… Цел домой Котёл с дороги воротился, а от Горшка остались черепки.

Ж. Лафонтен. Котёл и Горшок

Теперь рассмотрим пребывание в Арле Гогена, события, ему предшествовавшие, и последовавшую за этим катастрофу Это поистине одна из самых щекотливых, самых острых и наиболее запутанных проблем в истории живописи. Как много людей категорически принимали одни сторону Винсента, другие Гогена, основываясь на отрывочных сведениях!

Разрешить раз и навсегда этот спор, по-видимому, невозможно, так как слишком многие обстоятельства дела остаются невыясненными. Тем не менее основные его контуры просматриваются и можно провести расследование.

При всей своей гениальности, которая выплёскивалась на холсты в течение многих месяцев, а давала о себе знать и задолго до этого, Винсент совершенно не имел опоры в жизни: ни жены, ни детей, ни родной страны. Его друзья Бок и Милье уехали из Арля, и у него оставались только Тео и его живопись. Полученное воспитание приучило его всегда тушеваться даже перед людьми, его не стоившими, и никогда не высовываться. В случившейся истории он был Горшком.

Гоген был на пять лет старше Винсента, у него были жена и дети. Через свою бабку Флору Тристан он был связан с французской революцией, с мятежным французским духом, восходящим к ???? веку, всегда готовым громко и недвусмысленно выступить против тёмного большинства, которое ему не указ. Но у такого характера есть и обратная сторона: надменность, гордыня, чёрствость. Гоген, как мы уже знаем, провёл часть детства в Перу, в одной из тех заморских земель, куда можно перебраться, когда Европа становится невыносимой. Служа на флоте, он шесть лет проплавал на парусных судах, где жизнь была суровая, в ход шли любые запрещённые приёмы и надо было уметь постоять за себя. Потом он работал на бирже, имел дело с немалыми деньгами, добился успеха и приобрёл способность его презирать, во всяком случае, избавился от неуверенности, парализующей тех, кому приходится доказывать свою состоятельность. Прирождённый боец, на флоте он серьёзно занимался фехтованием (когда он приехал в Жёлтый дом, в его чемодане среди прочего лежали фехтовальные перчатки и маска), английским и французским боксом. В книге «До и после», в которой Гоген упоминает о своём пребывании в Арле, он умно и со вкусом рассуждает об этих спортивных дисциплинах, анализируя требуемые для них качества: способность правильно оценить соперника, умение увидеть его слабые места, искусство наносить и отражать удары.

Как это ни удивительно, исследователи Гогена почему-то не обращают внимания на то, в какой мере эти страницы, написанные бойцом, раскрывают характер автора. Роман или фильм о Гогене мог бы начинаться сценой, показывающей его не художником с кистью в руке, а бретёром в фехтовальной маске и со шпагой в руке.

Поль Гоген был настоящий человек-кремень, который прятал глубоко в себе натуру меланхолическую, мечтательную, мягкую и отчасти ребяческую. Его подлинная натура резко контрастировала с поведением индивида, способного на беспредельный цинизм. Такой контраст говорит о том, через какие испытания прошёл этот незаурядный человек, обладавший способностью подчинять себе женщин, которые были его страстью. Он не был сыном влиятельного и чадолюбивого семейства, подобного клану Ван Гогов, где был Тео, который неизменно поддерживал брата. Ему приходилось надеяться только на самого себя. Наконец, он приехал в Арль с убеждением, что нашёл свой собственный путь в живописи. Винсент в этом уже давно его опередил, но Гоген, в отличие от него, был самоуверен и спесив сверх всякой меры. Из них двоих он был Котлом.

История эта началась не с приезда Гогена в Арль, конфликт назревал уже довольно давно. Поэтому надо вернуться к тем месяцам ожидания, которые предшествовали встрече двух художников, едва знавших друг друга.

Мы оставили Винсента в тот момент, когда он, раздражённый тем, что Гоген всё оттягивает свой приезд, отправился в Сент-Мари-де-ла-Мер. В конце июня Гоген всё же принял предложение Винсента, но он был весь в долгах, не мог оплатить дорогу, и потому непосредственно о приезде речи пока не было. Поскольку Тео не мог одолжить Гогену нужную сумму, план Винсента оказался под угрозой. Винсент предложил такое решение: почему бы Гогену не уехать из Понт-Авена, оставив там в виде залога свои пожитки, холсты и прочее, как он сам это делал, покидая Дренте, Нюэнен, Антверпен? Винсент был даже готов, пожертвовав всем, сам поехать в Понт-Авен.

Гоген откладывал свой отъезд по нескольким причинам. Он вылечился от дизентерии. Он написал смелую композицию с двумя бретонскими борцами, в которой сильно, но, как это для него характерно, в приглушённом регистре прозвучали красные и зелёные тона. В конце июня он отправил Винсенту письмо и рисунок с картины. Письмо заканчивалось такими словами: «Если бы не эти проклятые деньги, я бы сразу собрал свои чемоданы. ‹…› Уже дней десять как у меня появляются всякие безумные замыслы, которые я рассчитываю исполнить на юге. Это связано, как я думаю, с состоянием моего здоровья, которое вновь стало цветущим. У меня теперь появилось что-то вроде потребности бороться, рубить сплеча…» (1). Идея борьбы его стимулировала. Изобразить борьбу – уже значило выйти победителем из схватки.

Его друг Лаваль, который был с ним на Мартинике, приехал в Понт-Авен. Гоген обещал показать его акварели Винсенту, чем вызвал у того что-то вроде ревности к Лавалю: не предпочитает ли ему Гоген своего старого приятеля?

Потом в Понт-Авене высадился Эмиль Бернар вместе со своей семнадцатилетней сестрой, столь же красивой, сколь доброй и умной. Гоген, который в свои сорок лет обрёл прежнюю жизненную силу, сразу же ею увлёкся. Эмиль Бернар разработал вместе с Анкетеном художественную доктрину клуазонизма, которая предполагала выделение больших, очерченных и упрощённых тональных плоскостей, то есть что-то вроде возвращения к приёмам средневековых мастеров живописи. У него были идеи, талант, дерзость, хотя крайняя молодость и очевидная слабость характера не позволяли ему вдохнуть в свои произведения достаточно жизни. По совету Винсента он встретился с Гогеном и показал ему свои картины, объяснив при этом, в чём состоял его замысел. Для Гогена, которому всегда нужно было видеть, что и как делают другие, чтобы найти своё, этот просмотр стал откровением. Слабость Бернара, который не был ни Сезанном, ни Дега, открыла Гогену дорогу.

Бернар от своего нового друга, на поддержку которого рассчитывал, ничего не скрывал и даже показал ему письма Винсента. Гоген прочитал их и начал вернее оценивать того, кто так настойчиво звал его в Прованс. Он понял также смысл суждений Винсента о его, Гогена, творчестве, о технике, которую он использует, о живописи вообще. И это было для него ещё одним откровением.

Поль Гоген и в самом деле был готов рубить сплеча, он наконец почувствовал, что благодаря малышу Бернару нашёл то, чего никогда не умел выразить сам. Он лучше, чем этот молодой человек, видел, куда может привести изобретённый им клуазонизм, который затем превратится в синтетизм. Конечно, и прежде его живопись шла в этом направлении, но он двигался на ощупь. Он написал картину «Видение проповеди»: группа бретонок в традиционных белых головных уборах молится, закрыв глаза и сложив руки, на фоне видения, которое вызвала в их воображении прослушанная проповедь: Иаков борется с ангелом. Итак, вновь борьба – тема, которой было отмечено творчество Гогена летом 1888 года.

Эта картина доказывает, что опыты Бернара были только черновиками. Сила этого произведения так поразила его, что он раскаялся в том, что, вняв совету Винсента, приехал сюда. Потом он всю жизнь будет жаловаться на то, что Гоген обокрал его, а их отношения, внешне вполне дружеские, начали портиться, пока дело не дошло наконец до разрыва.

«Видение проповеди» стало новым шагом в сторону от основных правил, утвердившихся в западном искусстве со времён Ренессанса. Картина воспринимается как плоская поверхность без третьего измерения, хотя бретонки в глубине сцены по размеру меньше тех, что на переднем плане. Влияние японцев и средневековой живописи здесь очевидно. Наконец, роль, отведённая событию воображаемому, не могла не стимулировать склонного к мечтательности Гогена. Название картины указывает на два разных плана: с одной стороны, воображаемое видение, с другой – реальные бретонки, которым оно явилось.

Этот успех добавил Гогену уверенности в себе, но он испытал поражение, домогаясь юной Мадлен Бернар, которая предпочла ему его же друга, 27-летнего Шарля Лаваля. Но этот союз не имел будущего, так как Лаваль умер от туберкулёза в 1894 году в возрасте тридцати трёх лет, а год спустя от той же болезни скончалась Мадлен. Она нашла случай сказать Гогену, что он оказался предателем, выдавая себя за главу художественного течения, которое было основано её братом, и не признавая своего долга перед ним. Что касается отношений между Гогеном и Лавалем, который был ему так близок в Панаме, а потом на Мартинике, то они не пережили этой истории. В одном из писем Гоген даже назвал Лаваля «тупицей».

Мадлен была лучшим украшением группы, обосновавшейся в Понт-Авене. Гоген написал с неё великолепный портрет, по которому можно понять, что он был без ума от молодой особы. Вероятно, её присутствие вдохновляло его как из-за несомненной любви и желания, которое он к ней испытывал, так и некоей идеей отречения, наверняка им же ей внушённой.

Всё это время Винсент от нетерпения не находил себе места. Он писал в Понт-Авен, ему отвечали, и таким образом он как бы сам участвовал в происходившем там творческом кипении. Он предложил устроить обмен картинами, отправляя их по почте. Винсент отправит автопортрет, Гоген сделает портрет Бернара, а тот Гогена, а Шарль Лаваль напишет автопортрет и отошлёт его Винсенту. В Понт-Авене эту идею обсудили. По причинам, о которых нетрудно догадаться, ни Бернар, ни Гоген не могли писать один другого. Каждый из них написал автопортрет, в углу которого поместил небрежный набросок лица «друга». И каждый принялся писать своё.

И тогда, на беду Винсента, произошло непредвиденное событие, которое, как в классической трагедии, разрешило ситуацию. В конце июля умер, не оставив потомства, дядя Сент, когда-то покровительствовавший племяннику. Тео немедленно выехал в Голландию, где присутствовал на похоронах. Винсент не двинулся с места. Новая встреча с родственниками его не привлекала. «Дядя Кор не раз видел мои работы и находит их ужасными» (2), – писал он сестре в те дни. По вскрытии завещания выяснилось, что покойный отписал Тео часть наследства, которая позволяла финансировать художественную мастерскую на юге, включая обстановку Жёлтого дома и выплату долгов Гогена.

Когда Винсент узнал, что его мечта близка к осуществлению, приезд Гогена в Арль стал для него навязчивой идеей. Чем дольше длилось ожидание, тем больше ослабевало его чувство реальности и тем сильнее он возвеличивал Гогена, который становился для него подобием Бога Отца. Эта прогрессирующая деградация его критического чувства поставила будущих главных персонажей драмы в совершенно особое положение.

Начиная с сентября Винсент порой впадал в отчаяние. Приедет ли Гоген? Понравятся ли ему здешние места? Это беспокойное ожидание день ото дня подрывало его психику.

Полученные им деньги позволили обставить дом мебелью. Он купил «дюжину стульев, зеркало и необходимые в доме вещи». Если даже Гоген не приедет, у Винсента, по крайней мере будет где принять Тео. Комната, которую он предназначал Гогену, должна была, по его замыслу напоминать «по-настоящему артистичный женский будуар. ‹…› Белые стены будут декорированы жёлтыми подсолнухами. ‹…› Это будет выглядеть необычно. В мастерской – красные плитки пола, стены и потолок белые, крестьянские, стулья, стол из белого дерева и, надеюсь, по стенам портреты» (3).

Но Гоген, как Годо, всё не приезжал. Винсент продолжал с растущим чувством вины тратить деньги. И чем дольше длилось ожидание, тем больше Винсент пытался убедить себя в том, что, если Гоген не приедет, ему будет всё равно. Но частые повторы таких заявлений говорили лишь о всё большей его беспомощности перед лицом этой созданной им самим проблемы.

Винсент полагал, что Гоген ищет средства на дорогу и на оплату долгов, и хотел выяснить, о какой сумме идёт речь. Был, однако, момент, когда, трезво оценив ситуацию, он «инстинктивно» почувствовал, что Гоген «человек расчётливый». А покупки для дома всё продолжались. Был приобретён туалетный столик со всеми принадлежностями, но для будущей спальни ещё нужны были большая печь, платяной шкаф и комод. И чем больше были траты, тем упорнее Винсент внушал себе, что это всё не для него, а для художников, которые к нему приедут. По его письмам того времени можно заключить, что его захватила та же мания трат, какой он был подвержен в Гааге, когда жил с Син. Повторялось то первое неистовство в обустройстве «своего дома».

Гоген прислал новое письмо, в котором описал свой автопортрет в образе Жана Вальжана, главного героя романа Гюго «Отверженные», который он тогда читал, и изложил свои намерения.

Винсент, разумеется, тут же вообразил, что эта работа Гогена, которой он не видел, есть произведение из ряда вон выходящее, и переслал его письмо брату: «К сему прилагаю замечательное письмо Гогена, которое попросил бы прочитать отдельно как имеющее особенное значение. Я имею в виду его описание собственной внешности, которое тронуло меня до глубины души» (4). Внутри у Винсента что-то сломалось. Его представление о Гогене как о личности колоссальной, исполинской и заниженная оценка собственного творчества стали началом трагического самоистязания. Отождествление Гогена с какой-то фигурой грозного отца здесь очевидна. Для Винсента взошло его чёрное солнце.

В том же письме он сообщал Тео, что отказывается от обмена автопортретами, так как ещё неведомый ему автопортрет Гогена слишком прекрасен: «Я попрошу его уступить его нам в качестве первого месячного взноса или в оплату его переезда» (5). В договоре братьев с Гогеном действительно предусматривалось, что он будет оплачивать каждый месяц своего пребывания в Арле одной картиной.

Итак, падение Икара началось ещё до приезда Гогена. Его отождествление с отцом лишило Винсента собственного «я». Невроз усиливался, он начал поносить сам себя, все свои затеи с декорированием спальни, эти подсолнухи и высокую жёлтую ноту. Он убедил себя, что ему надо работать не покладая рук, чтобы показать своему гостю что-нибудь стоящее.

И вот он уже стал учеником, ждущим уроков учителя. Ему хотелось произвести хорошее впечатление на высокого сановника, папу, который осчастливит его посещением. И надо было сделать так, чтобы этот сановник остался им доволен. Он хотел закончить отделку мастерской, «чтобы это место было достойно художника Гогена, который её возглавит» (6).

Потом он взялся за перо и написал своему другу письмо, пожалуй, самое удручающее из всех, что включены в полное собрание его переписки. Оно пропитано редкостным подобострастием. Даже в пору самого глубокого смятения духа, когда его отвергла Эжени Луайе, он не писал таких жалких писем.

По примеру Гогена, он описал ему свой автопортрет на бледно-зелёном фоне. На нём он изобразил себя бритоголовым, без бороды и несколько сузил глаза, чтобы быть похожим на японца. «Но, тоже преувеличивая некоторые свои особенности, я прежде всего пытался показать характер бонзы, простого служителя вечного Будды. Это стоило мне немалых усилий, но придётся всё переписать, если я хочу это выразить» (7). Понятно, что ученик под строгим взглядом учителя может признать свою работу только неудачной и должен её переделать. Этот автопортрет кое-чем устраивал Винсента: у него там спокойное выражение лица. И всё же это произведение стало знаком подчинения ученика мастеру, приношением самого себя отцовскому образу, воплотившемуся в Гогене, вечном Будде.

Продолжение письма только подтверждает это. Винсент уже был заведомо согласен выбросить на помойку едва ли не всё им созданное: «Я нахожу мои художественные концепции чрезмерно заурядными в сравнении с Вашими. У меня всегда были грубые животные аппетиты. Я забываю всё ради внешней красоты вещей, которую я не в силах передать, потому что на моей картине она предстаёт безобразной и грубой, тогда как природа кажется мне совершенной». В качестве слабого утешения он признал за собой «неподдельную искренность», но… «исполнение грубое и неумелое» (8).

Мы знаем, с каким пылом он, начиная с Гааги, искал эту грубость и виртуозность её выражения как в рисунке, так и в живописи. А теперь он был готов пожертвовать всем: десятилетием поисков, подкреплённых самым пристрастным анализом и ссылками на всю историю искусства. Несколькими строками он развеивал всё это как дым. И наконец, ключ ко всему письму, образец поистине монументальной лести. Он объявляет Гогену, что написал картину специально для его спальни – знаменитый «Сад поэта» и так комментирует её: «И мне хотелось бы так написать этот сад, чтобы возникала мысль одновременно о старом местном (или, скорее, авиньонском) поэте Петрарке и о новом здешнем поэте Поле Гогене. Какой бы неумелой ни была эта попытка. Вы, возможно, увидите, что, готовя для Вас мастерскую, я думал о Вас с очень большим чувством» (9).

Гоген передал это письмо своему другу Шуффенеккеру Что он сам подумал о Винсенте, мы не знаем, но можно полагать, что его образ после этого для него вполне определился. Ничто не побуждало его признать за живописью этого чудака, брата его маршана, какие-либо новые достоинства. Это письмо было своего рода обоснованием приговора. Винсент сам признал то, что Гоген всегда о нём думал: Винсент получает пособие от брата, но художник он второразрядный, во всяком случае, бесконечно ниже его по таланту. Снова «этот бедняга», как он его называл, оказался ступенькой, которой необходимо воспользоваться, чтобы выйти на Тео. Надо было не упустить случая. То упорство, с которым Винсент с начала года уговаривал Гогена приехать в Арль, должно быть, укрепило его в этом намерении. Оригинальный взгляд, самобытный ум, хороший знаток и аналитик живописи – ведь он же высоко ценил его картины!.. Но второстепенный живописец, которому повезло с братом, за спиной которого можно заниматься своим хобби, заодно принимая – вспомним это его выражение – «солнечные ванны» (10). Правда, предстоит вытерпеть нескончаемый поток лести. Ничего страшного! Если Тео обеспечит продажу его картин, можно какое-то время и пожить рядом с этим чудаковатым обожателем. Да можно будет и развлечься, если приедут Бернар и Лаваль. Но впереди его ждали и другие сюрпризы, поскольку Винсент был человеком двуликим, а Гоген знал только одно из этих двух лиц. Второе было не менее выразительным, чем его собственное.

Это письмо Винсента даёт повод задуматься о том, к чему может привести неправильная самооценка. Ведь если бы эти два живописца внезапно умерли в том октябре 1888 года, то, несмотря на колоритные мартиникские холсты и летние понт-авенские работы Гогена, кто стал бы всерьёз сравнивать его тогдашнее живописное наследие с творениями Винсента – с циклом его парижских автопортретов, с его головокружительным арлезианским взлётом, не говоря уже об экспрессионизме периода Нюэнена? Несмотря на свои прошлые работы, Гоген находился только в начале своего восхождения, тогда как Винсент к октябрю 1888 года был уже на вершине своего творчества.

Биографы Поля Гогена, желающие любой ценой снять с него всякую ответственность за случившееся и справедливо полагающие, что у него было полное право не любить живопись Винсента, упорно распространяют версию, согласно которой Винсент якобы был болен и физически надорван ещё до приезда к нему друга, что и привело к душевной болезни. Крайне рискованная гипотеза. Винсент жаловался на то, что у него устают глаза и вообще на физическую усталость, но сам же говорил, что это поправимо. И действительно, боль в глазах у него быстро прошла и он подолгу отсыпался в своей свежепобелённой спальне. «Я только что проспал шестнадцать часов кряду, благодаря чему в значительной мере пришёл в себя» (11), – писал он 14 октября, за неделю до приезда Гогена.

У него было сильное нервное напряжение, но он уточнял, что это не болезненное состояние, а возбуждение, вызванное творческим порывом. Это знакомое всем художникам состояние, когда они утомлены достигшим своего пика творческим усилием. Словом, ничего патологического. «Но всё же, – писал Винсент 21 октября, – мне надо следить за своими нервами» (12).

Если бы психическое расстройство Винсента было вызвано тем, что он надорвался и был психически болен, то он уже сто раз сошёл бы с ума ещё к концу своего пребывания в Гааге, или в Дренте, или после смерти отца в Нюэнене, или позднее в Антверпене. Почему же все испытанные им тогда потрясения не помутили его рассудок? И усталость здесь ни при чём, так как это здоровая усталость, следствие творческого напряжения, даже если она сопровождается временным нервным истощением. Само творчество меняет знак этой усталости на противоположный, превращая её в необходимую передышку, при том, однако, условии, что высокое качество созданного осознаётся самим художником…

И напротив, заискивание Винсента перед Гогеном, постепенная утрата критического взгляда, самоистязание, начавшееся, как было показано выше, ещё до приезда Гогена, готовили почву для катастрофы, ставя двоих героев в положение хозяина и раба, абсолютного господина и его подчинённого, который упивается своим приниженным состоянием, хотя и оказался в нём случайно и в любой момент может заупрямиться.

Из Понт-Авена в Жёлтый дом прибыли наконец автопортреты. Винсент распаковал их и стал изучать. Если автопортрет Бернара в синих тонах элегантен и мягок и может быть признан одним из лучших его произведений, то работа Гогена Винсента озадачила. Тот изобразил себя на ярко-жёлтом фоне, пестрящем белыми и розовыми цветами. Он знал, что Винсент любит жёлтый хром, и как бы подмигивал ему с полотна, но персонаж, который был задуман как образ Жана Вальжана, одного из «отверженных», «художника-импрессиониста», не принятого обществом, трактован с откровенной и злой насмешкой. Бегающий взгляд, беспокойный изгиб век, кожа лица отдаёт синим, берлинской лазурью. Это не человек, а какое-то дикое существо, а жёлтый фон скорее похож на шкуру готового к прыжку леопарда. Никогда Гоген не вкладывал в картину такой вызывающей силы, столь откровенной агрессии. Но против кого? Автопортрет выражает неукротимую волю к борьбе, Гоген словно плюёт на весь мир. Или на своего зрителя? Насколько тих был бонза Винсент, настолько этот «отверженный» полон свирепой энергии «злодея».

Винсент был этим сильно задет. Картина словно говорила ему: «Ты меня ждал, тогда берегись! Вот я каков: желтоглазый леопард в жёлтой шкуре, правда, украшенной цветами, но всё же дикий зверь из джунглей, который в университете не обучался». Небольшой рисунок головы Бернара на верху полотна похож на охотничий трофей. В одном из писем Шуффенеккеру Гоген поместил рисунок с этого автопортрета, где ещё больше подчеркнул его недобрый характер, придав своему образу почти карикатурную терпкость. Таким представляется, независимо от высказанных автором намерений и самого мотива, послание этого поразительного автопортрета. Великий Гоген сказал своё слово. Он собрался в путь, на котором уже никто не сможет его остановить.

Винсент был в нерешительности. Его аналитические способности отступили перед раболепной страстью. И он истолковал эту вещь как выражение тоски и решил, что Гогену плохо и ему надо приехать в Арль поправляться. Он не сообразил, что тот даёт ему понять, что он выздоровел и «готов рубить сплеча».

Одна мелочь опечалила Винсента: «Ещё раз: нельзя писать цвет тела с добавлением берлинской лазури! Потому что тогда это будет не тело человека, а деревяшка» (13). Словом, это не реалистично. Но он ошибался: эта берлинская лазурь введена была намеренно, чтобы усилить грубость всего замысла. Противостояние двух живописцев и их спор начинались уже с этого. Реализм? Гоген всё чаще над ним смеялся. Винсента это смущало. Это мешало ему восхищаться творением, которое он в воображении представлял столь прекрасным, что своё собственное казалось ему недостойным равноценного обмена.

Гоген, со своей стороны, вполне определился со своими намерениями и планами. Он написал другу Шуффенеккеру, что поедет в Прованс и останется там до тех пор, пока Тео не начнёт продавать его работы. 16 октября он писал тому же адресату: «Как бы ни был в меня влюблён Ван Гог (Тео), он не станет кормить меня на юге ради моих прекрасных глаз. Он с холодной голландской расчётливостью прощупал почву и намерен провести это дело как можно скорее и с исключительным вниманием» (14).

Но холодная расчётливость в деле скорее была свойственна Гогену У него всегда была одна главная забота – о самом себе. Позднее, в 1903 году, он напишет, что сдался после долгого сопротивления: «Меня убедили искренние дружеские порывы Винсента, и я отправился в дорогу» (15). Но так ли чисты были в действительности его намерения в отношении братьев, вытащивших его из ямы?

Что касается Винсента, то он написал письмо Бернару, в котором как бы определил тему будущей драмы. И признался, что в данный момент ему невозможно в живописи отдалиться от реальности. Он не может идти вслед за воображением. Он его побаивался, ещё не осознавая, что его реализм есть род защиты от демонов воображения, которых он не способен был вызывать без риска для себя. Он допускал, что это вправе делать другие, в том числе Бернар и Гоген. Может быть, лет через десять сумеет и он. И следует заключение, столь здравое и верное, что последующее поведение Винсента не поддаётся пониманию: «Я вовсе не сочиняю картину, напротив, я нахожу её всю целиком, но её надо разглядеть в природе» (16).

Гоген приехал в Арль 23 октября 1888 года поездом, проведя пятнадцать часов в пути. Имеющиеся документы, которые относятся к этому решающему периоду в жизни Винсента, – это его письма, письма Гогена, живописные произведения обоих и книга под названием «До и после», написанная Гогеном в 1903 году незадолго до смерти. В ней он подтвердил и обосновал свою позицию, которую прежде излагал в письмах.

Письма Винсента при всей их важности для понимания его психологического состояния содержат мало информации. Винсент панически боялся признаться брату, что дела плохи, и старался умолчать о том, что он тогда чувствовал. Письма Гогена своим друзьям состоят из нескольких разделов. Что касается текста его книги «До и после», то, хотя он многое раскрывает, к нему следует относиться с осторожностью. В 1903 году больной, чувствовавший приближение смерти Гоген решил вернуться к той драме пятнадцатилетней давности. Но сделал он это ради самозащиты: «Уже давно я хотел написать о Ван Гоге и когда-нибудь непременно сделаю это, но теперь расскажу кое-что о нём или, вернее, о нас с ним, чтобы покончить с заблуждением, распространившимся в определённых кругах» (17).

Дело было в том, что за прошедшие пятнадцать лет положение существенно изменилось; живопись Винсента была признана, в том числе и самим Гогеном, как творения великого художника. Тот, на кого Гоген когда-то поглядывал свысока, день ото дня приобретал всё большую известность и популярность. А на Гогена сыпались обвинения, зачастую несправедливые. Отсюда понятно, что отношение к тексту, написанному с оправдательными намерениями, должно быть крайне осторожным.

Гоген приехал в Арль ещё затемно и дожидался рассвета в знаменитом «ночном кафе» близ вокзала. Едва он туда вошёл, как хозяин воскликнул: «Это вы – приятель. Я узнал вас!» Винсент показывал ему автопортрет Гогена, и, возможно, он его запомнил. Гоген, деликатно позволив Винсенту поспать до утра, постучал в дверь Жёлтого дома, когда уже было не так рано.

Винсент был обрадован, отвёл гостя в его комнату, они поболтали, потом прогулялись, открывая для себя красоту Арля и арлезианок. Но Гоген не был от всего этого в большом восторге. Рядом с возбуждённым Винсентом он выглядел сдержанным. Ему здесь не понравилось с самого начала. «В Арле мне всё чужое, всё кажется таким мелким, жалким – и местность, и люди» (18), – писал он Эмилю Бернару. С первой же минуты он почувствовал ностальгию по Бретани.

Ещё одно неприятное открытие ожидало его: беспорядок. Хотя к Винсенту дважды в неделю приходила горничная, он успевал быстро сводить на нет результаты её труда. Тео этого не переносил, и Гоген, который был слишком мало знаком с Винсентом, – тем более. Со времён службы на флоте он сохранил привычку к порядку и относился к тем натурам, которых беспорядок раздражает и выводит из себя. Переполненная коробка с красками, выдавленные и вечно незакрытые тюбики, немыслимый кавардак в доме!.. Зачем он сюда приехал?

Но Винсент был готов на любые уступки. После всего, что он написал Гогену в Бретань, он был послушным и покорным.

На следующий день они принялись за работу, и разница между двумя художниками стала очевидной. Гоген не обладал способностью Винсента, сойдя с поезда и установив этюдник, к вечеру возвращаться с готовой картиной. Человеку, склонному к неторопливой мечтательности, каким был Гоген, находиться бок о бок с таким индивидом было нелегко. Винсент, по его собственным словам, писал со скоростью локомотива. Его производительность превосходит всякое понимание. Гогену требовалось время, чтобы выносить замысел, познакомиться с местными видами растений, деревьев, проникнуться атмосферой места: «Словом, прошло несколько недель, прежде чем я отчётливо уловил терпкий вкус Арля и его окрестностей, хотя всё это время мы серьёзно работали, особенно Винсент» (19).

Гоген был человеком настроения. Его расхождениям с Винсентом во взглядах на живопись предшествовала несовместимость их характеров, темпераментов, поведения, вкусов. С первых же дней Гоген почувствовал себя в опасности рядом с этим бесноватым. Проходит день за днём, и кажется, во всяком случае внешне, что пока ещё всё стоит на месте, а этот выдаёт картину за картиной и убивает в тебе хрупкое существо художника. Само существование в замкнутом пространстве наедине с этой «конвейерной» системой работы, с монашеским, а вернее сказать, протестантским аскетизмом, с ранними утренними подъёмами, как у рабочих, которым надо идти на завод, – Гоген воспринимал как насилие над собой. Он не мог долго выносить такое положение, которое становилось для него губительным. Он резюмировал его в следующих многозначительных словах: «Он такой уверенный и спокойный. Я такой нерешительный и озабоченный» (20).

Таким осталось в его памяти настроение, в котором он тогда находился, несмотря на полученную вскоре хорошую новость, которая, кажется, не особенно его и ободрила: Тео продал одну его картину, «Бретонок», и ему причиталось 500 франков. Итак, в начале совместной жизни в Арле тосковал не Винсент, а его гость.

В Понт-Авене Гогена окружали постояльцы пансиона Ле Глоанек, все его любили, давали ему в долг, шумела весёлая компания художников – и хороших, и плохих. Бернар и Лаваль ему всячески угождали, его обслуживали за столом, и, наконец, бретонки нравились ему больше, чем арлезианки. Они были менее замкнутые и неприступные, более свободные и ласковые. Как ему было в течение долгих месяцев уживаться рядом с этой странной личностью? Для Гогена творчество было подобием мечтания, каприза, вроде облаков, которые то появляются, то исчезают «Помечтаешь, а потом пишешь себе спокойно» (21), – рассказывал он своему другу Шуффенеккеру Вдохновение может прийти, а может и не прийти, и, когда его нет, можно наблюдать, как мотыльки перелетают с цветка на цветок, – это полезнее, чем понапрасну растрачивать свои силы в борьбе за франки. А находиться рядом с существом, которого вдохновение никогда не покидает, дело нелёгкое.

Разговоры с Винсентом тоже не утешали Гогена. У того беспорядок царил не только в доме, но и в голове. Гоген не понимал, как это можно любить настолько разных, а иногда явно посредственных писателей и художников: «Так, например, он испытывал безграничное восхищение перед Месонье и глубокую ненависть к Энгру. Дега приводил его в отчаяние, а Сезанна он и вовсе не принимал всерьёз. А когда говорил о Монтичелли, то едва не плакал от умиления» (22). Гоген писал Бернару из Арля: «Мы с Винсентом вообще редко бываем в чём-нибудь согласны. Особенно в живописи. Он обожает Додэ, Добиньи, Зима и великого Руссо – всех, кого я не воспринимаю. И наоборот, он терпеть не может Рафаэля, Дега – всех, кого обожаю я. Чтобы он оставил меня в покое, я всегда отвечаю: “Так и есть, бригадир, так точно!”» (23).

Пусть даже несогласие между ними в таких вопросах было очевидным, сводить художественный кругозор Винсента в основном к Додэ, Добиньи, Месонье – явное преувеличение со стороны Гогена. Всякий, кто читал переписку Винсента, может заметить, что чаще всего он упоминал Делакруа, Рембрандта, Гюго, Диккенса, Золя. С трудом верится, что Гоген относился пренебрежительно к этим художникам. Но, в сущности, это не так важно, поскольку несомненно одно: беседы с Винсентом вызывали у Гогена недовольство и всегда превращались в схватку между ними. Когда в разговоре затрагиваешь некоторые важные для собеседника вопросы, иной раз необходимо уступить, чтобы не обострять спор. Гоген не был способен на это, и все его описания тогдашнего своего эмоционального неблагополучия представляются вполне достоверными.

А между тем именно во время таких разговоров Винсент убеждал своего друга, что ему следует отправиться в тропики, что лучшее из созданного им идёт оттуда, что мартиникские холсты – вершина его творчества и что ему надо туда вернуться, чтобы потом привезти великие произведения, которые ему по плечу Гоген упомянул об этом в письме к Бернару: «Я кое в чём согласен с Винсентом: будущее – за художниками тропиков, которыми живопись пока ещё не занималась, а для дураков-покупателей нужны новые мотивы» (24).

В первые дни в Арле Гоген плохо себя чувствовал, особенно когда дул мистраль и шли дожди, ведь тогда им обоим приходилось подолгу сидеть отрезанными от мира в этом небольшом домике. «Из двух натур, его и моей, одна была настоящим вулканом, другая тоже кипела, а внутри назревало что-то похожее на борьбу» (25). Даниэль де Монфред, один из друзей Гогена, говорил о нём: «Всякая борьба, схватка были ему по душе» (26).

Борьба. Это слово появилось в арлезианском лексиконе Гогена сразу после того, как он вскользь упомянул о тамошнем неблагоприятном для него климате. Это доказывает, что ощущение борьбы появилось у него ещё до споров с Винсентом по теоретическим вопросам. Само обращение к слову «борьба» для обозначения того, что между ними произошло, уже опровергает тезис о том, что процесс умопомешательства Винсента якобы и раньше шёл своим чередом. В борьбе получают удары и наносят их противнику.

Но практические нужды диктовали свои правила. Исход борьбы ещё не был ясен. Гоген был связан договором с Тео. Впервые добившись относительной финансовой обеспеченности, он при этом оказался в положении, которое решительно ему не нравилось. Но выбора у него не было. Потребность в деньгах держала его в клещах, жена и дети нуждались в его поддержке. Он вызвал своего сына Кловиса во Францию и, не имея возможности его содержать, был вынужден просить Мэтт приехать за ним. Какое унижение! Каково ему было чувствовать обиду детей? Он не мог заниматься их воспитанием, обеспечить их будущее, даже их национальность. И поскольку выбора у него не было, приходилось оставаться и терпеть.

и он решил взять в свои руки ведение домашних дел, хотя и предложил это Винсенту с некоторой опаской, так как успел заметить его обидчивость. Финансы, как и всё в доме, были в расстройстве, и надо было упорядочить расходы. Гоген сказал об этом Винсенту, и тот согласился. Он не требовал ничего, кроме заботы – от семьи, от брата, а теперь вот от друга.

«Деньги на ночные гигиенические прогулки, на табак и на непредвиденные расходы, в том числе по дому, находились в коробке. Сверху лежали листок бумаги и карандаш, чтобы честно записывать, сколько каждый из нас брал из этой кассы. В другой коробке лежала вторая часть суммы, поделённая на четыре части, каждая – расходы на питание на неделю. Наш маленький ресторан упразднили, и я стряпал на небольшой газовой печке, а Винсент покупал провизию недалеко от дома» (27).

«Ночными гигиеническими прогулками» Гоген называл их походы в бордель 3-го полка зуавов. Гоген впоследствии тоже заразился сифилисом и умер от тяжёлых осложнений.

Стряпня была делом непростым. Однажды Винсент вызвался приготовить суп, но получилось нечто несъедобное. Брату он писал, что новая организация действует хорошо, но добавил, что Гоген то и дело взбрыкивается против им же установленных правил и тогда двух живописцев можно уподобить матросам, которые, сойдя на берег с только что прибывшего в порт корабля, совершают обход злачных мест…

Итак, Гоген, которому было так хорошо в Понт-Авене, несмотря на растущие долги, приехал в Арль, чтобы писать там картины, а вместо этого оказался домоправителем, поваром и ресторатором в городе, который ему не нравился, да ещё один на один с труднопереносимым в общении аскетом. Добавим, что, получая деньги от его брата, он чувствовал себя должником и как бы поднадзорным у Винсента.

Начались сеансы живописи. Когда стояла хорошая погода и не было сильного ветра, оба вставали рано поутру, работали неподалёку друг от друга, но выбирали разные позиции. Винсент, избегавший основных туристических достопримечательностей и исторических памятников Арля, уводил Гогена в сторону кладбища Аликан. Место там красивое, располагает к размышлениям: длинная аллея надгробий под сенью больших деревьев. Винсент думал, что это должно понравиться Гогену Они ходили туда неделю подряд.

И разумеется, к тому моменту, когда Винсент написал четыре картины, Гоген успел набросать мотив на двух холстах, которые потом дописал в мастерской. Но, в конце концов, какое это имеет значение, если картины того и другого великолепны.

По вечерам они посещали ночные заведения, если не были слишком утомлены.

По ходу дела начинались споры о живописи. Мы знаем нрав Винсента, едкость его суждений, его манеру возвращаться в споре к одному и тому же вопросу, бить в одну точку. Гоген упомянул об этом в одном из писем к Бернару: «Ему очень нравятся мои картины, но, когда я их пишу, он всегда то здесь, то там находит, что я сделал что-то не так, как надо. Он романтик, а меня скорее тянет к примитиву. Что касается цвета, то он делает густые красочные мазки, как у Монтичелли, а я терпеть не могу мешанины в фактуре и прочего такого» (28).

Сначала Гоген как будто отступил под напором Винсента и начал писать если и не так, как он, то, по меньшей мере, принял его сюжеты, его взгляд на них, приобщился к его реализму. Здесь мы подходим к общим проблемам живописи. Как писать художнику? С натуры или по воображению? Это основной вопрос, который во многом определил развитие искусства в XX веке. Позиция Винсента в этом вопросе была вполне отчётливой, но Гоген, тогда ещё его особо не осмысливая, склонялся скорее ко второму и питал отвращение к острым теоретическим дискуссиям. Он, как обычно, выжидал. В этом была его сила.

На следующей неделе, от 4 до 10 ноября, во вторник, в пятницу и в субботу шёл дождь. Никогда в Арле осень не была такой дождливой. Винсенту удалось убедить Гогена, раньше не интересовавшегося портретом, что это основной жанр в искусстве, хотя, к сожалению, трудно найти модель. Гоген, знавший подход к женщинам, уговорил Мари Жину, хозяйку привокзального ресторана, прийти к ним в Желтый дом позировать в традиционном костюме арлезианки.

Винсент, который и помыслить не мог о том, чтобы пригласить её позировать, за один сеанс «срубил», по его выражению, её портрет на жёлтом фоне, а Гоген сделал большой подготовительный рисунок. На портрете Винсента она представлена достойной, строгой особой; Гоген же придал её взгляду какое-то двусмысленное, почти похотливое выражение, словно она приглашает развлечься. По этому рисунку он потом написал большую картину, изображающую ночное кафе, где дама со своей двусмысленной ухмылкой сидит за столом, на переднем плане – фужер с абсентом, за спиной модели – бильярдный стол, пьяница, заснувший, уронив голову на стол, и сидящие за другим столом проститутки с бородатым клиентом. Когда Гоген закончил картину, она ему не понравилась. Он признался Бернару: «Ещё я написал кафе, Винсенту очень нравится, а мне не особенно. По сути, это не моё, да и локальный цвет, каналья, мне не даётся. Я люблю его у других, а сам его всегда побаиваюсь. Это вопрос воспитания, себя не переделаешь». Потом, описав картину, он заключил: «Фигура на переднем плане уж слишком добропорядочна» (29).

Набег на территорию реализма закончился поражением. Гоген был недоволен: эта работа после реалистических видов кладбища Аликан стала шагом назад, она заметно уступает «Видению проповеди» и даже его автопортрету. Дело не заладилось. Да и Винсент, как оказалось, был не так прост. Читая его письма, Гоген рассчитывал встретить в Арле преданную собачонку, а столкнулся с настоящей силой, против которой надо вести борьбу.

Но где у этого Ахилла его уязвимая пята? Борьба была стихией Гогена, и вскоре он приготовил страшный выпад. Конечно, Винсент много пишет, но что он пишет? Какова цена его живописи? По какой-то естественной и почти инстинктивной склонности Гоген ради самозащиты, а возможно, и ради спасения сумел найти и открыть запретную дверь и атаковать своего друга на теневой стороне арены. Он стал играть в ученика волшебника.

Вскоре после приезда Гогена они пошли смотреть окончание сезона сбора винограда. К ноябрю сбор уже закончился, но они хотели написать увлёкший их эффект красной листвы винограда. Винсент написал картину «Красные виноградники», на которой сбор винограда показан во всех подробностях, а Гоген, свободный от тирании сюжета, поскольку перед глазами его не было, изобразил вымышленную сцену, которую назвал «Сбор винограда, или Бедствия человеческие». Этим он как бы пинал ногой муравейник… Сбор винограда он показал так, что с трудом можно рассмотреть виноградную лозу и листву – это красный треугольник на ярко-жёлтом фоне. Две сборщицы работают, пригнувшись к земле, на них – бретонские головные уборы! Слева – высокая фигура бретонки в траурном одеянии, а на переднем плане – сидящая фигура с медным лицом и миндалевидными глазами, облик которой навеян, по-видимому, какой-то перуанской мумией. Гоген писал Бернару: «Это мотив виноградников, которые я видел в Арле. Я поместил туда бретонок – тем хуже для точности. Это мой лучший холст за последний год, и, как только он просохнет, я отправлю его в Париж» (30).

«Тем хуже для точности», - подчёркивал Гоген. Картина странная и поэтичная. С реализмом он покончил. Винсент писал, что Гоген взбрыкивал, когда положение его стесняло. Примером может служить это загадочное полотно. Бретонки, работающие на виноградниках Арля рядом с мумией инков! Винсенту картина понравилась, и он написал брату, что тот может сразу же купить её самое меньшее за 400 франков. Он считал, что Гоген открыл революционный путь в искусстве. Винсент ещё не знал, что для него эта картина означала начало конца.

Восхищённый произведением, значение которого он сразу оценил, Винсент захотел сам писать картины по воображению, «из головы», как он выражался. Он забыл всё, что писал Бернару о реализме, забыл все свои поиски и безоговорочно признал превосходство мастера. Гогену удалось твёрдой рукой живописца и борца за две-три недели одержать победу. Но, получив такое преимущество, он на этом не остановился. После всех пережитых беспокойств он желал полной победы и с высоты своего отвоёванного достоинства вознамерился переобучить Винсента живописи. Именно в этом его ответственность за случившееся. Можно сказать в его оправдание, что он не мог предвидеть разрушительных последствий такого вмешательства.

В своих воспоминаниях 1903 года Гоген утверждал, что приобщил Винсента, который, по его мнению, шлёпал по вязкой дороге, к новой школе импрессионистов. «Со всеми этими жёлтыми на лиловом, с работой над дополнительными цветами, в его случае беспорядочной, он достигал только слабых, несовершенных и однообразных сочетаний. В них не хватало трубного звука». Он уверял, что нашёл в Винсенте послушного ученика, который достиг «удивительного прогресса», и в подтверждение этого «прогресса» называет такие произведения Винсента, как «Подсолнухи» и «Портрет Эжена Бока». Таким образом, он приписал себе открытие Винсентом высокой жёлтой ноты (жёлтое на жёлтом). Заключение тоже не свидетельствует о чрезмерной скромности автора: «Это всё сказано для того, чтобы вы знали, что Ван Гог, не потеряв ни на ноготь своей оригинальности, получил от меня плодотворный урок. И он всегда был мне за это признателен» (31).

В этих рассуждениях, слишком длинных, чтобы приводить их полностью, всё фальшиво, трагически фальшиво! Портрет поэта Эжена Бока был написан до приезда Гогена. Утверждать, что в живописи Винсента были только «слабые, несовершенные и однообразные» цветовые сочетания, что в ней не хватало «трубного звука», значит расписаться в своей полной художественной слепоте! Что же до подсолнухов, написанных Винсентом ещё в августе, то Гоген увидел их сразу, как только впервые появился в Жёлтом доме, где они украшали стены спальни!

Гоген добавил ко всему этому следующее уточнение: «Когда я приехал в Арль, Винсент ещё искал себя, в то время как я, будучи намного старше его, уже вполне сформировался. Я кое-чем обязан Винсенту, а именно: вместе с осознанием своей полезности для него я получил подтверждение своих художественных идей. А потом, в трудные минуты жизни, я вспоминал, что бывают ещё более несчастные» (32).

Он и в самом деле окреп, общаясь с Винсентом, так как рядом с таким отпетым реалистом ему надо было определить свои творческие идеи. Можно сказать даже, что он распахнул наконец ту дверь, которая в Понт-Авене была для него только полуоткрыта, да и то всего несколько недель и благодаря встрече с Эмилем Бернаром. Наглость этого морского волка достойна изумления. А теперь кое-что по поводу его «плодотворного урока».

В 1888 году Гоген не видел в Винсенте большого таланта, даже если ему и нравились такие его картины, как «Подсолнухи», «Спальня Винсента» и «Портрет поэта». Причём, по словам Винсента, – только после долгого их рассмотрения. Он считал его живопись посредственной. Да и зачем менять стиль, если он убедителен и успешен? Всё созданное уже несёт в себе собственную оценку. Позднее, когда Винсент получил посмертное признание, Гоген грубо попытался приписать себе всё величие его гения.

Но в одном Гоген не солгал: после его напористых «уроков» Винсент уже не написал почти ничего в сверкающей гамме арлезианской поры. Удар был нанесён. В Сен-Реми он вернулся к землистым, менее контрастным цветам – к цветам прошлого, и своеобразие его живописи приобрело иное качество. Он даже стал говорить, что намерен вернуться к краскам времён Нюэнена, «к охрам, как когда-то» (33). Волшебный арлезианский блеск ещё появлялся в некоторых его произведениях, но недолго.

Между тем цвет не был у них единственной линией фронта. Была ещё живопись воображения – «из головы». Выслушав версию Гогена, вернёмся, однако, к Винсенту, чтобы установить хронологию его крушения.

Со времени приезда Гогена он стал признаваться брату, что уже не может позволить себе такие расходы, говорил, что эти финансовые обязательства его страшно беспокоят. Тео старался его ободрить: дескать, он слишком много делает для других, а ему, брату, хотелось бы, чтобы он побольше думал о себе.

Винсент наблюдал за своим гостем, которого тогда ещё не знал как следует. Он писал о нём Эмилю Бернару: «Так что я здесь, без всякого сомнения, нахожусь рядом с существом, наделённым инстинктами дикаря. У Гогена зов крови и пола превалирует над честолюбием» (34).

Винсент открыл в Гогене искателя приключений, который рассказывал ему о своих путешествиях, о своём участии в морских сражениях, об увлечении фехтованием, боксом, о дебютах в качестве живописца вместе с первым поколением импрессионистов, о своей жизни на Мартинике. Этот неукротимый боец околдовал пасторского сына: «Я знал, что Гоген много путешествовал, но не знал, что он был настоящим моряком. Он прошёл через всевозможные трудности, был настоящим караульным на марсе, настоящим матросом. Это вызывает у меня огромное к нему уважение и ещё большее, абсолютное доверие» (35). Итак, огромное уважение и абсолютное доверие. Начиналось отождествление его с неким отцовским образом, в дальнейшем сопровождавшееся саморазрушением.

В беседах с Гогеном он узнал, как тот любит свою семью, своих детей, фотографии которых он ему показывал. В то время Гоген должен был участвовать в брюссельском Салоне авангардистов, и Винсент понимал, что, если его экспозиция окажется успешной, он поселится в Брюсселе, поближе к своим детям. Короче, он может внезапно уехать, и тогда эта затея с Южной мастерской для малоимущих художников может закончиться ничем. Отсюда вывод: «Оказалось, что мы, в сущности, не такие уж хитрецы» (36). Винсент понял, что невозможно удержать при себе такого дикаря. С тех пор его не переставали мучить тревога и чувство вины.

Стоило только Гогену заговорить о Бретани, как Винсент уже находил её чудесной, а природу «прожжённого солнцем» Прованса называл «невзрачной» (37).

А затем он очень быстро перешёл к сути дела – к живописи по воображению, которой решил заняться по примеру Гогена. Сначала он рассудил, что такой способ позволит писать в мастерской, когда за окнами плохая погода, а потом стал уверять, что «холсты, написанные из головы, всегда менее сырые и более художественные, чем этюды с натуры» (38). В этих словах угадываются критические замечания Гогена. Винсент, по сути дела, признавал сырым и «не художественным» всё написанное им до приезда гостя! Все цветущие сады, все морские виды, все жатвы и весь жёлтый период, за исключением нескольких картин, одобренных мастером. Иначе говоря, Гоген убедил его в том, что его живопись ничего не стоит. И пошло-поехало…

Первой попыткой Винсента писать по воображению стала картина «Воспоминание о саде в Эттене». Он изобразил там свою мать рядом с женщиной, очень похожей на Кейт Вос-Стрикер, в которую он был влюблён летом 1882 года. Это живописное воспоминание исполнено меланхолии, странная композиция сцены, делающая её похожей на сновидение, трудна для восприятия. Эта картина, которую сам Винсент считал неудачной, скрежещет и гримасничает, отдаёт чем-то болезненным. Здесь художник явно пошёл против своей природы. Сверкающая гармония его живописи уступила место резким, агрессивным диссонансам. На наш взгляд, духовный кризис Винсента начался с этой композиции, которая представляется его ключевым произведением в разыгравшейся драме, каким у Гогена был его «Сбор винограда». Винсент писал сестре: «…Он очень поощряет меня чаще работать только по воображению» (39).

Итак, именно Гоген выталкивал Винсента из того мира, который был для него своим. Винсент писал брату: «Гоген внушает мне смелость воображения, а всё воображаемое, конечно, принимает более таинственный характер» (40). Но он ещё колебался, его побег в страну воображаемого разбудил демонов. Его психика не была настолько устойчивой, чтобы позволить им вырваться на волю. Это означало бы открыть дверь всепожирающему пламени. Его реализм был не только эстетическим выбором, но и спасением, до той поры инстинктивным средством самозащиты. Правдоподобие мотива позволяло ему держаться за реальность и спасаться от самого себя – от своей уязвимости, если не от гримас безумия, которые появились в его «Воспоминании о саде в Эттене».

Позднее, в Сен-Реми, когда к нему вернулась ясность сознания, он писал: «Пытаться всегда и во всём сохранять правдоподобие – это, возможно, средство побороть болезнь, которая никак не даёт мне покоя» (41). Бернару он сказал об этом же более определённо: «Когда в Арле был Гоген, я, как ты знаешь, один или два раза позволил себе пуститься в абстракцию…» Перечислив далее свои картины такого рода, он пришёл к следующему выводу: «…Абстракция тогда казалась мне волшебной страной. Но она заколдована, и вот – уже очень скоро упираешься в стену» (42).

Винсент написал две реалистические картины, датированные декабрём. На одной он изобразил свой стул, на другой – кресло Гогена. То, что он ещё не успел изложить словесно ни в одном из писем, было сказано этой живописью, которая не обманывает. Простой деревенский стул Винсента, жёлтый на фоне голубой стены, написан при дневном свете. На сиденье лежат его трубка и табак. Жёлто-голубой аккорд, по-видимому напоминает о счастливых днях в Арле, выражает его внутренний, дневной мир. Но мы помним, что его первой реакцией на смерть отца было изображение трубки и кисета покойного. И здесь эти предметы как бы говорят о том, что прежний Винсент с его жёлто-синим аккордом спелой нивы и неба умер.

На картине, изображающей кресло Гогена, мы, напротив, видим красно-зелёный аккорд «Ночного кафе», который символизирует дурные страсти, насилие, злодеяние. Кресло, по стилю уже не такое простое, как стул, написано в ночное время при свете газовой лампы. На его сиденье – зажжённая свеча и две книги. Само кресло красное, а стена – того же едко-зелёного цвета, что и в «Ночном кафе». Зажжённая свеча явно говорит о том, что обладатель кресла жив и здоров, но этот красочный аккорд создаёт мрачную, предгрозовую атмосферу В этой картине незримо присутствует смерть. Смерть Винсента от целенаправленного уничтожения Гогеном его живописи.

Винсент чувствовал, что пропадает. Тогда он стал искать спасения в жанре портрета и написал членов семьи Рулена, включая младенца, словно невинность этого существа могла придать ему силы. Здесь он вновь был на своей территории, с людьми, которых любил, вдали от своего разрушительного воображения. В то время как Гоген становился день ото дня всё более уверенным в себе и писал оригинальные по композиции картины (например, «Женщина со свиньями»), Винсент отчаянно пытался благодаря портрету удержаться в реальности. Он написал повторение подсолнухов, которые понравились Гогену Тот якобы сказал: «Это… я понимаю… цветок». И объявил, что предпочитает их цветам Моне, чем совершенно осчастливил Винсента.

Потом Винсент написал брату длинное и очень противоречивое письмо. Его начало свидетельствует о сильном интеллектуальном влиянии Гогена, но на последующих страницах автор начинает бунтовать. Тео отослал Гогену один из его уже проданных понт-авенских холстов, чтобы он там кое-что переписал по желанию покупателя. Винсенту эта вещь нравилась, но он заверил брата, что теперешние, арлезианские работы Гогена «в тридцать раз лучше». Потом, говоря о самом себе, он делает ожидаемое заключение: Тео не следует выставлять на продажу его холсты, написанные до приезда Гогена в Арль. Если ему некуда их поместить, пусть он перешлёт их ему обратно, а себе оставит то, что ему нравится: «А всё, что загромождает помещение, верни мне сюда – по той простой причине, что всё, что я писал с натуры, – это каштаны, вытащенные из огня» (43).

И он объяснил, как собирается поступить с ними: эти холсты будут для него чем-то вроде заметок об увиденном, иначе говоря, документальным материалом для использования в работе над будущими произведениями по воображению. «Гоген, сам того не желая и вопреки моему желанию, доказал, что мне пришло время немного измениться, и я начинаю сочинять из головы, а для такой работы все мои этюды, напоминая обо всём, что я видел, будут мне полезны» (44). Так арлезианские холсты были низведены до категории черновиков!

А дальше появилось слово, которое можно считать ключевым во всей этой драме: невинность. «Мне кажется несовместимым с моим прежним поведением возвращаться с такими невинными холстами, как это небольшое персиковое дерево, или ещё с чем-нибудь того же рода» (45). Винсент потерял ту самую невинность, которая позволяла ему с детским восхищением писать райский сад там, где цвели небольшие персиковые деревья. Но вместе с этой невинностью он потерял и свою душу.

И это было ещё не всё. Винсент любил накладывать краску на холст густо, как Монтичелли. Теперь с этим решено было покончить: «Эти жирные мазки – Гоген сказал мне, как их можно убрать, время от времени смывая. А когда это будет сделано, холсты понадобятся мне, чтобы их переписать» (46).

Что тут можно сказать? Сколько ни рассматривай этот вопрос под разными углами зрения, ясно лишь одно: саморазрушение шло по всем направлениям. Нам всем ещё повезло, что написанные Винсентом в течение года холсты были своевременно отправлены брату, иначе можно только гадать, что он мог с ними сделать, окажись они снова у него под рукой. Бесстрашный бык был укрощён. С ним играли в кошки-мышки. У него оставалась только возможность последних и безнадёжных выпадов.

И всё же к концу письма он позволил себе выказать непокорность: «К счастью для меня, я сам знаю, чего хочу, и, по сути, я совершенно равнодушен к тому, что меня критикуют за чрезмерно скорую работу В ответ я на этих днях кое-что сделал ещё быстрее» (47). В ответ? В ответ кому? Понятно, что Гогену Это уже можно понимать как открытый бунт.

Гоген сделал портрет Винсента, который пишет подсолнухи. Это картина воображаемая, поскольку зимой свежих подсолнухов не бывает. Может быть, он представил его пишущим копию с картины «Подсолнухи», условно заменив, таким образом, настоящие цветы теми, что были на оригинале картины Винсента? На этом портрете Винсент помещён между двумя косыми линиями – той, которую обозначает мольберт, и линией пиджака, идущей вниз, в пропасть. Рука, держащая кисть, кажется бессильной, не способной создать что-либо достойное внимания. Лицо художника смято, деформировано, словно Винсент был уже почти мертвец, словно в жизни у него только и осталось, что упрямо писать и переписывать картину, заслужившую похвалу мэтра. Этот портрет, с какой стороны к нему не подойди, воспринимается как жутковатый шарж. Чтобы в этом убедиться, достаточно сравнить его с портретом Винсента, исполненным пастелью Тулуз-Лотреком.

По словам Гогена, увидев своё изображение, Винсент воскликнул: «Да, это я, но помешанный!» (48). Это подтверждается и одним из его писем из Сен-Реми: «Это был я, в те дни до предела усталый и весь наэлектризованный» (49).

И вот как-то вечером – не в тот ли самый день, когда Винсент увидел свой портрет? Гоген уверял, что именно в тот, но так ли это важно! – Винсент и Гоген сидели в кафе… Но послушаем, как об этом рассказывал Гоген:

«В тот же вечер мы пошли в кафе. Винсент выпил слабого абсента. Потом он вдруг швырнул в меня бокал вместе с содержимым. Я уклонился и, взяв его в охапку, вышел из кафе, пересёк площадь – и уже через несколько минут Винсент оказался в своей постели и, заснув в считаные секунды, проснулся только утром.

Проснувшись, он очень спокойно сказал: “Дорогой Гоген, я смутно припоминаю, что вчера вечером оскорбил вас”.

– Я охотно и от всего сердца вас прощаю, но вчерашняя сцена может повториться, и если бы я получил удар, то не сдержался бы и задушил вас. Поэтому позвольте мне написать вашему брату и сообщить ему о моём отъезде из Арля» (50).

Так ли это было на самом деле, как он рассказывает? Этого мы не знаем. Память у Гогена была очень ослаблена, что было известно его близким, а кроме того, он, как мы уже могли это видеть, обладал изрядной склонностью к вымыслу Пролетевший мимо и, возможно, разбившийся бокал с абсентом; двое спешно покидают заведение, причём один взял другого в охапку… Сцена не такая уж обычная. И тем не менее у нас нет ни одного свидетельства о ней от людей, находившихся в кафе. Наверняка между двумя художниками что-то произошло, но что именно – мы не знаем. Был ли в самом деле брошен стакан или только выплеснуто его содержимое?

Но точно известно, что Гоген написал Тео и попросил его прислать ему деньги за проданные картины. Он сообщил, что собирается в Париж, принимая во внимание несовместимость темпераментов, которая не позволяет ему и Винсенту мирно уживаться, а в заключение написал: «Это человек замечательного ума, которого я очень уважаю и покидаю с сожалением, но повторяю: это необходимо» (51). Заметим, что он признавал ум Винсента, но не его талант.

Похоже, что в течение нескольких дней после этого они сохраняли довольно ровные отношения. Гоген одумался, написал Тео, чтобы сообщить, что изменил своё решение, а Винсенту предложил съездить в Монпелье и посетить там музей Фабра. Возможно, Гоген осознал, к каким печальным последствиям привело его поведение, а может быть, хотел перед отъездом успокоить Винсента или же уладить деловые отношения с ним как братом своего маршана. Во всяком случае, он продолжал думать об отъезде, который, как он выразился в письме от 20 декабря своему другу Шуффенеккеру всё это время был у него «в латентном состоянии» (52). Он просил своего корреспондента никому этого не говорить. Но ничто уже не могло остановить надвигающуюся катастрофу.

В музее Монпелье и на обратном пути в поезде разногласия между ними вновь обострились, дойдя до крайнего ожесточения. В письме, отправленном после их поездки, Винсент, рассказывая о ней, сообщал брату: «Дискуссия была чрезмерно наэлектризованной, и мы иногда выходили из неё с головами, опустошёнными как разряженные электрические батареи» (53). Позднее, в Сен-Реми, он вспоминал: «Мы с Гогеном вели разговоры об этом, выматывая друг другу нервы вплоть до истощения всей жизненной энергии» (54). Винсент переходил от крайнего возбуждения – особенно когда пил – к долгому полному молчанию.

Во второй половине декабря каждый из них вновь написал автопортрет, на этот раз с противоположным результатом. Винсент, после блистательного арлезианского цикла изобразивший себя тихим и спокойным бонзой, теперь предстал измученным, агрессивным, страдающим. Это полотно, предназначенное для обмена с Лавалем, было сделано очень быстро, и на нём местами виден не закрытый краской холст. Автопортрет Гогена, напротив, дышит вновь обретённым спокойствием. Сопоставление этих двух пар автопортретов – сентябрьской и декабрьской – дало бы весьма выразительную картину для которой вполне подошло бы название «До и после». Сам Винсент позднее говорил об этом (55).

По поводу событий, которые произошли затем, возникало много вопросов. Их последовательность из-за отсутствия относящихся к декабрю документов почти не поддаётся достоверной реконструкции, но это имеет второстепенное значение. Суть дела заключается в том, что Винсент был разбит и унижен, убеждён в том, что он просто ничтожество, что живопись его гроша ломаного не стоит, что его десятилетний путь художника привёл его в никуда. И это он сам отныне на все лады не переставал утверждать. Он уже не был самим собой и на всё смотрел глазами Гогена, рабски подражая его воззрениям, суждениям и произведениям. А поскольку человек не может стать другим и остаётся всё тем же, что бы с ним ни происходило, Винсент был распят, четвертован, уничтожен.

Эта трагическая встреча двух художников превратилась в изощрённый интеллектуальный поединок, закончившийся уничтожением одного из противников. Она чем-то напоминает встречу Верлена и Рембо, которая также привела к саморазрушению более молодого из двоих. Ранее, в том же 1888 году, Гоген уже вышел победителем из противоборства с Эмилем Бернаром, но тот был живописцем совсем иного масштаба, чем Винсент.

В Арле Гогену больше нечего было делать, и он уже думал только об отъезде, после которого Винсент оставался наедине со своей тоской, среди руин своей великой мечты, своей растоптанной живописи, укрощённых порывов, потерянной невинности и загубленного детского взгляда на мир. Тео продал несколько картин Гогена, и было похоже, что они начинают пользоваться спросом. Гоген смог даже отправить 200 франков жене в Копенгаген. И чего ради ему было теперь оставаться на этой галере? Он уже говорил о предстоящем отъезде. Как он сам признавал, мысль о бегстве была его навязчивой идеей (56).

Безнадёжно запоздалые попытки Винсента взбунтоваться напоминали последние вспышки ярости быка, обречённого быть заколотым, и не важно, на какой стороне арены его ожидал конец, – на теневой или на солнечной. Однажды вечером он спросил у своего компаньона, не собирается ли он уехать. Гоген ответил утвердительно. Тогда Винсент вырвал из газеты заголовок одной из статей и вложил его в руку Гогена, который прочитал: «Убийца спасся бегством».

Гоген рассказывал, что ночью Винсент то вставал, то снова ложился, шагал по комнате, подходил к его кровати. Чтобы убедиться, что он спит? Чтобы посмотреть, не уехал ли он? Возможно. Чтобы его ударить? Такое трудно себе представить, поскольку это означало бы умысел на насилие, совершенно невозможный для Винсента. Стоит только вспомнить тех мышей, которых он подкармливал в Боринаже, когда сам недоедал. До описываемых событий в жизни Винсента был единственный случай, когда он прибег к насилию, – почти непроизвольно ударил соученика по школе в Лэкене. Если не считать рефлекторных реакций такого рода, к которым следует отнести и упомянутый выше случай с бокалом абсента, Винсент, находясь в здравом рассудке, был существом безобидным до жертвенности. Накопившуюся обиду он вымещал на самом себе.

Но как знать, загнанный в угол, потерявший самое главное – свой путь в искусстве, не мог ли он бессознательно допустить агрессивный жест? Во всяком случае, Гоген, открыв глаза и увидев Винсента ходящим по комнате, мог не без основания почувствовать себя в опасности. Он рассказывает, что проснулся внезапно. «Стоило только строго сказать ему: “Винсент, что с вами?” – как он, не проронив ни слова, вернулся в постель и заснул мёртвым сном» (57). Гоген знал свою абсолютную над ним власть.

Вместе с тем одно из последних писем Винсента кажется спокойным. Он писал брату: «Я полагаю, что Гоген несколько разочарован прелестным городом Арлем, Жёлтым домом, где мы работаем, и особенно – мной» (58).

Ещё одно обстоятельство, вероятно, тяжело сказалось на его настроении. Тео посватался к сестре своего друга Йоханне Бонгер. Это предполагало увеличение семейных расходов. Как Тео сможет и дальше помогать Винсенту?

Послушаем, как Гоген рассказывал в 1903 году о том, что произошло в рождественскую ночь 1888 года:

«Боже, что за день!

Под вечер я начал ужинать, и вдруг мне захотелось пойти подышать ароматом цветущих лавров. Я уже почти пересёк площадь, как услышал за спиной знакомый звук быстрых неровных шагов. Я обернулся в тот самый момент, когда Винсент набросился на меня с раскрытой бритвой в руке. В тот момент мой взгляд был наверняка очень внушительным, потому что он остановился и, наклонив голову, быстро пошёл к дому» (59).

Что же там в действительности произошло? Была ли в руке Винсента бритва, как об этом написал Гоген спустя пятнадцать лет? Эту историю по возвращении в Париж он поведал Эмилю Бернару, который пересказал её в письме от 1 января 1889 года своему другу, художественному критику Альберу Орье. И этот рассказ Бернара, передающий слова Гогена, не содержит упоминания о бритве: «Накануне моего отъезда Винсент побежал вслед за мной – это было ночью – и я обернулся, потому что с некоторых пор он вёл себя очень странно, но я не придавал этому значения. Тогда он мне сказал: “Вы молчите, тогда и я промолчу”. Я пошёл ночевать в гостиницу..» (60). Если бы тогда и в самом деле бритва имела место, то разве Бернар не упомянул бы об этом спустя неделю после рассказа Гогена?

Эта история с бритвой кажется по меньшей мере сомнительной. Версия Бернара представляется более правдоподобной, но и она не исключает существования какой-то угрозы со стороны Винсента. Слова «начал ужинать» в рассказе Гогена наводят на размышления. Почему он вдруг вышел из-за стола, едва начав ужинать, притом что это был, напоминаем, рождественский ужин? Быть может, на самом деле произошло примерно следующее. Был приготовлен рождественский стол, оба выпили вина, успев до этого принять в кафе абсента, слово за слово разговор обострился, и в Жёлтом доме случилось что-то необычное. Что там могло произойти? Внезапный приступ безумия у Винсента? И Гоген, и многие другие свидетели ещё раньше замечали в его глазах что-то безумное. Возможно, Винсент спросил о предстоящем отъезде Гогена или сказал что-то. Была ли это угроза? Плеснул ли он в Гогена из стакана, как в кафе? Гоген сдерживал себя и молчал, внутри закипая. Ему и в самом деле хотелось задушить этого бесноватого, который не давал ему покоя. С самого начала вечерней трапезы он думал о своих детях, которые встречали Рождество в Копенгагене без него, а он сидит тут наедине с этим помешанным. Тот, конечно, сильно опечален его решением, но так больше продолжаться не может. И тогда он встаёт из-за стола и, не отвечая на вопросы, выходит, чтобы не дать волю своей ярости, и решает переночевать в гостинице. Как можно спать в одной комнате с Винсентом, зная, что с ним происходит, когда он закрывает глаза? Решено, завтра же он уедет.

Винсент сначала оказывается в замешательстве, понимая, что Гоген на этот раз уже не вернётся, а потом бросается вслед за ним и, догнав его на площади, говорит: «Вы молчите, тогда и я промолчу». Иначе говоря: теперь я буду действовать иначе, не словами. Увидев, что Гоген уходит навсегда, Винсент решил, что для него всё кончено. С этой страшной мыслью он возвращается в Жёлтый дом, где, возможно и даже наверняка, ещё выпивает вина – если верить зелёной бутыли с кроваво-красным вином (зловещий зелёно-красный аккорд) на первой картине, написанной им после кризиса, – и впадает в крайнее возбуждение, которое всегда провоцировал у него алкоголь. Происходит помутнение разума, он идёт за бритвой и калечит себе левое ухо. Словно для того, чтобы больше не слышать? Не слышать, как Гоген говорит о своём отъезде или критикует его живопись, в чём, по словам Винсента, тот себя не сдерживал. А Винсент не переносил критики – ни от Ван Раппарда, ни от профессоров в Антверпене, ни даже от Тео, который считал, что в Голландии его живопись была слишком тёмной. Мы не знаем, что его на это толкнуло. Но связь между словом «молчите» и ухом очевидна, хотя трудно сказать, какого она рода.

Гоген предпочёл переночевать в гостинице, чтобы спокойно выспаться перед дальней дорогой, из чего следует, что Винсент в самом деле подсматривал за ним, когда он спал. Словом, Гогену не было необходимости ссылаться на бритву в руках Винсента, которая появилась в позднейшем рассказе, чтобы придать ему остроты и оправдать бегство. Одно нам представляется бесспорным: если Винсент ещё достаточно владел собой, чтобы сказать те слова, которые ему приписывают, он не мог подойти к Гогену с оружием и намерением совершить насилие. Он способен был только на непредумышленное, импульсивное проявление агрессии. Когда же он осознавал, что делает, то был безобиден как Иисус Христос. И наконец, если бы Гоген заметил малейшую угрозу нападения, он, как опытный фехтовальщик и боксёр, наверняка рефлекторно увернулся бы от возможного удара и мгновенно разоружил несчастного. А как мы можем поверить в парализующее действие взгляда Гогена, если всё происходило в потёмках? Если со стороны Винсента и был какой-то угрожающий жест, то спонтанный, непроизвольный, и произошло это ещё в доме, что и побудило Гогена уйти, чтобы самому не дать воли гневу и не доводить дело до опасного столкновения.

На следующий день Гоген пошёл к Винсенту забрать свои вещи и увидел рядом с Жёлтым домом скопление народа. Когда он представился, чтобы войти, комиссар полиции господин д’Орнано обратился к нему под взглядами собравшихся. Гоген так описал эту сцену:

– Что вы сделали, месье, с вашим товарищем?

– Я не знаю…

– Нет… вы отлично знаете… он мёртв (61).

Гоген, оказавшись перед толпой зевак обвинённым в преступлении, почувствовал, как внутри у него всё похолодело. По его словам, ему потребовалось какое-то время, чтобы взять себя в руки. Жаль, что он не написал о том, что промелькнуло в его голове в один из самых трудных моментов его жизни, так как, если бы его признали совершившим убийство, то приговорили бы к гильотине.

– Месье, давайте зайдём в дом и там объяснимся.

Они вместе вошли в дом. Полы и ступени лестницы были испачканы кровью. Винсент, покрытый окровавленными простынями, свернувшись, неподвижно лежал на своей кровати. Гоген потрогал тело и с облегчением сказал, что оно тёплое. К нему вернулись хладнокровие и энергия, и он попросил полицейского осторожно разбудить Винсента, а если тот спросит про него, сказать, что он уехал. После этого Гоген собрал свои вещи, оставив фехтовальные маску и перчатки, которые позднее «с большим шумом» вытребовал обратно. Он отправил телеграмму Тео, которой просил его срочно приехать, и пошёл в гостиницу На этом полицейский отчёт о происшествии и закончился.

Тео приехал первым же поездом, Гоген его встретил. Тео сразу отправился в больницу, куда был помещён Винсент. По словам Йоханны Бонгер, Тео вернулся в Париж вместе с Гогеном.

Что же произошло с Винсентом в ту злосчастную ночь? Обменявшись с Гогеном на площади приведёнными выше фразами, он вернулся в дом, взял бритву и в какой-то момент отрезал себе часть левого уха, наверняка мочку, а возможно, и чуть больше. Быстро распространившиеся по городу слухи обросли новыми подробностями, и Гоген писал, что Винсент отрезал себе всю ушную раковину. Но в больничной записи говорится о «намеренном повреждении уха» (62). В заключении главного врача больницы города Арля констатируется, что было «порезано ухо». В отчёте доктора Перрона в Сен-Реми также сказано, что Винсент покалечился, «порезав себе ухо». Свидетельства Йоханны Бонгер, Поля Синьяка, доктора Гаше и его сына, которые видели Винсента позднее, говорят об отрезанной мочке уха. Тем не менее слухи, даже когда они недостоверны, влияют на настроение толпы. По убеждениям многих, Винсент начисто срезал себе всю ушную раковину, оставив палевой стороне головы одно слуховое отверстие. Это сразу же сделало его «другим», уже не человеком, как того персонажа из сказки Шамиссо, который потерял свою тень.

У Винсента было сильное кровотечение, и он пытался остановить его полотенцами и простынями. Отрезанную мочку уха он аккуратно завернул в газету, надел берет и в половине двенадцатого ночи отправился в один из борделей к проститутке по имени Рашель. «Берегите это как драгоценность», – сказал он ей, вручая небольшой свёрток. Развернув его, молодая особа упала без чувств. О происшествии известили полицию, а Винсент вернулся к себе и заснул. Он не помнил, что с ним происходило в ту ночь, и за исключением визита к Рашель не упоминал об этой истории в своих письмах.

Когда его разбудил комиссар, он потребовал свою трубку и пожелал осмотреть коробку, в которой хранились деньги. Гоген истолковал это обстоятельство в оскорбительном для себя смысле, но, по-видимому, Винсент просто хотел посмотреть, хватит ли тому денег на дорогу. Во всяком случае, состояние его было явно ненормальным. Его препроводили в больницу, и там кризис обострился. Он начал бредить, порывался лечь в постель к другим больным или помыться в ящике с углём. Его как буйного пациента поместили в изолятор, где привязали к железной койке, привинченной к кирпичной стене. Там его и нашёл Тео.

Какой диагноз поставил больному лечивший его доктор Рей? В его заключении констатируется «род эпилепсии, сопровождающейся галлюцинациями и эпизодическими приступами крайнего возбуждения, острота которых усугублялась злоупотреблением алкоголем». Рей по специальности был не психиатром, а урологом. Позднее доктор Юрпар, главный врач больницы Арля, писал, направляя Винсента в Сен-Реми: «Шесть месяцев тому назад на фоне бредового состояния произошло обострение маниакального психоза – в то время он порезал себе ухо» (63). Доктор Юрпар также не был психиатром. Как видим, оба диагноста колебались между эпилепсией и манией. К клиническому случаю Винсента мы ещё вернёмся.

Местные газеты сообщили о происшествии 30 декабря. «Республиканский форум» опубликовал заметку, в которой излагалась, хотя и не совсем точно, реальная суть события. «В минувшее воскресенье, в половине двенадцатого часа ночи некто по имени Венсан Вогог (так в тексте. – Д. А.), живописец, уроженец Голландии, явился в дом терпимости № 1, вызвал девицу по имени Рашель и вручил ей… своё ухо, сказав при этом: “Берегите это как драгоценность”» (64). Таким образом, жители Арля остались в убеждении, что художник отрезал себе ухо целиком.

Тео, вернувшись в Париж, написал своей невесте Йоханне Бонгер отчаянное письмо. Описав тяжёлое состояние Винсента, он заключил: «Надежды мало. Если ему предстоит умереть, что ж, так тому и быть, но при одной этой мысли у меня сердце разрывается» (65).

Так закончились продолжавшиеся около года отношения двух художников. Начались они с призыва Гогена о помощи, а в итоге привели к крушению Винсента. Как художник он смог устоять, словно судно, продолжающее блуждать в море без руля и без ветрил, но как человек сумел оправиться не скоро и ненадолго. Винсент, которого мы знали раньше, весь погружённый в своё искусство, уверенный в себе и своём предназначении, переживавший тот высокий подъём духа, который необходим, чтобы создавать произведения, в которых цвет достигал невероятной интенсивности, – умер, человека, которого зуав Милье описывал как гордого художника, больше не было. От него почти до самого конца оставалась только тень прежнего Винсента, он был покойником с отсроченной датой физической смерти, который не переставая калечил себя, поносил своё творчество или покушался на свою жизнь вплоть до того дня, когда ему наконец удался последний акт саморазрушения – самоубийство.

Здесь нужно вспомнить его первый психологический кризис – тот, что последовал за отказом Эжени Луайе выйти за него замуж. Там мы находим немало особенностей, проявившихся позднее: упорное нежелание признать случившееся, перевернуть эту страницу жизни; мазохистское поведение в отношениях с Эжени, которое повторилось потом в его истории с Гогеном; непреодолимое желание вернуться на место, где разыгралась драма, вновь пережить там перенесённую обиду и почти всякий раз испытать новое потрясение. После отказа Эжени ему всё же удалось восстановиться, сменив поприще, отказавшись ценой душевных мук от карьеры торговца произведениями искусства ради творчества. Теперь для него больше не было спасения: живопись была его последним убежищем, единственной опорой, поддерживавшей его как личность, но его творчество не находило признания. С того времени, когда Винсент убедил себя, что его живопись ничего не стоит, он уже и сам ничего не стоил и не мог выйти из этого состояния, несмотря на редкие моменты просветления и одной недолгой вспышки жизненной энергии.

Можно ли ставить в вину Гогену печальный конец этой истории? Мы полагаем, что нет, несмотря на его подчас непереносимое бахвальство. Эта драма была следствием трагического столкновения. Гоген не знал, на какую почву он ступает, он даже вообразить не мог, к чему приведут его поступки в отношении такого ранимого существа, а уж тем более не обладал никакими познаниями в области психопатологий. В это замкнутое инфернальное пространство его, несомненно, привело стремление спасти собственную шкуру И наконец, в драмах такого рода обычно участвуют двое, и Винсент не случайно в качестве объекта своей навязчивой идеи выбрал именно его.

Более чем вероятно, что Гоген верил, что поступает хорошо, «обучая» Винсента, побуждая его свернуть со своего пути. Но какого чёрта понадобилось ему вторгаться в сокровенные глубины мировосприятия художника, каковы бы они ни были? Обмен мнениями, приёмами и секретами ремесла – что и происходило между ними – это понятно, но переделывать собрата по ремеслу сверху донизу в соответствии со своими взглядами – это уж слишком! И мы возвращаемся к исходной предпосылке: такое поведение Гогена было следствием его слепоты в отношении искусства Винсента, которого он, если можно так выразиться, просто не видел. Но Винсенту, кажется, ничто не могло помешать найти в Гогене своего кумира, в чём последний ни в коей мере виновен не был.

«Гоген, вопреки своему и моему желанию, доказал, что мне пора немного измениться…» и т. д. Мы уже цитировали эту фразу Вопреки своему и моему желанию… С присущей ему зоркостью незаурядного ума Винсент указал на главную пружину трагического сюжета. Развитие драмы подчиняется фатальной необходимости. Басня Лафонтена про Горшок и Котёл хорошо её иллюстрирует: Котёл разбил своего приятеля неумышленно, случайным ударом. Позднее Винсент написал: «Только не надо забывать, что разбитый кувшин – это разбитый кувшин, и, стало быть, ни в коем случае у меня нет права выступать с претензиями» (66).

Ошеломлённый картиной Гогена «Сбор винограда, или Бедствия человеческие», убеждённый в том, что она стала явлением в истории мирового искусства, открыв в нём революционный путь, он подумал, что сможет создать нечто подобное, не понимая, что это не его путь. И этим он показал, что с полной ясностью не осознал свою собственную оригинальность в свободе письма, в прерывистости штриха, которые позволяли ему передавать стихийный вихрь явлений, внутреннюю вибрацию предметов, моменты вечности и скоротечности в увиденном мгновении.

Никто не понял этого лучше, чем Антонен Арто, написавший эссе, в котором содержится так много блестящих наблюдений: «Я думаю, Гоген полагал, что художник должен искать символ, миф, поднимать явления жизни до мифа, тогда как Ван Гог считал, что следует выводить миф из самых что ни есть земных вещей. И в этом, я думаю, он был дьявольски прав.

Реальность несравненно выше всякой истории, всякой придуманной фабулы, всякого божества, всякой сверхреальности. Достаточно обладать гениальным даром её интерпретации» (67).

Впрочем, не располагая в 1947 году полным изданием переписки Ван Гога, Антонен Арто не мог знать, какими пластическими средствами, найденными в ходе упорного поиска со времён Гааги, Винсент достигал этого результата.

И наконец, что можно сказать об обществе, которое вынудило две гениальные личности из-за нужды в деньгах вступить в смертельное единоборство? Это инфернальное замкнутое пространство, в которое они угодили, было словно сочинено романистом с больным воображением, которому доставляло несказанное удовольствие наблюдать, как разрушается и гибнет самое прекрасное из всего, чем может быть одарён человек.