенно сильных порывах останавливался, поворачивал морду, точно хотел пожаловаться ездокам.

В Трутную приехали с рассветом. Дождь прекратился. И лужи на дорогах смотрели в небо спокойно, без ряби. И облака плавали в них, точно бумажные кораблики.

Забор вокруг молокозавода строить, видимо, передумали. Только так можно было объяснить существование дюжины почерневших столбов, закопанных в землю на равном отдалении друг от друга. Следов планок, тем более штакетника, на столбах и поблизости не замечалось. Ограду заменили кусты чилизника, низкие, но подстриженные аккуратно, с любовью и знанием дела.

Здание было сложено из кирпича, крыто железом. Окна золотились на восходе большие, широкие.

Из брички было видно, как кто-то в брезентовой накидке нагнулся перед выкрашенными охрой дверьми. Чалый толкнул в бок Кравца. Тихо произнес:

— Гляди-кось.

Кравец ничего не ответил. Потому что видел все и без подсказки Чалого. Человек в брезентовой накидке обернулся, выпрямился. И оказался густобородым стариком с клюкой в руке.

— Лешак меня побери, — беззлобно сказал он. — Табак просыпал.

— Закуривай, батя, — протянул пачку с папиросами Чалый. — Только чешись быстрее, а то лясы точить нам с тобой недосуг.

Старик не проявил особой прыти. Подошел степенно. Папиросу вынул не торопясь.

— Скажи, батя, где будет дом секретаря вашей комсомольской организации Люси Щербаковой?

— Вы из милиции? — по-птичьи склонив голову, посмотрел на них старик.

— Все может быть, — многозначительно ответил Чалый.

— Быстроть очень. Часа два минуло как за вами поехали.

— Кто? — спросил Кравец.

Старик, который настроился на разговор с Чалым, подозрительно перевел взгляд на Кравца и ответил неопределенно:

— Представители.

Чалый поднес старику спичку;

— Не темни, батя. Выкладывай, по какому случаю милиция понадобилась?

Старик уклонился от ответа:

— Дом Щербаковых за углом. Там все село собралось. Сразу увидите.

4

В комнате пахло яблоками. Они лежали в большой вазе, что стояла посреди стола, свежие, краснобокие.

Женщина сидела за столом, прикрыв ладонью глаза, словно стыдилась своего горя.

— Я уполномоченный ГПУ, — сказал Кравец. — Попрошу всех посторонних выйти из комнаты.

Женщина медленно опустила руку. Глаза ее, к удивлению Кравца, оказались сухими.

Кравец воспользовался табуретом по другую сторону стола.

— Как же это случилось? — тихо и грустно спросил он.

— Она редко возвращалась домой поздно, — женщина тщательно выговаривала слова, будто боялась, что сорвется, запричитает и не сможет толком разъяснить представителю власти, оказавшемуся в Трутной со сказочной быстротой, как почуяла беду, случившуюся с дочерью. — Но все же иногда приходила Люся и после одиннадцати. Собрания, заседания, общественные дела, комсомольские... Так вышло и ныне. Не стала я дожидаться ее возвращения. Сердце с вечера у меня покалывало... Прилегла, А в первом часу почудилось мне, дверь в сарае скрипнула. Подумала я, что неплотно щеколду закрыла, телка, чего доброго, из сарая выйдет. Поднялась я. За порог ступила. И все... Вижу, дверь в сарай открыта, а Люся моя меж ей раскачивается, словно летает. Потому как петлю я сразу не увидела...

— Вы знали, что позавчера дочь ездила в Лабинск?

— Знала.

— Она вам рассказывала, с какой целью совершила эту поездку?

— По делам. В уком комсомола.

— Она имела в станице врагов?

— Нет, — убежденно ответила мать.

— Не замечали в ее характере какие-нибудь изменения за последние неделю-две?

— Изменения, конечно, были... Все-таки к свадьбе готовилась.

— Жених здешний?

— Да. Коля Бузылев.

— Вот как... Размолвки у них не случилось?

— Про это не знаю... Не нравилось Люсе, что выпивает Николай. Да успокаивала я ее, мало какой мужчина по этому делу не грешен.

— Кто вынул тело из петли?

— Тимофей Григорьевич.

— Фамилия?

— Сильнейших... Сторож молокозавода.

— Как он здесь оказался?

Женщина сделала паузу, собираясь с мыслями:

— Я заголосила. Станичники уже спали. А он услыхал. Молокозавод близко...

Позднее, составляя докладную в Ростов, Кравец тщательно перебирал в памяти разговоры того дня. Их было много, разговоров с людьми, знавшими Люсю по станице, по работе, по комсомолу. Общая картина складывалась такая. Вернувшись с работы, Люся поужинала и поспешила в станичный клуб, где самодеятельные артисты начинали подготовку к ноябрьским праздникам. Там она пробыла до одиннадцати часов. Ушла раньше других, когда танцевальная группа еще репетировала. Живой Люсю больше никто не видел.

Несколько человек — сотрудников молокозавода — показали, что накануне девушке угрожал местный алкоголик Женька Жильный, которого по настоянию Люси уволили с завода.

Любопытные сведения сообщил сторож Тимофей Григорьевич Сильнейших. Он вовсе был не такой дряхлый, как показалось накануне утром Кравцу и Чалому. Старила его борода. На самом деле сторожу исполнился шестьдесят один год.

Они сидели в тесном кабинете директора молокозавода. И за стеклянной дверью Кравец видел просторный чистый цех. Громадные окна. Выкрашенные в голубое резервуары и желтые шланги между ними.

Старик не торопился и говорил с расстановкой, словно забивал гвозди:

— В семь вечера при заступлении на дежурство я видел, как аккурат против завода повстречал Люсю Щербакову Женька Жильный. О чем они говорили, не прислушивался. А когда Люся пошла, Жильный крикнул: «Ты еще пожалеешь, сука!»

Где-то к полуночи сторож слышал пьяный голос Женьки, распевавшего неприличные песни, но самого Женьку не видел, так как находился по другую сторону завода.

Выяснилось, Жильный дома не ночевал. И где сейчас находится — неизвестно.

Милиция прибыла в станицу что-то около десяти утра: участковый милиционер, оперативник из уездного угрозыска, врач — женщина средних лет. С профессиональным хладнокровием она осмотрела труп. Констатировала:

— Вначале была задушена. Потом подвешена. Более точные сведения будут получены после вскрытия...

5

На крыльце сельсовета Кравец вынул карманные часы, подаренные ему разведотделом 9-й армии весной 20-го года. Это были большие серебряные часы швейцарской работы, на крышке которых изящно было написано: «Доблестному разведчику Дмитрию Кравцу за подвиги во имя Революции».

Фигурная стрелка, по выделке своей представлявшая почти произведение искусства, показывала четверть двенадцатого.

Чалый остался в сельсовете с поручением собрать сведения о людях, проживавших когда-либо в городе. Он должен был также выяснить их прежние специальности. Ибо если деньги печатают в Трутной, то это может делать лишь человек, живший в городе и знакомый с технологией изготовления денежных знаков.

Пройдя немощеной площадью, на которую с западной части наступала громоздкая, как гора, церковь, Кравец свернул в проулок, ведущий к дому Щербаковых. Перед домом по-прежнему было людно. И еще стояла милицейская повозка. И тело лежало на ней, прикрытое бледно-розовым байковым одеялом.

Представитель угрозыска сказал Кравцу:

— Коль наша помощь не требуется, мы уезжаем...

— Позаботьтесь о медицинском заключении, — попросил Кравец.

Врач и участковый милиционер уже сидели в телеге.

— Хорошо, — ответил опер. И пошел рядом с лошадьми.

Мать Люси заплакала. Скрип колес оказался тем последним звуком, после которого не хватило сил сдерживать, таить в себе горе.

Кравец осторожно взял ее за локоть.

— Я хочу посмотреть бумаги вашей дочери. У нее были какие-то бумаги?

— Да, — остановилась женщина. — На этажерке есть целая папка. И еще она вела дневник. Прятала только, скрывала, глупая, даже от меня.

— Товарищ уполномоченный! — старик Сильнейших, кажется, бежал или шел очень быстро, потому что был потный и дышал часто. — Женька Жильный при доме объявился.

Нельзя сказать, что Жильный произвел на Кравца отталкивающее впечатление. Но вид небритого, заплывшего лица с глазами мутными, воспаленными не доставлял особого удовольствия.

Жена Жильного — молодая, изможденная женщина — и сынишка лет четырех смотрели с таким жалостливым испугом, что Кравцу стало не по себе. Он попросил:

— Оставьте нас вдвоем.

Женщина прикрыла дверь с такой осторожностью, точно она была из хрупкого стекла.

— Вы всегда жили здесь? — спросил Кравец.

— Нет. Два года я работал в Тихорецкой. Слесарем в депо. Там и оженился.

— Как попали в Трутную?

— Дом после матери остался.

— Где провели сегодня ночь?

— Не помню.

— Это не ответ.

Женька Жильный пожал плечами:

— Проснулся у леса. В стоге сена.

— Когда последний раз видели Люсю Щербакову?

— Не хочу об этой стерве и разговор держать.

— Убили ее сегодня ночью.

Нет. Не вздрогнул Женька, не ахнул, не раскрыл рот в удивлении. Только покосился на Кравца недоверчиво, подозрительно. Потом, облизав губы, хрипловато сказал:

— Не загибайте.

— А я и не загибаю, Женя. Правда это. Разве жена тебе не говорила?

— Она уже месяц со мной не разговаривает. К матери грозится уехать.

— Довел, значит.

— Точно. — Жильный потер ладонью подбородок. Потом вдруг спросил: — Колька Бузылев-то где?

— Нет Кольки в станице. В Лабинске он со вчерашнего дня.

— Вы с Колькой про это дело потолкуйте. У него догадки и соображения возникнуть могут.

— А у тебя соображений нет?

— Не убивал я ее. И баста.

— Свидетели есть, что ругался ты с ней вчера. Ночью пьяные песни твои слышали...

— Я здесь со всей станицей переругался. И песни по пьяной лавочке почти каждую ночь пою.

— Для следственных органов это все слова. Свидетельства против тебя. Алиби нет.

— Что за алиби?

— Алиби. По-латыни — в другом месте. Юридический термин. Нахождение обвиняемого в момент, когда совершилось преступление, в ином месте, как доказательство его непричастности к преступлению.

— Я в другом месте и был.

— Это еще выяснять надо. А пока придется задержать тебя, Женя.

— За что?

— По подозрению.

Ничего не ответил Женька Жильный представителю власти. Может быть, он и выругался бы сгоряча или запротестовал. Да не успел. Проскользнула в комнату жена его, бледнее тумана. Шепчет, словно страхом давится:

— Дом Щербаковых горит...

Дым карабкался вверх не густой, не темный, а скорее белесый, как над хорошо гудящим костром. Кое-что из скарба громоздилось посреди улицы, где стояли люди, удрученные новой бедой, нагрянувшей в станицу. Пожар начался в то время, когда почти вся станица вышла за околицу проводить милицейскую телегу.

Стены еще не горели, но было очевидно, что дом невозможно спасти, потому что камышовая крыша пылала, словно факел. Отчаянно выла соседская собака, привязанная веревкой к старой, искореженной груше.

Одна женщина говорила другой:

— А Колька Бузылев, как увидел телегу, лицом что смерть стал. Ни словечка не вымолвил и бежма в станицу.

Мать Люси сидела на зеленом деревянном чемодане. И Кравец понял, что седины у женщины прибавилось за это утро много. Он спросил:

— Дневник дочери спасли?

Женщина не подняла взгляда, медленно покачала головой:

— Там он.

— Где? — это Чалый. Он, оказывается, здесь.

— На гардеробе, во второй комнате.

Что греха таить, не ожидал Кравец такой самоотверженности от своего помощника. Другие присутствующие на пожаре люди просто вообще не знали Чалого. Потому их не столь удивил, сколь обеспокоил поступок человека, опрометью бросившегося в огонь.

С воловьей медлительностью потянулись секунды, а пламя, точно в отместку за дерзость, перекинулось на крыльцо, заслонило выход... Потом вдруг крыша стала оседать с потрескиванием мыльной пены, пламя на секунду исчезло, и сноп искр вырос над домом, красиво устремляясь в небо.

...Чалый выпрыгнул через окно. Он выпрыгнул неудачно, видимо, вкладывал в прыжок последние силы. Он уже не мог без посторонней помощи подняться с теплой, пахнущей гарью земли, но прижимал к груди сероватую общую тетрадку, на которой фиолетовыми чернилами было написано: «ДНЕВНИК ЖИЗНИ».

— Надо брать Сильнейших, — выдавил Чалый.— Если, конечно, дед еще не ушел, не смылся...

6

«— Пойду за тебя замуж, — сказала я Николаю. — С двумя условиями: даешь слово не пить и рвешь дружбу со стариком Сильнейших.

— Пить я брошу. За исключением, конечно, государственных праздников и дней рождения. И с Сильнейших дружбу порву. Только не в один день. С ним нельзя так. Страшный он человек».

Это была последняя запись в дневнике Люси Щербаковой. Ее-то и успел прочитать Чалый там, в горящем доме. Как он успел это сделать? Может, Чалый не смог объяснить бы и сам.

Но это были очень важные строчки. Они логически завершали догадку, вернее подозрение, возникшее у Чалого еще в сельсовете.

Председателем сельсовета оказалась женщина — на язык бойкая, на лицо броская. Повязанная пестрым платком, точно кукла-матрешка.

— Сколько жителей в станице? — спросил Чалый.

Председательша посмотрела на него с таким удивлением, словно Чалый не произнес слова, а пропел их, как в опере. Но ответила быстро:

— Четыре тысячи сто три человека. — И тут же поправилась: — Теперь сто два...

Чалый переминался возле стола, словно примериваясь, с какой стороны к нему подсесть. Председательша, не знавшая привычки Чалого работать стоя, несколько нервничала, обеспокоенная странным поведением сотрудника ГПУ.

— Умельцы есть?

— Где? — не поняла женщина.

— Умельцы, спрашиваю, в станице есть?

— По какому делу?

— Ну уж ясно, не по любовному, — Чалому показалось, что председательша строит ему глазки. Его длинное, худое лицо порозовело на скулах. Так случалось, когда Чалый стеснялся или гневался.

— В какой станице умельцев нет? Ты что, товарищ, с луны свалился?

«Это явное наступление, — подумал Чалый. — Боевитая женщина! Впрочем, иного не могло и быть. Кто бы несмелую, безответную председателем сельсовета избрал бы».

— Ладно, родная, — сказал он вслух. — Ты на меня варежку не раскрывай. А давай так договоримся, я тебе вопросы задавать стану. Ты же отвечай на них подробно и точно.

— Присядь, родной. Будь ласков, — в тон Чалому ответила женщина.

Чалый шмыгнул носом. Развернул стул. И сел на него — спинка вперед.

— Мужик-то у тебя есть?

— Оженились мы в тысяча девятьсот десятом году. А в одиннадцатом его по этапу за политику отправили. В четырнадцатом году срок прошел, война началась. Месяца не прожили. Двадцать восемь дней...

— Длинно очень говоришь, — вздохнул Чалый.

— Сам просил подробнее, — обиделась женщина.

— Я не про то... Похоже, одна ты.

— Одна.

— Худо это.

— Чего ж хорошего?

— Да... — Чалый решительно встал со стула. — Много станичников в городах работало?

— За какое время?

— За все время.

— Разве сосчитаешь? До революции много кормильцев на путях работали. И в Белореченской. И в Армавире...

— А сейчас?

— Жизнь-то поменялась. Теперь, кто уехал, не возвернется. На рабфаках учатся, на курсах...

— Может, припомнишь, по каким специальностям у вас мастера имеются?

— Мы такого учета не ведем, потому как мужик наш, он на все руки мастер. И плотник, и пахарь, и жестянщик...

— Понятное дело, — недовольно сморщился Чалый. — А люди с редкими городскими специальностями у вас не проживают?

— Как же! — сказала женщина. — У нас тут один старичок живет. Раньше в самом Киеве в университете преподавал. А теперь ночами не спит, в трубу на звезды смотрит.

— Ну? — недоверчиво протянул Чалый.

— Чистая правда... Дама у нас есть одна. Так она до революции всех ростовских барышень бальным танцам учила. Школу свою имела... Или, к примеру, Тимофей Григорьевич Сильнейших, он когда-то для атамана Войска Донского в Новочеркасске деньги печатал. А теперь сторожует на молокозаводе...

Чалый был дядька битый. Всякое дело он схватывал на ходу. Вот почему, выскочив из горящего дома, он собрал последние силы и прошептал:

— Надо брать Сильнейших. Если, конечно, дед еще не ушел, не смылся...

«Смыться» деду не посчастливилось. Он полз через весь двор к оседланной лошади, оставляя от самой конюшни узкий, размазанный след крови. Осколки разбитого кувшина, раздробленная в щепы скамейка свидетельствовали о безжалостной драке, разыгравшейся еще недавно в конюшне.

Николай Бузылев лежал поперек стойла. И рукоятка ножа торчала у него под подбородком.

Кравец вышел из конюшни и молча, словно с удивлением, смотрел на грузное тело старика, пресмыкающегося по земле.

Сильнейших почувствовал этот взгляд, поднял залитое кровью лицо. И они пристально, может, минуту, может, и больше, смотрели друг другу в глаза. Потом сторож тоскливо спросил:

— Стенка мне, гражданин начальник?

На допросе после оказания медицинской помощи он не запирался. И был более разговорчивым, чем в Трутной:

— Все вышло чисто случайно... В двенадцатом часу ночи Щербакова проходила мимо завода, а я возьми и пошути: «Скажу Николаю, что ты в его отсутствие по ночам шляешься». Она в ответ: «Оставь Николая в покое. Иначе худо тебе будет... Я у Николая пачку тридцатирублевок видела. Уж больно новенькие они, хрустящие. Вот сообщу об этом куда следует...»

Она какую ошибку допустила, гражданин начальник. Она не сказала мне, что уже побывала у вас. Если бы она про это сказала, разве я ее бы задушил? Зачем мне мокрое на горбину брать? Я бы на коня — и в горы. Ищи-свищи! Подвела она и себя и меня... Вы спрашиваете про пожар. Пожар тоже мое дело. Я, когда про дневник услышал, обмер прямо. Вдруг девка про меня что накалякала... Забрался я в дом. Обшарил. Нет дневника. Что и делать, не знаю. Пот холодный выступил. И руки трясутся, как у алкоголика. Никогда со мной такого не случалось. Потому что руки у меня крепкие. И к шашке и к труду привычные. А тут, понимаете, себя не узнаю. Прямо-таки затмение находит. Я уже ни с чем и уйти решил, да в санях запах керосина учуял. И гут мне кто словно сказал: «Пали». А жестянка полная была. На пять литров... Тогда я и решился... Чиркнул спичкой. И огонь загулял...

— Что произошло на конюшне?

— Я седлал коня, когда прибежал Колька. Глаза как у волка. Кричит: «Ты, старый пес, Люську порешил?» Я ему в ответ: «Умолкни. И сматывайся, пока тебя ГПУ за штанину не схватило». Тогда он меня и вздрючил скамейкой по голове. Счастье, дышло тут оказалось. Скамейка в щепы, а меня, конечно, тоже задело. Но не до смерти. Кольке показалось, что я концы отдаю. Нагнулся он, тогда-то я ножом его и подстерег...

— Понятно. А как удалось склонить Бузылева к соучастию? Парень, видать, был неплохой.

— Должен он мне был, потому что пил много. Оно хоть и самогон, а платить все равно надо... Вот и попросил я Кольку, не в службу, а в дружбу, по моим делам съездить. Поначалу вслепую. Привез чемоданчик, увез чемоданчик... Про то, что деньги я изготовляю, он неделю назад узнал. Воспротивился. Да я успокоил его. Говорю, сам завязываю. Последнюю поездку сделаешь. И концы...

— И он поверил?

— Да кто знает. Может, поверил, а вполне возможно, что и нет...

Кравец, подумав, спросил:

— Где же вы освоили ремесло фальшивомонетчика?

— На веку как на долгой ниве, — вздохнул Сильнейших. — Много у меня специальностей, окромя этой. Я и печать сработать могу, и по части подписей положиться на меня можно... Но это прошлое. Так сказать, шалость молодости. Я на этом деле давно крест поставил. Да вот дружки ростовские про меня вспомнили, разыскали... Вы не улыбайтесь. Я не по своей задумке фальшивые знаки делать начал. Да и не осилить мне все это одному. Ну, пусть клише я сделал, пусть пресс. А бумагу, а краски натуральные, где мне их тут взять. Нет, гражданин начальник, я вам адресочки дюже интересные дам. В городе Ростове и в городе Армавире... Уж коли меня изловили, возьмите и тех хлопчиков тоже.

Старуха Бузылева истово крестилась, глядя мимо Кравца на серую стену, где не висело ничего другого, кроме отрывного календаря.

— Господи, прости мя, дуру грешную. Господи, прости мя и помилуй...

Кравцу надоело слушать торопливые старческие причитания. Он укоризненно сказал:

— Гражданка Бузылева, вы не в церкви, а в государственном учреждении.

— Бога вспомнить нигде не лишне...

— Отвечайте, пожалуйста, на мой вопрос.

— Да, сыночек, был такой грех. Пришел Николай намедни пьяненький. Я одежду решила его почистить. Полезла в карман. А там пачка денег. Вот и взяла я одну бумажку. Пропади она пропадом!

Рапорт в Ростов был написан. Кравец промокнул чернила. Посмотрел на телефон. И, словно смутившись под его тоскливым, укоризненным взглядом, аппарат вдруг ожил, заголосив хрипловатым, дребезжащим звонком.

Да, да, да... Это была долгожданная Курганная. Растерянность и улыбка проступили на лице Кравца. Мягким, как растопленный воск, голосом он трижды повторил слово «спасибо». Опустил трубку. И обалдело уставился в распахнутое окно, где исподволь наступали прохладные васильковые сумерки.

Тумана не было. Но Кравец шагал по улице точно в тумане. Он даже прошел мимо больничного корпуса. И ему пришлось повернуть назад.

Через сестру он передал Чалому записку:

«Кузьма Самсонович!

А у меня родилась дочь. Вес — 4500. Выздоравливай активнее. Жду тебя очень. Кравец».

Сестра вернулась с ответом, написанным прямо на записке Кравца. Чалый писал левой рукой. И буквы получились такие, словно плясали от радости.

«Девчонка богатырь! Держи хвост пистолетом, начальник. С тебя причитается!»

Чалый остался Чалым... Но Кравцу было хорошо читать эти бесхитростные и, может, чуть грубоватые слова, потому что теперь он знал достоинства и недостатки своего помощника. И понимал, что в конечном счете главное, каков человек в трудном деле. Ведь разве не встречал Кравец на своем веку людей вежливых, тактичных, оставлявших по первому взгляду самое приятное впечатление? А пойдешь с таким на дело, где надо рискнуть, не струсить... и от всех его великолепных качеств останется только пшик. И оказывается на поверку тот человек ценным ничуть не более, чем фальшивый денежный знак.