Искусство рисовать с натуры

Барышева Мария

Наше время. Стечение обстоятельств возрождает и развивает необычный талант у художницы-любителя. Это свойство, проявляющееся только в процессе создания картин, усиливаясь с каждой нарисованной картиной, меняет окружающих людей и саму художницу. Воронка событий втягивает в себя всё больше самых разных персонажей и предметов. Сюжет держит в напряжении до самого финала. Яркие образы, динамика, глубоко и достоверно прорисованные характеры героев.

 

Мария Барышева

ИСКУССТВО РИСОВАТЬ С НАТУРЫ

 

Часть I

ПРОБУЖДЕНИЕ

— Ну вот! Смотри-ка, Наташ, опять сломалась!

Две девушки с риском для жизни перегнулись через балконные перила, разглядывая беспомощно застывший посреди дороги «жигуленок-шестерку». Старенький, с грязными разводами на белых боках, с поднятым капотом, точно с раскрытым ртом, «жигуленок» отчего-то напоминал дряхлого старика на приеме у дантиста. Сам дантист-шофер, согнувшись, ковырялся в моторе и, судя по долетавшим даже до четвертого этажа звукам, отчаянно сквернословил. Девушки переглянулись, и одна из них рассеянно и немного раздраженно пожала плечами. Этот жест нисколько не смутил ее подругу.

— Ну и что, по-прежнему будешь утверждать, что все вокруг исключительно реально и объяснимо?! А это как же?

Она усмехнулась, но усмешка тотчас нырнула куда-то вглубь и, как рыба оставляет после себя всплеск да круги на воде, оставила улыбку — легкую, немного искусственную — слишком часто ее использовали как презентабельную обертку для чувств, которые показывать было негоже.

— Что «это»? — спросила Наташа равнодушно и устало, и голос ее звучал настолько серо и невыразительно, что казался неживым, не человеческим. Она отпила глоток томатного сока из большой щербатой кружки и провела ладонью по лицу, словно смахивая невидимую паутину, словно пытаясь его разгладить, вернуть ему свежесть. — Ну, машина сломалась. Это что, паранормальное явление?! Вечно ты, Надька, ударяешься во всякую мистику!

— Опаньки! — удивилась Надя, но на подругу не посмотрела, продолжая внимательно ощупывать взглядом «жигуленок». — Я ударяюсь в мистику?! Какая гнусная клевета! Натуля, я документалист. Я — человек факта, понимаешь? И я сообщаю тебе факты. На этой чудной дорожке, возле твоего патриархального дворика по неизвестной мне причине машины гробятся просто пачками. То об столб, то друг о друга, то просто ломаются. Просто какой-то Бермудский треугольник для транспорта.

— Глупости! — сказала Наташа и раздраженно почесала плечо — оно недавно сгорело после долгого времяпровождения в очереди за дешевыми помидорами, и теперь кожа слезала отвратительными лохмами. Надя покачала головой и быстро, как-то воровато слизнула «усы» от томатного сока над верхней губой.

— Это не глупости, Натуля. Вся штука в том, что каждую неделю я вижу на этой дороге либо сломанную машину, либо яичницу из машин, и это, знаешь ли, вызывает у меня соответствующие вопросы.

— ДТП бывают сплошь и рядом! — заметила Наташа рассеянно, думая о том, что пора бы уже заняться готовкой ужина, только вот из чего его готовить? И опять же — готовить ли только на вечер или так, чтобы еду можно было растянуть еще на день? Да нет, бессмысленно — все равно Пашка заявится и все слопает, ни с чем не считаясь. Деньги да прожорливый муж — вот о чем ей следует беспокоиться, а Надька лезет со своими бредовыми мыслями — тоже мне, блин, генератор идей, мятущаяся интеллигенция, творческая личность! Конечно, у Надьки хватает времени, чтобы забивать мозги разной ерундой! Ей-то проще — нет у нее прожорливого мужа! Впрочем, денег у нее тоже нет. Вот уже несколько лет Надя, рассорившись с родителями, снимала крошечную однокомнатную квартиру в старом районе, не принимая от родителей никакой помощи, а с папой, подполковником милиции, не общалась совершенно.

Шофер внизу грохнул крышкой капота, в сердцах ударил по ней плашмя ладонью, потом сел, скрестив ноги, на бордюр и закурил. Наташа не видела его лица, и сверху, отсюда, шофер казался маленьким и сердитым Буддой, восседающим на алтаре и раздумывающим, не нарушить ли одну из своих заповедей. Наташа улыбнулась — улыбкой призрачной и неумелой — она, в отличие от подруги, улыбалась редко, почти разучилась делать это простое движение, и губы подчинялись плохо, неохотно, словно чужие. Как странно выходит — в сущности, жизнь она видела по-настоящему, в цвете, со звуком, с запахами — живую, объемную жизнь — только стоя на своем балконе. И вовсе не впустую подшучивает над этим Надька, называя Наташин балкон «Вершиной мира». Только выходя на балкон, снимает Наташа свои непрозрачные очки будней — и вот она жизнь — там, внизу — такая бесстыдно и завлекательно яркая и наглая. Вон она, там — бродит в платье из горячего воздуха и пыльных вихрей, бродит в обнимку с южным ветром, в облаках духов из бензина, дыма от летних пожаров и аромата поспевающих в садиках у дома абрикосов, хохочет с загорелой молодежью, шумит колесами машин и листьями многолетних платанов, треплет загривки дворовым псам и стравливает голубей на карнизах. И везет же таким, как Надька, — они бродят с этой девчонкой рука об руку, пусть даже она им не слишком нравится, пусть даже она и не дожидается от них комплиментов — все равно. Для нее же, Наташи, стоит спуститься на улицу, эта девчонка исчезает, и все сливается в сплошное серое нечто — все равно, что просматривать видео-кассету по выключенному телевизору.

— Э, Земля на связи!

— Что?! — встрепенулась Наташа, чуть не уронив кружку — вот было бы радости соседскому белью! — А?!

— О, нас слышат?! Как не так давно сказал один классик: «Я погрузился в думы, так что отвалите!» Так что ли?! — Надя снова старательно укутала лицо в добродушно-улыбчивое выражение, но Наташа знала, что если копнуть, вскроется раздражение, — Надя очень не любила, когда ее слова пропускали мимо ушей. — О чем задумалось, прелестное дитя?

— Да думаю, что Пашке на ужин сготовить — ведь опять голодный заявится.

Добродушная улыбка Нади смазалась — подтекло немного ехидства. Она тщательно поправила свои светлые вьющиеся волосы, безжалостно стянутые в строгую «ракушку».

— Ах, да, Паша свет-Михалыч! Знаешь, мне ваша семейная жисть чертовски напоминает сцену стриптизбара.

— Почему это?

— Ну, Пашка как шест, а ты вокруг него крутишься и раздеваешься, раздеваешься…

— Ну, хватит! — Наташа сердито брякнула кружку о подоконник. — Моя семейная жизнь тебя никаким боком!

— Ну, — Надя изящно пожала плечами, — все-таки больно видеть, как лучший друг хоронит свой талант ради какого-то желудка о пяти конечностях!

— Нет у меня никакого таланта!

— Это тебе Паша сказал?

— Он просто…

— И, конечно, исключительно из-за отсутствия таланта, ты окончила художку и дизайн-студию на отлично?! Исключительно из-за отсутствия таланта все так восхищаются твоими картинами, которые висят у меня в комнате?! Да?!

— Чего ты опять прицепилась? — Наташа криво усмехнулась, глядя вниз на дорогу. Шофер больше не сидел на бордюре, а стоял возле машины и разговаривал с водителем остановившейся неподалеку иномарки. — Чего ты каждый раз меня достаешь?!

— На всякий случай примазываюсь к знаменитости, — Надя нагнулась и прижалась к перилам подбородком, и на секунду вдруг показалась Наташе маленькой девочкой, которую она знала еще до школы — той самой, которая как-то убедила подруг, что если выдернуть из одежды нитки и сплести из них коврик, пропев при этом гимн СССР задом наперед, то можно улететь в самую, что ни на есть, настоящую сказку, — и ведь поверили же. Но той девочки давно нет — она умерла и похоронена глубоко в Надьке — циничной, наглой, доходящей в насмешливости до жестокости, как это часто бывает у людей, видевших слишком много грязи. Наверное, сейчас бы и все волшебники мира не смогли бы сделать такой коврик, которому под силу увезти в сказку эту Надю. — Мало ли, вдруг ты все-таки станешь вторым Тицианом или Рафаэлем.

— Ну, хватит! — сказала Наташа сквозь зубы и ударила ладонью по перилам, и перила мрачно загудели, отозвавшись, точно чуткая струна. — Достала! Художества… Где б я сейчас была со своими художествами?!! С голой задницей в парке с утра до ночи, как все местные мазилы, которые иногда за весь день и рубля не зарабатывают?!! Таланта у меня не больше, чем у прочих! Ну, и где они все?!! Где они, что с ними?! Ты думаешь, они нужны кому-то?! Художество… Ты думаешь, это кому-нибудь нужно?! Здесь вот?! — она махнула рукой вниз, на улицу, словно бросала камень с высеченным на нем обвинением. — За бугром — это да, это в цене, но здесь сейчас это не нужно! Это кому повезет!.. А мне некогда ждать, когда повезет! Мне жить надо, ясно?! Заниматься тем, что нравится — непозволительная роскошь! Мне она не по карману!

— За прилавком оно конечно лучше, — негромко заметила Надя, выстукивая кольцами на перилах какую-то простенькую мелодию.

— Да, лучше! — свирепо сказала Наташа голосом человека, убежденного в своей правоте. — Кнопочки на кассе нажимать лучше! Потому что так мне есть на что жить!

— Ну, Натуля, если бы все рассуждали, как ты, в мире не появилось бы ни одной картины.

— Да при чем здесь это?! Я ошиблась, — устало сказала Наташа и провела ладонями по вискам, до боли заглаживая темно-русые с рыжинкой волосы назад. — Ну, не лежит душа. Нет призвания. Так что, завязывай с лекциями!

— Ну, что ж, — сказала Надя со вздохом, — завязывать так завязывать. Но дорога, Наташка… эта дорога… Что-то с ней неладно. И это не сиюминутный вывод. Я это давно заметила. И не одна я. Слухи, знаешь ли, бродят по городу. Болтают, что здесь кладбище было раньше или энергия какая-то в воздухе витает — в общем, обычный мистический набор. Но копнуть все равно интересно, а?

— Дорога как дорога, — отозвалась Наташа. — Старая просто, вся в колдобинах, вот у машин подвески и летят или еще там что? Вполне разумное объяснение, по-моему.

Их взгляды скрестились, потом девушки отвернулись друг от друга и посмотрели на дорогу так, словно та была третьим собеседником, до сих пор не произнесшим ни слова, и они теперь ждали от нее объяснений.

Обычная узкая дорога с двусторонним движением, какими тело города оплетено крепко, как жилами, и во множестве, — такие дороги есть в каждом городе, и они не менее важны, чем широкие шумные трассы, по которым машины несутся блестящими, гудящими волнами, спотыкаясь о рифы светофоров. Трассы суровы, опасны и капризны, как нервные женщины, здесь все на виду у всех и всегда могут толкнуть в бок гудком, одернуть, дворовые же дороги интимны и расслабляющи, они не любят гудков и больших скоростей, они скромно закрываются деревьями и домами, они любят покой и никогда не слышали о светофорах.

Эта дорога, соединявшая две параллельные трассы, проходила через один из самых старых и самых сонных районов города — исключительно прямая, лишь с одним поворотом в начале — и дворы нанизывались на нее как бусинки на нитку. К каждому двору от дороги ответвлялся тоненький ручеек въезда, который в этом дворе разветвлялся и изгибался уже по собственной прихоти. С обеих сторон дороги вперемешку с фонарными столбами возвышались большие платаны, верно уже и сами не помнившие, сколько им лет. Время и погода щедро усеяли асфальт неровными язвами выбоин, прорезали глубокие трещины. Старая дорога — ничего больше — обвинять ее в чем-то было просто нелепо, и Наташа посмотрела на подругу с укором.

— Чушь! — сказала она. — Ну, сломалась паратройка машин, а ты в крик. Лучше скажи, как твоя работа.

— Ты не можешь знать, — лениво произнесла Надя. — Ты по сторонамто не смотришь. На Вершину Мира выходишь раз в два года. Наблюдательней надо быть, девушка. Вон, смотри.

Иномарка тронулась с места, натянула буксировочный трос, и «жигуленок», подпрыгивая на выбоинах, покатился следом смущенно, словно увлекаемый за руку нашкодивший ребенок. Обе машины миновали голую прореху в стене высоких платанов и нырнули под их сень, и покатили прочь, и девушки внимательно смотрели, как мелькают сквозь листья их темно-синий и белый бока.

— Вот и все, — равнодушно сказала Наташа, явно потеряв к дороге всякий интерес. — Так что у тебя на работе?

— Уволокли, — кивнула Надя, снова проигнорировав вопрос. Наташа фыркнула.

— Еще одна жертва страшного чудовища?!!

— Символично, правда? Дорога расправляется с машинами, — Надя вытянула шею, следя за иномаркой и «жигуленком». — Смахивает чем-то на нашу жизнь, а? Живем мы с тобой, Натаха, как машины без шофера едем — повезет — впишемся в поворот, не повезет — отволокут, что останется, на свалку. И никто не заметит. Как сказал классик, был человек и нет человека. И в чем только смысл всего этого?

— Знаешь, что я тебе скажу, — вся твоя философия — от избытка свободного времени, — буркнула Наташа и невольно глянула на часы. Вообще, кошмар — в доме семь часов, а работают только ее наручные — никак у Пашки не дойдут руки починить хоть одни. — Мне все эти детские заморочки о смысле жизни уже знаешь где? Какой смысл жизни?! Утром на работу, вечером с работы, приготовить что-то поесть, иногда телевизор посмотреть — и спать! Я пашу с восьми до двадцати двух, выходной раз в две недели! Какой смысл жизни?!

Она снова повернулась и посмотрела на дорогу. Проехала еще одна иномарка — красивая, блестящая, важная — проехала и скрылась за домом. Протарахтел грузовик, оставив после себя уродливую тучу пыли и выхлопных газов. Что-то лежало на дороге, похожее на скомканную тряпку — лежало ближе к бордюру. Наташа пригляделась — да, вроде дохлая кошка. А ведь если б шла мимо — не заметила. Внизу, у подъезда деловито бегала небольшая собака, что-то вынюхивая в пыли и непрерывно крутя хвостом, — Дик, принадлежавший Виктории Семеновне, пенсионерке со второго этажа. Забавный, симпатичный пес, но его родословная была темным лесом даже для кинолога экстракласса — что-то в нем было и от ризеншнауцера, и от шотландской овчарки, и от спаниеля — дальше угадывать уже было невозможно. Пожалуй, единственным недостатком Дика была любовь к молчаливым гонкам за машинами, и Наташа, да и другие, тысячу раз твердили Виктории Семеновне, чтобы она не отпускала собаку одну. Без толку.

— Жарко, — сказала Наташа без всякой видимой связи, выпустила перила и опустилась на теплый пол. — Хочешь еще сока?

— Нет, — сказала Надя и поправила светлую юбку, задравшуюся выше положенного. — Мне скоро на съемку, а от томатного сока мало ли что может приключиться. Клиент не поймет.

— А что снимаешь?

— Так…, - Надя махнула рукой. — Отель «Лазурный». А?! Как солидно звучит! Рекламу поедем делать. Не знаю, чего они к нам обратились — с бодуна что ли. Им бы в ТРК «Центавр» или в «Пирамиду». Или им нужна реклама похуже?

— А что на работе?

— А что там может быть? На работе, Натуля, как в известном мультике, — телевидение «Борей» — воды нет, еды нет, денег нет, населено корреспондентами.

— А денег так и не дали? Вам за сколько должны — за два месяца?

Надя фыркнула презрительно.

— За три. Шеф сегодня на совещании заикнулся — мол, может, сегодня будут. Ну, мы положенное время выждали и в бухгалтерию веселой толпой — разузнать, что да как. А бухгалтера засели там и не открывают. Ну, мы, конечно, в дверь, кричим интимными голосами: откройте, мол, люди добрые, а то щас дверь вынесем. Народ-то злой, половина с бодуна — у нас ведь как зарплаты нет, так все в запое. В общем, смотрелось достаточно жутко. Ну, шеф, конечно, прибежал: ах, мои любимые сотрудники, да что ж вы так плохо себя ведете и ни хрена не снимаете?! Сотрудники начинают орать про деньги, а он с таким лицом слушает, ну просто святой Себастьян под градом стрел. Я, говорит, только намекнул, а денег, родные, нет, так что валите, гады такие, работать! Вам, говорит, вообще, зачем деньги? Особенно бабам? Баб должны мужики обеспечивать, спонсоры всякие, а работать им надо не ради денег, а для души. Душа, а, каково?! Принеси как ты мне все-таки сока, — сказала вдруг она таким тоном, словно попросила водки.

Наташа подхватила кружки и ушла на кухню. Достала из отчаянно дребезжащего холодильника тяжелый трехлитровый бутыль, и бутыль приятно, прохладно булькнул. Наливая сок, она вдруг обнаружила, что думает о стоявшем недавно у обочины «жигуленке» — беспомощном, словно пойманным дорогой, вросшим в нее, точно щепка в лед. Дохлая кошка у бордюра, отданная в полное распоряжение мухам и солнцу. Старые платаны, нависшие над дорогой, — что они видели, что знают?

Ну, Надька!

Наташа прошла на балкон и протянула холодную кружку подруге, и та схватила ее и сделала большой глоток, и ее язык медленно проехался по верхней губе, тщательно стирая остатки сока, и она так задумчиво заглянула в кружку, будто там, в густой красной жидкости плавало нечто очень важное, возможно даже смысл жизни. Потом ее взгляд перепрыгнул на большие, с овальным циферблатом наручные часы, и она поставила кружку на подоконник.

— Ой, мне пора! Все, Натаха, пока. А ты знаешь что: понаблюдай за этой дорогой… Ну… просто так… хоть по минутке в день. Ты мне не веришь, так убедись сама. Как тебе, кстати, часики, а? — Надя довольно помахала рукой. — Круто?! Славик осчастливил — из Москвы привез. Хороший мальчик!

Стремительно прошла она через квартиру, обула туфли, глянула на себя в зеркало, подмигнула себе же, поправила прическу и открыла дверь.

— Ты знаешь, древние… не помню, кто… были чертовски умные люди, — сказала она, уже стоя на лестничной площадке. — Они говорили: вершины горы достигает тот, кто идет к ней, а не стоит внизу и говорит: какая, блин, высокая гора!

— До свидания, Надя, — сказала Наташа с улыбкой и закрыла дверь.

Она вернулась в свои комнаты, наполненные тишиной и вещами, и некоторое время бездумно бродила туда-сюда с зажженной сигаретой в пальцах. Она не курила ее, просто держала в пальцах, и сигарета пылила пеплом по чистому полу. Мысли в голове лезли друг на друга, как тараканы в банке. Визиты Нади всегда выбивали ее из колеи, и требовалось время, чтобы вернуться в эту колею. Вот единственный недостаток выходных — волей неволей начинаешь размышлять о жизни, а ни к чему хорошему это не приводит — одно расстройство.

Наташа остановилась, сердито посмотрела на рыжий ящичек этюдника, втиснутый в щель между стеной и шкафом, и ногой задвинула этюдник подальше, чтобы глаза не мозолил. На верху этого шкафа лежат картины — все ее картины (Пашка называл их «картинками» и относился, как к чему-то по-детски забавному), разложенные по нескольким папкам — вся прошлая жизнь, завязанная шнурками, заточенная в плотный картон. Это всего лишь прошлое, она к нему не вернется; оно так же мертво, как листья в гербарии. Зачем она хранит эти картины — для проформы что ли?

Наташа выбросила истлевшую сигарету и ушла на кухню, и будничные хлопоты, словно гильотина, отсекли от нее все назойливые мысли. Она резала, мыла, чистила, скоблила, терла и о разговоре с подругой вспомнила только, когда вышла на балкон, чтобы развесить выстиранное белье. Расправляя на веревке мокрую простыню, она мельком глянула на дорогу. Дорога была пуста.

Пашка как обычно пришел поздно — Наташа уже собиралась ложиться спать — пришел хмурый, осунувшийся, пахнущий пивом. Даже не раздеваясь, он сразу же сел за стол и начал торопливо поедать борщ и макароны по-флотски — сначала одну порцию, потом вторую. Наташа в трусиках и короткой майке сидела напротив, пила чай и говорила что-то незначительное, украдкой наблюдая за мужем — как он поддевает макароны вилкой, отправляет их в рот, жует и глотает. С некоторых пор то, как муж ест, начало вызывать у нее отвращение, и это ее пугало. Раньше Наташе было все равно — ест и ест — но вот теперь отчего-то противно до тошноты смотреть, как он откусывает хлеб, как открывает рот, чтобы отправить в него новую порцию, как жует, слегка причавкивая, как дергается его кадык при каждом глотке. Что это значит? Она его разлюбила? Или что? Она ведь любила его раньше. Любила, но как это… ощущалось? Что она сейчас испытывает к мужу? Наташа не могла подобрать обозначения этим чувствам — каким-то неживым, аморфным — может это быт высосал из них все соки? Интересно, Паша тоже испытывает к ней подобные чувства? Или уже вообще никаких не испытывает? Хмурясь, смотрела она на склоненную русоволосую, коротко остриженную голову мужа.

Эти мысли взволновали Наташу, и позже, когда они уже, погасив свет, лежали в постели, она начала ластиться к мужу, пытаясь его расшевелить, надеясь найти ответы в сексе или попросту забыться в нем. Но Паша, не открывая глаза, вытащил ее руки из-под своего одеяла, пробормотал бесцветно и скучно: «Наташ, я устал», — зевнул протяжно, с подвывом и, скрипнув кроватью, повернулся к ней спиной.

Несколько минут Наташа молча лежала в темноте, сжав кулаки, дрожа всем телом и чувствуя, как щекотят кожу слезы, ползущие от уголков глаз к вискам. Потом она резко села, и кровать отозвалась истеричным скрипом, словно посылая кому-то сигнал тревоги. Но услышать его было некому — Паша уже крепко спал, едва слышно похрапывая. Наташа посмотрела на него, потом встала и вышла из комнаты.

На балконе она закурила и, облокотившись локтями о перила, обвела взглядом пустой двор, темные окна соседних домов и редкие светящиеся — признаки чьего-то бодрствования — яркие, веселые — словно маяки в безбрежном море сна. Самое большое окно — небо — словно тонкими тюлевыми занавесями было задернуто облаками, сквозь которые просвечивали звезды, и их рассеянный свет подмешивался к свету окон-маяков и тусклых фонарей. Воздух был теплым и неподвижным, и сигаретный дым выплетал в нем какие-то сложные, сюрреалистические узоры. Промелькнула мимо летучая мышь маленьким бесшумным призраком — так близко, что едва не задела крылом лицо Наташи, и она, вздрогнув, чуть не выронила сигарету.

Ночь была обычной, и на первый взгляд нарисованная темными и желтовато-серебристыми красками картина не выходила за рамки этой обычности. Но было в ней и что-то странное, что-то такое же обыденное и раньше не замечаемое и от этого еще более тревожное — как резкий, не подходящий по колеру мазок. Наташа стерла с глаз слезы, мешающие четко видеть, и еще раз обвела взглядом двор. Взгляд скользнул по молчаливым домам, по площадке, по деревьям, по дороге…и запнулся об оранжевый огонек — яркий, продолговатый огонек на крыше такси. Машина стояла у обочины, осев на один бок, и в свете фар был виден согнувшийся у передней части машины человек. Судя по его движениям, он менял колесо. Старая дорога серебрилась в смешанном свете — умиротворенно, довольно, как паутина, не оставшаяся пустой. Многолетние платаны едва слышно шелестели засыхающими листьями, и шелест походил на насмешливый шепот. Ночь густела, шофер трудился, бряцая инструментами, Наташа смотрела.

Что особенного в том, что у машины спустило колесо на тихой ночной дороге? Ничего.

Наташа смотрела на такси, и ее щеки давно высохли под южным ветерком, а с позабытой сигареты летел и летел пепел…

* * *

Две с половиной недели спустя, в то время, которое деликатно именуют «поздним вечером», Наташа открывала замок входной двери. Она вернулась с работы пять минут назад и только успела переодеться и выложить на кухонный стол купленные еще утром тугобокие кабачки, как в дверь требовательно забарабанили, презрев писклявый звонок с западающей кнопкой. Спросив: «Кто там?» — и услышав: «Я!» — всегда хороший ответ — Наташа хмыкнула, крутанула замок, и в коридор ввалилась Надя встрепанная, в измятом костюме и изрядно навеселе.

— Привет ударникам торговли! — сказала Надя. — Ну, что? Покупают-потребляют?

— Заходи, — Наташа закрыла за ней дверь. Надя кивнула, хихикнула над какой-то ей одной известной вещью, заглянула в зеркало в прихожей, проронила: «О, Господи!» — сбросила туфли и пошла на кухню, намеренно громко шлепая босыми ногами по полу.

— А что у нас муж?

— Пока на работе.

Надя кивнула и сосредоточенно посмотрела на свои часы. Между ее бровями образовалась глубокая складка, словно она увидела под стеклом циферблата нечто, не поддающееся мгновенному пониманию.

— Трудится, бедный, а? — заметила она с сочувствием, сквозь которое без труда просвечивало ехидство. — Ну, тогда и мы потрудимся.

Она раскрыла измятый пакет и достала из него бутылку сухого вина. Аккуратно поставила на стол и посмотрела на подругу. Подруга же посмотрела на нее сурово, как успешно искушаемый святой. Потом протянула Наде нож и рюмки и принялась чистить кабачки, собираясь осуществить свою давнишнюю мечту — оладьи.

— Вам что, зарплату дали?

Надя, поддевая ножом пластиковый ободок, презрительно фыркнула.

— Дали, как же! Мы же, подруга, не частная шарашка, а, к сожалению, государственная. А государство у нас бедное. Если таковое вообще государством можно назвать… Шеф говорит — в Киеве заморочки какие-то, поэтому и не платят. Нет, Натаха, это мы с одним товарищем ночью сюжетик смонтировали и десяти клиентам перегнали. Ну и вот.

Она отвернулась и наклонила открытую бутылку над рюмкой, и прозрачное зеленоватое вино мягко плеснулось о донышко, распространяя свежий, чуть терпкий запах. Наташа прикрутила мясорубку к табуретке, повернулась и взяла наполненную до краев рюмку.

— Почему ты не уйдешь из «Борея»? — спросила она.

— Не знаю, — Надя отхлебнула из своей рюмки. — В самом деле, не знаю. Может, потому, что дура. А может потому, что некуда. В сущности ведь, Натаха, из меня журналист, как из навоза пуля, только в «Борее» этого не замечают. А в «Пирамиде» заметят.

Она поставила пустую рюмку на стол и вновь ее наполнила.

— Ты много пьешь, — заметила Наташа, внимательно глядя на подругу. Надя профессионально улыбнулась ей сквозь рюмку.

— Ой! Сейчас начнут читать лекции: «Не пей — с пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага»?! Брось, Натуля! Без этого дела у меня совсем крыша поедет!

Наташа хотела было ответить, но ее опередило едва слышное треньканье телефона. Раздраженно цокнув языком, она поставила рюмку на стол и исчезла в темноте коридора. Тотчас же оттуда донесся ее голос, произносивший фразы жестко и отчетливо: «Да, деда», «Нет, деда», «Нет, не зайду», «Нет, не пришел еще», «Зачем?», «А жить мне где, мудрый?», «Нет, я не рисую, тыщу раз говорила!», «Нет, нет, нет…»

Лицо Нади изменилось, отчаянно-пьяное веселье втянулось внутрь, хотя хмель в глазах остался. Перестав вслушиваться в разговор, состоявший из сплошных «нет-нет-нет», она встала, достала сигарету, протиснулась между столом и стеной к кухонному окну и закурила, глядя вниз — туда, где под кронами платанов скрывалось почти невидимое сверху выщербленное дорожное полотно.

— Что же никто тобой не заинтересовался, а? Болтовня, болтовня, а наработок нет как бы, — тихо пробормотала Надя, выговаривая слова вместе с дымом. — Но ведь я-то узнаю.

— Что ты говоришь? — спросила сзади Наташа и брякнула посудой.

— Говорю, погода хорошая, — сказала Надя и, повернувшись, стала смотреть, как подруга проворачивает нарезанные кабачки через мясорубку, как выдавливается через дырочки светло-зеленая масса и мягко шлепается в миску. Древняя мясорубка скрипела, а сама Наташа кряхтела, с усилием крутя ручку. Надя молчала, словно ее и не было. Наташа на секунду подняла голову и встретилась с ее прищуренными глазами и без труда поняла, о чем та думает — уже долгое время она если где и видела Наташу, то за прилавком алкогольного павильона или на кухне. Ну, что ж поделать — это жизнь.

— Что, дед звонил? — спросила неожиданно Надя и рассеянно стряхнула пепел за окно. Наташа кивнула, радуясь перемене в мыслях подруги.

— Ага, дедуля. Каждый раз спрашивает, когда я от Пашки уйду. Не любит он его.

— Мудрый старец, — заметила Надя. Наташа фыркнула.

— И ты опять туда же?! Ну, уйду я от него и что? Жить мне где? В халабуде нашей?!

Все Наташино семейство, состоявшее из матери, деда и престарелой тетки, ютилось в маленькой двухкомнатной квартирке на другом конце города. Дом стариков. Наташа была поздней, на пятнадцать лет младше своей сестры Светы, которая давным-давно вышла замуж и уехала в Харьков, и о том, что сестра все еще жива, Наташа знала лишь по редким, примерно раз в два года телефонным звонкам — для Светы и сестра, и семья давно стали чужими людьми, и, откровенно говоря, Наташа ее никогда и не видела и не знала в лицо. Отец по иронии судьбы умер от инфаркта через несколько дней после рождения второй дочери, вероятно не выдержав нечаянной радости. Мать, бывший терапевт, была на пенсии, а сколько лет деду, Наташа, к вящему своему стыду, все время забывала — дед был очень старым, очень назойливым и очень хитрым. Наташа помогала им, чем могла, и любила, как могла, но возвращаться в квартиру, из которой сбежала пять лет назад, не хотела. Иногда ей казалось, что ее жизнь не просто изменилась с замужеством, а вообще перенеслась в некую иную параллельную плоскость, а параллельные плоскости, как известно, не пересекаются.

— Нет уж! — повторила она так сурово, словно Надя приказывала ей уйти от мужа сию секунду, в случае отказа угрожая страшной смертью. — И напрасно ты его мудрым обзываешь. Он вот не хочет, чтоб я рисовала. Каждый раз достает — не нарисовала ли я что-нибудь. Он вообще считает мои способности к рисованию чуть ли не родовым проклятием.

Надин взгляд выразил заинтересованность. Она отхлебнула из рюмки, потом, облизнув губы, спросила, но уже без интереса:

— Так значит, способности все-таки есть?

— А, иди ты?! — разозлилась Наташа и протянула руку за своей рюмкой, в которую Надя как раз выливала, «выжимала» остатки вина. Вино «Ркацители», из дешевых, было легким, пилось, как вода, и, катая порцию на языке, Наташа неожиданно поймала себя на трусливой мыслишке: уж лучше бы Надя принесла что-нибудь посерьезней, системы «Союз-Виктан» — послать к чертям кухню и Пашку и напиться вдрызг, как это делала Надя. Обычно она пила мало — алкоголь не доставлял ей особого удовольствия, но тут захотелось — бывает, что ж поделать? — это тоже жизнь.

— Ну, что ж, как сказал классик, каждому на голову свой кирпич, — пробормотала Надя и залпом выпила свое вино. — В сентябре День города — помнишь? Может, пойдем, гульнем?

— Вряд ли, — Наташа покачала головой,

— Что, некогда?! — спросила подруга недобро, глянула на часы, и на секунду Наташе показалось, что она сейчас сдернет их с запястья и вышвырнет в окно, но Надя опустила руку и, как фокусник, выхватила из своего пакета бутылку союз-виктановского шампанского (сбылась мечта идиота! вот и напьемся — посмотрите, какая я вся мягкая и шелковистая — градусы — вот в чем мой секрет! а Пашка вернется и устроит скандал). — Что ж мы всегда такие занятые?!

Наташа, уже снова сосредоточившаяся на вращении ручки мясорубки, одновременно с вращательными движениями пожала плечами.

— Ну, подруга, ты ж не маленькая, понимаешь. Деньги надо зарабатывать, а в праздник самая выручка. Это жизнь. Жизнь такая.

— Жизнь, — процедила Надя таким тоном, словно произнесла грязное ругательство. — Какая тут жизнь, а?! Моя бабка получает 47 гэ пенсии, из них 30 уходят за квартиру, а бабка, между прочим, инвалид второй группы. Ну, и на какую тут жизнь?! Жизнь-то упирается не во всякие романтические бредни, в бабки она упирается, сама же говоришь! У нас на работе шеф сотрудниц сопливых на столе раскладывает али в позу бегущего египтянина ставит за лишние полставки в 60 гэ, которые, к тому же, и платят спустя полгода! О, жизнь, да?! Народ с высшим образованием на улице из-за пустых бутылок дерется — валюта! Ты сама в очередях стоишь по три часа — лишь бы на 30 копеек дешевле! Цена хлеба скоро с долларом сравняется. Мужика вчера в соседнем районе пацанва замочила. Знаешь из-за чего? Из-за пачки сигарет. Старик на прошлой неделе дорогу переходил и в голодный обморок свалился — точно башкой под колесо троллейбуса! А, жизнь?! — она усмехнулась, оскалив зубы. — А скоро зима. Народные приметы зимы знаешь? Свет вырубят, воду вырубят, газ вырубят, отопление не врубят! О, жизнь! А отцы народа в Киеве сидят, уже ж…ы плесенью поросли — решают общегосударственный вопрос — на каком языке песни петь. Зато независимые, блин! Можно, конечно, в Россию уехать — у меня знакомые девчонки уже два года в Москве на заработках — знаешь какие советы дают начинающим?! Приезжаешь и ищешь — нет, не работу сначала — подходящего любовника, который будет тебе жизнь и квартиру оплачивать, и плевать, сколько ему лет и сколько у него жен и детей — лишь бы платил! А одна из них проституткой отпахала полтора года, влетела в пару историй, зато сейчас живет нормально.

— Ну, Надь, везде так. И ты в жизни видишь только плохое, — пробормотала Наташа, ошеломленная внезапным натиском. Надя отшатнулась от подоконника так резко, словно он внезапно раскалился, и ее взгляд метнулся в сторону Наташи — взгляд, полный пьяной ярости и бесконечного отчаяния — взгляд озлобленного неудачника, родившегося в чужой стране, в чужое время. Взгляд человека, давно продавшего все, что у него было, и тут же потратившего все эти деньги, с которых еще нужно дать сдачу.

— Да, я вижу только плохое! — сказала она зло. — А ты что видишь?! Ты вообще что-нибудь видишь?! Ты же ни хрена не видишь! Ах, подруга, — ее голос вдруг сорвался, — как же я тебе завидую — ты ничего не видишь!

— Успокойся, — произнесла Наташа миролюбиво и отвернулась, снова принявшись за мясорубку. Надя во многом была неправа, но и права во многом. Надя жила бедно, но весело, а за веселость платила тем, что многое видела. Ей же видеть было некогда.

— Наперекосяк, — пробормотала сзади Надя, открывая с хлопком бутылку. С шипением зажурчало наливаемое шампанское. — Все здесь наперекосяк. Даже дороги взбесились!

— Ты о ней? — спросила Наташа и кивнула в сторону окна.

— О ней, о ней, — Надя, вроде бы совершенно успокоившись, вернула лицу улыбчивое выражение, снова села на табуретку.

— Дорога-дорога… я тут кое-что разузнала, окучила пару знакомых. Занятная получается картинка… А ты, кстати, понаблюдала?

Наташа замялась. Надя была, конечно, хорошей подругой. Но Надя была и отменной язвой. Не говорить же ей, что с той ночи, когда она почти полчаса стояла и смотрела на дорогу под платанами и на такси со спущенным колесом и на одинокую согнутую фигуру водителя — с той ночи в течение всей недели она то и дело поглядывала на дорогу — утром, идя на работу, вечером, возвращаясь с работы, выходя на «Вершину Мира» ночью перед сном, в то время, когда Пашка давно уже мирно похрапывал на своей половине кровати. Не говорить же, что такая неотъемлемо-обыденная часть пейзажа, как дорога, которой Наташа никогда не ходила и о существовании которой вовсе не помнила, — эта дорога вдруг стала интересовать Наташу куда как больше остывающего семейного очага. И чем больше она смотрела на дорогу, тем меньше она ей нравилась, и неприязнь эта была смутно знакомой, как что-то, давно позабытое из далекого прошлого, а может быть, и из прошлой жизни. Было ли это связано с машинами или с тем, что сама она в раннем детстве чуть не погибла возле этой дороги по нелепой случайности?

— Ну, так что? Ты ничего не хочешь мне сказать?

«Хочу. Я хочу тебе сказать, Надя, что зло бродит темными путями, где его никто не может увидеть, и зло бродит и обычными земными дорогами, где увидеть его может не каждый».

К счастью, странные слова сумели удержаться на языке, не сорвались. И откуда они только взялись в голове. В последнее время множество странных мыслей захаживало в ее мозг — мыслей, которых никогда не возникало прежде — должно быть, она переработала. Иначе, как это можно объяснить. Только тем, что от работы у нее уже едет крыша. Наташа быстро посмотрела на Надю, но та, казалось, ничего не заметила, всего лишь ожидая ответа на свой вопрос.

— Ну… Я поглядывала иногда, — Наташа постаралась придать голосу выражение полной безмятежности — мол, мне нет дела до этих глупостей, но если хочешь, давай поговорим. Машинально она наклонилась и снова принялась крутить ручку мясорубки. — Да, несколько машин сломалось. Но в городе все дороги в ужасном состоянии, уж тебе-то это должно быть хорошо известно.

Надя улыбнулась снисходительно-скептически, открыла свою сумку и достала толстую записную книжку в красивой обложке под крокодилью кожу.

Эту книжку Наде подарил приятель, Слава. Наташа, которой он очень нравился или, правильней будет сказать, она его «одобряла», втайне надеялась, что подруга образумится и согласится на его бесконечные предложения выйти за него замуж. Хороший муж — вот что нужно Наде, чтоб она перестала забивать себе голову всякой ерундой. А Слава был кандидатурой очень подходящей. Радиотехник по образованию, альпинист по призванию, а в миру — совладелец магазинчика видеотехники, Слава не страдал от отсутствия денег и интеллекта. Наташа знала его уже несколько лет и иногда с негодованием отметала скверные мыслишки, что, мол, не будь Паши, она бы… эх! Но у нее был Паша, а Слава был у Нади.

Наташа открутила мясорубку, положила ее в раковину и поставила на стол миску с перемолотыми кабачками. За окном уже было совсем темно, и теплую темноту прошивали дребезжащие трели цикад и пение подрастающих дворовых бардов — плохое, но громкое. Аккомпанементом для песен служили гитарный перебор и русско-американский мат. Рассеянно прислушиваясь к ночным звукам и по привычке ожидая звука мотора старенькой, раздолбанной мужниной «копейки», Наташа расколола над густой зеленой массой яйцо, глядя как Надя сосредоточенно шелестит страницами.

— Когда был построен наш город? — спросила она. Вопрос был для Наташи неожиданным, и, беря ложку, она натянуто рассмеялась — все-таки стыдно не знать истории родного города.

— Не помню. Лет сто назад, кажется.

— 1801 год. Раньше тут были пусто, степи. Мало леса, много камня. Вьючные тропы. Аборигены. Маленькое селение. Глушь, одним словом.

— Ну и что? — осведомилась Наташа, отмеривая муку. — К чему эта лекция? А, понимаю! Сейчас будет легенда. Страшная и ужасная.

— Ага, овеянная дыханием веков… — Надя криво ухмыльнулась и потянулась за рюмкой, и Наташа с тревогой заметила, что она пьянеет прямо на глазах. — Ты такой жуткий скептик, Натуля. Все продавцы такие?

Слово неожиданно больно резануло Наташу, хотя Надя всего лишь назвала ее нынешнюю профессию. Она поспешно отвернулась.

Что такое? Что мы стали такие трепетные? Продавец и есть.

— Легенды не возникают на голом месте, — глубокомысленно заметила Надя между глотками. — Легенды — это реальность, основа клубка, на которую намотаны нитки слухов, суеверной болтовни и преувеличений. А это — легенда, не легенда — так, ничего особенного. Поверье о проклятом месте, заброшенной тропе, забредая на которую, люди иногда погибали при странных обстоятельствах.

— Бабушкины сказки, — равнодушно констатировала Наташа, размешивая тесто.

— Да, бабушкины, — сказала Надя немного обиженно. — Точнее, моей собственной бабушки. Моя бабуля как губка впитывает все окрестные слухи и сплетни. Некоторые старики очень много знают… Вот, как твой дед, если бы его расспросить…

— Проклятое место, — Наташа как-то по-старушечьи хмыкнула. — И, разумеется, это проклятое место находится теперь в аккурат на этой дороге?!

— Ну, судя по бабушкиной болтовне и по архивным планам застройки именно так.

— Ты залезла в городской архив?!

— Я залезла в городской архив. Японский бог! Проще залезть на секретную военную базу!

— Ты чокнутая!

— Я не чокнутая. Я любопытная. А когда у меня нет денег, я особенно любопытная. Может, я из этого передачку сварганю минут на 15 — опять же деньги.

Наташа пожала плечами. С улицы донесся пронзительный переливчатый свист, услышав который, сам Соловей-разбойник махнул бы рукой и ушел, посрамленный. Свист сменил высокий тонкий полувопль-полувизг, словно кому-то от души наступили на интимное место.

— Козлы! — заметила Наташа, ставя на огонь сковородку. Надя повернулась и посмотрела в окно.

— Старый район, сказала она тихо. — Второй по возрасту. Когда селение начало разрастаться, превращаться в город, вначале здесь не хотели строить дома. Но к тому моменту, как начались перемены, на этой дороге уже много лет ничего не происходило, люди снова начали ходить по ней, и все посчитали, что зло ушло. Да и людям, которые приехали сюда жить и работать, не было дела до суеверий чужого народа.

— Неужели? — пробормотала Наташа, продолжая заниматься кухонными делами и слушая вполуха.

— Пока город строился, ничего не происходило. Но как только он разросся, как только в нем закипела жизнь, как только он пустил корни и сменилось несколько поколений, все началось заново. То экипажи столкнутся, то лошадь понесет, то кто-нибудь под колеса свалится.

— Да ну?

— Наташка! — в глазах Нади блеснули злые металлические искры.

— Да ладно, ладно, — миролюбиво протянула Наташа, шлепая тесто на раскаленную, блестящую от масла сковородку, одновременно с любопытством наблюдая за Надей. Сейчас та, как это иногда бывало, не просто рассказывала. Вещала. Выступала. Поставленный голос, из которого вдруг пропала хмельная растянутость гласных и слова перестали сплетаться и спотыкаться друг о друга. Исчезла обыденная жестикуляция. Между Надей и Наташей появилось невидимое стекло экрана. Наташа была по другую сторону. Наташа была толпой зрителей. Она должна была внимать.

— Ни в обрывках преданий, ни в архиве я не нашла никаких следов ни кладбищ, ни тюрем, ни лобных мест, которые бы здесь располагались в то время, хотя, конечно, они могли быть здесь гораздо раньше, может быть, вообще в глубокой древности. А так — всегда была дорога — та или иная. Лицо города менялось, во время Отечественной почти все дома и дороги разбомбили, все отстраивали заново.

Надя немного помолчала, очевидно, выстраивая дальнейший рассказ.

— Но первая часть моей истории — часть, не подкрепленная фактами, которую нельзя проверить, заканчивается в районе 1890-х годов. А дальше уже идут факты, мои любимые факты. Статистика — великая вещь, — она снова порылась в записной книжке, — и если мы обратимся к ней, то обнаружим, что в среднем каждый год на этой дороге погибало пять-шесть человек. Немало для тихой старой дороги — ты не находишь? Это не считая аварий и прочих, менее драматичных событий.

— Не может быть! — изумленно сказала Наташа, которую рассказ наконец-то задел за живое. Она повернулась, и оладьи тихо и раздраженно ворчали позади нее на сковородках.

— В принципе, я могу представить тебе доказательства в любой момент с восьми до восемнадцати часов. Наташа, это не пустая болтовня, я серьезно поработала. Я же сказала, что хочу сделать передачу.

— Но за 110 лет это получается…

— Выбрось период с 1940 по 1951. И я брала среднюю цифру, так что исходи из этого.

— И что, прямо таки никто этим не заинтересовался?!

— Почему? Заинтересовался, конечно.

— И что?

— Ничего. Или, точнее будет сказать, я не знаю. Так или иначе, дорога никуда не делась — вот факт. Она никуда не делась и она не стала безопасней. Несколько раз ее закрывали, но потом открывали снова. Сейчас же она не волнует абсолютно никого… — деловой рассудительный, солидный тон Нади вдруг сорвался на совершенно несерьезный визг. — Наташка, горит!

Только сейчас ощутив резкий запах горелого теста, Наташа тоже, как положено, взвизгнула и машинально схватила сковородку голой рукой и, конечно, тут же обожглась и с грохотом уронила сковородку обратно на плиту, тряся обожженной рукой, и Надя, вскочив, схватила тряпку, опрокинув по пути рюмку с шампанским, и кинулась на выручку, а кухня уже наполнялась сизо-голубым дымом.

Спустя пять минут Надя хмуро счищала в мусорное ведро сгоревшие оладьи, покачиваясь из стороны в сторону, и ворчала:

— Кто-то говорил, что все это глупости? Что ж этот кто-то так заслушался, что забыл о своих драгоценных сковородках?!

— Не обольщайся, — отрезала Наташа, нежно обмазывая руку подсолнечным маслом. — Ты болтаешь занятно, но неубедительно. Я просто задумалась. Может, я и сама являюсь частью твоей статистики.

— Как это?

— Вон там, — Наташа махнула здоровой рукой в сторону противоположного дома, — раньше жила подруга моей матери. Как-то мать поехала к ней по каким-то делам и взяла меня с собой. Мне было четыре года. Они стояли во дворе и разговаривали, а я вышла на тротуар. Нет, на саму дорогу я не пошла. Я была очень послушным ребенком. Там, у кромки тротуара была маленькая одуванчиковая полянка, и я села там прямо на землю и рвала одуванчики. А по дороге ехал грузовик. Я не знаю, что случилось потом, шофер сказал матери… что-то там с рулем было — не помню я. Я не успела встать, я вообще не успела ничего понять. Что-то огромное пронеслось мимо — с грохотом, с визгом — тогда я подумала, что это какое-то чудовище. А в следующий момент я уже была на руках у мамы и ревела ей в шею, а мать кричала как сумасшедшая. Но я мало что помню… — Наташа пожала плечами и отвернулась.

После ее Надя вдруг как-то поскучнела и засобиралась домой. Ехать ей было далеко, и Наташа скрепя сердце предложила Наде остаться на ночь — Паша не жаловал ночных гостей. Но Надя неистово замахала руками, словно сумасшедший дирижер.

— И не уговаривай! Я лучше прогуляюсь по ночным улицам. Парочка маньяков приятней драконьих взглядов твоего мужа. Нет, пойду до дому — может, Славке позвоню, может, посмотрю какой-нибудь глупый американский фильм — из тех, где одному идиоту отрывает ноги, а второй подбегает к нему и спрашивает: «Сэм, что с тобой?» или «Ты в порядке?», а первый, хрипя в агонии, отвечает: «Е, ай эм о» кей». Да мне еще текст писать…

Она зевнула, возясь с дверным замком. Наташа подумала, что с тех пор, как они пили сок на балконе, Надя стала выглядеть хуже — то ли с тех пор было много презентаций и годовщин, то ли Надя одержима идеей о дороге гораздо сильнее, чем кажется.

— Бросай заниматься ерундой. Старовата ты для игр в Икс-файлз, — посоветовала Наташа, помогая ей открыть дверь.

— Откуда ты знаешь? — Надя с тоской посмотрела на себя в зеркало. — Я люблю загадки. Может, во мне это заложено. Все, что в нас заложено, рано или поздно выползает наружу, — она погрозила подруге пальцем. — От этого не избавиться.

— Подумай о чем-нибудь менее загадочном. Хотя бы о Славке. Нормальный парень и выносит все твои закидоны. Я хочу погулять на твоей свадьбе раньше, чем мне стукнут шестьдесят.

Надя засмеялась и начала спускаться по лестнице. Наташа не закрывала дверь, чтобы свет из коридора освещал ступеньки — на трех этажах не было лампочек. Глядя, как Надина фигура спускается к освещенным пролетам, Наташа неожиданно почувствовала глубокую печаль и странное чувство вины, как будто Надя приходила к ней за чем-то жизненно важным для нее, а она ей отказала. Она слышала как Надя, спускаясь, споткнулась, сделала еще несколько шагов, остановилась и гулко сказала снизу:

— Если ты мне не веришь, то сходи на дорогу и погляди на фонарные столбы. Ты ведь никогда не смотрела. Я знаю. Я всю тебя знаю. До самого кончика твоей жалости.

— Какие столбы, зачем?! — не удержалась Наташа, но ответом ей были только быстрые шаги, и она поняла, что Надя больше не скажет ничего.

Вернувшись в квартиру, Наташа закрыла дверь и посмотрела на часы. Почти двенадцать, а Пашки нет. Но это не встревожило ее — иногда муж приходил и в два часа ночи. Говорил, что работал, да и выглядел так, словно работал. Она часто сомневалась, что работа — истинная причина его задержек, но выяснять это ей было некогда, а в последнее время, особенно после того дня, когда они с Надей впервые заговорили о дороге, она уделяла все меньше внимания поздним возвращениям Паши. Ее даже меньше стал заботить вопрос есть ли у него любовница или он проводит вечернее время со своими друзьями. Было ли это уже полной душевной апатией или ее вниманием завладело что-то другое, она не знала и не пыталась анализировать.

Убрав на кухне, прикрыв миску с оладьями крышкой и оттерев сковородки, Наташа забрала остатки шампанского на балкон и допила их, облокотившись о теплые деревянные, изъеденные шершнем перила и глядя то вниз, на дорогу, проходившую рядом с подъездами, то вдаль, туда, где в темноте едва слышно шелестели платаны. Фонари не горели, и на дороге было темно, и свет фар проезжающих машин прокатывался издалека, задолго извещая об их появлении. Фонарные столбы. Почему столбы? При чем тут столбы? Ответ маячил где-то глубоко в подсознании, она это точно знала, но вытащить его оттуда не могла.

Надька сумасшедшая. И смешная. Видит жизнь, знает жизнь, причем не с лучшей стороны, а зло ищет в мистике. Наташа давно перестала обращать внимание на то, что творится вокруг, но она помнила, что было раньше, она прислушивалась к рассказам Нади и болтовне покупателей, она иногда смотрела телевизор. Возможно, Надя права, возможно, так, как сейчас живет Наташа, действительно проще жить. Но искать зло в мистике — бессмысленно. Мистическое зло — лишь миф, придуманный людьми для оправдания своих поступков. Зло не живет само по себе, ему нужны тела, нужны сердца, нужны души; оно не самостоятельно, оно — часть человека и только человека. Бесполезно и глупо искать зло в дьяволе и вампирах, в ночах полнолуний, в черной энергии, в страшных чудовищах, в повелениях свыше. Зло нужно искать в людях, как бы они от него ни открещивались, и никто им его не дал, они породили его сами. Искать в тех, кто взрывал дома, кто в ее стране использовал язык не как средство общения, а как средство подавления, в тех, чьи преступления узаконены, в тех, кто убивает чужими руками и в тех, кто просто убивает, в тех, кто несколько лет назад убил ее одноклассницу из-за золотой цепочки, и в том, кто недавно в соседнем дворе перерезал горло двум школьницам просто так, в тех, кто уродует могилы — множество разновидностей зла и страшнее всего то зло, которое выдают за добро. Калечат жизни и называют это законом. Приносят людям страдания и называют это мужеством. Расширяют кладбища и называют это дорогой к вере. А мистика — это для детей, потому что она не так страшна, как истинное людское зло, и уж Надето следовало это знать. Нет, Наташа не пойдет на дорогу, не будет смотреть на столбы. Если что и происходит на этой дороге, то по естественным причинам.

По дороге проехала машина. Свет фар скользнул по асфальту, сделав его на мгновение иллюзорно блестящим, влажным. Ровный звук мотора нарастал, нарастал, потом машина мелькнула в прорехе платанов, подпрыгнула на одной из выбоин, и звук начал спадать. Машина проехала. Из подъезда выскользнула темная тень — Дик. Наташа свистнула ему, и пес гавкнул в ответ, потом развернулся и исчез в ночи.

Усмехнувшись, Наташа ушла с балкона. Все, хватит! Сейчас она поест, может быть, подождет Пашку и ляжет спать. А завтра начнет думать о других вещах

В эту ночь Паша домой не пришел.

* * *

Не пришел он и утром, и, обзвонив всех его друзей, Наташа ушла на работу злая, растерянная и немного испуганная. И раньше бывало раз или два, что муж не ночевал дома, но он всегда отзванивался и утром уже возвращался. Но теперь его не было, и, выбегая в подходящие моменты из павильона к телефону-автомату, Наташа с растущим беспокойством и столь же быстро растущей злостью слушала бесконечные, раздражающие своей безнадежностью гудки. Рабочий день пошел насмарку, цифры путались в голове, о выбитых чеках даже страшно было подумать. Под конец она нечаянно разбила бутылку «Херсонеса» и порезала осколками руку, что, разумеется, не улучшило ее настроения.

Возвращалась, как обычно, в половине одиннадцатого, и еще издалека с облегчением увидела свет в своем кухонном окне и «копейку», печально стоящую напротив подъезда. Страх исчез бесследно, зато злость сразу возросла вдвое. Уже неторопливо поднимаясь по лестнице на четвертый этаж, она не пыталась взять себя в руки, позволяя злости расти так, как ей того захочется.

Пашка вышел в коридор не сразу, и Наташа успела снять босоножки, швырнуть в угол сумку и заколоть волосы, прежде чем услышала его шаги. Запоздало испугавшись бушевавшей внутри ярости, она опустила глаза, чтобы он не увидел, что в них.

— Чего так рано?

По голосу она поняла, что Паша стоит прямо перед ней, и сказала, не поднимая головы:

— Зато ты, я смотрю, вовремя.

— Да ладно, Наташ, столько дел навалилось, туда-сюда летал, в соседний город пришлось смотаться, так что звонить — ну… сама понимаешь… — примирительно забубнил Паша, но его тон постепенно менялся, приобретая обиженно-наступательный оттенок. — Блин, я так намотался, ну просто… Да еще и тачку что-то клинит! Малыш, у нас че, пожрать ничего нет? А то я сунулся в холодильник…

Она его ударила.

Она не ожидала этого и совсем не хотела делать, но правая рука решила за нее, резко метнувшись вперед в хлестком ударе, и кожу на ладони мгновенно ожгло огнем — удар оказался очень крепким, а Пашкина щека была отнюдь не из пуха — крепкая, твердая, щетинистая.

Вначале она подумала, что сейчас Пашка даст ей сдачи или вовсе порешит — подобной ситуации никогда раньше не возникало — шутливые шлепки и дружеские подзатыльники не в счет. Потом Наташа испугалась: уж не убила ли она его, потому что Паша выглядел как человек, которого от сердечного приступа отделяют доли секунды.

— Паш, ты что? — неуверенно спросила она, растирая ладонь. — Пашик?

Паша с шипением выпустил воздух сквозь сжатые зубы, словно закипая изнутри. На его щеке, куда пришелся удар, горело яркое пятно, кожа же вокруг была белой, как молоко, утратив обычный смугловатый оттенок.

— Пашик, прости меня! — воскликнула Наташа, кидаясь мужу на шею, тряся его и теребя, гладя по лицу и целуя. — Пашик, ну прости! Я не хотела. Само получилось. Пашик, ну не злись! Сейчас я тебе ужин сделаю. Ну?! Ну, нечаянно я, ну!

Паша издал сдавленный хрип, будто вместо кающихся рук вокруг него обвился питон, и неловко обнял жену.

— Я работал, — сказал он голосом обиженного ребенка. — Пахал, как каторжный, думал — приду домой, жена встретит, накормит, а она мне по морде! А я ей денег принес.

Он высвободил одну руку, взял с тумбочки пачку денег и, раздвинув веером, протянул Наташе. Одного взгляда ей хватило, чтобы понять: денег немного и хватит их ненадолго, но хорошо, что вообще что-то есть. Продолжая прижиматься к мужу, Наташа взяла у него деньги.

— А поесть дашь? — сказал он ей в шею.

Наташа, поняв, что время для извинений прошло, отпустила мужа и ушла на кухню.

После ужина она нагрела воды и вымыла посуду, потом расправилась с бельем, замоченным в ванне еще два дня назад (все прелести ручной стирки — стиральная машина давно пополнила список вещей «которые не работают»), а когда вошла в комнату, то увидела, что Паша спит на диване перед включенным телевизором. Несколько минут Наташа стояла и смотрела на мужа, на его полуоткрытый рот, на сильные пальцы, стиснувшие во сне диванную обивку, на крепкую шею и небольшой шрам на ней — память дворовых войн. Смотрела пристально и холодно. Потом выключила телевизор, быстро переоделась в тонкие темные брюки и майку, осторожно открыла входную дверь и так же осторожно закрыла ее за собой.

Непривычно было спускаться по темной лестнице с расшатанными перилами — непривычно, потому что никогда, вернее, очень давно не спускалась она по ней в это время. Поднималась — да, это было каждый вечер.

Выйдя из подъезда, Наташа огляделась. Страшновато и странно. Мир, давно ставший для нее чужим. Она чувствовала себя инопланетянином, долгое время разглядывавшим планету через хитроумные приборы и наконец решившимся на ней побывать. И то правда. Если в этот час она и смотрела на улицу, то только с «Вершины Мира». Теперь она с нее спустилась.

Наташа подняла голову. Окно в гостиной тускло светилось за задернутыми шторами. Оно, казалось, находилось невероятно высоко. Там, за шторами, муж, кухня, постель, завтрашний день… Она бросила быстрый взгляд на дальнюю или, как ее еще называли, «сквозную» дорогу — случайно, разумеется. По дороге медленно и печально ехал «запорожец», неприлично разрезая ткань ночных звуков грохотом, какой могла бы издавать старая косилка. Мирно. Безобидно. Обычно.

Наташа закурила, посмотрела еще раз на дорогу и пошла прочь, через дворы, по направлению к остановке.

Антология ночи. Цвета и звуки — все по-другому. Все, из чего состоит ночь, совершенно не похоже на то, из чего состоит день. Светлое время суток четко, голо, открыто, официально, мало теней, много солнца. Днем чувствуется возраст мира, чувствуется то, что называют современностью. В ночном же воздухе, будь это ночь в деревеньке, в небольшом городе, в мегаполисе, до сих пор носится первобытность, тьма всасывает все в себя, и огни от нее не спасают. Это та же тьма, что когда-то окружала лохматых прародителей человечества, прижимавшихся к стволам деревьев и вслушивавшихся в звуки ночного леса, но теперь она стала опасней. Люди живут в ней по-разному: одни закрываются в квартирах, а других тьма гонит на улицу, одни идут по освещенным дорогам, сидят в барах, едут в транспорте, другие бродят среди теней, довольные тем, что их не видят. Даже склад ума может меняться ночью.

Наташа шла растерянная. Уже очень давно она не ходила вот так ночью, без цели. Не с работы домой. Просто так. Юность, ночные дворы, друзья и подруги, упивающиеся вином собственной молодости, сумасшествия, разборки, песни — все это казалось бесконечно далеким. Она смотрела на прохожих и машинально пыталась оценить их материальное положение, прикинуть, что бы они могли купить в ее павильоне и не покупали ли раньше. Она смотрела вокруг и видела покупателей. Это приводило ее в ужас. Наташа вспомнила об одной знакомой из ЖЭКа, которая всех людей вокруг называла не иначе, как «ответственными квартиросъемщиками». Тогда она смеялась, узнав об этом. Теперь ей было не смешно.

Наташа не знала, куда идет, и от легкого страха перед неизвестностью ее слегка мутило. В лабиринтах дворов, которые она проходила один за другим, слышались крики и смех, окна горели ярко, и огни на «Вершине Мира» давно затерялись где-то среди них — уже не найдешь. Она проходила мимо подъездов и оставленных до утра темных машин. Проходила мимо воплей, звона бутылок, хлопков петард, лая растревоженных собак, драк, потоков мата, едва видимых облаков сигаретного дыма и обрывков песен. Проходила мимо мест, в которых те, кто не желал сидеть в квартирах среди домашнего уюта, общался с ночью, возлагая на ее алтарь накопившиеся за день мысли, удачи и обиды.

В одном из дворов на скамейках под старой выбивалкой пели Цоя, так же, как и в те времена, когда Наташа тоже сидела в подобных компаниях, только эти ребята были гораздо младше той Наташи. Пели «Легенду». Она остановилась неподалеку и слушала, снова, как когда-то давно, подумав, до чего удивительно подходят к ночи звуки гитары. Компания не обратила на нее внимания — только пара недовольно-оценивающих взглядов да сердитый шепоток — понятное дело — такие компании — свой маленький мир, и никто не любит, чтобы в него вторгались чужие. Наташа слушала до тех пор, пока «Легенда» не сменилась «Родиной» ДДТ. Тогда она с неохотой ушла.

Бродила дворами долго, по сложному маршруту, не замечая, как постепенно гаснут окна в домах, и наконец вышла на площадь, где днем разворачивался шумный продуктовый рынок. Сейчас это были пустые железные лотки, запертая ограда, мусор, который уберут утром, дав место следующему, и темный ряд грузовиков, возле которых курила и болтала интернациональная компания торговцев арбузами и дынями. Густо пахло гниющими арбузными корками. Вокруг ограды протянулось ожерелье ларьков и павильонов с весело освещенными витринами. Там кипела жизнь. Чуть подальше начиналась территория многочисленных баров. Там жизнь кипела еще сильнее. Зато на широкой трассе она угасала. Час троллейбусов уже прошел, час маршрутных автобусиков заканчивался. Ритмично и четко мигали оранжевые огни светофоров. Город засыпал.

Наташа зашла в одну из телефонных будок и набрала Надин номер. Пришлось снова выслушать серию длинных гудков — подруга либо была на работе, либо где-нибудь предавалась разврату. В нужный момент Нади никогда не оказывалось дома. Вешая трубку, Наташа вдруг подумала, что в последний раз звонила Наде очень давно — обычно та звонила или приходила сама.

Стоя в будке, она оглянулась на площадь. С ее места был виден один из открытых диско-баров, были видны люди танцующие и люди за столиками, бродящие между столиками попрошайки и охотники за бутылками… Была видна картина.

Она бы ее нарисовала. Эту площадь. Эту железную ограду. Эти старые иссохшие тополя вокруг. Это небо, на котором столько звезд, что это кажется аляповато-неприличным. Этот мусор. Эти павильончики. Этих людей. Эти запахи. Да, нарисовала бы не фотографически, а так, чтобы площадь чувствовалась. Чтобы пахла. Чтобы ощущался горячий ветер, который треплет матерчатые зонты над столиками. Чтобы было понятно, какие люди здесь сейчас находятся. Нарисовать их изнутри — их суть. А это вовсе не значит, что они будут похожи на свое отражение в зеркале. Так, как она это делала раньше.

Наташа не без удивления почувствовала самый настоящий азарт, какую-то неустроенность, словно очень сильно чесалось где-то, но никак не достать. Почувствовала особый голод — по работе. Так у нее всегда бывало, когда она задумывала какую-нибудь картину. Но подобных ощущений не возникало так давно, что она их забыла, и от этого удар оказался особенно чувствительным. Как же так? Ведь она думала, что с этим покончено. Давным-давно. Теперь у нее другая жизнь. Выходит, она лгала и себе, и Наде, так что ли?

Наташа покинула телефонную будку и пошла через площадь быстрым шагом, чуть ли не побежала. Миновала небольшое скопление индивидуумов мужского пола, которые что-то закричали ей вслед, потом, обиженные невниманием, разбавили крики матом и свистами. Она их даже не услышала, шла, как сомнамбула, вдыхая и выталкивая из легких жаркий ночной воздух, пыльный и плотный. Взмокшая майка прилипла к спине. Куда идти? Домой? А там Пашка. А что же Пашка? Существует их семья как таковая или нет? Чего она хочет? Может, так все и должно быть в браке, которому уже несколько лет? Не первой свежести брак? Речь уже не о любви, а о быте, удобствах, привычках? Может, нормально, что ей на него наплевать, а ему на нее? И вопрос «Любит ли меня муж?» уже стал таким же риторическим, как «Есть ли бог?» или «Для чего существует на свете гаишник?» А художества…

Она успела увидеть что-то белое, стремительно выскочившее из темноты, а потом сильный удар в лицо отшвырнул ее назад. Вскрикнув, Наташа взмахнула руками, безрезультатно пытаясь за что-нибудь ухватиться, потеряла равновесие и с размаху села на асфальт.

Не сразу удалось прийти в себя — некоторое время тупо сидела, прижав ладони к лицу крепко-накрепко, словно это могло унять дикую боль в носу, зажмурившись и тихо поскуливая. Потом потянула ладони вниз, чувствуя, как под ними что-то (кровь? неужели нос сломали?) влажное размазывается по коже. Осторожно открыла глаза и подняла голову, ища нападавшего, и…

…чуть не разревелась от обиды. Слава богу, на улице никого нет, никто этого не увидел! Кошмар! Словно в стандартной комедии или затасканном анекдоте! До того зарыться в собственные мысли, что врезаться в фонарный столб! Надька узнает — хохотать будет до осени. Радуйся, Пашик, твоя пощечина полностью отомщена!

Наташа со стоном подтянула ноги к груди, потом встала, пошатываясь. Из носа текло вовсю. Из глаз тоже — слезы пополам с тушью. Она снова вытерла лицо ладонью, потом посмотрела на нее. Ну конечно же кровь! Замечательно! Хорошо прогулялась! Наташа машинально шмыгнула носом и взмахнула рукой, стряхивая кровь с пальцев, как воду.

Домой, скорей домой! Черт, и платка носового, как назло, нет! Что же, в таком виде по улицам идти?!

Наташа огляделась и увидела, что, крепко задумавшись, она не только налетела на столб, но и, сама того не заметив, сделала крюк и вернулась в свой двор по «сквозной» дороге. Вот он ее дом — напротив, и окошко горит на «Вершине Мира» — наверное, Пашка там так и дрыхнет на диване! Наташа вздрогнула, ей стало не по себе. Не замечать, куда идешь, это уже чересчур. Да и то, что она оказалась на той самой дороге, о которой они столько говорили с Надей, тоже ей не понравилось. Может, не случайно она пришла сюда — целенаправленно?

Словно дорога позвала ее. Чтобы задать ей вопрос.

Веришь ли ты в меня?

Вот он результат длительных задушевных бесед и жизни вообще. Психика определенно не в порядке.

Наташа снова прижала ладонь к носу, а другой рукой сердито потерла чувствительно ушибленные ягодицы. Придорожные фонари все еще горели, несмотря на поздний час, и она без труда увидела на светлой бетонной поверхности столба яркое пятно собственной крови. А выше…

Ох, а выше…

Ну конечно! Как же она могла забыть?! Фонарные столбы! Придорожные столбы! И дорога, на которой происходят аварии. Что еще могут делать столбы у таких дорог, кроме того, как держать фонари?

Быть надгробиями.

Фонари хорошо освещали их. Старые и новые. Искусственные и настоящие. С лентами и без. Яркие и тусклые. Цветы. Веночки. Заткнутые за железный обвод столбов. Примотанные проволокой. Привязанные веревкой. Покрытые дорожной пылью знаки скорби и смерти топорщились вокруг бетона осветительных стел.

И если бы один. Если бы хотя бы по одному на каждом столбе! Наташа попятилась, а ее глаза рыскали вперед-назад, подсчитывая столбы. Семь в поле видимости. И на пяти из них не по одному — по четыре и больше свидетельств чьей-то гибели на этом месте. В каждом пучке цветов чья-то жизнь, родители, дети, родственники. От столбов веяло холодом. Кусок пустоты среди жизни. Кладбище.

Как могло получиться, что она не замечала этого?! Пять лет прожила напротив, в сорока метрах, и ни разу не видела? Настолько быть выключенной из жизни… А Надька… Вот уж действительно — один раз увидеть! Память услужливо подсунула нередкие скопления людей возле дороги, обрывки разговоров соседей на подъездной лавочке, репортажи местного телевидения. Как же так?! Как?!

«Зло бродит и обычными земными дорогами».

Наташа вспомнила то, что не вспоминала визуально очень давно, хотя не далее, как вчера, рассказывала об этом Наде. Яркую картинку из детства. Одуванчиковая полянка. Весеннее солнце. Вон мама разговаривает с какой-то женщиной. Рев за спиной. А потом метнувшемуся детскому взгляду представляется что-то ужасное, огромное, блестящее, несущееся прямо навстречу. Десятком сантиметров левее, и ее венок висел бы тут же, на одном из столбов. «Памяти Наташеньки такой-то».

Наташа закинула голову, пытаясь унять кровь, постояла немного. Нужно идти домой, но как идти в таком положении. Она снова прижала ладонь к носу и выпрямилась, и кровь снова потекла по пальцам. Идиотская ситуация: ночью, на дороге, с расквашенным носом. Она повернулась, чтобы взглянуть еще раз на цветы на столбе, и нахмурилась. Фонарь наверху горел все так же ярко, дорога была так же пуста, но что-то изменилось, и это насторожило Наташу.

Столб. Что-то изменилось в столбе. Что-то появилось, что…

Нет. Не появилось. Пропало.

Пятно ее крови пропало.

Наташа изумленно заморгала. Даже в такую жару кровь не могла высохнуть так быстро, а если бы и высохла, то все равно осталось бы темное пятно. И пятно не маленькое — приложилась она хорошо. Куда же оно делось? Улетело? Или от жары и перевозбуждения у нее уже начались галлюцинации?

Наташа обошла столб кругом, оглядев его снизу доверху. Пятна не было.

Ну конечно! Если, задумавшись, она умудрилась врезаться в столб, то отчего же не допустить, что, потрясенная зрелищем траурных венков, она незаметно для себя бродила туда-сюда и теперь попросту перепутала столбы.

Эта мысль засела у нее в мозгу как заноза. Теперь, вместо того чтобы отправиться домой, придется пойти и посмотреть на соседнем столбе. Там она и увидит пресловутое пятно. А так же то, что ей пора лечиться от лунатизма.

Столбы располагались на расстоянии тридцати метров друг от друга. Она шла быстро, нервно размахивая одной рукой, и прошла две трети этого расстояния, когда внезапно оказалась в полном мраке.

Вначале она чуть не вскрикнула, и в голову моментально полезли всякие жуткости из штатовских фильмов, в которых внезапная темнота — непременный вестник всяческих пакостей. Но потом сообразила, что всего-навсего выключили придорожное освещение, как это делали каждую ночь, — пора и честь знать! И так оно сегодня что-то допоздна горело.

Словно в подтверждение того, что все в порядке, стремительно проехала машина, окатив все вокруг ярким светом. Хмыкнув, Наташа повернулась лицом к своему дому. Окно на «Вершине Мира» все так же горело. Единственное во всем доме.

И никто ничего не увидит.

Ветерок к этому времени уже утих, жара теперь висела спокойно, тихо и тягостно, поэтому резкий треск ветвей наверху прозвучал особенно громко — словно что-то большое торопливо продиралось сквозь платановую крону. Следом послышался легкий звенящий щелчок. Наташа обернулась и инстинктивно выбросила перед собой руки, как будто этим могла удержать стремительно опрокидывающийся на нее фонарный столб.

Только теперь, впервые в жизни, она поняла смысл выражения «застыть от ужаса», хотя раньше считала, что так не бывает — от ужаса можно заорать во всю силу легких, но стоять-то не будешь — побежишь как миленький — ноги сами все решат, без участия мозга. Но, оказалось, бывает и по-другому. Заорать как раз-то и не удалось — тело не чувствовалось — казалось, все, что было ниже глаз, попросту исчезло, да и сами глаза словно смотрели откуда-то со стороны, четко констатируя в течение крошечного временного промежутка клонящуюся навстречу огромную бетонную стрелу, проламывающуюся сквозь ветви платана, смутные очертания венков на ней, летящие следом за макушкой столба оборванные высоковольтные провода, искрящие красно-голубым, словно какая-то развеселая электрогирлянда.

Столб почти коснулся ее судорожно вытянутых рук — его тяжесть должна была без труда преодолеть это препятствие, отбросить его и смять, раздавить оказавшееся на пути человеческое тело. Но это тело вдруг вспомнило, что ему очень хочется жить, дернулось в сторону, уклоняясь от удара, и Наташа, сама в этом совершенно не участвовавшая, с каким-то тупым удивлением увидела, как столб пролетел мимо, секундой позже мелькнули плюющиеся искрами провода, и раздался глухой удар, который она почувствовала не столько слухом, сколько ногами. Истошно заверещали оставленные во дворе на ночь чувствительные иномарки, всполошенно мигая фарами и призывая на помощь хозяев. К заливистым звукам сигнализации присоединился лай разбуженных собак. В доме напротив одно за другим начали зажигаться окна, раздались полусонные сердитые голоса, вопрошающие, что случилось.

Не дожидаясь дальнейшего развития событий, Наташа развернулась и бросилась к своему подъезду. О физике она имела очень смутное представление, но о неприятностях, связанных с током наслышана была достаточно. Хоть у нее и резиновые шлепанцы на ногах, это еще ничего не значит.

Только в дверях подъезда Наташа обернулась. Упавший столб светлой полосой лежал поперек двора, и в сухой траве, уже курившейся дымом, весело плясали красно-голубые искры. Оборванные провода подрагивали, словно в агонии, и ей вдруг показалось, что этими последними, судорожными рывками они пытаются добраться до нее, догнать, прижаться искрящимися обрывками к телу, ангажировать на бесконечный танец… Передернувшись, она нырнула в подъезд, а навстречу, шлепая задниками тапочек по ступенькам, уже спускался, гонимый любопытством, кто-то из заспанных соседей.

* * *

На следующий день был выходной, и Наташа с удовольствием провалялась в постели до девяти часов. Не спала — просто лежала, глядя в потолок и наслаждаясь блаженным ничегонеделанием. Заснуть не удавалось. За ночь она проспала часа два, не больше, то ли из-за жары, то ли из-за случившегося, то ли из-за дурацких снов — виделись то странные расплывающиеся животные, похожие на гигантских амеб, то уродливые человекоподобные существа с гротескно увеличенными телами, суетившиеся на дороге среди фонарных столбов, которые покрывали ее всю, словно странный бетонный лес. Твари гонялись друг за другом, ловили и поедали, беспрестанно чавкая и похрюкивая, и проснувшись, Наташа еще некоторое время не могла отделаться от этих сырых и сочных звуков.

Паша ушел рано, ничего не сказав. Когда Наташа вернулась ночью, он еще спал, а когда пробудился, она уже замочила грязную одежду, смыла с себя кровь и, если не считать прилично распухшего носа (к счастью, не сломанного), царапин на лбу и общего взбудораженного состояния, вид имела вполне благопристойный. На вопрос что случилось, ответила, что вышла купить сигарет, споткнулась на неосвещенной лестнице и упала. Муж, судя по его взгляду, поверил не очень, но допытываться не стал, лишь прочитал коротенькую лекцию на тему «Что может случиться с молодой женщиной, не владеющей приемами борьбы, без сопровождающего или оружия, если ее выносит на улицу после полуночи».

После завтрака она позвонила Наде, но той дома не оказалось. Тогда она перезвонила ей на работу. Взявший трубку выслушал ее просьбу и оглушительно гаркнул, даже не позаботившись отодвинуться от микрофона:

— Надюха! Иди на связь!

Наташа услышала Надин голос, спрашивающий, кто звонит, но его тотчас перекрыли несколько истошных криков:

— Кто увел вэхээску А-13?!

— Светка, где раскадровка?! Сейчас нарежу тебе синхронов, порадуешься потом с Леонидычем на пару!

— Клычко, тебя в серпентарий вызывают!

— Нет, смотри, что он наснимал! Я с ним больше не поеду! Вот козел, а! Смотри, как он газовику нос отрезал! Как я это закрою?! Он все интервью так снял!

— Люди, дайте два рубля!

Последняя фраза прозвучала громко, но удивительно вежливо:

— Щербакова слушает.

Заслушавшись предыдущими репликами, Наташа не сразу сообразила, что Надя взяла трубку. Быстро обрисовав ей ситуацию, она попросила приехать. Надя ненадолго задумалась, потом сказала:

— Прямо сейчас я не могу. Через часа два будет окно, тогда и зайду, может быть. Все, давай, некогда мне.

Наташа положила трубку, немного посидела, потом решительно встала и вышла на балкон. За это утро она еще ни разу не смотрела на улицу — не решалась. Не боялась. Просто не решалась.

Как и следовало ожидать, она не увидела ничего особенного. Во дворе — дети, мамы, кошки. Тишь, жара, пыль… Ага, вон на дороге аварийная машина. Столб лежал так же, как и вчера, вокруг — черное пятно выгоревшей травы, рядом на корточках сидел человек и что-то внимательно рассматривал. Хорошее освещение, но общее содержание скучновато. Вспомнилась вчерашняя ночная площадь — вот получилась бы хорошая картина. Глаза четко запечатлели каждую нужную деталь и обстановку в целом. Образ сохранился, он жил, он требовал, чтобы его выпустили на свободу.

Наташа вернулась в комнату и сделала то, что не делала уже очень давно: пододвинула стул к шкафу, залезла на него и достала с верха одну из своих папок. Следом взвилось облако застарелой плюшевой пыли, потянулись серые нити паутины — на шкафу давным-давно никто не убирал. Наташа чихнула и охнула — нос все еще болел.

Она перебирала работы недолго. Странно, раньше она считала их достаточно хорошими, некоторые даже очень удачными, но сейчас они ее разочаровали. Детская мазня — не более того. Ей казалось, что у нее хорошо получалось передавать картине свое видение изображаемого, передавать живость, осязаемость, раскрывать его изнутри, но теперь она видела, что это не так. Все нужно делать совсем по-другому…

Она отыскала простой карандаш, перевернула одну из старых картин и прицелилась глазами в чистую поверхность, словно снайпер, выбирающий точку для выстрела…

Когда в дверь позвонили, Наташа подпрыгнула от неожиданности, словно у нее выстрелили над ухом. Ее затуманенный взгляд скользнул по карандашу в пальцах, по его стертому грифелю и уперся в лист, густо покрытый серыми штрихами. Двигаясь, словно заторможенная, она медленно-медленно отложила работу, встала и побрела в коридор, а в дверь уже нетерпеливо барабанили.

— Спишь что ли?! — сердито спросила Надя, влетая в квартиру в облаке духов и резкого табачного запаха. — Думаешь, у меня времени много?!

Тут она узрела Наташину потрепанную личность и широко раскрыла глаза.

— Ничего себе?! У тебя нос не сломан?!

— Сейчас все расскажу, — Наташа закрыла дверь. — Только без издевок, ладно? Чай со льдом будешь?

— И чай, — отозвалась Надя и прошла в комнату. Вскоре оттуда донесся ее восторженный вопль, и Наташа, набирая в чайник воды, с досадой подумала, что картину все же следовало спрятать. Секундой позже Надя примчалась на кухню с листом в руках.

— Наташка! Ты рисуешь?!!

— Да так, просто, скучно, захотелось почеркать, ничего особенного, — промямлила Наташа, глядя на нее исподлобья. Она видела, что подруга чуть ли не парит над полом от гордости — все — таки права оказалась она, а не Наташа.

— Ничего особенного?! — Надя возмущенно потрясла листом, словно это было доказательством какого-то страшного преступления. — Да это же здорово! Намного лучше, чем раньше! Смотри-ка, длительный перерыв на тебя хорошо подействовал! Или перерыва не было, а?! Может, ты рисовала тайком, по ночам, под одеялом? Ну-ка, расскажи тете Наде.

— Отцепись! — Наташа невольно улыбнулась — все же похвала была ей приятна. — Я тебя позвала совсем для другого.

— Это площадь, да? А вот это похоже на ресторанчик…»Санд», кажется. Господи, какие жуткие рожи…

— Потом, — Наташа взяла у нее рисунок и положила на холодильник. — По телефону ты вряд ли все поняла, так что я тебе сейчас расскажу подробно, а ты уже делай выводы. Только, я тебя прошу, постарайся, чтобы твое воображение не зашкаливало!

Она рассказала ей все, подробно, в деталях, стараясь ничего не упустить — начиная с того момента, когда они расстались позавчера вечером. Не упомянула только о своих мыслях и о внезапном желании вернуться к работе над картинами, которое ни с того ни с сего появилось у нее на площади. Надя слушала, нахмурившись, не задавая никаких вопросов, что было на нее совсем не похоже, иногда выглядывала в окно, словно для того, чтобы убедиться, что дорога еще на месте, а не переместилась куда-нибудь в потусторонний мир. Когда Наташа закончила, она резко встала и сказала:

— Пошли!

— Куда? — удивилась Наташа, тоже вставая.

— Во двор. Там и подумаем. Посмотрим, что и как. Давай, давай, одевайся, только… я не знаю… напудрись что ли — вид у тебя, конечно…

Наташа подчинилась не без внешнего недовольства, хотя в душе была рада — ей по-прежнему хотелось пойти к дороге, но с Надькой сделать это было как-то… спокойней что ли.

Когда они вышли из подъезда, Надя прищурилась от яркого солнца и надела темные очки, и Наташе это невольно напомнило детские игры в шпионов. В принципе, то, чем они с подругой сейчас занимались, тоже, в общем-то, было игрой, чем же еще. Алекс и Юстас. Цирк!

Хотя, ночью, когда она смотрела на искрящие провода, ей было совсем не смешно.

У подъезда в тени старого абрикоса лежал Дик, вывалив розовый язык и сонно щурясь на толкающихся неподалеку голубей. Увидев девушек, он лениво замахал хвостом. Надя наклонилась и потрепала лохматую пыльную голову.

Они выбрали тенистую, не занятую бабульками скамейку недалеко от дороги, и сели, внимательно наблюдая, как устанавливают рухнувший столб. Наташа заметила, что цветы, раньше прикрепленные на столбе, теперь жалкой мятой кучкой лежат на пешеходной дорожке, позабытые, никому не нужные. А кто-то их привязывал, старался… От этого становилось не по себе.

Неожиданно она поймала себя на том, что ищет на столбе пятно крови, и сердито отвернулась.

— Ну и пекло! — сказала Надя, глядя куда-то в сторону. — Схожука я за водой. Тебе взять?

Наташа кивнула, рассеянно проводила взглядом стройную, аккуратную и, насколько позволяла зарплата, безупречно одетую подругу, и снова стала смотреть на остатки цветов.

Вернулась Надя быстро — ларек был неподалеку. Протянула ей запотевшую, мокрую, блаженно ледяную бутылку минеральной воды, сковырнула приоткрытую крышечку со своей и жадно присосалась к горлышку, делая большие глотки.

— Значит, — сказала она, осушив треть бутылки и довольно вздохнув, — когда ты шла к другому столбу, свет выключили?

— Ну да, а что?

— Да ничего. Просто ты говоришь, что когда провода порвались, тебя чуть не ударило током. Провода искрили, правильно? Вон, я смотрю, и трава действительно выгорела. Но ведь свет выключили — значит, линия была обесточена.

— Наверное, — Наташа подняла голову и хмуро посмотрела на целые провода. Об этом она не подумала. — Ну, ты знаешь, я в этом не разбираюсь.

— Вообще-то я тоже, — Надя глянула на рабочих. В очках ее лицо казалось мрачным, чужим. — Чудо, что электрики приехали. Это ведь не троллейбусная линия — так, фонарики.

Она лениво поднялась со скамейки.

— Ты куда?

— Пойду и узнаю кое-что у этих ребят.

Наташа скептически хмыкнула.

— Так они тебе и скажут!

Надя ничего не ответила, только ухмыльнулась с оттенком превосходства. Спустя минуту она уже вовсю болтала с одним из молодых рабочих, который, предоставив коллегам трудиться, производил эффектные жесты руками в сторону проводов, что-то объясняя Наде и довольно косясь на ее голые ноги. Надя, сняв очки, энергично кивала и смотрела на парня так, словно он был, самое меньшее, министром финансов. Немного погодя она вернулась и снова села рядом с Наташей.

— Ну вот, Саша сказал…

— Уже Саша?!

— Ох, как мы добродетельно вздергиваем брови! Он сказал, что когда фонарь повалился, ток на линии был. Иногда его отключают поздно. Редко, но бывает.

— Но ведь…

— Подожди! Он сказал, что на всех фонарях на протяжении четырех дворов нет ни одной целой лампочки.

— Но вчера они горели, я видела.

— А теперь они испорчены. Такое бывает при резких скачках напряжения. Вот и думай. Сначала погас свет, а потом — бац! — на тебя падает тяжеленный столб плюс провода под напряжением. Похоже на хорошую западню.

— Не говори ерунды! — Наташа покосилась на дорогу, словно та могла их подслушать и устроить еще какую-нибудь пакость. — Неужели нельзя подобрать реальное объяснение?

— Тогда ты обратилась не по адресу, подруга. Какое реальное объяснение? Сам по себе свалился? Бывает, но редко, да еще и в свете всего того, что на этой дороге творилось, как-то не смотрится. Или… Ну, Натуля, я конечно, не берусь оценивать твои физические возможности, но… маловероятно, что ты так хорошо стукнулась о столб, что он тут же сломался. Это ж тебе не кустик какой-то! Даже если он держался на соплях, как все у нас в стране, тоже что-то не верится.

— И все же? — Наташа с отчаянием цеплялась за реальную почву. — Что этот Саша говорит?

Надя как-то странно улыбнулась.

— А говорит он, что столб выглядит так, словно его выдернули. Как морковку из земли.

— Шутишь?!

— Отнюдь.

Наташа крепко сжала колени, поставила на них бутылку и задумалась. Хотя, собственно говоря, задумываться было не над чем. Время — вот единственное, чем можно объяснить ночное происшествие. Время подточило фонарь, и больше ничего. Отчего она всполошилась, зачем вызвала Надю — непонятно.

— Это уже получается второй раз, правильно?

Она подняла голову и непонимающе посмотрела на подругу, потом, сообразив, что она имеет в виду, кивнула. Действительно, если рассуждать по Надиному, дорога уже покушалась на нее дважды. Смешно. Дорога покушается. Она перевела взгляд на один из столбов, на цветы на нем. Несчастные случаи. Множество несчастных случаев. Внезапно ей стало как-то тягостно и неуютно, захотелось уйти.

Ей очень не нравилась эта дорога.

А дороге не нравилась она.

— С этим пятном тоже странно, — продолжала Надя, не замечая ее изменившегося настроения, — но я думаю, что ты его попросту проглядела. Конечно, если хочешь, можно потом поискать на других столбах или на этом, когда его поставят.

Наташа покачала головой.

— Нет, зачем. Ты извини, что я тебя с работы выдернула. Глупости все это.

Надя пристально на нее посмотрела.

— Правда?

— Да. Может, на меня так семейные нелады действуют. А может, возраст сказывается. В общем, бред нервной женщины.

— Ты так говоришь, словно тебе семьдесят.

Наташа вздохнула и осторожно потрогала себя за нос.

— Может, так оно и есть. Пошли отсюда, Надька. Не могу я смотреть на эти венки. Словно на кладбище сидим. Подумать только, столько лет ничего не замечать… Пошли! И давай больше не будем об этой дороге.

Она запрокинула голову, допивая воду, потом повернулась и рассеянно посмотрела вокруг. У дальней скамейки наклонившись стояла пожилая женщина, поднимая пустую пивную бутылку. Глядя на нее, Наташа вспомнила одну старушку, которую часто видела в городе, неподалеку от одного из банков. В жару и в холод, в любую погоду она стояла на коленях, протянув вперед руку с раскрытой ладонью и молча глядя перед собой, сквозь людей — куда-то очень далеко, и Наташа не раз думала, что не хотела бы оказаться в том месте, которое видела эта старушка. Она стояла так с утра до вечера. Каждый день. Старушка, по мнению Наташи, была живым подтверждением того, что бога точно нет — будь он — давно бы бросил горсть золота в обращенную к небу ладонь, и старушка не стояла бы тут — хотя бы один вечер.

Женщина положила бутылку в вязаную сумку так аккуратно, словно она была из богемского стекла, потом, подслеповато щурясь на солнце, посмотрела на бутылку в руках Нади и двинулась к ним. Глянув ей в лицо, Наташа похолодела.

— Надька! Ты посмотри!

— Да вижу! — сказала подруга неожиданно чужим голосом. — Отвернись ты, не смотри так!

— Но ведь это…

— Да тихо ты! Будем надеяться, она нас не узнает! Деньги есть?

Наташа протянула ей раскрытый кошелек, который прихватила из дома — она всегда носила деньги с собой. Надя заглянула внутрь, вытащила одну из синих бумажек.

— Разумный предел? — спросила она тихо. Наташа кивнула.

— Разумный.

Надя достала свои деньги, соединила бумажки вместе, сложила втрое и сжала в руке. Женщина медленно подошла к ним, пряча глаза, и спросила надтреснутым старческим голосом:

— Девочки, бутылочки не оставите?

На ней была старая кофточка и длинная юбка с накладными карманами — все очень старое, шитоеперезашитое, но чистое и аккуратное.

— Ага, — сказала Наташа, тщетно пытаясь придать голосу царственную небрежность, с которой говорит большая часть людей, оставляющих кому-нибудь пустые бутылки. Усердно разглядывая асфальт под ногами, она протянула ей бутылку, краем глаза увидела, как то же самое делает Надя и как ее вторая рука — с деньгами — опускается вниз.

— Спасибо, девочки, дай бог вам здоровья, — Наташа почувствовала, как у нее взяли бутылку. И почти тотчас же раздался голос Нади — голос уже вовсе незнакомый — дребезжащий, нагловатый — голос прожженной базарной торговки:

— Шо ж вы, бабуля, деньгами разбрасываетесь?!

Наташа осторожно подняла голову и увидела, что Надя, скривив губы в снисходительной усмешечке, протягивает женщине сложенные купюры. Ее глаза снова скрывались за темными очками.

— Я? — женщина смотрела изумленно, а пальцы ее правой руки уже суетливо обжимали карманы, проверяя, что в них.

— Ну, а кто — я что ли?! — сердито ответила Надя. — С чего б я стала вам свои давать?!

Рука женщины метнулась к деньгам и тут же повисла. Наташа видела, что она колеблется.

— Вы, наверное, ошиблись, — тихо сказала женщина.

— Да я же видела, как они у вас из кармана вывалились! Вот из этого, — Надя ткнула пальцем в сторону названного кармана, и женщина отшатнулась так испуганно, точно Надя собиралась сдернуть с нее юбку. — Во народ пошел, а?! От собственных денег отказывается! — она хихикнула.

— Да женщина, у вас выпали, — вступила и Наташа и протянула руку. — Ну, если вам они не нужны…

Женщина выхватила у Нади деньги, сказала «спасибо» и медленно пошла прочь, что-то бормоча о каком-то Коленьке, который вчера приходил. Бутылки в ее авоське изумленно звякали.

— Черт! — сказала Надя, сняла очки и начала с чрезмерным усердием протирать носовым платком совершенно чистые стекла.

— Думаешь, она поверила? — спросила Наташа. Надя пожала плечами.

— Во всяком случае, она ушла. А разберется если — не выкинет же.

— Может, надо было как-нибудь по-другому. Может, поздоровались бы и…

— Ага и представились, и денег потом дали! Ты, Натаха, иногда простая, как садовые грабли. Ты вспомни ее. Ты думаешь, она бы эти деньги взяла? И я не думаю, что ей было бы приятно, если б мы ее узнали.

— И так и так неправильно, — вздохнула Наташа.

— Да. Нельзя так вмешиваться в чужие жизни. Мы же не боги. Я и так уже…

Надя вдруг стрельнула глазами в сторону и отвернулась.

— Что «уже»?

— В ее жизнь вмешалась, правильно? Но, с другой стороны, если боги давным-давно в отпуске, кто-то же должен делать за них их работу.

Наташа внимательно смотрела на нее. Показалось ли или подруга только что чуть не выдала ей какую-то постыдную тайну? Но лицо той уже было обычным и сердитым.

— Жарко, — сказала она таким тоном, словно именно горячее июльское солнце было виновато во всех превратностях жизни.

Они обернулись и еще раз посмотрели вслед уходившей женщине, уже превратившейся в едва различимый силуэт на фоне пыльных платанов, — вслед своей первой учительнице.

* * *

— Ты давно не приходила.

— Некогда, ты же знаешь.

— Тебе постоянно некогда. У меня для тебя время почему-то всегда находилось.

— Перестань.

— Что у тебя с Пашей.

— Все прекрасно.

— Врешь!

— Это ты из-за носа что ли?

— Нет. Если бы он тебя ударил, ты бы дала сдачи и ушла. Я тебя знаю. Уж тут ты бы точно променяла его квартиру на нас.

— Перестань.

— Что, прошла любовь?

Мама старый человек и она неглупый человек.

— Мне так кажется.

— Его или твоя?

— Общая.

— Ну, что ж. Разве вы плохо живете?

— Да нет.

— Тогда это не страшно. Дом есть, работа есть. Детей вам пора заводить. Главное, чтобы дети были. Чтобы любили. А муж… так, при доме.

За окном ветер и горячая темнота. Большие старые часы щелкают маятником — туда-сюда — туда секунды, сюда минуты. Тихо бормочет старенький «Фотон». Вокруг пыльной люстры кружит большая мохнатая моль, тупо и упорно бьется о стекло, качаются тонкие подвески. Моль упряма — она не улетит, пока не сгорит, не разобьется или не выключат свет. Ее жизнь замкнулась на раскаленной спирали.

На кровати под простыней S-образный холмик — тетя Лина давно спит, рядом с ней — большой трехцветный кот, почти в таком же почтенном возрасте, как и она. Мама сидит в большом кресле с лопнувшей в нескольких местах обивкой. В руках у нее деньги.

— Ты бы хоть позвонила, предупредила, что придешь. Я бы что-нибудь испекла. И Лина бы спать не ложилась. Теперь-то ее не добудишься.

— Я не знала, что приду. Просто, оказалась в ваших краях и зашла. Заодно и деньги отдать.

— Неправда. У тебя что-то случилось, вот ты и пришла. Как тебе носовой платок нужен, так ты прибегаешь! Надьку твою чаще вижу, чем тебя!

— Перестань.

— Я тебя почти не вижу.

— Ну, мама! — Наташа встала со стула, подошла к ней, обняла — неловко — уже давно она этого не делала. И как только прикоснулась — что-то произошло, словно все винты, на которых держалось ее самообладание, вдруг развинтились, и она уткнулась матери в плечо, чувствуя, как глаза набухают влажным и горячим. Она пришла, чтобы деловито рассказать ей обо всем случившемся, посоветоваться насчет Паши — и все это спокойно, размеренно, как делают взрослые женщины. Но теперь она поняла, что не сможет рассказать ничего — связно, во всяком случае. И не будет рассказывать — ни к чему маме знать это все, волноваться лишний раз. Она чувствовала на спине мягкие мамины руки. Мама стала совсем седая. Только сейчас Наташа с внезапной остротой подумала о том, что мать не вечна, а время идет все быстрей и быстрей. Только мама и Надя. Дед ее не любит, тетя Лина в основном живет в каком-то другом, только ей одной понятном мире. А кто останется потом с ней, с Наташей? Правильно кто-то когда-то сказал: любовью не бросаются.

— Мама, мне так все это надоело! — пробормотала Наташа. — Я стала такая взрослая — аж противно!

— Ты не взрослая, — мать погладила ее по голове. — Для меня ты никогда не будешь взрослой. Что у тебя случилось?

— Да я и сама не знаю, — Наташа отошла, достала платок и вытерла глаза. — В последнее время мне кажется, что я живу по кругу. Словно все мои дни нарисованы под копирку.

Мать пожала плечами слегка недоуменно.

— Большинство людей так живет, Наташа, просто нужно уметь видеть хорошее. А ты его не видишь, вот и маешься. Вон и Надя, я смотрю…

— Я не хочу быть большинством, мама. Я хочу жить. Я недавно вышла прогуляться и поняла, что не вижу людей — одних покупателей. Все думаю — кто бы из них да что купил! Эта работа…

— Так брось ее.

— Ну, как это «брось»?!

— Тогда что тебе нужно? Муж тебя не устраивает? Ну, дорогая, я в твои отношения с парнями никогда не вмешивалась, мне казалось, что ты сама найдешь то, что тебе надо. Ну, нашла? Чего ж ты жалуешься? Не устраивает — разводись, ищи другого. Переезжай к нам — мы будем очень рады. Ты еще совсем девчонка — у тебя все впереди.

— Кто я, мама?

Показалось или в глазах у матери страх? Нет, наверное свет так падает.

— Что значит «кто»?

— Кто я, где мое место?

Нет, не показалось, теперь голос матери звучит с явным облегчением. Да что ж это такое — опять загадки. То Надя, теперь мама.

— Свое место ищи сама. Я тебе тут не помощник, — она опустила глаза на картину, лежащую у нее на коленях. — Очень красиво.

Наташа засмеялась.

— Ты даже о самой примитивной моей мазне говоришь «очень красиво»! А дед спит? Я хочу показать ему.

— Нет, не спит, словно знал, что ты придешь. Всегда тебя как чует.

Наташа взяла картину и направилась к двери. На полдороги обернулась.

— Светка не звонила?

Мать отвернулась и глухо ответила:

— Нет.

Дед полулежал одетый на своей кровати, до пояса закрытый толстым одеялом, — старая кровь текла медленно и уже не согревала его маленькое тщедушное тело. Глаза за стеклами очков казались хищно-огромными, морщинистые руки, покрытые пигментными пятнами, аккуратно скрестились на животе, ладони походили на два высохших съежившихся листа. Перед кроватью стоял его персональный телевизорчик «Юность» — показывал он отвратительно, но дед всегда упорно смотрел только его, отказываясь от просмотра передач и фильмов вместе с остальными обитателями квартиры. Увидев внучку, он слегка пошевелился, но на лице его не было ни удивления, ни радости.

— Что это? — его указательный палец приподнялся и указал на картину. Ни «здравствуй», ни «как дела». Дед считал, что подобные слова не нужны, а если кому-то и захочется рассказать о своих делах, то пускай говорит сам, без подсказок.

Наташа подошла к кровати, пытаясь улыбнуться, но, как всегда это бывало в присутствии деда, получалось плохо. Она не питала к нему нежных родственных чувств, но ее всегда тянуло к нему, как тянет детей ко всему загадочному и страшному. В детстве Наташа и Надя любили играть в его комнате — она казалась перенесенной сюда из какой-то древней сказки — мрачная, таинственная, на стенах — странные фигурки и рисунки, старые, пожелтевшие, потрескавшиеся моржовые бивни с резьбой — много разных странных вещей, место которым, как однажды заметила Надя, в жилище какого-нибудь чукотского шамана, но никак не в квартирке южного города. Но самым замечательным был, конечно, сундук — большой, чуть ли не в полкомнаты, старинный, обитый штофом сундук, на котором можно было спать, как на кровати, правда, только теоретически — дед никого и близко не подпускал к сундуку. Сундук был накрепко заперт, и сколько Наташа не старалась в отсутствие деда открыть его всеми имевшимися в доме ключами, у нее ничего не вышло. Сундук хранил свои тайны свято — в него, как и в дедовские мысли, не было доступа никому. Наташе казалось иногда, что сундук — идол деда, и по вечерам, запираясь в своей комнате, дед возносит ему неведомые молитвы, делая погромче телевизор, чтобы никто его не подслушал. И сейчас, протянув деду картину, Наташа покосилась на сундук (что же он там держит — золото-брильянты? магические книжки? пару скелетов?), покрытый облезлым ковриком.

Дед взял картину и посмотрел на нее, и тотчас его пальцы сжались, комкая края бумажного прямоугольника, а лицо словно пошло рябью — задергалось, и казалось, все его мускулы сокращаются одновременно. Глаза выпучились за стеклами очков, чуть ли не соприкасаясь с ними. Он издал странный скрипящий звук и бросил картину на пол.

— Плохая! — раздраженно буркнул он и снова уставился в телевизор, и его ладони снова уютно скрестились на животе. Скривив губы, Наташа наклонилась и подняла рисунок, нисколько не удивившись — реакция деда на ее изобразительные изыскания всегда была примерно одинакова. И с чего это сейчас, спустя четыре с половиной года, она решила, что дед отнесется к ним благосклонно?

— Неправда! — возмущенно воскликнула она и сунула картину ему в руки, теперь уже готовая ее поймать. — Посмотри внимательно! Это же намного лучше, чем раньше! Посмотри и скажи, мне надо знать! Может, Надька права и мне стоит снова этим заняться?! Меня тянет к этому, меня тянуло и раньше, но сейчас… все по-другому. Ты не знаешь, почему?

— Надька — профурсетка! — отрезал дед, но картину взял, правда, теперь держал ее, как держат за хвост дохлую мышь, собираясь выбросить. Его лицо по-прежнему хранило сварливое выражение, но было на нем что-то еще — что-то, совершенно ему не свойственное и выглядящее на нем так же нелепо, как капуста на новогодней елке. Наташа никогда не думала, что увидит на лице деда это выражение — оно всю жизнь казалось ей навечно выточенным из злости, цинизма и снисходительного презрения.

Дед б о я л с я.

— Ты что? — удивленно спросила она, думая, что этот страх вызван предвидением сердечного приступа. — Деда Дима! Тебе плохо?

Дед затрясся, словно сквозь него пропускали электрический ток.

— Ты нашла себе глупого мужа и рисуешь глупые картинки! Почему мне должно быть хорошо?! Мазюльки — занятие для дураков! Ты должна работать!

Он говорил едва слышно, но Наташе казалось, что он кричит во все горло. Неожиданно на нее накатила обжигающая волна ярости, захотелось вцепиться деду в горло и давить, давить…

Никто меня не бил в детстве — только ты.

Она протянула руку, чтобы забрать картину, но дед крепко вцепился в нее, и когда Наташа дернула, уголок листа оторвался и остался в узловатых старческих пальцах, и эти пальцы тотчас сжались, с легким шелестом сминая часть картины в бесформенный комок. Девушка вздрогнула, словно кусок вырвали не из картины, а из ее тела.

— Я ухожу, — сказала она едва слышно и повернулась к двери. Потом спросила, глядя в темный проем и слыша, как сзади по телевизору рассказывают о преимуществах одного моющего средства перед всеми остальными: — Деда Дима, по идее, старость подразумевает мудрость. Ты можешь мне сказать, что такое зло?

— Ты, — пробурчал дед сзади и скрипнул кроватью.

— Я спрашиваю серьезно. Ты знаешь?

— Ты рисуешь глупые картинки и задаешь глупые вопросы! Зло там, где люди! Ты такая же дура, как и твоя мать! Уйди! Когда ты образумишься и бросишь своего альфонса, может, я поговорю с тобой! Займись работой! — теперь в голосе деда страх звучал настолько явственно, что ей самой стало страшно. Дед был постоянен, и то, что он говорил сейчас, было тем же, что он говорил и много лет назад, но она никогда не видела, чтобы он чего-то боялся — ему просто было на все наплевать. Что с ним случилось? — Уйди, я хочу смотреть телевизор! Ты всегда мне мешаешь!

Она повернулась и пристально посмотрела на деда. Блеклые глаза за стеклами очков широко раскрыты, и в них то ли страх, то ли боль. Запавший рот устало дрожит, пальцы суетливо бегают по краю одеяла, лицо в тенях и морщинах. Сейчас дед казался каким-то ненастоящим и словно растворялся в своей комнате, среди своих вещей — он и сам был какой-то древней вещью, почти никогда не покидавшей этой комнаты. Дед обладал великой способностью — он умел быть одиноким.

— Что с тобой стало, деда Дима, — спросила Наташа тихо. — Я всегда хотела это знать. Почему ты так ко мне относишься? Ты ведь любил папу и Светку, я знаю. А я? Как же я? Чем я хуже?! Я делала для тебя все, что могла, ты живешь на мои деньги! Что тебе еще надо?! Почему ты ведешь себя, как старая сволочь?!

— Не смей так со мной разговаривать!!! — завизжал дед, брызгая слюной. Его ноздри раздувались, лицо побагровело, принимая даже какой-то фиолетовый оттенок. Он схватил подушку и швырнул ее в Наташу, и подушка, не долетев, упала на пол. — Пошла вон, дрянь! Пошла отсюда!

— Да я в жизни больше к тебе не зайду! — крикнула она, уже не заботясь о том, что ее могут услышать мать и тетка, выскочила из комнаты и хрястнула дверью о косяк с такой силой, что посыпалась штукатурка. И за звуком удара, за испуганным голосом матери, спрашивающей, что происходит, за собственным бешенством Наташа не услышала, как дед тихо произнес ее имя и не услышала, как он плачет.

Она быстро попрощалась с расстроенной матерью (а чего же ты, мама, так испугалась?), запихнула картину в сумку, смяв ее при этом — с оторванным углом рисунок уже не обладал прежней магической притягательностью, словно изуродованная картина умерла, истекла кровью. Тетя Лина проснулась и теперь сидела на кровати, глядя на Наташу с легкой сонной улыбкой, но Наташа знала, что она ее не видит.

По темной лестнице спускалась, как обычно, зажав нос, — воняло в подъезде ужасно, до рези в глазах, — и уличный воздух, пусть горячий и пропитанный выхлопными газами, показался ей чудесным — и она с разбегу нырнула в него, как в воду, пулей вылетев из подъезда.

На часах — десять. Ушибленный нос болит, настроение ужасное. Она росла без отца, дед был в семье единственным мужчиной, и для нее все-гда было очень важным его мнение. Еще важней были его похвалы, которых всегда доставалось так мало. Прошли годы, но ей до сих пор хотелось доказать деду, что она стала чем-то значительным. Ну и что? Всегда это кончалось одними лишь скандалами. Старый маразматик (кого она обманывает — дед — старый, но чертовски умный хитрец — маразм ему не грозит еще лет сто!), с нее хватит, пусть дед обращается в труху среди своих бивней, рядом со своим сундуком — ей наплевать, что он думает.

Подъехал троллейбус, громко лязгнули старые двери, напомнив, что десять вечера — это десять вечера, и давно пора домой — завтра рабочий день, завтра все начнется сначала. Поднимаясь по ступенькам, Наташа подумала, что, должно быть, начала очень уж мрачно относится к жизни.

В салоне, кроме нее, находилось человек десять, и все ехали поодиночке, жались к окнам, читали или разглядывали ночь за поцарапанными стеклами. На переднем сиденье, вольготно раскинувшись, спал человек в одежде, грязной до отвращения, и, сидя в середине салона, Наташа чувствовала исходящий от него тяжелый тухловатый запах. Троллейбус подпрыгивал на выбоинах, и подпрыгивало тело спящего, постепенно сползая к краю сидения. При очередной встряске человек свалился на пол, но не проснулся — только хрипло, с бульканьем вздохнул и перевернулся на живот. На него никто не посмотрел.

Домой Наташа шла обычной дорогой. Возле мусорных ящиков она остановилась и, немного подумав, открыла сумку, вытащила скомканный рисунок и бросила его поверх горки мусора.

Паша был дома — перед подъездом, за бордюром косо стояла «копейка», на Вершине Мира горел свет, и ей показалось, что она видит темный силуэт мужа на фоне занавесок. На подъездной скамейке в свете окон первого этажа жарко обнималась парочка школьного возраста, и Наташа, чтобы не мешать, отошла в сторону и достала сигарету.

На дороге было темно — теперь, наверное, фонари зажгутся нескоро. Столб так же лежал поперек двора, и где-то рядом валялись и порванные провода, не видные в темноте. Что же на самом деле случилось прошлой ночью? Вопрос возвращался и возвращался…

Наташа затянулась сигаретой, и сильный порыв ветра взметнул ее волосы, бросив их ей в лицо. Она сердито отмахнулась, глядя сквозь густую крону платанов, — мысли ее бродили далеко.

Из темноты плеснулся яркий свет фар подъезжающей машины, донесся звук мотора, и Наташа лениво повернула голову, чтобы посмотреть — проедет ли она благополучно или с ней что-нибудь случится, и это пополнит пресловутую Надину статистику.

Машина ехала очень быстро, прямо-таки летела, и на выбоинах ее подбрасывало от души. Хмуро провожая ее глазами, Наташа подумала, что это вполне подходящий вариант для статистики — недопустимо ездить с такой скоростью по дворовым дорогам, да еще ночью — мало ли кто…

Отчаянный визг колес и пронзительный страшный крик разбил ее мысли вдребезги. Свет фар, до того скользивший плавно, резко дернулся, и машина остановилась, а крик не прекращался — не крик — полувизг-полувой нарастал и нарастал, набирая силу, — жуткий звук нестерпимой боли. Уронив сигарету, Наташа бросилась к дороге, уже только на бегу понимая, что крик издает не человеческое горло, что сбили не человека — собаку, всего-навсего собаку, но остановится уже не могла, а крик становился все громче, все пронзительней и все кошмарней, ввинчиваясь в мозг, и ей казалось, что боли, заключенной в таком крике, вообще не должно существовать — это невозможно. И как живое существо может так кричать, как у него хватает воздуха и сил?

У обочины дороги она остановилась и зажала рот рукой. Сзади послышался топот быстро бегущих ног — кто-то догонял ее — наверное, крик сдернул со скамейки ту самую приподъездную парочку, но Наташа не обернулась.

Собака лежала за задними колесами машины, освещенная слабым светом габаритных фар, и, увидев ее, Наташа чуть не застонала — Дик, бедный Дик, самый безобидный пес в мире. А что будет с Викторией Семеновной, когда она узнает?! Зрелище было ужасным — несчастного пса перерезало почти пополам — но хуже всего были не кровь, не вылезшие внутренности, а то, что собака, несмотря на страшную травму, еще жила, еще кричала и дергала лапами, точно пытаясь и сейчас убежать от смерти.

Над собакой уже стоял водитель — молодой парень, на вид младше Наташи. Его лицо пряталось в тени, пальцы рук суматошно комкали друг друга.

— Что ты смотришь! — в бешенстве закричала Наташа. — Убей его! Не видишь, как пес мучается?! Ну!

Она почувствовала, что парень смотрит на нее с ужасом. Похоже, ему еще никогда не доводилось никого сбивать на дороге. Возможно, он и не виноват, — всем была известна страсть Дика гоняться за машинами, но сейчас Наташа просто не способна была учитывать подобные оправдания.

— Я? Н-нет…я… — растерянно забормотал парень и замотал головой, точно отмахиваясь от невидимых мух. Он опустился на корточки рядом с Диком, и в свет фар вплыло его подергивающееся лицо с полуоткрытым ртом. — Е… да что ж… откуда он выскочил..? я… у меня тормоза… бляха… я ж…

— Дик… — всхлипнула Наташа и с трудом повернула голову — шея не гнулась, точно распухла, — огляделась, почти ослепнув от слез (камень, что угодно — как же ему больно! господи, замолчи, Дик, замолчи, умирай же).

— Ни хрена себе! — громко сказали сзади полуиспуганно-полужалостливо-полувосторженно. — Бедная псина! Да это ж тетки Вички собака! Ты что сделал, козел?!

Парень снова начал сбивчиво что-то бормотать про тормоза. Наташа отвернулась и медленно побрела прочь в муторном угаре, спотыкаясь и пошатываясь. Крик сзади начал стихать, а потом резко прекратился, и в воздухе повисла страшная звенящая тишина (слава богу, умер; бедный Дик, я бы не смогла поднять руку на Дика).

С трудом поднявшись по лестнице, она, вместо того чтобы открыть дверь своим ключом, ударила в нее ногой и устало прижалась щекой к теплой кожаной обивке. В коридоре послышались шаги, глазок вспыхнул желтым огоньком, скрежетнул замок, и дверь подалась внутрь, являя на свет недовольное лицо Паши.

— Ну, что на этот раз? — ворчливо спросил он, отступая, чтобы дать ей войти. Наташа ввалилась в квартиру и зло захлопнула за собой дверь. — Елки, ты глянь на себя — все размазалось! Ты чего ревешь?!

Бросив сумку, Наташа прошла в ванную и включила воду на полную мощь.

— Дика машина сбила, — донесся ее голос сквозь шум и хлюпанье. Паша нахмурился и потер подбородок.

— Блин! Что — совсем?

— Да. Паш, сходи, скажи Виктории Семеновне. Я не могу.

— Ладно, — она услышала шарканье обуви, потом хлопок входной двери, и выключила воду. Вытерла лицо полотенцем, сильно нажимая и растирая кожу до красноты, точно вместе с водой можно было стереть с себя, все, что только что пришлось увидеть, и повернулась к зеркалу, к своему отражению с покрасневшими глазами и носом, распухшим уж вовсе неприлично.

Перестань. Это была собака. Всего лишь собака. Не человек, не ты, никто. Собака.

Страшно.

Переодевшись, она пошла на кухню. Тихо, пусто, на столе крошки, нож, испачканный в масле, — наверное, Пашка делал бутерброд. Наташа выглянула в окно, но в темноте за платанами ничего не было видно, только слабый свет — машина еще не уехала. Она включила радио и, поворачивая ручку громкости, заметила, что пальцы у нее мелко дрожат.

Когда муж вернулся, Наташа, склонив голову, сидела на табуретке возле мусорного ведра и чистила картошку, соскребая шелуху с такой яростью, точно снимала скальп с заклятого врага. Ведро было полным полно, но Наташа продолжала бросать туда очистки, не обращая внимания на то, что они скатываются с горки мусора и падают на пол.

— Ну что? — громко спросила она, не поднимая головы. Шлеп! — упала на пол еще одна картофельная ленточка.

— Ну что — плачет, понятное дело. Пошла на дорогу забирать его, — сказал Паша из коридора и зашуршал тапочками к кухне. — Бедный пес! Я ей тысячу раз говорил… Эй, ты что творишь?!

Наташа вздернула голову и холодно посмотрела на мужа.

— А что я творю?

— Ты куда чистишь?!

— В ведро, которое ты так хорошо выбросил четыре дня назад!

Пашка по-старушечьи поджал губы со слегка смущенным видом.

— Ну, забыл. Ну, а почему ты сегодня не выкинула?

— Потому что я сказала это сделать ТЕБЕ! Не так уж это и сложно — выбросить мусор! Не требует ни физических, ни интеллектуальных, ни материальных затрат, правда?! Но ты уже даже этого не можешь сделать!

— Говорю же, забыл! Чего ты психуешь?! Выброшу я!

— Конечно! — Наташа кивнула и швырнула очищенную картофелину в раковину. Паша резко шагнул к ней.

— Слушай, в чем дело?!

— Ни в чем. Иди, иди, Паша, устал, наверное, за день. Иди, давай, чего встал?! Надоело, я не хочу с тобой ругаться, — Наташа махнула ножом в воздухе с каким-то безнадежным отчаянием. — Я вообще ничего не хочу с тобой делать.

Муж резко повернулся и ушел в комнату, а Наташа снова начала чистить картошку, с трудом сдерживая злые слезы. Она не понимала, что происходит — чем дальше, тем хуже. Жизнь теперь напоминала ей крутую обледенелую горку, на которой она споткнулась и теперь неумолимо скользит — вниз, вниз, и остановиться уже нет никакой возможности. А что внизу — об этом страшно даже подумать. Наташа сердито шмыгнула носом. Ей было жалко Дика, жалко себя, жалко мать, жалко отца, которого она никогда не видела, и ей хотелось, чтобы Паша, который этого не понимает, провалился ко всем чертям. Может, она и несправедлива к нему, но сейчас ей до этого не было дела.

Она думала об этом, пока ворошила картошку на сковородке, пока резала салат, пока они ужинали — молча — говорил только телевизор, пока мыла посуду, пока расстилала постель — пока катилась по привычной накатанной кольцевой дороге. Думала и в постели, когда они с Пашей, слегка примирившись, как-то виновато и осторожно занялись любовью. И только засыпая, уже соскальзывая в темные затягивающие глубины небытия, она успела подумать:

«Сволочь!»

И успела удивиться.

Определение дороги. Определение одушевленного.

* * *

Утром Наташа проснулась не сама — ее растолкали — грубо и торопливо, и она села на постели — взлохмаченная, сонная, недовольная, подтягивая простыню к подбородку. Посмотрела на часы на тумбочке (еще пятнадцать минут можно было прекрасно поспать!), потом на Пашу, который сидел на краю кровати, облаченный в спортивные штаны.

— Чего?

— А Семеновна-то померла, — сказал он негромко.

Сон мигом слетел с Наташи — даже ведро ледяной воды не подействовало бы более эффективно.

— Как?!

— А вот так. Толян со второго этажа сказал — я на балкон покурить вышел, а он уже двор метет, ну и сказал. Плохо ей вчера на дороге стало. Как собаку свою увидела, так и все. «Скорую» вызвали, да пока ж она доедет…

— А ты с ней вчера не ходил на дорогу? — с трудом произнесла Наташа, судорожно комкая и без того измятую простыню.

— Нет. Наверное, надо было, да?

Наташа неопределенно махнула рукой, отбросила простыню, встала и, в чем мать родила, побрела к выходу из комнаты, прижав ко лбу ладонь. Остановилась, повернулась.

— А ты ничего не путаешь?

Паша недоуменно пожал плечами.

— Чего тут путать? Увезли ее, все. Толян вот недавно за домом Дика закопал. Вот блин, как одно за другим-то, а? Думаешь, если б я с ней пошел, она бы… Так там вроде был уже кто-то.

Наташа покачала головой, потом тихо, даже как-то вкрадчиво спросила:

— Она умерла на дороге? На той же, где и Дика?..

Паша удивленно посмотрел на нее.

— Ну, я ж говорю… пока «Скорая» притащилась…

Наташа отвернулась и стала одеваться, путаясь в одежде, повторяя про себя: «Ничего, ничего», — словно это было простенькое заклинание, могущее избавить от чего угодно, в том числе и от нелепых мыслей. Ничего не происходит. Ничего страшного. Ничего удивительного. Ничего…

Пляшущие под напряжением провода… Изувеченный пес… Старушка, хватающаяся за сердце… Цветы и ленточки на сером бетоне… Ничего…

Фонарный столб упал — поработало время, был плохо установлен, дожди, плохой материал.

Дик — было темно, а он всегда так любил бегать за машинами — без лая, молча, как тень.

Виктория Семеновна — старая женщина, сердце больное — увидела любимую собаку, превратившуюся в кашу — и для здорового зрелище жуткое. Они тут тоже виноваты — не надо было вообще ее на дорогу пускать.

Венки на столбах — ну, про это она вообще ничего не знает — тут причины могут быть какие угодно — алкоголь, плохая видимость, скользкая дорога, неполадки с машинами.

Все обычно. Все настолько обычно, что это кажется ненормальным.

Все утро Наташа ходила сама не своя. Все валилось из рук, ничего не получалось. Разбила тарелку. Рассыпала крупу. Начала делать салат и порезала палец. Уронила масло. Сожгла яичницу, и завтрак пришлось готовить заново. Паша поглядывал немного удивленно, но ничего не говорил, приписав ее неуклюжесть растроенности по поводу кончины Виктории Семеновны. Уходя на работу, дверь за собой притворил так тихо, что Наташа его ухода даже не заметила.

Кое-как позавтракав и собравшись, вышла на улицу, но повернула не направо, как пять лет подряд, а пошла прямо, к дороге, сама не зная зачем.

Раннее утро, но уже жарко, уже душно — предгрозовое томление продолжалось много дней, и, возможно, дождь так и не пойдет, не увлажнит землю, не прибьет проклятую пыль. Весь мир превратился в огромную раскаленную духовку; небо — яркая, почти белая раскаленная крышка.

Вот оно, то самое место. Наташа остановилась и несколько минут смотрела на асфальт, потом неуверенно скользнула взглядом туда-сюда — не ошиблась ли? Нет, место то. Вот здесь вчера ночью лежал Дик. И, наверное, где-то рядом упала его хозяйка.

Наташа огляделась по сторонам — не видно ли машин — потом шагнула через бордюр и вышла на середину дороги. Наклонилась и внимательно осмотрела асфальт.

Здесь по дорогам не ездят по утрам поливальные машины, весело разбрызгивая воду и наполняя воздух мимолетной сыростью. Дождя ждут уже много дней. А дворник Толян конечно же не моет дорогу с мылом.

Наташа снова вспомнила, как бедный Дик лежал тут, умирая, бедный пес, разрезанный почти пополам, истекающий кровью — так много крови…

На дороге не было ни пятнышка.

Наташа тупо смотрела на асфальт, пытаясь подобрать разумное объяснение этому факту, но объяснения не находилось. Это вам не маленькое пятнышко на столбе — лужа крови. А дорога чистенькая, словно ее хорошенько помыли. Как это может быть, как…

Наташа вздрогнула — ей вдруг показалось, что кто-то стоит у нее за спиной, недобро глядя в затылок. Она обернулась — нет, двор пуст, если не считать прохожих, но они далеко и не смотрят на нее. Никого нет, но странное неприятное ощущение тяжелого взгляда осталось. Ей стало неуютно, тревожно. На секунду сложилось впечатление, что солнца на небе нет, все вокруг укрыто серыми холодными тенями, и ветер, который гоняет листья по дороге, не горячий до невозможности, а ледяной, пронизывающий, колючий. Наташа тряхнула головой, недоуменно глядя на резные платановые листья, съежившиеся от жары, прикоснулась ладонью к волосам на макушке, уже нагревшимся от солнца, смерила взглядом дорогу, уходящую вдаль неровной серой лентой (проклятая дорога! — теперь совершенно осознанная мысль).

Иллюзия исчезла, но тревога осталась, даже усилилась, перерастая в уверенность, что сейчас произойдет что-то, потому что она знает, знает…

Позже Наташа не желала себе признаться в том, что убежала с дороги, промчалась через двор так, словно за ней гнался кто-то очень страшный, и остановилась только за домом, чтобы (ее не было видно?) отдышаться.

Ничего не происходит.

Заходившие в этот день в павильон покупатели оставались ею недовольны — Наташа работала не то чтобы плохо, но как-то невесело, двигаясь словно во сне, бледная, потерянная, держа бутылки так, что они могли вот-вот выскользнуть и разлететься вдребезги на блестящем полу. Одна из постоянных клиенток даже с тревогой спросила, не заболела ли Наташа, и ей пришлось повторить вопрос несколько раз, чтобы та его услышала.

В обед павильон пустовал, и Наташа, подсчитав деньги в кошельке, сбегала на другой конец площади и купила карандаш и небольшой дешевенький блокнот. Обслуживая редких покупателей, она, согнувшись над кассовым столом, сосредоточенно рисовала, стараясь выбирать из роившихся в голове неясных образов нужные, но получались какие-то непонятные обрывки, иногда даже вообще невозможно было понять, что изображено на тонком листе — хаос густых карандашных штрихов. Почти не прерывалась, только отрывала использованный лист, рассеянно роняла его на пол и набрасывалась с карандашом на следующий. Заходившие в павильон люди наблюдали за ней с любопытством, и некоторым даже приходилось окликать ее, чтобы привлечь внимание к своей персоне.

Такого с ней раньше не было никогда. Это нельзя было назвать вдохновением, это был скорее голод, хищная голодная страсть, когда от вида пустого листа даже становится дурно. И она знает. Она все знает о чистых листах, о том, что на них должно быть и как должна быть расположена каждая линия, чтобы рисунок был живым, чтобы он заключал… заключал в себе что-то важное. Некая сила, что до сих пор лишь сонно зевала в ней, теперь проснулась и требовала выхода. Подошел какой-то срок, это можно было сравнить со вступлением в половую зрелость, когда все становится иным и открываются запретные тайны. Наташа чувствовала легкий холодок восторга. Дед не прав, она рисует не глупые картинки. Она будет рисовать. Но одной способности недостаточно. Надо работать. Работать.

И дорога.

А что дорога?

К вечеру поток покупателей из тонкого ручейка превратился в полноводную реку, и блокнот пришлось отложить. Она почти не стояла на месте, бегая от кассы к полкам и обратно. Минералка, «Алиготе», водка, «Мускатель», «Славянское», водка, водка, «Альминская долина», красный «Крымский», водка, вода, мороженое, «Приморское», водка, водка, водка… Кошмар, и куда в такую жару в народ лезет столько водки?

Во время небольшого перерыва, когда в магазине не было никого кроме двух мужичков изрядно потрепанного вида, которые плотоядно разглядывали аккуратные ряды бутылок, тихо пререкаясь между собой, Наташа разобрала брошенные на пол рисунки и обнаружила, что извела почти весь блокнот. От карандаша, который она купила вместе с маленькой точилкой, осталась половина. Собрав листы, она охнула — весь пол за столом был усыпан обрывками бумаги и карандашными стружками. Придется подметать.

Большинство изрисованных листов она сразу скомкала и выбросила — испорченная бумага, ничего больше. Остальные разложила перед собой, внимательно разглядывая. Пейзажные зарисовки, какие-то обрывки, чьи-то лица. А это…что-то странное, смутно знакомое и из каждой серой черточки, которые составляли рисунок, тянуло таким омерзительно-страшным, что при взгляде на него, Наташу затошнило, и она поспешно сжала лист в руках, сминая врисованный в белое безумный образ.

На последнем листке было изображено лицо мужчины. Красивое лицо. Примесь восточной крови. Небольшая бородка. Немного странная форма носа. Длинные темные волосы, но прическа аккуратная и кажется старомодной. В принципе, в портрете не было ничего особенного, он казался бы почти фотографическим, только глаза полностью затушеваны, и взгляд черных дыр придавал лицу хищную жестокость и безжизненность, и лицо казалось маской, надетой на что-то темное и безликое, выглядывающее только из глазниц.

Она не знала человека, которого нарисовала ее рука, она его никогда не видела, но отчего-то посчитала, что портрет нарисован абсолютно точно. Особенно глаза…

Наташа отложила портрет в сторону, но потом спрятала в сумку — ей казалось, что глаза из густых карандашных штрихов видят ее из любой точки, и это раздражало ее.

Позже она позвонила Наде и попросила ее рассказывать ей все, что еще удастся узнать о дороге.

* * *

— А это удобно? — снова спросила Наташа и крепче вцепилась в поручень, когда троллейбус лихо подбросило на очередном ухабе. Водитель в прошлом был гонщиком, не иначе, — троллейбус мчался под уклон на угрожающей скорости, дребезжа всеми составными частями, и пассажиров отчаянно швыряло вперед-назад. Помимо убойного запаха разнообразных продуктов парфюмерной промышленности смешанного со стойким, невзирая на употребление этих самых продуктов, запахом пота, в салоне стояла страшная жара — троллейбусная печка работала вовсю, явно перепутав времена года.

Надя страдальчески закатила глаза — мол, откуда ж вы такие деликатные беретесь?!

— Чего тут неудобного?! Зайдешь, картины посмотришь бесплатно, пока мы с Сергеичем будем работать. Ты когда в музее-то последний раз была?

— Давно, — признала Наташа и показала подошедшей контролерше проездной. Надя и Сергеич небрежно махнули удостоверениями.

— Это чьи? — заинтересовалась контролерша, протискиваясь поближе.

— Наши, — дружно ответили представители массмедиа, и Сергеич грозно потряс камерой, которую вез без всякого чемодана или сумки — на «Борее» на три камеры полагался только один чемодан и никакой сумки. Надя с пресно-деловым лицом добавила:

— У нас договор с троллейбусным управлением. Проверьте списки.

Контролерша, фыркнув, ввинтилась в плотную толпу пассажиров, и Надя засмеялась, пряча удостоверение.

— Как видишь, мы люди честные, — заметила она весело. — Что написано, то и есть. Особенно, если учесть, что написано исключительно по-украински и по-английски, так что разбираться пытаются не все. Тем более, когда натыкаются на страшное слово «broadcasting». Но все почти по честному. А вот один мой знакомый — он сам сторожем пробавляется — так в его удостоверении написано «Член комиссии по проверке радиационного фона вследствие аварии на Чернобыльской АЭС». И ничего, ездит. Остальныето, конечно, поскромнее — СБУ, военная прокуратура, милиция…

— Ну, — поддержал ее Сергеич, не отличавшийся многословностью, но отличавшийся редкостной худобой и носивший длинные волосы и бейсболку с надписью «Lakers». Надя не раз говорила, что он отличный оператор, но Наташа относилась к этому с недоверием — ей казалось, что Сергеич при его габаритах не сможет удержать камеру и пяти минут. Имя его было тайной — по имени Сергеича не называл никто.

— В общем, ничего неудобного тут нет, — сказала Надя, перескакивая на предыдущую тему, и поправила светлый пиджак. В нем было очень жарко, но она терпела — начальство требовало все интервью записывать исключительно в пиджаках. — Походишь, посмотришь, а поговорим потом.

Наташа кивнула, все еще сомневаясь, — ей пока что не доводилось ездить вместе с Надей на «задание». Сегодня она получила неожиданный выходной — павильон закрылся на ремонт — хозяин решил переделать полки и установить зеркальные задники. Ей хотелось воспользоваться свободным временем и поговорить с Надей — с тех пор, как умерла Виктория Семеновна, и с тех пор, как Наташа вернулась к картинам, прошло три дня, и теперь ей казалось, что ее жизнь вступила в какую-то новую фазу. Она рисовала в перерывах на работе, приходя домой наскоро готовила ужин и снова рисовала — в один день рисовала до глубокой ночи, перейдя с карандаша на черную акварель. По всей квартире валялись листы бумаги, и Паша ругался, спотыкаясь о выдвинутые ящики и коробки, лавируя среди банок и кистей, и они в один из вечеров поссорились до хрипоты, когда он случайно наступил на ее лучшую колонковую кисть и сломал. За эти три дня они отдалились друг от друга больше, чем за все пять лет брака, и Наташа не могла сказать, что была сильно этим огорчена, — она считала, что все к этому и шло, просто произошло слишком быстро. Возможно, еще был шанс вернуть все на свои места, но теперь на это уже не оставалось времени. Все, что ее волновало, теперь ложилось на бумагу, и за прикосновением кисти или карандаша к листу для Наташи теперь скрывалось нечто большее, чем мазок или штрих, — скрывались чувства, мироощущение, общение. Одно огорчало Наташу — как бы хороши не выходили наброски — они не были хорошими, в них не было ничего положительного. Скорее всего, потому, что в том, что она рисовала, ее привлекали именно отрицательные качества, ей казалось важным показать именно их. Некоторые рисунки несли в себе и красоту, но красота получалась холодной, бездушной, недоброй.

На дорогу она с тех пор не ходила ни разу, не желая признаваться себе, что боится. Только иногда поглядывала на нее с Вершины Мира — как-то украдкой, как наблюдают за опасным врагом. Рухнувший столб установили, но новых лампочек пока не поставили, и к вечеру дорога погружалась в плотный зловещий мрак, и лучи фар проносились сквозь него, словно болиды, не оставляя после себя ничего.

С Надей нужно было поговорить о многом, но подруга заявила, что с утра должна ехать в Художественный Музей набирать материал для юбилейной передачи, и прежде, чем Наташа успела со вздохом сказать «Ну ладно», добавила:

— Впрочем… собирайся, поедешь со мной. Я там свои дела разгребу, отработаю инвертю, ты пока по музею погуляешь, а потом Сергеича сплавим с камерой и посидим где-нибудь.

Так и получилось, что теперь она тряслась в троллейбусе рядом с Надей и решала — ждать подругу в музее или где-нибудь на улице. Все же привлекательней было ожидание в музее — интересно — она действительно там давно не была. Да еще и Надя наклонилась, шепнула:

— А они, кстати, продают картины.

— Кто, музей? Да брось, это ведь запрещено.

Надя тихо засмеялась в ответ и еще ближе придвинулась к ее уху.

— Наташк, тебе тоже запрещено чеки не выбивать! Смешная ты.

Когда они подошли к тяжелой двустворчатой двери музея, Наташа с любопытством посмотрела на большой плакат. «Антология порока».

И ниже, маленькими буквами.

Выставка работ А. Неволина.

— А ты мне не сказала, что здесь какая-то новая экспозиция, — заметила Наташа укоризненно. Надя недоуменно пожала плечами, разглядывая плакат.

— А я и не знала. Странно. Тамара Леонидовна по телефону и не заикнулась, может, считает, что эта выставка не настолько уж важное событие. Художник какой-нибудь аховый. Смотри, как раз с сегодняшнего числа. Что ж, снимем заодно и выставку.

— Кто такой А. Неволин? — поинтересовалась Наташа, изо всех сил дергая на себя неподатливую дверь. Надя тоже ухватилась за толстую деревянную ручку и вдвоем они с трудом приоткрыли одну из створок, посаженную на большую пружину, проскользнули внутрь.

— Откуда мне знать? Художники — твоя специализация.

— Я такого не знаю.

— Вот и узнаешь заодно.

Музей внутри совершенно не изменился с тех пор, как она была здесь без пяти минут выпускницей художественной школы — те же высокие потолки, широкая лестница, блестящие перила, красные ковры с зелеными полосками, маленький стол контролера и тот же старый, заклеенный изолентой телефон на нем, но по пожелтевшей лепнине бегут во все стороны трещины, и явственно видны мокрые пятна на потолке и стенах, и ковер совсем вытерся. Но в пустом холле по-прежнему накатывает ощущение официальности и торжественности. Наташа повернулась и посмотрела в очки пожилой контролерше, превратившиеся в два маленьких зеркальца от яркого света большой люстры.

— Здравствуйте. Мы с телевидения. Я договаривалась с Тамарой Леонидовной, — сказала Надя, и контролерша кивнула.

— Второй этаж направо.

— Ладно, — Надя поправила волосы, — ты пока осмотрись тут, походи по залам, а мы пойдем… Минут сорок, не больше. Все, давай.

— Ну, — буркнул Сергеич, и, судя по его тону и лицу, он произнес примерно то же самое, только гораздо лаконичней. Повернувшись, они начали подниматься по лестнице, и с каждым шагом, они, казалось, уходили куда-то неимоверно далеко, словно покрытые ковром ступеньки вели не на второй этаж музея, а в другой мир, из которого нет возврата, и когда они скрылись за поворотом, Наташа почувствовала себя очень одинокой в пустом гулком холле. Она посмотрела на склоненную над журналом седую голову контролерши, на стену, на перила и решительно направилась к входу в первый зал.

Всего в музее было три зала — два — для собственных экспозиций музея — и один — для привозных — на втором этаже. Уже давно Наташа, быстро изучив содержимое первых двух залов, всегда подолгу задерживалась в третьем, так же она поступила и сейчас, проведя среди «местных» картин и скульптур немного времени и машинально отметив, что все они на месте. Впрочем, это еще ни о чем не говорило — в музее существовали запасники, в которых и содержалась большая часть экспонатов — их Наташа никогда не видела.

В третьем зале никого не было, если не считать высокого крепкого человека, рассматривавшего картину в дальнем углу. Прочитав небольшую табличку, Наташа убедилась, что именно в этом зале выставлены картины А. Неволина. Кто же такой А. Неволин? — нет, она его не знает.

Картины подействовали на Наташу ошеломляюще, и ее разум оказался сбитым с ног, закружившись в водовороте эмоций — точь в точь, как подхваченная волной песчинка, и если б ее сейчас спросили об отношении к этим работам, вряд ли бы она смогла дать однозначный ответ. В картинах чувствовалась спонтанность — они не были продуктом скрупулезной работы и размышлений в течение долгих часов, их нарисовали одним махом, без подготовки. Никакой строгости и классических пропорций — манера письма отчего-то ассоциировалась у Наташи с разрушительной силой природных стихий, для которых нет ни ограничений, ни формы. Она не смогла бы точно назвать направление, но это был явно не реализм. И четко прорисованные лица людей в старинной одежде, и какие-то жуткие полузвериные образы, в которых, тем не менее, тоже угадывались люди, а иногда даже и пейзажи, вызывали какой-то сладкий ужас, одновременные желания отвернуться и подойти поближе, чтобы рассмотреть все в деталях. При взгляде на картины не возникало ни одной положительной эмоции, но в то же время Наташа никак не могла назвать их плохими, скорее гениальными до безумия. Неволин рисовал в основном людей, но не их внешность, а их душу, ее составляющие, выворачивая ее наизнанку, обнажая все пороки, все низменные наклонности, всю грязь настолько отчетливо, что Наташе даже лишним казались маленькие поясняющие таблички на картинах — во многом эти названия, по ее мнению, даже не соответствовали своей сути. С полотен на нее безжалостно смотрело все самое темное, что только может быть в человеке.

На выставке были представлены, в основном, портретные работы, и, переходя от картины к картине, Наташа не переставляла удивляться разнообразию выразительных средств, использованных художником, чтобы подчеркнуть ту или иную червоточину человеческой натуры. Одни лица были гротескно уродливы, другие же настолько красивы, что это вызывало недоумение — такой красоты просто не могло существовать в природе — и тут роль играли не внешние черты, а выражение глаз и лица, поза, какие-то детали второго плана. Так, при взгляде на портрет женщины в белом парике и темно-красном платье восемнадцатого века с безупречно правильными чертами лица, Наташа как-то сразу поняла, что эта женщина очень любила наблюдать, как забивали до смерти ее крепостных девушек, хотя на поясняющей табличке было написано совсем другое. С другой картины смотрело жуткое жапободобное существо, вокруг которого сладострастно обвилась огромная золотая змея, — скупец и накопитель, ради денег готовый на все, продавший двух своих дочерей в столичный бордель. На третьей картине вообще нечто кошмарное — женщина с телом паука и длинным извивающимся языком — сплетница и интриганка, сгубившая немало людей. На четвертой — мужчина с выражением неописуемого экстаза на лице и множеством длинных рук, которыми он обнимал самого себя, — самовлюбленный эгоист, холодный и равнодушный к окружающему миру.

Одну из картин Наташа разглядывала особенно долго. На ней была изображена молодая женщина в старинном платье — Наташа точно знала, что молодая и, кроме того, очень красивая, хотя вместо лица у той была лишь безликая туманная дымка — без единой черты. Женщина была нарисована по пояс и стояла, вывернув ладони к зрителю, кончиками сомкнутых пальцами вниз, — как на старых иконах, только наоборот, — и ладони были выписаны с фотографической точностью — каждая линия, каждый изгиб — по-видимому, художник придавал им особое значение. На секунду Наташе показалось, что она смотрит не на картину, а в окно, по другую сторону которого стоит женщина, прижав ладони к стеклу, и так же внимательно смотрит на нее. Видение было настолько отчетливым, что Наташа, зачарованная, подняла руки ладонями вперед, так же опустив кончики пальцев вниз, и потянулась ими к нарисованным ладоням, почти готовая ощутить их тепло сквозь мертвый холод стекла…

— Девушка! А картины трогать нельзя!

Вздрогнув, Наташа опустила руки и оглянулась, виновато моргая, а к ней уже подходил тот самый единственный посетитель. Его лицо не было сердитым, скорее заинтересованным. Кожаные шлепанцы с каждым шагом неприлично хлопали по музейному полу.

— Что это вы делаете? — осведомился он, остановившись рядом и внимательно ее разглядывая сквозь очки с маленькими стеклами в золотистой оправе. От него исходил сильный запах дорогого одеколона и табака. Темные волосы аккуратно зачесаны назад с высокого лба, строгое лицо человека, уже шагнувшего за сорокалетний рубеж, в руке черная кожаная барсетка. Вообще, человек имел бы сугубо деловой и солидный вид, если бы не совершенно не солидные короткие шорты.

— Да ничего, смотрю, — ответила Наташа, сердито подумав, что мямлит, как школьница, которую директор отловил на курилке. — Забавные картины.

— Забавные?! — человек изумленно приподнял брови. — Такое определение мог бы дать ребенок, но не взрослая женщина, которая настолько прониклась картиной, что пыталась стать ее отражением.

Наташа с досадой почувствовала, что краснеет.

— Я не это хотела сказать. Не забавные. Просто…ну… — она едва удержалась, чтобы не пожать плечами.

— Понимаю, — неожиданно подхватил человек и улыбнулся на американский манер, показав все зубы, и Наташа чуть не отшатнулась — ей показалось, что человек хочет ее укусить. — Когда я первый раз увидел одну из картин Неволина, я испытал удивительно противоречивые чувства, подобрать словесное определение которым было невозможно. Да, понимаю. Но… не могли бы вы все же сказать… как организатору, мне интересно мнение жителя этого города. Вы — первый человек, который сегодня зашел в этот зал. Надо сказать, в других городах посещаемость была не в пример выше, а в Париже…

— В Париже… — с невольным восхищением повторила Наташа.

— Да, в Париже. Мы возили выставку во многие страны и везде успех. Представлять же Неволина в бывшем Советском Союзе — труд совершенно неблагодарный. Но, согласитесь, обидно, когда мастеров совершенно не знают на их родине, а восхваляют лишь за границей.

Наташа кивнула и снова стала смотреть на картину. Во внешности мужчины не было ничего отталкивающего, даже скорее наоборот, она была достаточно привлекательной, но, тем не менее, чем-то он ей не нравился, и долго разглядывать его и видеть ответный взгляд не хотелось.

— Что вы можете о ней сказать?

Наташа снова неохотно повернулась.

— О ней?

— Да, о женщине на этой картине. Как, по-вашему, что Неволин хотел показать? Вы знаете, как называется выставка?

— Да, «Антология порока». Я понимаю, о чем вы, — Наташа сжала губы, недоумевая, почему солидный организатор так заинтересовался ее персоной. — Я думаю, эта женщина — воровка. Видите ее руки. Они нарисованы так по особенному… вот посмотрите, вон там портрет убийцы, там даже табличка есть, но его руки нарисованы совсем по-другому… и еще… нет, мне кажется, что эта женщина воровала и так, что не могла остановиться. Я так же думаю, что женщина в этом не виновата — она была больна. Думаю, она страдала клептоманией. Так что, картина выпадает из общей подборки — на ней не порок, а болезнь. И еще — у женщины совершенно нет лица. Я думаю, художник не стал рисовать его, потому что боялся нарисовать его слишком хорошо, нарисовать его добрым, человечным. Не смог бы нарисовать его плохим. Он ведь хотел изобразить только плохое, правда. А хорошее могло испортить картину. Я думаю, эта женщина была очень дорога Неволину.

Человек неожиданно присвистнул, и свист прозвучал в большом наполненном картинами и эхом зале пронзительно и совершенно нелепо.

— Поразительно! — он посмотрел на Наташу с таким неподдельным изумлением, что она поежилась. — Вы, конечно, прочитали вот это?

Он протянул руку и постучал ногтем по табличке на картине. Наташа, покачав головой, наклонилась к картине и пробежала глазами надпись на табличке: Анна Неволина. Имя и фамилия. И все. Никаких комментариев.

— Я ничего не читала, — твердо сказала Наташа и снова посмотрела на картину. Неожиданно у нее в голове мелькнула смелая мысль: а я, смогла бы я так? ведь я тоже пыталась рисовать изнутри и тоже всегда получались какие-то образы, особенные, страшные. Ведь я, чего там, рисую в похожей манере, конечно, не так, но очень похоже… Потому-то от этих картин у меня и ощущение такое, словно встретила дальнего родственника.

— Но как вы узнали, что на картине изображена его жена? — не унимался человек.

— Я же вам только что объяснила, — ответила Наташа, не поворачивая головы.

— Вы художник?

— В какой-то мере да, — Наташа улыбнулась, подумав, что подобрать точное определение к тому, чем она сейчас является, довольно сложно. — Мне очень нравятся эти картины, хоть и то, что на них изображено, омерзительно. Я бы хотела познакомиться с этим Неволиным.

— К сожалению, это невозможно. Я бы и сам не упустил такой шанс, — он снял очки, достал носовой платок и начал тщательно и вдумчиво их протирать. — Но Андрей Неволин умер в конце восемнадцатого века. Кстати, при очень загадочных обстоятельствах, но, согласитесь, для такого человека естественно, что его смерть окружена тайной. Вы правда ничего о нем не знаете?

— Да, — Наташа, с трудом оторвав глаза от Анны Неволиной, перешла к следующей картине, на которой какая-то женщина, совершенно обнаженная, сверкающая драгоценными камнями — на руках, на шее, в русых волосах — изогнулась в немыслимой позе, улыбаясь гротескно огромным ртом. Глаз у женщины не было — их место затягивала гладкая белая кожа.

— Я бы мог вам многое рассказать о Неволине, — произнес человек за ее спиной. — Я занимаюсь его творчеством много лет. Очень интересный человек, уж поверьте мне.

Наташа повернулась и молча посмотрела на него, ожидая продолжения с какой-то обреченностью. Продолжение последовало незамедлительно.

— Давайте познакомимся, все-таки, неудобно как-то общаться, не зная имени, даже, как-то невежливо, — человек вернул очки на место и протянул ей руку. — Лактионов, Игорь Иннокентьевич Лактионов.

— Наташа, — она прикоснулась ладонью к его руке, и пальцы Игоря Иннокентьевича быстро и сильно сжались вокруг нее и тотчас исчезли. Пожатие отчего-то напомнило ей акульи повадки — быстро укусила — быстро отскочила.

— Очень приятно, — Лактионов улыбнулся, на этот раз не разжимая губ. — Красивое имя для красивой девушки. Итак, Натали, как вы смотрите на то, чтобы со мной отобедать или просто выпить чего-нибудь освежающего — в вашем горячем городе это просто необходимо, — он приподнял одну бровь, и Наташа уныло подумала, что ее попросту откровенно кадрят. Тем не менее, ей хотелось побольше узнать о Неволине, а уж держать Игоря Иннокентьевича на расстоянии она сумеет. Кстати…

— Вобще-то, вы знаете, я здесь не одна, — произнесла Наташа, — я жду подругу.

— Подругу? — Игорь Иннокентьевич огляделся. — Где же она? Она здесь работает? Конечно, берите с собой и подругу. Она…

Тут он осекся, но Наташа без труда угадала несказанное слово «…симпатичная?»

— Нет, она корреспондент на городском телевидении и сейчас разговаривает с директором.

— О, так здесь телевидение! — оживился Лактионов. — Это очень удачно. Извините, я сейчас подойду. Подождите меня здесь, не уходите, хорошо? Я сейчас подойду.

Он торопливо вышел из зала, а Наташа вернулась к созерцанию картин, удивительных творений Неволина. Ее особенно поражало то, что изображенное на них казалось живым — не выдуманным монстром, как в фильмах ужасов или на страшных картинках — там сразу видна искусственность. Изображенное казалось таким же живым, как и обычные люди, оно казалось тем, что существовало в этом мире, что не было выдумано; оно имело плоть и имело силу; оно смотрело с картин и видело ее. Иногда Наташе казалось, что человек вот-вот выйдет из картины — протянет руки и разорвет ту тонкую преграду, которая отделяет его от мира. Как можно было так нарисовать? Словно глаза Неволина поймали неких существ, через мозг провели их в руку, а рука заточила их в холст. Глаза, мозг, рука — вот какой тропой они сюда пришли.

Наташа бродила среди картин, забыв обо всем — о Наде, о новом знакомце, даже о дороге. Бродила, определяя образы, вглядываясь в лица. Глаза, мозг, рука… Хорошо. Очень хорошо.

* * *

— Значит, ваши поездки по стране носят исключительно бескорыстный просветительский характер? — рисуя в блокноте какие-то закорючки, Надя посмотрела на Лактионова поверх солнечных очков откровенно недоверчивым взглядом. Он улыбнулся и щедрой рукой хозяина обновил бокалы с шампанским.

— Верится с трудом, правда?

Отпивая шампанское, Наташа, как и раньше во время интервью, свидетелем которого она была, машинально подумала, что Игорь Иннокентьевич слишком уж выпячивает свое бескорыстие.

— Откровенно говоря, совсем не верится, — заметила Надя и захлопнула свой толстый блокнот. — Бескорыстия не существует, как и жизни на Марсе.

— Как журналист, вы обязаны знать все, в том числе и то, что отсутствие жизни на Марсе еще не доказано, — произнес Игорь Иннокентьевич с тонкой усмешкой. — Что же касается бескорыстия — вы еще слишком молоды и очень уж строго смотрите на людей. Дела в моем художественном салоне идут прекрасно, у меня великолепная галерея и я нахожу своим мастерам хороших покупателей за границей. Я, как видите, никак не могу пожаловаться на бедность. Раз в год мы вывозим одну из подборок на выставки — всегда в разные города. Я еще раз повторюсь — нужно, чтобы хорошие художники были известны у себя на родине, а не только за границей.

— Сейчас довольно трудно определить, где чья родина, — хмуро заметила Наташа, и это замечание вызвало у Игоря Иннокентьевича сожалеющую улыбку. Он подцепил на вилку кусочек отбивной и сказал:

— Что ж, как говорили в одном хорошем фильме, здесь собрались люди скептические, а посему вернемся к трапезе.

Хоть Наташе и хотелось поскорее узнать все, что нужно, и попасть домой, где дел было невпроворот, ее не пришлось уговаривать, благо трапеза того стоила — тонкие ломтики хорошо зажаренного картофеля, непривычно большая отбивная по-итальянски, запеченная с грибами и майонезом, салат из креветок в вазочке на длинной ножке, жюльен с грибами, холодное шампанское и еще ожидалась двойная порция мороженого. Старательно и с наслаждением жуя, Наташа чувствовала угрызения совести от того, что кормится за чужой счет, но угрызения эти заглушались веселым ликованием желудка. Сидевшая же напротив Надя, судя по ее виду, явно чувствовала себя как рыба в воде и нисколько не смущалась, без труда совмещая еду, курение, питье, разговоры и изучение окружающего мира. Иногда она одаряла Наташу легкой загадочной улыбкой, которая появилась у нее с тех пор, как она узнала о ее знакомстве с Лактионовым. Когда же Наташа после повторного предложения «отобедать» замялась, собираясь отказаться, Надя тихо сказала ей: «Не валяй дурака! Наслаждайся. Никто тебя никуда силком не потащит». И она наслаждалась, как могла.

Они уютно расположились в одном из маленьких открытых ресторанчиков у моря, которыми припляжная зона просто кишела. Лактионов привез их сюда на собственной серебристой «омеге», и, покачиваясь на мягком сидении, Наташа ощутила откровенную и вполне естественную зависть — конечно, это не троллейбусы и не мужнина «копейка», которая уже на последнем издыхании. И сейчас, разрезая отбивную на кусочки, она не переставала думать, что зря согласилась — тем острее завтра будет ощущаться троллейбусное убожество и еда, приготовленная из «чего-нибудь», и муж, который последний раз дарил цветы, наверное, на свадьбу, а сейчас и возле нее, и возле Нади лежит по великолепнейшей темно-красной розе. Ей дали отхлебнуть чужой жизни, и теперь она долго будет чувствовать жажду. Конечно, другое дело, что ничего не бывает просто так, за все рано или поздно приходится расплачиваться.

— Отличный вид, — сказал Лактионов, разглядывая неспокойную поверхность моря, искрящуюся под полуденным солнцем. — Так когда сюжет выйдет, Наденька?

— В воскресенье. Не волнуйтесь, все будет как надо. Я его так вплету, что никто ни сном, ни духом.

Лактионов удовлетворенно кивнул, и из его рук в руки Нади перекочевало несколько купюр. Она сложила их пополам и улыбнулась.

— А теперь тем более. Когда деньги платят непосредственно мне, все всегда бывает на уровне. А то шеф, знаете ли, не делится — все деньги у него идут на развитие телецентра. А телецентр этот живет у него в квартире и носит имя Нина Сергеевна.

— Отсюда следует, что я выбрал правильный путь, — Игорь Иннокентьевич повернулся к Наташе. — А вы, Натали? Не в пример своей очаровательной подруге вы на редкость молчаливы. Знаете, я не согласен с утверждением, что молчание украшает женщину — молчаливые женщины меня всегда настораживали. Расскажите что-нибудь о себе. Давно вы замужем?

— Пять лет, — Наташа задумчиво посмотрела на свое обручальное кольцо, с некоторых пор утратившее свой священный смысл, превратившись лишь в некий документ, который следует хранить, пока не выйдет срок. Лактионов, очевидно, сделал из выражения ее лица какие-то выводы, по-скольку тут же сменил тему:

— Значит вы художник? Какие темы предпочитаете, какое направление? Вы что-нибудь заканчивали или самоучка?

— О, она великолепный художник! — неожиданно вмешалась Надя. — У нее такая своеобразная манера… потрясающие картины! Вы обязательно должны их увидеть! Я ей всегда говорила…

— Перестань! — сердито прервала ее Наташа, болтая ложечкой в жюльене. — Не слушайте ее. Она говорит это из дружеских побуждений.

— Нет, отчего же, — возразил Лактионов, — я совсем не прочь посмотреть. Молодые художники мне всегда интересны. Знаете, среди плевел иногда удается находить отменные пшеничные зерна. Я бы мог вам помочь.

Наташа вздрогнула, почувствовав, как под столом его ладонь скользнула по ее ноге, уверенно проползла по колену, словно большое назойливое насекомое, и уютно улеглась на бедре. Замаслившиеся глаза Лактионова смотрели недвусмысленно, но на лице было непонятное выражение. Она быстро глянула на Надю, но та, отвернувшись, смотрела на море.

Первым побуждением было схватить что-нибудь со стола (бутылку шампанского, а может тарелку с едой — так и надеть всю на морду) и запустить в Лактионова, вторым — с гордым видом сказать какую-нибудь гадость, устроить скандал… Ничего себе, как откровенно пристают служители искусства!

Игорь Иннокентьевич облокотился одной рукой о стол и как бы чуть сполз под него, и холодное влажное насекомое на ее ноге поползло выше. Наташа резко дернула ногой, сбрасывая его, ударилась коленкой о стол, стол подпрыгнул, бокал Лактионова опрокинулся и шампанское весело выплеснулось ему на шорты. Надя резко повернулась и спросила с веселым удивлением:

— Ты что скачешь? Укусили что ли?! — она засмеялась.

— Ой, простите! Я нечаянно, — выговорила Наташа, с трудом сдерживая смех и пытаясь придать голосу виноватый оттенок. — Игорь Иннокентьевич, ради бога извините!

Ей было как-то по-детски интересно, как поведет себя Лактионов: посмеется вместе со всеми или попросту встанет и уйдет, и расплачивайтесь, девушки, чем хотите… Но Игорь Иннокентьевич остановился на первом варианте (а-ха-ха, какие мы неловкие, шампанское на вас так действует? больше не наливать, пора переходить на чистые фруктовые соки), и в его смехе отчетливо звучали принужденность, легкое недоумение и раздражение.

— Значит, вы все дела ведете из Питера? — неожиданно осведомилась Надя. Лактионов кивнул.

— Да, разумеется. Я там уже прочно обосновался. Так как же, — он снова повернулся к Наташе, — насчет ваших картин? Я бы с удовольствием посмотрел. Может, у вас с собой что-нибудь есть? Вы знаете, мой знакомый художник всегда носит с собой блокнот и карандаш и рисует при всяком удобном случае…

— Нет, с собой у меня ничего нет! — резко перебила его Наташа. — Все мои картины дома.

— Так может, как-нибудь я к вам загляну? Муж не будет возражать? Я пробуду здесь еще две недели. Понимаете, не мне это нужно, я предлагаю вам это из чистой к вам симпатии. Это в ваших же интересах. Может, удастся найти вам хорошего покупателя.

Глядя краем глаза на Надю, Наташа заметила, как в расслабленно-сытых зрачках подруги вдруг блеснул огонек, как у хищника, почуявшего запах добычи, и покачала головой.

— Я не могу вам так сразу сказать. Понимаете, кроме Нади эти картины еще никто не видел. Они для меня нечто очень личное, понимаете?

— Ну конечно, — снисходительно ответил Лактионов, порылся в барсетке и извлек несколько визиток. — Вот, держите на всякий случай. И вот еще, — он достал ручку и быстро написал что-то на одной из визиток. Наташа наклонилась ближе:

— Что это?

— Мой электронный адрес. На всякий случай. Мало ли что может случиться, напишете письмецо.

Надя удивленно приподняла брови, и Наташа без труда поняла, о чем та думает — с чего это Лактионову так щедро снабжать их своими данными? Она положила в рот кусочек отбивной, тщательно прожевала (мясо! мясо!) и спросила:

— А у Неволина много работ?

— О! — Игорь Иннокентьевич моментально забыл о залитых шампанским шортах. — Я же обещал вам рассказать о Неволине. Да, у него было много работ, но до нас дошло меньше трети, и большую часть этой трети вы видели сегодня. К сожалению, очень много картин было уничтожено, когда художника начали преследовать, часть работ сгорела во время московских пожаров 1812 года…

— А вы не боитесь возить такую дорогую коллекцию? — быстро спросила Надя и тщательно поправила темные очки, точно опасалась, что Лактионов может что-то прочитать в ее взгляде. Игорь Иннокентьевич усмехнулся.

— Дорогую? Нет, Наденька, в нашей стране работы Неволина ничего не стоят. Вы сможете разве что продать их за червонец какому-нибудь туристу.

— Но возраст…

— Возраст отнюдь не всегда означает ценность.

— Но за границей они наверняка чего-то стоят, — не унималась Надя. — А в музее я не видела ни одного охранника.

Наташа, не сдержавшись, фыркнула — ей показалось совершенно невероятным, что кому-то может прийти в голову ограбить их старый музей.

— Наденька, могу вас успокоить, то, что вы не видели в музее охраны, еще ничего не значит. Смею вас заверить, коллекция надежно охраняется, — Лактионов как-то странно улыбнулся.

— Понятно, — судя по тону, Надя явно сделала для себя какой-то определенный вывод. — Значит, я так понимаю, Неволин творил в восемнадцатом веке.

— Совершенно верно. Бурное время. Век, сменивший девять царей и три эпохи. Религия тогда все еще имела сильное влияние, но Россия уже перестала быть дремучим медвежьим углом, активно развивались наука, искусство, уже жил великий Ломоносов, совершались замечательные географические открытия и две великие Камчатские экспедиции под начальством Витуса Беринга… впрочем, девочки, не буду утомлять вас историческими подробностями.

При этих словах Наташа почувствовала некоторую обиду — как будто они неспособны были понять эти самые исторические подробности. Она допила свое шампанское, чувствуя в голове легкое приятное кружение

— Да, Андрей Неволин жил в замечательное время. Кстати, Неволин — это не настоящая его фамилия, равно как и имя — настоящие до нас не дошли. Семилетним мальчиком его усыновила дворянская семья Неволиных — история этого усыновления достаточно интересна. В 1755 году уже немолодой морской офицер, лейтенант Михаил Неволин вошел в состав экспедиции по обследованию Чукотского полуострова. Тогда Россия уже поднималась после темных времен Анны Иоановны, флот возрождался, проводилось множество исследовательских кампаний. К тому времени Беринг уже совершил вторую великую Камчатскую экспедицию, и на Камчатке был основан порт и город Петропавловск.

Чукотка в те времена, как, впрочем, и сейчас, была диким краем, даже отголоски цивилизации не слышались там, население занималось преимущественно охотой, оленеводством, рыболовством и резьбой по кости. Вы представляете себе, что такое Чукотка, да? — снег, тундра, холодные моря подо льдом… волки, тюлени… Основной транспорт — собачьи упряжки и олени. Оставив корабль, часть экспедиции воспользовалась именно им.

Думаю, не нужно вам говорить, что Север — коварный край, там нельзя расслабляться, и чуть зазеваешься — пропал. Я не знаю, что было в точности, но… короче говоря, однажды в пургу Неволин банально заблудился, отстав от своих товарищей. Он искал дорогу, пока не выбился из сил, и тут… в общем, что-то там у него с сердцем случилось, хотя человек он был здоровый, ну, не знаю… в общем, лежит он в снегу — а тут ночь, холод и волки…

— Волки? — эхом отозвалась Наташа, которая внимательно слушала, положив подбородок на переплетенные пальцы.

— Да уж, положение хуже некуда. И вот, представьте, полумрак, бледный свет луны и яркие волчьи глаза и клыки будь здоров, а Неволин не может даже рукой пошевелить — и от холода, и от слабости. И уже теряя сознание, слышит чей-то крик, жуткое рычание и отчаянный визг.

Пришел в себя уже в лагере, среди своих, и когда спросил, как он сюда попал, ему показали на маленького чукотского мальчишку, который сидел у одного из костров и пил чай. Вот мы и познакомились с будущим художником.

— Как?! — изумилась Наташа. — Значит, Неволин был чукчей?!

— Не совсем. Сложно сказать, кем он был. В его жилах текла и чукотская кровь, и, возможно, юкагирская, и кровь какого-то заезжего европеоида. Во всяком случае, судя по двум сохранившимся автопортретам, у него была достаточно своеобразная внешность и, как это часто бывает у метисов, очень удачная.

— Значит, Неволин в благодарность усыновил мальчишку? Щедро, — заметила Надя. — Он был сирота, я так понимаю?

— Да. О его прежней жизни ничего не известно, мне во всяком случае.

В общем, Неволин после окончания экспедиции подал в отставку по состоянию здоровья и увез мальчишку в свое имение под Москвой. Других детей у Неволина не было, поэтому Андрей стал единственным наследником. Он вырос, получил хорошее образование. К тому времени Неволин унаследовал достаточно приличное состояние двоюродного брата и хотел, чтобы Андрей, так же как и он, стал морским офицером, но Андрей, начавший рисовать в довольно раннем возрасте, уже твердо определил свою дорогу. Он некоторое время учился у уже известного тогда художника Левицкого, потом с помощью своего таланта и отцовских денег, ему удалось поступить в Императорскую Академию Художеств в Петербурге, что в те времена, при его положении и тамошней бюрократической обстановке, можно было назвать отчаянным успехом. И теперь уже никто бы, глядя на Андрея, не подумал бы, что он когда-то мог быть чукотским волчонком, никогда не слышавшим о России, не знакомым с элементарными научными знаниями и питавшимся сырой олениной.

До тридцати лет жизнь Неволина текла относительно спокойно. Он был хорошим художником. Конечно, не таким, как, например Рокотов или Лосенко, но достаточно неплохим портретистом-реалистом. Его услугами пользовались при дворе Екатерины II, он был знаком с такими известными людьми как Федот Шубин и Николай Львов, встречался с Этьенном Фальконе.

В тридцать же лет манера работ Неволина резко изменилась. Можно сказать, что в его творчестве наступил переломный момент. И теперь его картины стали такими, какими вы их видели. Это, конечно, был уже не реализм, а что-то вроде синтеза символизма и сюрреализма (это в то время!), с прежней же манерой он распрощался навсегда. В этот же период он женился на дочери своего друга, состоятельного дворянина, Анне Медведевой, чей портрет, Наташа, вы так ловко расшифровали. Вот только о том, действительно ли она страдала от такой болезни, мне неизвестно, впрочем, оно и понятно — подобные вещи скрываются тщательно.

Итак, начиная с 1778 года карьера Неволина как художника стремительно рушится. Он перестает получать заказы от знатных семей. Его перестают принимать. С ним обращаются как с сумасшедшим. Друзья уговаривают его вернуться к прежней манере, но Неволин, как одержимый, продолжает рисовать и рисовать. Нельзя сказать, что он был непопулярен, — как вы могли заметить, его картины обладают поистине магнетической силой. Богобоязненная знать призывает уничтожать «срамоту» и «происки дьявола», которыми являются Неволинские картины. Начинаются гонения. В принципе, я думаю, больше всего они тряслись из-за то-го, что в тех чудовищах и «происках дьявола» действительно без труда узнавали себя

Самое интересное во всем — это слухи и сплетни, которыми обросли работы художника. Говорили, что они приносят несчастья, что нарисованное Неволиным зло выходит из картин и творит бедствия, что картины Неволина — живые. Конечно, все это глупая болтовня, но как раз в этот период, когда картины начали уничтожать, — по Петербургу и Москве прокатилась волна странных преступлений — странных потому, что их совершали люди с высоким положением в обществе, уважаемые, религиозные — совершали с немыслимой жестокостью. Это были совершенно разные люди, но одно было у них общим — все они позировали Неволину для его картин. И как только кто-то сложил два и два, вы представляете, что началось?

Подразумевая, что Лактионов задал вопрос, Наташа сказала:

— Его убили? Арестовали?

— Нет, но он потерял все — доброе имя, славу, состояние, друзей — все, кроме семьи. Его отлучили от церкви и в 1785 году выслали в Крым, где он получил маленькое земельное владение. Сейчас, если я не ошибаюсь, на его месте стоит ваш городок. Неволин уехал вместе с женой и двумя дочерьми и жил здесь до 1794 года.

Лактионов замолчал, задумчиво посмотрел на часы и неожиданно шлепнул ладонями о стол.

— Девочки, вы так на меня действуете, что все из головы вылетело! А между прочим, у меня важная встреча. Так что…

— Ну, вы хоть рассказ закончите, — перебила его Наташа и, судя по его взгляду, сделала это довольно резковато, хотя вовсе этого не хотела.

— А дальше рассказывать-то собственно нечего. В 1794 году Неволин погиб — сгорел вместе со своей мастерской. Был страшный пожар. В принципе, летом для Крыма пожары — обычное дело (Наташа и Надя дружно кивнули с видом знатоков), но это случилось зимой. Вокруг трагедии бродило множество самых невероятных слухов, и все они были связаны с картинами Неволина. Мол, картины ожили и убили его — ведь к тому моменту в мастерской уже накопилось много картин, часть из них ему удалось увезти из Петербурга, что весьма прискорбно.

— Почему?

— Потому что они сгорели вместе с ним, разумеется. И…да, чего только народ не болтал об этом! Все же лично я склонен думать, что Неволина убили, — возможно, кто-нибудь из оскорбленных натур или родственников погибших. Но истинная причина смерти этого замечательного художника вряд ли станет известной. Боюсь, это одна из тех тайн, которые уходят вместе с веками навсегда. Нам остались только картины. Печальная нелегкая судьба, лишний раз подтверждающая слова весьма мною уважаемого Сомерсета Моэма: «Человек не то, чем он хочет быть, но то, чем он не может не быть».

— А его семья — что с ней стало, — спросила Надя, по-прежнему поглядывая на Лактионова с каким-то странным огоньком в глазах, разгоравшимся по мере его рассказа.

— Одна из дочерей тоже погибла при пожаре — она, видите ли, тоже рисовала, и отец часто брал ее с собой в мастерскую, а вот что стало с Анной и второй дочерью — неизвестно. Думаю, они уехали из этих мест — ведь люди долго помнят подобные вещи, а человеческий язык — нечто страшное.

Наташа кивнула, снова вспомнив протянутые с картины к зрителю руки, тонкие красивые пальцы, стройную фигуру, лицо в туманной дымке, за далекой двухвековой пылью. Что она видела? Кем был ее муж? Что с ними случилось? Рассказанная Лактионовым история глубоко погрузила ее в воды грусти, но жаль ей было почему-то не Неволина, а его жену — может, потому, что она сама была женщиной? А Неволин… Наташа подумала о картинах в музее. Антология порока. Смесь любви и ненависти. Любви к работе и ненависти к тому, что изображаешь. Как это возможно, как это совмещалось? Влияло ли на Неволина то, что он постоянно погружался в темные бездны чужих душ, чужого зла?

— Ладно, девочки, пойдемте, я вас отвезу, — сказал Лактионов. — Или вы собираетесь еще посидеть?

— Да, мы хотели поговорить, так что, простите, Игорь Иннокентьевич, придется вам в гордом одиночестве, — Надя игриво улыбалась, и Наташа прямо-таки слышала, как под этим зазывно-обещающим изгибом губ она издевательски хохочет. — Ничего? Когда две женщины встречаются… ну, вы понимаете.

— Ну, конечно, конечно. Ох, Надюша, — спохватился Лактионов, — телефончик-то.

Надя продиктовала ему рабочий и домашний телефоны (домашний?! Лактионов взят на прицел), Игорь Иннокентьевич записал и посмотрел на Наташу, явно ожидая, как нечто само собой разумеющееся, ее номера. Помявшись под насмешливым взглядом подруги, Наташа все же телефон сообщила, предупредив, что звонить можно только с одиннадцати вечера, и голос Лактионова сразу же стал сочувствующим (бедная девочка, так долго работаете, магазин, понимаю — ужасно, старые пропойцы, ночь, а не страшно? может вас встретить завтра?) Потом он подозвал официантку с легким вишневым намеком на платье и попросил посчитать, добавив в заказ еще одну бутылку шампанского (такое приятное знакомство, ну, болтайте, девочки, а завтра мы встречаемся, не забудьте, чмок-чмок — и тонко звенит прощальный поцелуй бокалов). И все — нет Лактионова — ушел, и, мягко шурша шинами, укатила серебристая «омега».

— Ух-х! — Надя поставила бокал на стол и закурила, хмурясь и гоняя вилочкой по блюдцу блестящие оливки.

— Ну, слава богу, он ушел, — Наташа печально смотрела на свою пустую тарелку. Посидим немного и пойдем, да? У меня еще дома…

Надя сделала решительный протестующий жест.

— Ни за что на свете! Ты когда последний раз в ресторанах-то была?!

— Ну, откровенно говоря, я вообще в них никогда не была. И не хотелось бы бывать… таким способом.

— Да ладно тебе! Отдыхай, расслабляйся — лето, солнце, молодость — все ведь не вечно, особенно последнее. А Пашка не узнает — думаешь, ему вообще есть до этого дело? Перестань! Тебя же никто не тащит к этому Лактионову в постель. А захочешь — что ж такого? Мужик он — так, ничего себе. Может, и вправду тебе поможет, если ты дело удачно повернешь.

— Надя! — возмущенно воскликнула Наташа.

— А что Надя?! Ты хочешь провести всю жизнь, продавая водку, лепя пшенные котлеты на ужин, дожидаясь мужа по ночам и рисуя картины, которых никто никогда не увидит?! Ты этого хочешь?! Сама ты не вылезешь наверх. Подумай. У тебя есть его телефоны. Только будь с ним поосторожней. Он хищник — это сразу видно. Думаю, он находит хороших художников и скупает их по дешевке на много лет вперед. Думаю, у него все хорошо поставлено. Кстати, о несчастном художнике Неволине. Тебе известно, что в запасниках нашего музея находятся две его картины?

— Откуда ты знаешь?!

— Я не раскрываю профессиональных тайн. И вот что я тебе скажу, Натуля, — когда Лактионов укатит в свой Питер, то возможно картины эти из запасников — фьюить! — исчезнут! Словно их там никогда не было!

— Да ладно, — сказала Наташа недоверчиво и потянулась за своим пакетом, который лежал на соседнем стуле. — И вообще — хватит об этом. Мы же собирались

… как это ты сказала… когда две женщины встречаются…

— Еще как! — отозвалась Надя, снова пересчитывая деньги, которые вручил ей Лактионов. Она махнула в воздухе одной из бумажек. — Твой Неволин не то рисовал. Вот — главный порок всего человечества! Зеленые, синие, цветные шуршащие пороки.

— Ты теперь Неволина надолго запомнишь! — насмешливо заметила Наташа. — Думаю, ты уже прикидываешь — не стояла ли его мастерская как раз напротив моего дома.

Надя развернула деньги веером и задумчиво посмотрела на них.

— Знаешь, если б это шампанское не было так хорошо, я бы, пожалуй, вылила его тебе на голову. Ты что же, думаешь, я уже совсем свихнулась на этой дороге?

— Напротив, я думаю, ты в здравом уме, — отозвалась Наташа, — поэтому и спрашиваю. Зато вот у меня, кажется, крыша уже едет.

За неторопливым распитием бутылки шампанского она рассказала подруге обо всем, что произошло за последние дни — и о деде, и о Дике, и о Виктории Семеновне, и о картинах. Внимательно выслушав все, Надя сказала:

— Цепь случайностей подразумевает закономерность, хотя, убей бог, не знаю, с какой стороны тут подойти. Все выглядит до безобразия обычно, правда? Особенно старушка с собачкой. Но, ты знаешь… — она достала свою любимую записную книжку и начала быстро ее листать, — за все то время, что существует официальная статистика, на этой дороге все несчастные случаи были связаны только с транспортом. Лошади, машины… Я специально узнавала, после того как ты из-за своего фонаря всполошилась. Но это только официальная статистика, понимаешь? Вот и о фонаре, кстати, ни в каких документах не напишут, что он чуть не зашиб одного излишне любопытного художника.

— Мне эта дорога не нравится! — заявила Наташа с несчастным видом. — Звучит по-дурацки, но она мне не нравится. Как тебе объяснить, а? Ты про нее начала говорить из-за статистики, а мне она сама по себе не нравится. Смотрю я на нее, и у меня иногда просто все внутри сводит.

— А чего ж раньше не сводило? — спросила подруга слегка насмешливо.

— Срок.

— Чего?!

— Словно какой-то срок подошел. Так странно. Все в моей жизни меняется. И дорога, и картины, и Пашка…

— А что Пашка? — неожиданно насторожилась Надя. Ее рука с сигаретой дрогнула, и столбик пепла упал на блестящую черную поверхность стола.

— Мы друг от друга совсем отошли. Как-то жили, жили, и все. Может, я просто не замечала этого раньше? Как чужие люди, словно и не было ничего никогда. Не знаю, сколько я еще протяну, но, мне кажется, недолго. Все. Абзац.

— Значит, мы с твоим дедом все-таки добились своего?

— Да, радуйся. Но, ты знаешь, я, считай, потеряла мужа, но зато теперь у меня есть нечто другое.

— Что же?

Наташа достала из пакета несколько рисунков — бумажные листы и тонкий прямоугольник — крышка от старого посылочного ящика, на которой она работала масляными красками. Надя усмехнулась и произнесла, передразнивая фразы, недавно сказанные Наташей Лактионову:

— Нет, у меня с собой ничего нет. Эти картины для меня нечто очень личное, понимаете?!

— Я не хочу, чтобы этот Игорь Иннокентьевич увидел мои работы. Он мне не нравится.

— О, господи! — буркнула подруга и взяла рисунки. — Нравится, не нравится… разница какая? Завянут что ли твои произведения, если он на них посмотрит?!

Она начала рассматривать рисунки. Она смотрела долго, Наташе даже показалось, что слишком долго. Неожиданно она поймала себя на том, что покусывает губы и волнуется, словно на экзамене. Сейчас Надя поднимет голову и с печальным сочувствующим вздохом скажет, что, к сожалению, ошиблась в ней и посоветует делать карьеру в алкогольном ларьке. Она попыталась закурить, но так стиснула сигарету в пальцах, что сломала ее и с раздражением бросила в пепельницу.

Наконец Надя подняла голову и посмотрела на нее так, словно увидела впервые.

— Кто тебя надоумил рисовать такое?

Сердце у Наташи упало.

— Неужели так плохо?

— Плохо?! Черт! Это настолько здорово… я даже не могу подобрать слово. Это самые настоящие произведения искусства. Только… у меня от твоих картин мурашки по коже. Господи. Они какие-то… чересчур живые у тебя, что ли. И первое впечатление жутковатое. И что у тебя все люди на них какие-то… что, нормальных натур не было или ты их так изобразила. Вот эта, например, — она показала пальцем на женщину с пейзажной зарисовки, которую Наташа сделала с Вершины Мира, — по-моему, отъявленная стерва — наша бухгалтерша рядом с ней просто мать Тереза! А этот мужик… что это у него с глазами? Художественная вольность? Сюрреализм? Будто только что замочил человек двадцать. Твой знакомый?

— Нет, просто образ, — отозвалась Наташа, искоса глянув на портрет человека с глазницами, заполненными темными штрихами. — В голове все время возникают разные образы. Но, ты знаешь, когда я рисую просто из головы или по памяти, получается не то. Нет живости. Рисунки словно какие-то искусственные, как куклы. Мне нужно обязательно рисовать с натуры.

«Глаз, мозг, рука» — вспомнилась ей выведенная в музее формула Неволинского мастерства, и она улыбнулась, не зная чему.

— Ну, так или иначе, тебе следует показать их Лактионову, — заявила Надя, держа рисунки так, словно боялась, что Наташа вырвет их у нее и убежит. — Пойми, я не льщу тебе по старой дружбе, это действительно стоящие вещи. Хоть я и ничего не понимаю в изобразительном искусстве…

— Вот именно!

— …но я представляю мнение обывателя. Ты думаешь, картины скупают исключительно крутые знатоки? Я только не могу понять — почему ты их от меня так долго прятала. Давно ты их нарисовала?

— Ну вот же, в течение этих трех дней.

Лицо Нади выразило откровенное недоверие.

— Ты шутишь. Вот это все и так — за три дня?!

— А что такого? Я занималась ими почти круглые сутки и на работе тоже, так что, боюсь, если дела так дальше пойдут, меня уволят.

Надя покачала головой, глядя на рисунки, и в ее лице была какая-то странность — виноватость и в то же время горделивая оправданность.

— Ну что ж, — пробормотала она, — значит, не зря…

— Что? — переспросила Наташа, и Надя быстро вскинула голову.

— Говорю, не зря я тебе на мозги капала столько времени. На.

Но Наташа отодвинула протянутые картины и взяла бокал с уже выдохшимся шампанским. Мельком посмотрела на свою розу, одиноко лежавшую на углу стола и пододвинула ее к себе.

— Нет, пусть побудут у тебя. Я… да и вообще, возьми их себе. Они ведь тебе нравятся?

— Да, но…

— Вот и бери, — Наташа засмеялась. — Может, когда-нибудь потом загонишь за большие деньги. Ты знаешь, за эти несколько лет я как-то отупела и мало что вокруг вижу, но в последнее время я много думала обо всем и… В этой жизни ты моя лучшая подруга.

— И единственная, потому что тебе просто некогда искать других, — заметила Надя, перебирая рисунки.

— Просто… ну, ты все время как-то была рядом, поддерживала меня, а я этого даже не замечала. Ну… картины — это пока единственное, что я тебе могу дать.

— Ты мне ничего не должна, — сказала Надя глухо.

— Нет, просто я хочу хоть что-то сделать для тебя.

На секунду Наташе вдруг показалось, что подруга сейчас расплачется, потому что у нее задрожали руки и она потерянно зашарила глазами по сторонам, но спустя несколько секунд молчания Надя кивнула и твердым голосом произнесла «Спасибо».

— Только обещай, что не покажешь их Лактионову, — продолжила Наташа, сделав вид, что ничего не заметила.

Застывшее лицо Нади разломилось привычной насмешливой улыбкой.

— О, господи!

— Пообещай!

Надя от души захохотала.

— Чтоб мне помереть! Не покажу! А землю есть не надо?

— Есть? — Наташа вздохнула печально. — Знаешь, я уже жалею, что Лактионов ушел. Я снова хочу есть. И домой, все-таки, еще слишком рано…

— Есть?! Подруга, ты забыла, что я совсем недавно слегка распотрошила нашего дорогого питерского гостя! — Надя вдохновенно махнула в воздухе деньгами.

— Подожди, но ведь сюжет еще даже не готов! — попыталась остановить ее Наташа, понимая, впрочем, что это бесполезно.

— А! Выйдет в срок, не беспокойся! — Надя повернулась и махнула официантке, которая болтала с каким-то парнем в дальнем углу. — Девушка! Скорей! Сегодня дамы гуляют!

* * *

За стеклами снова летела ночь, унизанная цепочками огней, — летела, подпрыгивая в такт маршрутному автобусику, врывалась вместе с встречным ветром в открытое окно и сливалась с темнотой в салоне — свет включали только на остановках, дабы подсчитывать деньги. Откинувшись на спинку кресла, Наташа сонно смотрела в окно, жмурясь от ветра. Веселый хмель уже проходил, и в голову вползали болезненная тяжесть и легкое уныние — как всегда переход от развлечений к обыденности был слишком резким, и уже безжалостно осознавалось, что существует завтра, и прилив непривычной и привлекательной жизни, в которой есть машины, рестораны, отбивные с грибами, шампанское и креветочные салаты (черт! вот же воистину желудок бывает сильнее разума — и как же мало нужно иногда человеку для счастья!), закончился, искрящаяся вода схлынула, обнажив непривлекательные камни серой реальности. Но это все лирика, нужно возвращаться домой, нужно работать, работать… Надя, выпившая больше, все еще пребывала в эйфории и без перерыва рассказывала какие-то занятные эпизоды из телевизионных будней. Наташа слушала подругу вполуха — ей все еще не давали покоя мысли о Лактионове и его истории. Хотелось, даже как-то болезненно, узнать, что же случилось с Неволиным на самом деле — кто его убил и за что и убил ли вообще? И его дочь (жертва искусства?) — сколько ей, получается, тогда было? — лет четырнадцать? — совсем ребенок.

За окном мелькнула знакомая рыночная ограда в ореоле ларечных огней, и Наташа, спохватившись, крикнула: «Остановите!». Автобусик затормозил, и темная ночь в салоне на минуту сменилась ночью электрической. Девушки, бормоча извинения, протиснулись через короткий ряд пассажирских коленей, согнувшись в три погибели, чтобы не стукнуться головой о низкий потолок, откатили неподатливую дверь и выпрыгнули на асфальт.

— Елки, ну и духотень! — пробормотала Надя, обмахиваясь ладонью. — Когда же дождь пойдет, а?! Дышать же нечем! Ф-фу, ужас!

Наташа подняла голову, задумчиво разглядывая небо. Сегодня звезды напрочь были затянуты плотным облачным покровом, совершенно не пропускавшим свет, что, впрочем, вовсе не говорило о приближении грозы, — поутру он, скорее всего, просто исчезнет, и солнце снова начнет поджаривать мир в положенный срок. Но пока ночь обещала быть темной. Время подходило к двенадцати, и окна в домах гасли одно за другим, лишь в некоторых бился голубоватый свет работающих телевизоров. Из диско-бара на площади летел магнитофонный голос какой-то певицы, с отчаянным усилием хрипевшей на начале второй октавы о разбитой любви.

К дому шли молча, поглядывая по сторонам, и Наташа чувствовала в Наде ту особую подобранность, которая всегда вырабатывается у людей, часто возвращающихся домой поздно ночью, когда может случиться все, что угодно. Насчет ночной безопасности никто из них иллюзий не питал, и в сумочке у каждой всегда лежало какое-нибудь простенькое средство обороны — шило или перочинный ножичек или, на худой конец, маленький баллончик лака для волос «Прелесть», который, если им удачно брызнуть во вражескую физиономию, действовал не хуже «Черемухи». Во дворах сегодня было тихо, и единственным звуком был перестук их собственных каблуков.

Но когда они подошли к Наташиному дому, тишина кончилась. Во дворе, ближе к дороге, рядом со скамейками, происходила великолепнейшая тинейджерская драка со всеми положенным звуковым сопровождением. Тут же, на этих скамейках, пребывали лица, в драке не участвующие, но заинтересованные, и из чьего-то магнитофона заполошно кричала Земфира, и звенели бьющиеся об асфальт бутылки, и кто-то из жителей дома надсаживался на балконе, требуя для себя спокойного сна и грозя милицией, и часть компании радостно с ним пререкалась.

— Вот уроды! — заметила Надя, осторожно держа свою и Наташину розы двумя пальцами, и посмотрела наверх, на темные окна Вершины Мира. — Э-э, мужто у нас уже спит! Можно еще погулять.

Наташа окинула взглядом хозяйски стоящий перед подъездом жигуленок и покачала головой.

— Нет. Дома и так черт те что творится, не хотелось бы еще больше все усложнять. Расставаться лучше культурно, без эксцессов, у меня и так уже нервы рваные из-за этой дороги.

Надя обернулась и внимательно посмотрела на погруженные во мрак платаны.

— Да, после того, что я знаю и что ты рассказала, смотрится жутковато, правда? Только отсюда плохо видно.

Она неожиданно повернулась и быстрым шагом направилась к дороге, поочередно покачивая руками — в одной — пакет с картинами и две розы, в другой — сигарета, и маленький огонек отчаянно мотался вперед-назад, разбрасывая по ветру искры.

Наташа кинулась следом с прытью, которой сама от себя не ожидала, и крепко схватила подругу за плечо.

— Ты что, ты куда?!!

— Пусти! — сердито сказала Надя и вывернулась, и неожиданно Наташа поняла, что Надя гораздо пьяней, чем ей казалось поначалу. — Посмотрю вблизи, только и всего! Научный эксперимент.

— Пошли домой! — Наташа почти кричала — за грохотом музыки и воплями ничего не было слышно. — Чего ты глупостями занимаешься?!!

— Нет, тебе точно надо лечиться! — отозвалась Надя, не останавливаясь. — Ну глянь — машин нет, под столб я становиться не буду, если тебя так уж это волнует! Не ходи за мной! Я просто хочу понять…

Она махнула рукой и ускорила шаг, Наташа, помедлив, неохотно пошла следом, и чем ближе она подходила к дороге, тем сильней ей хотелось схватить Надю и оттащить прочь, к подъезду, где их не достанет… Черт! и вправду — кто не достанет?!

Тем временем одинокая фигура в светлом костюме подошла к бордюру, осмотрелась и решительно шагнула вперед. Несколько быстрых шагов, и она на середине дороги и стоит неподвижно, настороженно оглядываясь.

— Надька! — свирепо крикнула Наташа, остановившись за бордюром. — Хватит валять дурака! Пошли домой!

Надя продолжала стоять, даже не шевельнувшись, и Наташе показалось, что она ее даже не услышала. В ней закипела злость и тут же сменилась удивлением. То ли день сегодня был другой, то ли из-за Нади, бесстрашно стоящей посредине того, что недавно вызывало у Наташи беспричинный страх, но сейчас дорога показалась ей просто дорогой. Горячий неодушевленный асфальт. А несчастные случаи есть несчастные случаи. Надо же было так забить себе мозги! Что тут страшного? Ничего. Ничего страшного. Все спокойно. Спокойно…

— Ну! И что?! — крикнула Надя, с трудом преодолевая грохот магнитофона, и развела руки в стороны, точно хотела обнять ветер. Ее волосы развевались, словно плащ колдуньи. — Ничего не слышу, ничего не чувствую! Столбы не рушатся. Конечно, меня задавят, если я буду торчать здесь достаточно долго! Смотри! Ничего не происходит! Ну что?! Теперь тебе не страшно?!

Ее голос едва заметно дрожал — то ли от сдерживаемого смеха, то ли от чего-то еще. Наташе хотелось ее убить. Экспериментатор хренов! Лишнее доказательство тому, что Надька — сумасшедшая.

Или, что сумасшедшая она сама.

Но ведь теперь не страшно, правда? Все спокойно. Это всего лишь старая дорога. Вот, шагни через бордюр. Подними ногу и опусти ее на асфальт — сначала одну, потом другую. Простое движение, правда? Выйди и убедись сама. Сделай ручкой своим глупым страхам. Ты же взрослый человек. Давай, выйди на дорогу и уведи с нее другого взрослого человека, который явно перепил.

— Ну, и что ты можешь сделать?! — вдруг с каким-то отчаянием завопила Надя и вскинула вперед и вверх руку с сигаретой — то ли нелепая пародия на нацистский салют, то ли еще более нелепый знак вызова. Наташу неожиданно разобрал смех. Надька, похоже, допилась до синих драконов, но все равно смешно. Черт, что это еще за сцена?! Ну просто вызов на дуэль! Наташа хихикала уже истерически и никак не могла остановиться и Надя в ответ смеялась с середины дороги — Наташа не слышала ее за музыкой, но знала, что та смеется. Господи, какой идиотизм! Поединок, а! Каково?! Надька — рыцарь. Пецарь, блин! На ристалище вызываются благородные пецари! Поединок на асфальтовых катках до первой поломки! Ой, мама!

— Пошли домой! — выдавила из себя Наташа между приступами хохота. — Пошли, слышишь?!! Ну хватит уже дурака валять!

— Иду, — крикнула Надя, повернувшись к ней лицом. — Не ходи сюда! Сейчас приду. Дорога тут как труба — такой ветерок душевный! Сейчас! Все равно машин не видно!

Конечно, в этой чернильной подвальной тьме машину будет видно издалека — длинные яркие лучи фар пронзят ночь, словно игла бабочку, и старый асфальт на мгновение превратится в драгоценное серебро…

Господи, как же орет этот магнитофон! Сейчас она не выдержит и разобьет его каким-нибудь булыжником, и тогда вместо одной будут две драки! И когда же они все заткнутся — ничего не слышно!

— Нет, пошли сейчас! — Наташа перешагнула через бордюр и направилась к подруге. — Надька, ешкин дрын, ну что ты в самом деле!!!

Рыцари будут биться тупым оружием?

— Наташка, уйди отсюда! Говорю же, иду! Не ходи, уйди!

Благородные рыцари готовы к поединку? По звуку рога…

По звуку…

Сделав шаг, Наташа вдруг застыла, и улыбка сползла с ее лица, и время потекло медленно-медленно, и она видела светлый костюм посередине дороги — так далеко посередине — Надя стояла к ней лицом — смутное пятно в темноте — и наверное что-то говорила, но ее не было слышно.

Ничего не происходит. Отчего же у нее такое чувство, будто ее провели? Будто перешагнув через бордюр, она нажала на какую-то скрытую пружину, и ловушка захлопнулась?

— …ходи, говорю же! Стой там! — Надя кричала во все горло, но крик звучал как далекий призрачный шепот. — Черт, сережку уронила!

Все равно машин не видно.

— …елки-палки, где ж она?!

По звуку рога…

Как же орет этот магнитофон!

По звуку…

Все равно машин не видно.

Вообще ничего не видно.

И не слышно!

Веришь ли ты в меня?

Крик выпрыгнул из ее горла, как испуганная птица — пронзительный и страшный — выпрыгнул словно сам по себе, без участия ее легких, одновременно с тем, как она почувствовала легкую вибрацию асфальта и едва слышный гул. Наташа метнулась — прочь с дороги, через дорогу, вперед — смела по пути в прыжке Надю, испуганно-удивленно взвизгнувшую, и вдвоем они с размаху шлепнулись на асфальт за бордюром. Секундой позже дорожный мрак сгустился и превратился в большую фуру, темную безличную громаду. Грузовик с ревом и дребезжаньем, почти потонувшем в грохоте музыки и криках, пронесся мимо скорчившихся за бордюром девушек, взметнув тучу пыли и сухих листьев, и Наташе, наполовину оглушенной, показалось, что она почувствовала еще что-то — словно всплеск дикой ярости, словно разочарованный вопль обманутого существа, и она так сжалась в комок, словно на нее вот-вот должно было обрушиться небо.

Только через пять минут она осмелилась поднять голову. Сложно было что-то увидеть в темноте, но Наташа знала, что сейчас дорога пуста.

Набирается сил для нового удара?

Время снова шло с обычной скоростью и все вроде бы вернулось на свои места, но Наташа не знала, сколько продлится эта мнимая безопасность.

Так или иначе, нужно было поскорей добраться до дома. Они лежали за бордюром, не на дороге, но это еще ничего не значит, потому что… Наташа вспомнила яркий солнечный день, одуванчиковую полянку и несущийся по тротуару грузовик. Пока они рядом с дорогой — безопасность — лишь иллюзия.

— Надя! — хрипло позвала она и закашлялась. — Надька!

Несмотря на музыку, ее услышали и ответили придушенно:

— Слезь с меня!

— Чего?

— Ты меня раздавишь!

Наташа приподнялась и села, и рядом на асфальте со стоном села Надя, интенсивно потирая ушибленные части тела.

— Вот козел! Кто ж ездит с выключенными фарами?! Тварь поганая! Черт, по-моему, я сломала руку!

— Да я тебе сейчас шею сломаю! — взвизгнула Наташа и набросилась на нее с кулаками, повалила обратно на асфальт. — Я тебя убью! Чего ты поперлась на дорогу?!! Что за выпендреж?!! Нас чуть не переехали! Ты понимаешь это?!

Надя, крича в ответ, что она теперь многое понимает, начала ее отпихивать, и несколько минут они шумно катались за бордюром, наугад колотя друг друга, но удары становились все слабее и слабее, и в конце концов они сели, обнялись и дали волю слезам. Обеих трясло мелкой дрожью, и рыдания больше походили на икоту. Компания неподалеку продолжала веселиться, не обращая на них внимания.

— Спасибо, — наконец сумела выговорить Надя, добавив к благодарности дробный стук зубов. — Как же я этот грузовик не заметила? Какой же идиот ездит ночью без света?!

— Надя, потом! — пробормотала Наташа, впиваясь пальцами в ее предплечья. — Все потом. Нужно уйти.

— Ты думаешь…

— Да! Ты можешь встать?

— Попробую.

Но светлое пятно, которым в темноте виделась ей Надя, вместо ожидаемого движения вверх поплыло куда-то в сторону, и Наташа поспешно протянула руку, тщетно пытаясь его остановить. Музыка неожиданно заглохла, крики оборвались, и они оказались в пугающей тишине.

— Ты куда?! — в панике взвизгнула Наташа.

— Картины… Я их уронила.

— Хрен с ними, я тебе новые нарисую! Вставай!

— Их нельзя тут оставлять…ага! — в голосе Нади послышалось легкое торжество, и раздался слабый шелест пакета. — Все, пошли.

Они с трудом поднялись, цепляясь друг за друга, и замерли, прислушиваясь. После недавнего грохота было слишком тихо, и шум ветра походил на дыхание кого-то огромного, затаившегося среди тьмы. Держась за руки, словно маленькие девочки, заблудившиеся в каком-то страшном месте, Наташа и Надя с тоской смотрели на дом. Он был совсем рядом, почти сразу за дорогой, шириной в несколько метров, но им казалось, что от дома их отделяет пропасть.

— Нужно бегом, — сказала Надя решительно, и Наташа чувствовала, как рука подруги вздрагивает в ее пальцах, словно сердце. — Все, давай!

Они пересекли дорогу на рекордной скорости, едва касаясь ногами асфальта, пронеслись через двор, одновременно нырнули в подъезд, при этом чуть не застряв в дверях, и только на спасительной площадке четвертого этажа Наташе перестало казаться, что вот-вот кто-то схватит ее сзади.

Она не стала тратить время на поиски ключа, вонзила палец в звонок и нажимала на кнопку до тех пор, пока в коридоре не зашлепали тапочки (слава богу, Пашка дома!). Заскрежетал замок, дверь приоткрылась, выбросив на площадку желтоватый клин света и в образовавшуюся щель высунулась взлохмаченная Пашина голова.

— Ты вообще за временем… — начал было он негодующе, как и подобает оскорбленному мужу, но Наташа, не дав ему договорить, втолкнула его в коридор, влетела в квартиру, следом заскочила Надя. Вместе они с грохотом захлопнули за собой дверь и привалились к ней, тяжело дыша. Разглядев их при ярком свете лампы — взлохмаченных, исцарапанных, грязных, в крови, Паша воскликнул с отчаянием человека, каждый вечер убирающего со своей дороги бревно и каждое утро находящего его на прежнем месте:

— Что теперь случилось?!!

— Какой-то придурок нас чуть не переехал! — Наташа сбросила босоножки и опустилась на банкетку, с тоской разглядывая треснувшее по шву платье. — Пашка, кофе у нас есть? А еще лучше водка!

— Откуда водка?! — удивился Паша со скептицизмом, сквозь который явственно пробивалось сожаление, и спохватился: — Вы где были?!

— Пиво пили! — сердито буркнула Надя, пытаясь повесить пакет с картинами на крючок, но руки у нее тряслись так, что, сделав несколько попыток, она просто прислонила его к стене. — Какая разница где?! Нас чуть по дороге не размазали, а ему интересно, где мы были! Черт! Наташка, есть вода? Я сейчас кровью себе весь костюм измажу! Ну и шваркнула ты меня!

— Фура б тебя не так шваркнула! Ох! — Наташа встала, на что сейчас же возмущенно отреагировало разбитое колено.

— А цветы откуда? Вы что — с праздника? — Паша снова попытался занять в разговоре ведущую линию. Наташа опустила глаза и, не сдержавшись, захохотала, увидев, что Надя все еще сжимает в руке две измочаленные розы и смотрит на них с каким-то тупым изумлением, словно не понимая, откуда они взялись. Надя присоединилась к смеху с истеричной готовностью, прижавшись к двери и закинув голову.

Поняв, что сейчас бесполезно о чем-либо их расспрашивать, Паша отнял у Нади цветы и втолкнул обеих в ванную, открутил кран до упора, и во все стороны полетели ледяные брызги.

— Отмывайтесь! Е-мое, вам в больницу надо!

— Хоррошо, что н-не в мморг! — с трудом проговорила Надя, давясь словами. — Все, костюму хана!

Она села на бортик ванны, осторожно смочила водой руку, на которой кожа была содрана так, словно по ней хорошенько прошлись наждаком, и зашипела от боли.

— Пашка, бинт принеси из аптечки! — крикнула Наташа, склонившись и внимательно разглядывая свое колено. — И мазь там была… «Левомеколь», кажется! И ножницы! И халаты мои принеси!

— А где они?!

— Быстрей давай!

Паша умчался, и через несколько секунд из комнаты долетел грохот и звон аптечных пузырьков. Наташа повернулась и с тревогой посмотрела на Надину руку, из которой длинными нитями вымывалась кровь.

— Перестань так… сейчас Пашка принесет… эх, вату я вчера не купила! Приложилась ты качественно!

Надя мотнула головой.

— Заживет. Главное, что не правая, а то мне завтра… Ты скажи, зачем ты полезла на дорогу, я же тебе… — но тут прибежал Паша с аптечным ящиком, явно отчаявшись найти в нем то, что нужно, и она раздраженно поджала губы.

Через полчаса девушки, забинтованные, мокрые и слегка успокоившиеся, сидели на кухне, переодетые в халаты, и, обжигаясь, глотали горячий, пахнущий дымом кофе. Паша примостился на табуретке между ними, разгневанный и одновременно растерянный, словно Дед Мороз, у которого дети в качестве новогоднего подарка попросили анашу.

— Вы хоть номер запомнили? — вопросил он сердито, и Наташа, глотнувшая слишком большую порцию, подавилась и расплескала кофе по столу.

— Какой номер?! Ты в окно выглянь — темень какая! У нас же не инфракрасное зрение!

— Так он совсем без света ехал что ли? Вот му…к! Погоди, а что вы там делали?!

— Сережку искали! — Надя нежно оглаживала свою забинтованную руку. — Сережку я потеряла. Ветром унесло. Ветер видишь какой?

От Наташи не укрылся взгляд, который Паша кинул на Надю — недоверчивый и одновременно смущенный, словно она произнесла какую-то редкостную пошлость.

— А до этого вы где были?!

— В музее. Я Наташку попросила со мной сходить. Помочь надо было. У нее все равно выходной.

— Так это в музее так красиво наливали?

— Юбилей у музея был. Празднества. Отказываться неудобно. Еще запрут в запасниках на месяц.

— Ясно, — Паша неожиданно успокоился. — Сигареты у вас есть?

— Сумку мою принеси из коридора, — Надя положила руки на стол, глядя на подрагивающие пальцы. — Не могу. До сих пор колотит.

— Реакция, — заметил Паша. — Конечно! Да вы обе зеленого цвета!

— Какого цвета?

— Зеленого. Вам сейчас кофе, что черепахе горчичники! Слушайте, может я сбегаю, там через дорогу круглосуточный…

— Нет!!! — вскричали Надя и Наташа одновременно и так громко, что испуганный Паша плюхнулся обратно на табуретку, с которой было встал.

— Чего орете?!

— Денег нет, — сказала Наташа торопливо. — Совсем нет денег!

— А…

— И у Надьки нет! Да и не хотим мы! Хватит и кофе! И вообще спать пора. Нам же на работу завтра. Времени сколько?

— Начало первого.

— Ну, вот видишь. Сейчас, мы кофе допьем, покурим и все. Спать! Надька, я тебе на диване постелю.

Паша недоуменно пожал плечами, пробормотал: «Ну, как хотите», — и удалился. Проводив его взглядом и подождав, пока он не скрылся в комнате, Надя вскочила, быстро прикрыла кухонную дверь и шепотом спросила:

— Так зачем ты вылезла на дорогу? Я же тебе сказала — не ходи!

— Если б я не вылезла, мы с тобой тут не сидели так мило! — огрызнулась Наташа, не понимая ее возмущения.

— А тебе не приходит в голову другая мысль?

— Какая?

— Если б ты не вылезла, то ничего бы и не было?

— Что?! — Наташа изумилась. — Ты что, с ума сошла?! Думаешь, грузовик бы не поехал тогда по дороге?!

— Поехал бы, отчего же. Только фары бы у него горели. Я же стояла посередине дороги, помнишь? Ты тогда не могла видеть, а я видела вдалеке свет от фар. А потом они погасли, и я подумала, что машина остановилась или свернула во двор. Ничего же не было слышно, помнишь? Вот я и отвернулась тогда. А они просто погасли, понимаешь?

— Ну и что?

— А то, что они погасли, когда ТЫ на дорогу вышла!

Наташа замахала руками, точно отбивалась от стаи комаров.

— Подожди-подожди! Я-то могу поверить что с этой дорогой что-то не так, что она… что на ней легко погибнуть… я в этом убедилась. Но ты что хочешь сказать — что она за мной охотится, что ли?! Да и вообще это могла быть другая машина! Надя, это даже не смешно?!

— А кто смеется?! Ты подумай сама! В четыре года тебя здесь чуть грузовик не задавил — раз? Недавно столб на тебя обрушился — два? И сегодня…

— Ну, сегодня-то мы были вместе…

— …с тобой! Когда я вышла на дорогу одна, я просто хотела проверить все наработки. Мне все это, естественно, казалось бредом. Теперь не кажется. Но ведь все началось, когда на дорогу вышла ты!

— А может она просто ждала, чтобы побольше народу… — Наташа осеклась, и они с Надей посмотрели друг на друга испуганно. Потом Надя медленно произнесла:

— Ты понимаешь, что мы с тобой уже говорим о ней, как о человеке?

Наташа мотнула головой — то ли в знак отрицания, то ли соглашаясь, и решительно встала.

— Я иду спать! И твой сегодняшний эксперимент — совершенно дурацкая затея! Чудо, что мы вообще остались живы!

Надя переплела пальцы и посмотрела на нее исподлобья.

— Вот именно, чудо! Как ты узнала о грузовике?

Наташа пожала плечами.

— Не знаю. Наверное, интуиция.

— Вот слово, которое я ненавижу! Ты же сама говорила, что дорога тебе не нравится! Тебе не кажется, что между вами есть какая-то связь?

— Надя, пойдем спать, — сказала Наташа с тоской. — Ничего мне не кажется. Я уже ничего не понимаю. Но к этой дороге я больше близко не подойду! Это я тебе обещаю! Если еще хочешь делать свою передачу — делай. Но я тебе тут не помощник. Расследуй, делай что хочешь. Только не ходи на дорогу ночью. Ты видела, чем это сегодня закончилось. Случайность это была или нет — не знаю, но в следующий раз, может быть, оттолкнуть тебя будет некому.

Надя вздрогнула, словно Наташа была гадалкой, только что предсказавшей ей какую-то ужасную судьбу, но продолжала смотреть упрямо.

— Я все равно узнаю, — заявила она. Наташа отвернулась и открыла дверь кухни.

— Пойдем спать!

Но позже, поудобней устраиваясь на кровати, под мерное мужнино похрапывание, Наташа снова обдумала слова подруги. Если это был тот самый грузовик, действительно немного странно. Немного странно — и все. Но как объяснить то странное чувство — словно торжествуя захлопнулась ловушка, когда она перешагнула через бордюр — словно кто-то только этого и ждал? А тот невидимый и неслышный всплеск гнева, когда они ускользнули от смерти? И еще то, о чем они с Надей не говорили — Наташа даже не знала, почувствовала ли подруга то же самое, что и она — когда они падали за бордюр на противоположной стороне дороги, ей показалось, что они словно пролетели сквозь какую-то упругую стену, пытавшуюся отшвырнуть их обратно под колеса грузовика. Хотя, скорее всего это была лишь игра воображения, распаленного страшной опасностью — ведь они были совсем рядом, совсем рядом! Она снова ощутила порыв ветра от промчавшейся рядом фуры.

Все условия: темная ночь, грохот музыки и шум драки и… дорога, затаившаяся во мраке, словно тарантул в своей норке. Светлое пятно Надиного костюма, рука с огоньком сигареты, поднятая вверх и вперед, словно в немом вызове… Благородные рыцари…

Вызов приняли, но не от нее.

Благородные рыцари будут биться насмерть?

Веришь ли ты в меня?

Кто-то ждет ее там. Ждет терпеливо. Ждет давно.

Но ведь были и другие. Венки на столбах. Множество других. А она тогда здесь еще даже не жила.

Хищники убивают ради еды. И ради своей безопасности убивают то-же.

Господи, какой бред! Ни под каким видом она больше не станет слушать Надю! Ни за что! Надя как была фантазеркой, так и осталась. Вот во что теперь превратились сказочные коврики! Если дорога — злое место, то для всех! И, кстати, не стоит забывать, что мистического злато не существует. Зло там, где люди. Всегда так было. А разве человек может сделать что-то подобное дороге? Нет? Значит, и дороги нет? Случайности?

Мы приветствуем благородных рыцарей…

Мы ждем.

Когда Наташа уже засыпала, ее мысли вдруг перекинулись на картины с выставки. Неволин. Была ли эта дорога при нем?

А что Неволин? Несчастный человек, все скормивший своему искусству, которое потом обливали грязью, уничтожали. Как это, должно быть, больно, когда уничтожают твои картины!

Но сквозь жалость, сквозь густеющую пелену сна в облике давно погибшего художника все отчетливей и рельефней проступала какая-то неумолимая жестокость, что-то затаившееся и темное, как карандашные штрихи в глазах недавно нарисованного портрета.

 

Часть II

ПАДЕНИЕ С ПРЕПЯТСТВИЯМИ

— Толян, не крутись! Мне нужно все время видеть твое лицо!

— Натаха, слушай, что — обязательно с утра, да? Да я ж… может сначала я подлечусь чутец, а? Дай на микстуру, а я потом приду, да. Приду, да, чесслово!

— Придешь, ага! Принесут тебя! Нет! — безжалостно ответила Наташа и сделала кистью несколько мазков. Потом отступила на шаг и хмуро посмотрела на то, что получалось на оргалитном прямоугольнике.

— Наташ… ну нельзя же так! Ну дай, а! Что ты как… реквизитор какой-то?!

Наташа, не удержавшись, фыркнула.

— Инквизитор, Толя!

— Инквизитор, — покорно повторил Толян, беспокойно ерзая на стуле, — худой мужчина с редкими кошачьими усами и землистым цветом лица. На вид ему можно было дать лет пятьдесят, хотя Толян едва-едва перешагнул тридцатилетний рубеж — крепкая и обстоятельная дружба с вино-водочными изделиями позволила его телу без всяких научных изысканий и машин совершить путешествие в будущее, где ему было как раз пятьдесят.

В комнате, где он сидел, царил кавардак — выдвинутые ящики, разбросанные бумаги и краски. Ближе к окну стоял этюдник, словно странное трехногое насекомое. Из-за отсутствия других вариантов Наташа превратила комнату в свою мастерскую, и Паша согласился с этим настолько легко, что это вызвало у нее подозрение. В комнате витала смесь запахов скипидара и олифы, которыми Наташа разводила краски, и эти запахи отчаянно боролись со стойким запахом перегара, исходившим от Толяна мощными волнами.

Наташа не смогла бы точно объяснить причину, побудившую ее избрать первой живой натурой именно дворника или, как его любил называть Паша, работника метлы и стакана. По идее, для начала следовало бы нарисовать собственного мужа, но Паша отчего-то казался ей материалом неинтересным — не было у него внутри ничего яркого, ничего такого, что бы ей хотелось перенести на свою картину. Поэтому, когда Паша осведомился, почему она выбрала именно Толяна, а не, например, его, Наташа отговорилась редким присутствием Паши дома — вряд ли бы муж счел определение «бесцветный» за комплимент.

Заполучить Толяна для работы было достаточно просто, пообещав выделить средства на бутылку. Толян оказался натурой беспокойной — постоянно вертелся, ворчал, жаловался то на жажду, то на головную боль, но, в общем, занятие ему нравилось. На третий день, впрочем, энтузиазма у него поубавилось, особенно когда Наташа поймала его ранним утром, почти сразу после того, как он закончил работу.

Хозяин павильона, где она работала, изменил график, наняв еще одного продавца, и теперь Наташа три дня торговала, а три отдыхала — соответственно, сократилась и зарплата (ненадолго, Наташенька, ненадолго, только до осени! — пропел Виктор Николаевич, проверяя в очередной раз выручку). Сегодня был последний выходной, и ей хотелось закончить картину, но Наташа понимала, что торопиться нельзя, поэтому намеревалась проработать с Анатолием хотя бы до середины дня. Уговорить его было нелегко, и ей пришлось пообещать двойную оплату. Паше это, само собой не понравилось, но и тут он ничего не сказал. В последнее время с ним происходило что-то странное — домой он приходил рано, помогал по дому, не увиливал ни от разговоров, ни от постели, и Наташа уже несколько раз с искренней тревогой спрашивала, что у него случилось и хорошо ли он себя чувствует.

После встречи с Лактионовым и случая на дороге Надя пропала — не звонила, не заходила как обычно — уже неделю от нее не было никаких известий. Наташа звонила ей много раз, но дома трубку никто не брал, а на работе она всегда получала один и тот же лаконичный ответ: «На съемках». Отсутствие Нади, без разговора с которой раньше не проходил почти ни один день, огорчало Наташу, ей не хватало подруги, и это было единственным, что мешало ей спокойно погрузиться в работу. Лактионов звонил неоднократно, настойчиво добиваясь встречи, но Наташа отговаривалась отсутствием времени, и, судя по всему, Игорь Иннокентьевич понимал, что она отговаривалась, но попыток не прекращал.

— Толька, ну сделай ты нормальное лицо! Что ты как на похоронах?!

— А ты выпей, сколько я вчера, и тогда…

— Давай, мне работать нужно! Я хочу сегодня закончить.

Толян расплылся в болезненной похмельной ухмылке, и Наташа невольно вздрогнула.

— О, господи! Что ты рожи корчишь. Сиди как всегда сидишь! С повседневным лицом!

— Ладно, — ответил Толян, и с выражением его лица случилось что-то вовсе уж невообразимое. Наташа вздохнула и поменяла кисть, пробормотав: «Вот же послал бог Джоконду!» Мягко и успокаивающе тикали настенные часы (еще одно доказательство того, что с Пашей что-то случилось — взял и починил), создавая ощущение уюта, на кухне сердито бормотал кран, с улицы доносились собачий лай, шум машин, звон молочного колокольчика и детский крик — привычная звуковая ткань, не меняющаяся изо дня в день уже много-много лет.

— Все, Толя, я начинаю работать, — сказала Наташа как-то отрешенно, словно разговаривала сама с собой, и дворник вымученно застыл на стуле — из двухдневного опыта он уже знал, что теперь обращаться к Наташе бесполезно — все равно не услышит.

Нынешний процесс работы над картиной и удивлял, и завораживал Наташу. Если раньше она осознавала, что происходит вокруг, отвлекалась на посторонние звуки и события, могла прерваться на сигарету или какую-нибудь еду, просто пойти погулять, то теперь, когда она действительно уходила в работу, все окружающее исчезало. Она словно оказывалась в другом мире, состоявшем из двух частей — натурщик и оргалитная поверхность, и двигались только три вещи — ее глаза, ее рука и ее мысли — остального тела просто не существовало, будто она превращалась в некое иное существо, для которого вся жизнь была сосредоточена в том, чтобы увидеть и нарисовать. Рука становилась обнаженным нервом, чутко реагировавшим на прикосновение кисти к оргалиту, пропускавшим через себя мельчайшие частички зрительной информации и мысленных образов, и оргалит чудесным образом оживал под кистью. Теперь, работая, Наташа чувствовала себя богом, создающим человека. Она больше не видела в людях исключительно покупателей, теперь она видела в них ничто более глубокое — настолько глубокое, что это пугало ее. И приходилось старательно отбрасывать абсолютно все мысли о неволинских картинах, чтобы создавание не превратилось в подражание.

Время, как и все остальные физические измерения, исчезало тоже — она могла наблюдать за его движением только по перемещению теней и солнечных лучей. Наташа работала, забыв обо всем, и сообразила, что что-то не так, лишь, когда одна половина ее мира исчезла, и, вернувшись в реальность, она обнаружила, что Толян больше не сидит на стуле, а стоит рядом и трясет ее за плечо. Она вздрогнула, приходя в себя, и в ее сознание ворвался пронзительный телефонный звонок.

— Натаха! Ау! Телефон!

Судя по Толиному виду, он повторил это уже не раз. Наташа рассеянно кивнула, положила кисть и вышла из комнаты, дворник вылетел следом как ошпаренный, рванул дверь туалета и запер ее за собой с блаженным вздохом.

— Наташенька? Добрый день! — сказала трубка мягким вкрадчивым голосом Лактионова. — Вы так долго не подходили, я уж думал, снова не застану вас.

— День?! — Наташа изумленно взглянула на часы — да, действительно, шестнадцать ноль-ноль. Она проработала без перерыва почти восемь часов. Бедный, бедный Толян! И как еще он столько продержался?!

— Я оторвал вас от работы?

— Вообще-то да, — ответила Наташа не слишком-то любезно, недовольная тем, что ей помешали. Лактионов, очевидно, почувствовал это, потому что в его голосе зазвучали извинительные нотки:

— Я понимаю, что вы — девушка крайне занятая, поскольку мы так и не смогли с вами увидеться, — тут в голосе скользнула явная насмешка, — но все же я подумал, что мое предложение могло бы вас заинтересовать. Выставка сегодня работает последний день — послезавтра мы уезжаем. Может, вам захочется еще раз взглянуть на картины — вряд ли вам еще выпадет такая возможность, ну, разве что если вы приедете в Петербург, а мне отчего-то кажется, что в ближайшее время этого не будет… хотя… все зависит от вас.

— Послезавтра?! — воскликнула Наташа, пропустив шпильку мимо ушей. Только сейчас она осознала, как быстро пролетело время. А ведь она собиралась еще раз сходить в музей, и вот, теперь уже не получится. От разочарования у нее даже заныло в груди. — Послезавтра, — повторила она тихо. — Как жаль, я действительно хотела еще раз посмотреть.

— Так вы пойдете? — спросил Игорь Иннокентьевич нетерпеливо. — Не отказывайтесь сразу, подумайте. Может, вы меня боитесь? Напрасно. Я не нападаю на женщин, они сами идут со мной под руку, — и снова невидимая снисходительная улыбка. «Эге!», — подумала Наташа, но вслух сказала:

— Но ведь уже четыре. Музей скоро закроется.

— Ну и что? Для избранных многие двери очень долго остаются открытыми. Ну так что, Натали? Позвольте мне еще раз на вас посмотреть. Обещаю, я буду держать руки в карманах.

— В прошлый раз у вас карманов не было, — вырвалось у Наташи прежде, чем она успела прикусить язык, и Игорь Иннокентьевич засмеялся.

— Я заеду за вами через полчаса, — сказал он таким тоном, словно Наташа уже согласилась. — Скажите куда.

«В музей. Только в музей. Только туда и обратно. Все».

Наташа объяснила, как проехать к ближайшей к ее дому троллейбусной остановке (еще не хватало, чтобы ее у подъезда забрала шикарная машина — вот так было бы топливо для работы соседских языков!), быстро сказала «До свидания!» и так же быстро положила трубку, боясь, что тут же откажется. Неволин. Это из-за Неволина. Только ради него. Вернее, его картин.

Она вернулась в комнату. Толян с несчастным видом стоял в проеме балконной двери и курил, заполняя все вокруг тяжелым запахом дешевой «Примы». Одна его рука нежно растирала затекшую спину. Наташа посмотрела на него осуждающе, но взгляд пропал впустую. Тогда она подошла к стоявшей на этюднике картине, и тут ее словно ударило током — картина будто вспыхнула перед глазами — ощущение радостное, бурное и в то же время опустошающе-тяжелое. На мгновение она почувствовала себя пустой мушиной шкуркой, высосанной пауком.

Картина была закончена.

Наташа медленно опустилась на стул, не отрывая от картины взгляда и пытаясь осознать, что она создала. Картина удалась, она была великолепна, она была живой — это Наташа чувствовала, знала, — но так же, как и от нескольких предыдущих, так же, как и от картин Неволина, от нее тянуло темнотой, тянуло чем-то плохим, что бросалось в глаза резко и неприлично. Нет (и это не мания величия), ей даже показалось, что концентрация отрицательного на ее картине была даже сильнее и ярче чем на Неволинских, и это ей неожиданно понравилось — темное, запретное притягивало, оно желало обладать, и, право же, противиться ему было совсем неохота.

— Ну все, Толя, ты совершенно свободен, — тихо сказала Наташа и начала собирать кисти. Толян старательно затушил окурок в пепельнице — он никогда ничего не бросал на улицу — и повернулся к ней.

— Что — все? Совсем все? Ну-ка, дай поглядеть.

— Лучше не стоит. Я же тебе говорила, что рисую в особой манере, и ты не поймешь… — но как она не загораживала собой картину, Толян решительно отодвинул ее в сторону, оглушив перегарной волной, и посмотрел на свой портрет.

— Мать моя женщина! — вырвалось у него. — Это кто?! Что за отврат?!

— Я же тебя предупредила. Это ты, Толя.

Толян наклонился, вглядываясь в картину внимательней.

— Чухня! Я нормальный мужик, а тут пень какой-то чикалдыкнутый! Не, ну нарисовано клево, ничего не скажешь! — он повернулся к ней, одновременно показывая на картину пальцем. — С душой нарисовано, прихватывает. Тут ты, Натаха, череп! Только не я это! Тут какой-то распоследний алкабас, а я-то… ну, посиживаем душевно, но не так же…

Наташа, не выдержав, засмеялась.

— Толя, я же тебя предупредила! Я работаю в особой манере, и картины не следует воспринимать под обычным углом.

— Значит, это все-таки я? — хмуро спросил Толян, отходя от картины подальше, словно ожидал от нее какой-нибудь каверзы.

— Смирись, Толик. И запомни — в искусстве все по другому, портреты следует оценивать совсем не по сходству, а по вложенному в них смыслу, картины — это как книга — их нужно суметь прочитать и понять, картины — зеркало не для лица, а для души, для сердца.

После ее слов Толян помрачнел еще больше.

— То есть, значит, я в нутрях такой, так?

— Ой, слушай, иди уже! — Наташа махнула на него рукой, потом вспомнила о деньгах, которые Толян честно отсидел на ее стуле, и вышла из комнаты за кошельком.

Когда она закрывала сумку, в дверь позвонили. Наташа радостно кинулась к двери — отчего-то ей показалось, что пришла Надя. Но когда она открыла дверь, за ней стояла лишь пожилая соседка по площадке.

— Наташенька, ты понимаешь, мне тут в магазин сходить надо, а у меня деньги только в моей черной кассе остались. Я скажу Анжеле, что заняла у тебя полтинник, а она тебе завтра занесет, хорошо? А я потом заберу. А то она иногда все выгребает — ни копейки не остается. Не хочу, чтоб она знала про деньги.

— Лидия Петровна, мне ваши интриги надоели! — сказала Наташа сурово. Соседка усмехнулась.

— Вот вырастишь своих детей — не так поинтригуешь! Ну, так что, я говорю ей?

— В последний раз! — предупредила Наташа, закрывая дверь. — Пора вам уже вовлекать в конспиративные игры и двенадцатую квартиру.

Покачав головой, она вернулась в комнату. Толян стоял у окна, отрешенно глядя вдаль, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя. В его пальцах снова дымилась «Прима».

— Ну вот, держи! Толик, ты меня так выручил — век не забуду! И не обижайся ты насчет картины — это все равно что кривое зеркало.

— Да, да, — рассеянно пробормотал дворник, глядя на деньги как-то недоуменно, словно не мог понять, что это такое. Наташа взяла его безвольно повисшую руку и вложила в нее деньги, и тут его пальцы ожили и сжали купюры крепко-накрепко, и усы Толяна приподнялись в довольной улыбке.

— Все! — сказал он торжественно, прижимая заработанное к сердцу, словно нежно любимое дитя. — Пошел. Если еще че надо будет, свисти. И вы…это… прекращайте с Пашкой окурки за перила швырять — задолбался выметать уже.

— Прости, машинально получается, — покаянно призналась Наташа, открывая ему входную дверь. — Больше не будем. А ты смотри, Толик, как на тебя сегодня позирование хорошо подействовало — цвет лица улучшился и выглядишь ты совсем не похмельно.

Толян и вправду выглядел значительно лучше, чем утром, когда они только начали работать, и казался значительно помолодевшим — очевидно сказалось восьмичасовое воздержание.

— Да, — согласился он, задумчиво осмотрев себя в зеркало, — вроде бы отпустило. Ну, это дела не меняет. Да, Натаха, если мою буханку увидишь — ты мне денег не давала. Скажешь, сидел бесплатно. Задрала она меня уже!

Наташа, смеясь, кивнула, ловко увернулась от длинных рук, собравшихся было заключить ее в прощальные объятия, и закрыла за ним дверь. Посмотрела на часы и начала неторопливо собираться.

Уже перед самым выходом, написав Паше записку на тот случай, если он вернется раньше нее, Наташа бережно отодвинула этюдник в угол комнаты, закрыла балкон, задернула шторы и затем на несколько минут задержалась у портрета. Бледный образ казался призраком в полумраке комнаты, фон картины и освещение чудесным образом совпали, и призрак словно висел в воздухе, глядя мутно и неподвижно налитыми кровью глазами. На секунду Наташе подумалось: протяни она руку, и та пройдет сквозь «Толяна» беспрепятственно, не встретив ничего на своем пути, как сквозь пучок лунных лучей.

— Ну, пока! — сказала она портрету и вышла из квартиры, стараясь отделаться от странного чувства, что портрет рад ее уходу, желая остаться тет-а-тет с тенями за задернутыми шторами.

Несмотря на то, что день уже плавно перетекал в вечер, на улице все еще стояла пыльная жара, бездонное небо было безнадежно пустым и увядшие листья деревьев обвисли в неподвижном душном воздухе. Казалось, что город чьей-то злой волей перенесен в неведомую пустыню, которой дожди лишь снятся, а зной вечен. Поток машин сливался в бесконечную дрожащую ленту раскаленного металла, за железным забором рынка деловито сновали покупатели, и Наташа невольно поежилась, представив, каково продавцам целый день сидеть на таком солнцепеке да еще и за гроши (а ведь у некоторых нет ни навесов, ни зонтиков).

Машину Лактионова она увидела еще издалека — ее передняя пассажирская дверца была гостеприимно распахнута. Подойдя к «омеге», Наташа быстро скользнула на сиденье, подобрав длинную юбку своего выходного жемчужного сарафана.

— Еще раз добрый день, — Игорь Иннокентьевич выбросил недокуренную сигарету в окно, одновременно запуская двигатель. Глядя назад, он вывел машину со стоянки и выехал на трассу, крутя руль лениво и небрежно. — Что-то вы сегодня бледноваты. И тени под глазами… Что, переутомились? Много работы? Или плохо спите?

— Плохо сплю, — призналась Наташа, откидываясь на спинку сиденья и выставляя локоть в открытое окно. Ветер вцепился в ее волосы и трепал их, разбрасывая пряди во все стороны. — В последнее время снятся какие-то дурацкие сны. Их нельзя назвать кошмарами, но снится такая гадость, что я все время просыпаюсь. Возможно, это из-за жары.

— Да, возможно. Ваш климат никак нельзя назвать мягким. Хочется все время проводить в ванне с холодной водой. А над чем вы работали, когда я позвонил? Рисовали?

— Да, — Наташа снова вспомнила призрак в комнатном полумраке, от которого почти что струился тяжелый запах перегара, вспомнила улыбку редких желтых зубов. — Несмотря на жару, у меня период повышенной работоспособности.

Она почувствовала, как Игорь Иннокентьевич скептически ухмыльнулся, хотя не смотрела на него.

— Вы по-прежнему не хотите, чтобы я взглянул на ваши работы? По-чему вы их так тщательно скрываете? Они интимны в прямом смысле слова? Боитесь, что по ним о вас узнают что-то…

— Давайте-ка прекратим! — резко перебила его Наташа. — Я уже сказала вам, что пока не могу предъявлять свои картины кому-либо. Они еще для этого не готовы. Должна вас разочаровать — это единственная причина моего отказа. На картинах нет никаких эпизодов из моей сексуальной жизни, никаких иллюстраций тайных пристрастий, так что свои пошлые догадки оставьте при себе!

— Ого! — весело заметил Лактионов и резко ударил ладонью по сигналу, одергивая попытавшуюся его подрезать красную «мазду». — Кажется, дама начинает свирепеть? Хорошо, больше ни слова на эту тему. Если хотите, я буду нем до самого музея.

— Здравая мысль! — буркнула Наташа, начиная жалеть, что вообще согласилась поехать. Даже с закрытым ртом Лактионов удивительно ее раздражал, и, глядя на его надменно-насмешливое, загорелое, гладко выбритое лицо, которому изящные очки только придавали высокомерия, Наташа чувствовала себя как букашка под сильным микроскопом, которую внимательно изучают и откровенно потешаются над ее жалкими трепыханиями. Но почему подходящей букашкой оказалась именно она, что от нее нужно Лактионову? Если обычные примитивные развлечения, так в городе девчонок, которые клюнут на мужика с деньгами и машиной, что на дворняге блох.

Уже подъезжая к бордюру возле музея, Игорь Иннокентьевич, до сих пор честно молчавший, вдруг сказал:

— Вы так волнуетесь, словно я привез вас на лобное место. Что с вами, Наташа? Неужели я, — он усмехнулся, — так ужасен?

Наташа непонимающе посмотрела на него, но взгляд Лактионова был устремлен мимо ее лица, на прикрытые юбкой колени, на которых лежали ее руки. Она глянула туда же и только сейчас увидела, что пальцы мелко-мелко дрожат, словно у алкоголика. Жажда…

Жажда, да. Игорю Иннокентьевичу этого не понять. И он об этом не узнает, разумеется. Жажда, да. Снова жажда — работы. Что же это творится — она словно превратилась в какого-то наркомана, только вместо шприца ей нужна кисть. Да, ей страшно.

Гражданин Лактионов, а вы, между прочим, могли бы великолепно получиться на моей картине. Только вряд ли бы эта картина вам понравилась.

Игорь Иннокентьевич вытащил ключ из замка зажигания и потянулся, хрустнув суставами, потом нажал какую-то кнопку, и все окна в машине с легким жужжанием закрылись. Этот звук оторвал Наташу от размышлений, и она взглянула на своего спутника.

— Ну, выходите, мадам, — предложил он, открывая дверь со своей стороны. С каменным лицом Наташа последовала его примеру.

Музей был все так же удручающе пуст, и даже контролерша сегодня не сидела за своим столом. Большая люстра в холле не горела, и слабый свет исходил только от нескольких маленьких ламп в форме свечей, прикрепленных на стене вдоль лестницы. Когда Наташа сделала несколько неуверенных шагов вперед, тяжелая дверь позади нее с грохотом захлопнулась, и она, вздрогнув, обернулась.

— Прошу вас, на второй этаж, — сказал Лактионов. Он стоял сзади, точь в точь, как и обещал, засунув руки в карманы просторных светлых брюк, в которых он в сочетании с тонкой черной рубашкой выглядел более импозантно, чем в прошлом своем наряде. Выражения его лица, спрятавшегося в перехлесте теней, не было видно.

— А почему так темно? И нет никого? — с подозрением спросила Наташа, не двигаясь с места. Эхо ее слов растаяло под высоким сводом музея, отчего Наташе стало еще более неуютно. Она не боялась, что Лактионов заманил ее сюда с какими-то, как любят говорить в романах, «гнусными намерениями», чтобы наброситься на нее в каком-нибудь из темных уголков, хотя, он бы, конечно, судя по росту и сложению, с ней справился. Но, насколько она могла заметить, Игорь Иннокентьевич для достижения своих целей использовал не силу, а незаметное и умелое опутывание словами. Нет, она боялась не этого, но у нее было какое-то странное недоброе чувство, словно где-то в неосвещенном музее кто-то прятался, с усмешкой наблюдая за ними.

— Почему темно? Так все, музей свое отработал на сегодня, — Лактионов неторопливо подошел к ней. — А нам с вами и этого света хватит. Пойдемте. Или вы передумали?

— Нет, конечно нет.

— Тогда, — он вытащил одну руку из кармана и согнул ее в локте, — прошу, мадам, на бал эстетических наслаждений.

Помедлив, Наташа взяла его под руку и, придерживая юбку, начала вслед за Лактионовым подниматься на второй этаж, и вправду чувствуя себя заезжей гостьей на чужом балу, который бесшумно цветет где-то там, наверху, в темноте, и этой гостье следует быть осторожной, потому что в темноте может оказаться и пропасть.

Они прошли по короткому темному коридору. Ковровая дорожка заглушала их шаги, и среди полумрака, который Наташино воображение, в последнее время совершенно отбившееся от рук, уже старательно населяло привидениями, они тоже казались призраками, еще этого не осознавшими. Дверь в зал была закрыта. Лактионов отпустил Наташину руку, медленно отворил дверь, и та пронзительно заскрипела, дополняя этим мрачную обстановку. В коридор хлынул яркий свет.

— Ну, смелее, — Игорь Иннокентьевич легонько подтолкнул ее внутрь. Наташа вошла в зал и остановилась, не смея оглядеться — ей казалось, что если она посмотрит на все картины сразу, то сойдет с ума.

Посреди зала стоял небольшой столик, на нем — бутылка шампанского и два бокала. Увидев их, Наташа повернулась к Лактионову.

— А это что такое?

Лактионов поднял вверх обе руки, словно сдавался на милость победителя, потом снова засунул их в карманы.

— Не делайте преждевременных выводов, милый ценитель пороков. Это всего лишь шампанское. Ничего предосудительного.

Он не спеша подошел к столику, открыл бутылку, придержав пробку, чтобы она не хлопнула, и наполнил оба бокала. Шампанское едва слышно зашипело, и гулкий зал с готовностью подхватил этот невесомый звук. Игорь Иннокентьевич поднес один бокал Наташе, и она автоматически приняла его. Раздался нежный звон, когда оба бокала соприкоснулись тонкими прохладными боками. Лактионов отпил глоток, потом поднял руку с бокалом и повел ею вокруг себя.

— Теперь наслаждайтесь. Все, что вы видите, в вашем распоряжении — так долго, как вы того пожелаете.

Повернувшись, он неторопливо направился к двери, покачивая бокалом. Наташа недоуменно окликнула его:

— Куда же вы?!

— Я буду неподалеку и услышу, если вы позовете. Но сейчас, мне кажется, вам лучше остаться здесь одной. Вы ведь хотите этого, правда?

Улыбнувшись, Наташа кивнула.

— Ну вот, видите. Я вернусь, когда вы закончите. Шампанское для вас — не стесняйтесь, пейте. Хорошее вино, прекрасные картины — волшебное сочетание, правда?

Усмехнувшись на прощание, Лактионов вышел, осторожно притворив за собой дверь, и Наташа, тут же забывшая о нем, осталась наедине с неволинскими образами, внимательно смотрящими на нее со всех стен.

Она подошла к столику, невольно прислушиваясь к стуку своих каблуков, который зал подхватывал с преувеличенной тщательностью и начинал забавляться с ним, перекидывая от стены к стене, все выше и выше, пока эхо не замирало, чтобы тут же возродиться вновь. Поставила бокал на столик, задумчиво посмотрела на него, потом, передумав, снова взяла и подошла к ближайшей картине, которая словно только этого и ждала…

Позже, много позже, когда Наташа пыталась восстановить в памяти то, как она осматривала картины, у нее получалось нечто настолько неопределенное и размытое, словно это был сон недельной давности. Вспоминалось, что все картины будто вытекли из своих рам и заполнили собой зал, и она растворилась среди мрачных и чарующих образов, стала их частью, и они приняли ее с радостью, словно иссохшая земля давно желанный дождь. Она кружилась среди каких-то теней, среди темноты и калейдоскопа ярких красок, она видела красоту и уродство, боль и наслаждение, страх и восторг и множество других эмоций, которые когда-либо порождало человеческое существо, — слепленные, сплетенные воедино — то в необыкновенной взаимодополняющей гармонии, то в уродливом отталкивающем беспорядке. Кто-то двигался вокруг, смеялся, кричал, плакал, умирал и рождался, Наташа слышала звон оружия и сладострастные вздохи, свист кнута и треск пламени, чувствовала резкий медный запах крови и еще более резкий запах гниения, жар чьего-то распаленного тела и вкус ночного ветра, ее хватали за руки, за одежду, за волосы, тянули в разные стороны, гладили по лицу, просили, приказывали, умоляли…

Выпусти…

Они не знают…

Нам плохо здесь…

Выпусти. Ты же видишь, как нам плохо. Ты же знаешь, что будет. Не иди по следам. Не лови больше никого. Выпусти нас. Ты видишь! Ты видишь! Ты видишь! Не смей нас бросать!

Руки. Руки. Руки со всех сторон.

Вздрогнув, Наташа огляделась вокруг. Она стояла посередине зала, и взгляды картин скрещивались на ней, словно на некоем центре, какой-то точке пересечения, а в ушах звенел странный высокий и пронзительный звук, и она не сразу сообразила, что это ее собственный крик, уже угасающий под высоким лепным потолком. Потом она почувствовала спиной чье-то прикосновение и отшатнулась, готовая вновь закричать, но это был всего лишь Лактионов, глядящий на нее с тревогой, и еще никогда его вид не доставлял ей такого облегчения.

— Что случилось?! — спросил он и огляделся, ища причину ее испуга. — Ты кричала. Что, в чем дело?

— Я… — Наташа судорожно сглотнула и мотнула головой, — я не знаю. Эти картины…

— Что картины? Господи, — он начал рыться в карманах, — посмотри, что ты наделала!

Наташа опустила глаза и увидела, что сжимает окровавленной рукой осколок бокала, остальные валяются на полу и туда же падают густые капли с ее пальцев. Она уронила осколок, здоровой рукой открыла сумку и вытащила носовой платок.

— Дай сюда, — Игорь Иннокентьевич быстро шагнул к ней и отнял платок. — Дай, я посмотрю. Стекла нет, не колет?

— Нет, — растерянно пробормотала Наташа, не понимая, что с ней произошло. — Черт, я разбила бокал…

— А, ерунда!

— Сколько он стоит?

— Я же сказал — пустяки. Забудь! — он аккуратно затянул платок на ее руке. Только сейчас Наташа заметила, что он снял очки, и теперь, несмотря на тревогу и недоумение, его лицо окончательно обрело хищное выражение. — Ну вот, совсем небольшой порез, вот и все. А теперь — что с тобой случилось?

Наташа посмотрела на свою перевязанную руку, на маленькое красное пятнышко, проступившее сквозь платок и сказала:

— А чего это вдруг вы сменили местоимения?

Лактионов засмеялся.

— Хорошо. Что с ВАМИ случилось?

— Не знаю, эти картины так странно на меня подействовали, что мне показалось, наверное…из-за того, что так много всего происходит в последнее время…

— А что происходит?

Наташа чуть было не рассказала Лактионову про дорогу, про венки, про Дика и упавший столб, про Надю, вскидывавшую руку в немом вызове, и фуру-невидимку, про исчезнувшую кровь, странные мысли и неуемное желание рисовать…и вовремя спохватилась, прикусила язык. Игорь Иннокентьевич, конечно же, посчитает ее за сумасшедшую, он и так уже смотрит на нее с опаской.

— Ничего такого не происходит, — быстро сказала она. — Я, наверное, просто переутомилась. Мне лучше поехать домой…

Лактионов подошел к ней почти вплотную и тихо спросил:

— Почему вы так остро реагируете на работы Неволина?

Почувствовав в вопросе особое ударение, Наташа быстро вскинула на него глаза и сделала шаг назад — ей не хотелось стоять с ним рядом.

— Я? Что это значит? На других они тоже действуют?

— Да, но не так. Вы так смотрите на них, словно знаете все, словно сами их рисовали. Словно воотчию видели и знали тех, кто на них изображен, а потому боитесь.

— На других они тоже действуют?! — повторила Наташа, повышая голос. — Как?

— Эти картины действительно очень странные, думаю, не зря они обросли такими слухами. Они очень сильно затрагивают человеческую психику. Если долго смотреть на них, можно почувствовать в себе что-то опасное, можно даже сделать что-то, — он снова приблизился к ней, и на этот раз она не отступила, глядя на него с растущей яростью. — Это — как гипноз, как психотропное оружие, они обнажают в нашем подсознании все самое темное, что мы всегда так старательно прячем даже от самих себя. Но вы реагируете совсем не так.

— На вас они тоже действуют?! — глухо спросила Наташа, сжимая дрожащие пальцы правой руки в кулак и с трудом сдерживаясь, чтобы не разбить в кровь это изучающее, ухмыляющееся лицо.

Игорь Иннокентьевич кивнул.

— И зная это, вы оставили меня здесь одну, не предупредили?! — крикнула она, не боясь, что ее может кто-то услышать. — Хотели поставить опыт?! Да вы…

— Тихо, тихо! — Лактионов ловко поймал Наташину руку, уже метнувшуюся к нему, чтобы ударить. — Ничего бы не случилось. Я все время был за дверью. Конечно, я бы не допустил, чтобы вы тут сошли с ума.

— Вы врете!

— Ну ладно, ладно, не нужно громких слов! Неужели вам самой не интересно? Расскажите, что вы чувствовали, когда смотрели на них?

— Отпустите меня! — она рванулась.

— Ладно, ладно, — Игорь Иннокентьевич разжал пальцы и засунул руки в карманы. — Так лучше?

— Я не собираюсь ничего рассказывать! Я ухожу!

— Ну хорошо, ради бога. Я вовсе не собираюсь удерживать вас силой, мне это не нужно, — Лактионов подчеркнул последние слова, словно давая понять, что сделает это другим способом. — Только одна просьба. Ну-ка, помогите мне.

Он подошел к одной из картин (потом Наташа так и не смогла вспомнить, к какой, потому что старалась на нее не смотреть), слегка приподнял ее и сказал:

— Ну, помогите же!

Помедлив, Наташа тоже подошла, и вместе они сняли картину со стены. Лактионов осторожно повернул ее и, придерживая одной рукой, показал пальцем, куда следует смотреть. Наташа наклонилась и увидела выведенные киноварью длинные неровные буквы. къто и сынъ сЋстры къто и внукъ матєри

— Ну? — недоуменно спросила она, поднимая глаза на Игоря Иннокен-тьевича. — И что это значит?

— Вы можете это прочитать?

Наташа пожала плечами.

— Я не знаю старорусского, но, наверное: «Кто сын сестры и кто внук матери». Какая-то бессмыслица.

— И вам это ничего не говорит?

— Абсолютно ничего. Это ОН писал, да? — Наташа посмотрела на красные буквы с невольным уважением. — Нет, я не знаю, что бы это могло значить. Я не телепат и не экстрасенс, как вы, очевидно, решили. Ну? Все?! Тогда до свидания!

— Подождите, давайте хоть вернем ее на место.

Они снова повесили картину на место, и Наташа стремительно повернулась, чтобы уйти, но Лактионов удержал ее.

— Куда вы так торопитесь?

— Домой! — резко ответила она. — Я приехала взглянуть на картины, разве вы забыли?! Ну, я взглянула! Свой опыт вы поставили! Чего вам еще надо?!

— Вас, — просто ответил Лактионов, глядя на нее в упор, и его глаза откровенно смеялись над ней, хотя лицо было серьезным. Увидев, как изменилось лицо Наташи, как приоткрылся ее рот, уже готовый выпустить на волю оскорбления в защиту своего достоинства, он отступил назад, вскинув перед собой руки в шутливой обороне. — Упаси боже, Наташенька, вы меня не так поняли, возможно, и я неправильно выразился. Мне нужно ваше общество, ваш голос, ваши мысли. Скоро я уеду, и мне бы хотелось увезти с собой как можно больше хороших воспоминаний. Причем связанных исключительно с вами.

Наташа от души расхохоталась, хотя в ней бурлила злость.

— Ну что вы за человек, а?! Неужели вы думаете, что после всего этого я еще на что-то соглашусь?!

— А почему бы и нет? Что вам терять? Разве я предлагаю вам что-то ужасное? Нет, я всего лишь хочу внести разнообразие в вашу скучную жизнь, а в том, что она скучна, я не сомневаюсь. Почему бы вам не забыть о ней на несколько часов, не пройтись по ресторанам, не потанцевать, не повеселиться как следует, почему бы вам не позволить себе провести со мной чудеснейший вечер…

— Который, несомненно, завершится в вашей постели?!

Лактионов ухмыльнулся и неожиданно показался ей похожим на кота, только что изловившим давно поджидаемую мышь.

— Вы это сказали. Не я.

— С вами невозможно разговаривать! — Наташа устало посмотрела на свою перевязанную руку и увидела, что красное пятно на платке стало больше. — Вы отвезете меня домой или я поеду на троллейбусе?

— Домой? К мужу, да? — насмешка в его голосе резанула ее, как умело отточенный нож. — Он-то, конечно, во всем вас поймет!

— Вы ничего не знаете о моем муже!

— Ошибаетесь. Я очень много знаю и о вашем муже, и о вас, и о вашей жизни, и о «Вершине Мира»…

— Откуда… — Наташа осеклась, осененная внезапной и горькой догадкой. Вот, значит, куда пропала Надя. — Вы были… с Надькой, да? Вы с ней…

Улыбаясь, Игорь Иннокентьевич кивнул, потом медленно подошел к Наташе и положил руки ей на плечи. Она не сделала попытки вырваться, только смотрела на него широко раскрытыми глазами, чувствуя странную слабость во всем теле. Сейчас, когда Лактионов стоял вплотную к ней, она почувствовала себя такой маленькой и беззащитной, а он казался таким высоким, таким сильным и таким…Что-то изменилось вокруг, и она будто снова начала в чем-то растворяться, что-то подчиняло себе ее волю, шептало настойчиво и властно…Вот почему, вот для чего она здесь…

— Ну и что? Вас это смущает? — его голос вернул Наташу к жизни, и она попятилась, выскальзывая из его рук.

— Разве вам недостаточно? Зачем вам еще и я?

— Ну, нельзя же быть такой наивной, Наташенька. Мужчинам нравится разнообразие, видите ли. А я мужчина — разве вы не заметили? Надя — милая сумасбродка, вы — нечто более загадочное, а для меня загадка в женщине — это что-то особое, это — некий аромат ее души, столь же привлекательный, как для обоняния — хорошие дорогие духи. Я не люблю, когда все ясно и открыто — подобные вещи быстро надоедают. Пирожок хорош с начинкой, понимаете меня?

Наташа повернулась и быстро пошла, почти побежала к спасительному дверному проему — прочь, скорее, на улицу. Она уже почти была в коридоре, когда ее остановил голос Лактионова — глухой, растянутый, четко выговаривающий каждое слово.

— Значит, вы идете домой? Что ж, идите. А что вас там ждет? Прежний отработанный распорядок? — кухня, работа, выставлять бутылки на прилавок, упрашивать людей, которым на вас наплевать и которые видят в вас только часть магазина, купить ту водочку, подороже, а не эту; продукты, очереди — где подешевле, где еще дешевле… снова кухня, готовка, уборки, сломанные краны, ванна, полная белья — бесконечный быт и в редких перерывах — картины, которые никто кроме вас не увидит, которые никому кроме вас не нужны, а потом — постель, да — засыпать и просыпаться рядом с человеком, который вас не понимает и которого вы давно не любите, но вы будете просыпаться рядом с ним, потому что вам некуда от него деться, и так будет каждое утро, каждое утро…

Звучавший сзади голос обволакивал, затягивал, путал мысли, в голове становилось пусто, и все казалось бессмысленным, ненужным, а голос звучал все ближе и ближе, ближе и ближе…

— … и так по кругу, всегда по кругу, пока вы не свалитесь, как загнанная лошадь, — круг бесконечных дней, так похожих один на другой. Каждый день один и тот же мужчина, одна и та же подруга, которой вы будете жаловаться на свои одни и те же горести, одна и та же дорога на работу, и картины вас не спасут, вы забросите их так же быстро, как и вернулись к ним. Я бы мог хотя бы на несколько часов, а возможно, и на больше, все это изменить. Ну что ж, идите, возвращайтесь в свою никчемную жалкую реальность, в свой круг, оставайтесь в нем!

Последние слова хлестнули ее, словно плетью, и она вздрогнула. Занесла ногу, чтобы шагнуть через порог зала, но тут что-то, что оказалось сильнее, остановило ее, развернуло и стремительно швырнуло назад, и отчего-то губы Лактионова оказались так близко…

* * *

И снова за окном летит ночь, уже бледнеющая, угасающая, умирающая — неумолимо летит навстречу и назад, и звезд почти не осталось, а те, которые еще видны, — как старое нечищеное серебро, и тонкий лунный серп как тусклая бессмысленная улыбка сумасшедшего. Пусто, тихо, и ветер с едва уловимым холодком опять треплет спутанные волосы. Пусто, тихо, умиротворенно.

Умостив голову, в которой шумело от выпитого шампанского, на спинке кресла, Наташа курила и прислушивалась к своим мыслям. Странно, но она не чувствовала себя ни обманутой, ни опозоренной, ни рассерженной, ни виноватой — она вообще ничего не чувствовала. Она знала, что, скорее всего, никогда так толком и не сможет понять, что именно толкнуло ее к человеку, который ей даже не нравился и, несмотря ни на что, не нравится и сейчас — повинны ли в этом картины или бесконечное однообразие. Да и не все ли равно? Что случилось, то случилось и больше не повторится — и она это знает, и человек, который везет ее домой, тоже это знает. Это просто стало частью прошедшей ночи — как ужин, как вино, как город в огнях фонарей.

— Ты жалеешь? — неожиданно спросил Лактионов. Она повернулась и улыбнулась в ответ на его улыбку, отрешенно подумав, что, наверное, редко люди, которые совсем недавно были так близки, так холодно могут теперь улыбаться друг другу.

— Да нет. О чем тут жалеть? Разве жалеют о вкусном вине, о хорошо прожаренном куске мяса?

— Но и чувств к ним не испытывают, верно? — он засмеялся, слегка озадаченно. — Кусок мяса, а! Каково! Похоже, наше… м-м… тесное общение добавило тебе цинизма. Но в принципе ты права. Мы оба получили, что хотели. Согласись, и в примитивных животных инстинктах есть своя прелесть.

— Не соглашусь, — Наташа отвернулась и снова начала смотреть в окно. — Но и спорить не буду. Слава богу, у меня маловато опыта в этом вопросе. Давай больше не будем об этом говорить.

— А о чем будем?

— Ни о чем. Мы уже достаточно наговорились. Я устала и хочу спать. Просто отвези меня домой, хорошо?

— Сейчас прямо?

— Да. А потом направо.

На несколько минут в машине воцарилось молчание, потом Лактионов спросил:

— Ты все равно не покажешь мне свои картины?

— Нет.

— Почему? Перестань, я уверен, что они достаточно хороши, и я смогу что-нибудь придумать. Наталья, ты неплохой человек, ты мне понравилась, я хочу помочь тебе.

— Это вовсе необязательно.

— Уж не думаешь ли ты, что я пытаюсь с тобой расплатиться?! Глупости! Просто я хочу, чтобы у тебя все было хорошо.

Наташа вздохнула и выбросила сигарету в окно.

— Зачем тебе это нужно? Вряд ли ты на этом что-то заработаешь.

— Ну, ты меня вовсе уж каким-то камнем считаешь! — в его голосе зазвучало ненаигранное возмущение, и он повернул руль. За окном понеслись серые силуэты платанов, тихих и сонных в утренней дымке, и «омега» начала протестующе подпрыгивать на выбоинах старой дороги…

Дорога! Они же едут по дороге!

— Стой! — пронзительно вскрикнула Наташа, и Лактионов подскочил на сиденье, автоматически вдавив в пол педаль тормоза, и их резко швырнуло вперед. Платаны за окном остановились.

— Ты что, с ума сошла?! — зло спросил он. — Разве можно так кричать под руку?!

— Там дорога разрыта! Поворачивай! Ну скорей же!

— Да поворачиваю, успокойся ты! — проворчал он и начал разворачивать машину. — Зачем так кричать?! Ну разрыта и разрыта — можно ж было нормально сказать.

Увидев, как платаны неторопливо поплыли назад, Наташа немного успокоилась и начала приводить в порядок растрепавшиеся от ветра волосы.

— Останови здесь, не нужно дальше ехать, — вскоре сказала она, и «омега» послушно затормозила. Лактионов повернулся к ней и ухмыльнулся.

— Муж? Может, мне подождать, крикнешь, если что?

— И ты благородно кинешься на выручку? Не смеши народ! — Наташа открыла дверцу и начала было вылезать из машины, но Лактионов схватил ее за руку. Она повернулась, молча глядя на него в ожидании.

— Если б тебе действительно что-то угрожало, я бы не оставил тебя там в зале одну. Веришь, нет? — произнес он так быстро, словно боялся, что слова могут куда-то исчезнуть. Наташа покачала головой.

— Ладно, — он отпустил ее и снова повторил: — Ладно.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, и на мгновение между ними промелькнуло что-то быстрое, яркое, горячее, словно маленькая комета, словно обещание чего-то в будущем, даже, возможно, в другой жизни… но оно тут же исчезло без следа, и остались только их скрещенные взгляды, холодные, как лезвия мечей на стылом ветру.

— Пока, — негромко сказала Наташа, захлопнула дверцу и пошла к своему дому. Лактионов пробормотал ей вслед:

— Я еще позвоню. Мало ли что.

Но Наташа, погруженная в свои мысли, не услышала ничего, кроме шума отъезжающей машины.

Возле ее подъезда, на скамейке, сгорбившись и свесив длинные руки, понуро сидел Толян. Рядом, небрежно брошенный, валялся его инвентарь, и только увидев его, Наташа поняла, как уже поздно и как далеко она была этой ночью. Она быстро и встревоженно посмотрела наверх, на темные окна «Вершины Мира».

— О! — дворник выпучил на нее на удивление трезвые глаза. — Натаха! А ты откуда такая праздничная?! Ты что, только до дому идешь?!

— Отцепись! — бросила Наташа, проходя мимо. Но, уже шагнув на первую ступеньку лестницы, она вдруг резко повернула назад и вышла из подъезда.

— Толька, ты чего такой? Случилось что?

— Заболел я, — тоскливо ответил дворник и окунул лицо в сложенные ковшиком ладони.

— Заболел? Чем? Выглядишь ты нормально, даже совсем неплохо, — удивилась Наташа, подходя ближе.

— Нет, заболел. Сильно заболел, — пробормотал он, не поднимая головы. — Я, Натаха, пить не могу. Вообще не лезет, прямо выворачивает, как на бутылку посмотрю. Да и не хочется мне совсем. Что ж это такое, а? Помираю, наверное. Может, вчера траванулся чем-то, может, водка паленая была? Сейчас же чего только туда не пихают, разве что купорос не сыплют!

— У тебя что-то болит?

Дворник поднял голову и недоуменно посмотрел на нее.

— Да нет.

Разглядывая его лицо в утренней серости, Наташа подумала, что Толяну грех жаловаться на здоровье — он выглядел просто замечательно (конечно, если сравнивать с тем, как он выглядел вчера утром) и словно бы помолодел лет на десять. Но дворник явно не разделял ее мнения, продолжая тосковать по неожиданно утраченной способности вливать в себя неограниченное количество спиртного. Махнув рукой и тут же выкинув его из головы, Наташа зашла в подъезд и начала медленно подниматься по лестнице, все выше и выше — туда, где ждал (или не ждал) ее Паша. Добравшись до своей площадки, она несколько секунд хмуро смотрела на дверь, собираясь с духом, потом достала из сумочки ключ и решительно вставила его в замочную скважину.

Квартира встретила ее тишиной, пустотой и утренним полумраком. Из комнаты доносилось едва слышное тиканье часов, на кухне дребезжал холодильник. Наташа осторожно закрыла за собой дверь, и тотчас в спальне громко скрипнула кровать. Зашлепали тапочки, и Наташа вся подобралась, готовая к схватке. Ее рука потянулась к выключателю и тут же вернулась обратно — в темноте было как-то поспокойней, поуверенней.

В коридор, зевая и подтягивая сползшие трусы, вышел Паша — помятый и взлохмаченный после сна. Увидев жену, он остановился и прислонился к стене, превратившись в тень.

— Ну? — спросил он на удивление спокойно, и это спокойствие очень ей не понравилось — другое дело, если бы он кричал и бесновался, выскочил с палкой для вразумления отбившейся от рук супруги, но это спокойное, даже какое-то беззаботное «Ну?» заставило Наташу отступить назад. Уговаривая себя держаться, она сняла с плеча сумку и повесила на крючок рядом с куртками.

— Что «ну»?! Это все, что ты можешь сказать — «ну»?! Жена приходит утром, а ты ей «ну»?! Тебе не интересно, где она была, что делала, а?!

— Я и спрашиваю.

— Ах это вопрос?! Прости, не догадалась!

Тень в коридоре чуть пошевелилась и поплыла вперед. У Наташи возникло инстинктивное желание отпрянуть к двери, а то и вовсе выскочить за нее, но вместо этого она наклонилась и начала снимать босоножки.

— Ты написала, что пошла в музей. Это ты круто в музей сходила! Музеи теперь по ночам работают, да?! Где была?! — его голос зазвучал громче, в нем появилась злость. — Только не вешай заранее на Надьку — я ей звонил! Где ты шлялась?!!

— А с любовником по ресторанам! — со смешком ответила Наташа и прошла мимо него в комнату. Он кинулся следом, больно схватил ее за руку и рывком развернул лицом к себе.

— Где ты была?! — заорал он, брызгая слюной. Наташа уперлась ладонью ему в грудь, пытаясь оттолкнуть.

— Пусти!

— Где была, спрашиваю!!!

— Я тебе уже сказала! Что, со слухом проблемы?!

— Мне твои приколы уже знаешь где?!!

Наташа, осененная внезапной догадкой, внимательно посмотрела на Пашу и вдруг захохотала, обвиснув в его руках. Он недоуменно встряхнул ее, потом отпустил, и она слышала, как он что-то говорит ей, но не могла разобрать ни слова, продолжая хохотать все громче и громче.

Какой ужас! Только что она сказала Паше чистейшую правду, но он не поверил. И не поверит этой правде. Потому что он не допускает даже мысли, что она, Наташа, способна завести себе любовника. Способна так его обмануть. За пять лет она настолько стала частью домашней обстановки — его обстановки, которая исчезает утром и стабильно появляется вечером — что, похоже, утратила то значение, которое несет в себе слово «женщина». Она для него даже не как машина, которую кто-нибудь может угнать, не как телевизор или магнитофон, которые могут украсть. Она — часть той обстановки, на которую никто не позарится. Смех затянул Наташу так глубоко, что она испугалась, что не сможет выбраться обратно и просто умрет — по щекам уже текли слезы, болел живот и резало в горле от недостатка воздуха, а она все не могла остановиться, и смех уже превратился в какое-то придушенное кудахтанье. Она почувствовала, как взмывает в воздух, потом ощутила, как ее кладут на кровать, стаскивают платье и хлопают по щекам. А потом ей в лицо брызнула холодная вода, Наташа дернулась, издав нечто среднее между визгом и иканьем, и замолчала, мутно глядя на Пашу, присевшего рядом с кружкой.

— Ну как, полегчало? — спросил он испуганно. Наташа кивнула, вытирая ладонью мокрое лицо. Паша сел рядом, обнял ее, приподнял и прижал к себе.

— Ну, ты че, Натаха? Че у тебя за припадки еще? Может, тебя к врачу сводить, к неврипитологу, а, Натах?

— Я уже была у врача — и вчера, и сегодня, — пробормотала Наташа ему в плечо. — Воскрешали меня по новейшей методике.

— Так ты в больнице была?! — вдруг воскликнул Паша с таким явным облегчением, что ей захотелось укусить плечо, к которому он ее прижимал. — А я и смотрю — рука завязана. Что случилось?

— Да мужик один, из музея, Надькин знакомый, который выставку привез, предложил меня домой подвезти. Ну и влетели в аварию. Он там сидел, в больнице, ждал, пока я в себя не приду, а потом домой отвез, — Наташа говорила наобум — первое, что взбредало в голову — уже из чистого любопытства.

— А чего ж не позвонили?

— А откуда у него мой телефон возьмется? Я документы с собой не таскаю.

— А руку тебя не смогли нормально завязать?

— А ты в больнице когда последний раз был? За бинты платить надо, а денег у меня с собой не было. Вот если б у меня кровь хлестала, тогда бы завязали, а так — царапина.

«Вот ахинея?!» — изумленно подумала она.

— А че от тебя запах такой не больничный. В музее опять пьют?

— А где сейчас не пьют, Паш? Ты такой странный!

— А че ж мужик — не мог заплатить за бинт что ли?

— А мужик — козел!

Последнее объяснение, похоже, Пашу совершенно успокоило, потому что он отпустил Наташу и с усталым вздохом повалился на кровать.

— Сколько времени?

Перевернувшись на спину, Наташа потянулась и посмотрела на часы.

— Начало пятого. Я до шести посплю, разбудишь, ладно?

— А ты себя как чувствуешь?

— Нормально, только голова побаливает, — и опять совершенно честный ответ. Видите, всегда нужно говорить только правду. — Разбудишь, ладно, мне к восьми на работу.

— Ладно. Натах, я сполоснуться хотел, а там белье плавает. Куда его?

Наташа вздохнула и закрыла глаза ладонями.

И так каждое утро, так будет каждое утро…

Сжав зубы, она изгнала из головы глухой растянутый голос, и сказала:

— Разбуди меня без пятнадцати.

И почти сразу же провалилась в черную пропасть без сновидений, без мыслей, без звуков, где счастливо пребывала в течение полутора часов, пока безжалостная Пашкина рука не вытряхнула ее в горячее буднее утро.

За завтраком, когда Наташа рассеянно ковыряла вилкой яичницу с помидорами, Паша, весело звеня ложкой в кружке с чаем, неожиданно сказал:

— Натаха, у меня, кажется, дела пошли, так что скоро будем при бабках — тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. Вот и кончатся твои мучения.

Наташа ткнула вилкой в запеченный желток с таким видом, словно это был глаз врага, и спросила:

— Какие именно мучения?

— Ну, во-первых, я же говорю, бабки будут. И… ты же все время одна дома, а так я буду раньше приходить. А то у нас все… как-то разладилось, вон, ты даже опять за свои картинки принялась.

Наташа резко вскинула на него глаза.

— А ты думаешь, я рисую только потому, что мне скучно? Потому что тебя дома не бывает? Потому что мне заняться нечем, да?

Судя по выражению лица Паши, других версий у него не было, более того, он совершенно не понимал, почему она вдруг заострила внимание на этом пустяковом вопросе.

— Ну а что такое? — он открыл рот и откусил приличный кусок хлеба с баклажанной икрой. — Я понимаю, у нас все начало разваливаться, но теперь все будет чики-пуки. Как только я…

— Паш, а ты ничего не замечаешь в моих картинах?

— Чего? — он, быстро прожевав, откусил еще кусок.

— Каких-нибудь изменений, чего-нибудь необычного? Может, они на тебя как-нибудь странно действуют.

Паша пожал плечами и допил чай. Встал и положил грязную посуду в раковину.

— Да нет. Но они мне не нравятся. И раньше не нравились, и сейчас не нравятся, и было бы лучше, если б ты перестала тратить время на эту ерунду. Существует множество более серьезных вещей.

— Например?

— Мы, например. Я знаю, моя работа… ну, это… ну, портит многое, значит, нам надо посидеть, подумать, как все исправить. Натах, ведь раньше же все нормально было. Надо просто постараться, нужно терпение, может, нам надо сесть, поговорить. Наташик, — он подошел к ней, провел указательным пальцем по ее щеке, — ну, зайка, давай, взбадривайся! Все у нас будет! Ну, все, я пошел, пока! Кстати, на днях на море сходим, да?

Едва слышно хлопнула входная дверь. Несколько минут Наташа сидела неподвижно, потом медленно встала и вышла на балкон. Опустилась и села на маленькую скамейку, свесив руки и рассеянно глядя на сваленное вокруг барахло — какие-то ящики, банки, железки — то, что совершенно не нужно, но выкинуть никак не удается, и оно копится, копится…

Наташа не знала, смеяться ей или плакать. Если бы Паша сказал все это хотя бы три недели назад, она была бы счастлива, она бы постаралась, чтобы все было как прежде, возможно, даже оставила бы картины, но…теперь Паша уже был слишком далеко, и эти слова безнадежно опоздали, как старое письмо, чересчур долго разыскивавшее адресата. Ничего уже не наладится — Паша думает, что они всего лишь идут по разным сторонам дороги, в то время как они уже давным-давно на разных дорогах. Все кончилось, корабли уплыли, и принц уже не найдет свою принцессу. Почему Паша вообще спохватился именно сейчас, так долго не замечая, как все разваливается. И как он наивен, думая что все можно так легко вернуть. И картины…

Ее размышления прервал телефонный звонок. Наташа встала и нехотя поплелась в коридор. Отчего-то ей показалось, что это звонит Лактионов, и некоторое время она позволяла телефону отчаянно звенеть, не решаясь взять трубку, но в конце концов все-таки протянула к ней руку и сердито сказала:

— Да? Слушаю вас.

Звонил не Лактионов, а человек, с которым ей сейчас тоже меньше всего хотелось разговаривать — дед. С тех пор, как они поссорились, Наташа ни разу не была на старой квартире, а общаясь с матерью по телефону, о деде не упоминала вообще, словно никакого деда и не существовало, а если мать о нем заговаривала, Наташа резко переводила разговор на другую тему. Дед, со своей стороны, тоже не предпринимал попыток к примирению, и то, что он вдруг позвонил, Наташу насторожило — ей показалось, что дед приготовил какую-то очередную пакость.

Но начало разговора было обыденно-спокойным. Дед поинтересовался ее делами, здоровьем, работой, рассказал о том, что происходит дома, и Наташа мысленно видела, как он сидит в глубоком кресле возле телефона, прикрыв ноги одеялом и держа трубку в трясущихся узловатых пальцах. Наконец, не выдержав, она резко спросила:

— Что тебе нужно?

— Да ничего, просто хотел узнать, все ли у тебя в порядке, — прошелестел ей в ухо далекий старческий голос. — Ты же не заходишь.

— Ты прекрасно знаешь, почему, — она посмотрела на часы. — Слушай, деда Дима, говори быстрей, чего тебе надо — я на работу опаздываю!

— Наташа, ну хватит дуться! Ты должна учитывать — я человек старый, могу сорваться.

— Что? — Наташа крепче сжала трубку, не веря своим ушам — дед, судя по всему, пытался извиниться. Такого еще не было никогда. — Ты что, болен? Или все кругом сегодня сговорились меня удивлять?

— А кто тебя еще удивил? — в голосе деда зазвучало жадное любопытство. — Кто?

— Пашка сегодня вдруг обеспокоился нашей семейной жизнью. Все у нас так хреново, но я теперь буду такой классный муж… как будто этим можно что-то исправить! Цирк, думает, я и рисовать-то начала только из-за того, что его, драгоценного, дома не бывает! Он вообще ничего не понимает, о чем тут говорить?!

— А что ты?

— А что я? Меня тут теперь только квартира держит, а как в павильоне хозяин вернет меня на прежний режим работы, тут и будем разбегаться. Не могу я больше! Как говорят в народе: прошла любовь, завяли помидоры, а новые еще не проросли. Пора другой огород раскапывать.

— Э-э… — дед шумно высморкался рядом с трубкой, — уходить-то тебе так уж надо?..

— Что? — переспросила Наташа, не веря своим ушам. — Деда Дима, у тебя что, давление подскочило?! Или ты не деда Дима?! Ты ж меня все пять лет агитировал: уходи от Пашки, Пашка твой козел безмозглый, на шею тебе залез, ноги свесил, нас не уважает, денег не приносит и вообще гад ползучий! Ты радоваться должен — сбылась мечта… — едва успев, закрыла рот, опустив последнее слово. В трубке что-то зашебуршало, потом дед сказал:

— Ну, а что, уходить-то тебе есть к кому?

— Нет. А что — мне сейчас обязательно нужен кто-то? У меня и времени сейчас на это нет! Ты бы знал, деда Дима, какие картины у меня получаются!

Она сказала это намеренно, рассчитывая, что дед тут же разозлится и бросит трубку, оставив ее в покое, но он снова сказал — как-то уныло:

— Ну… уходить-то тебе так уж надо? Лучше какой-никакой мужик под боком…может, все еще и обновится у вас. Может, вам лучше квартиру-то сменять, где-нибудь рядом с нами? Глядишь, все и наладится.

— Господи, деда Дима, квартира-то тут при чем?! Ты что, начал верить во всякие ауры и темные энергии?!

— Зачем же так сразу уходить?

— Ты что, ничего из того, что я тебе сказала, не слышал?!

— Можно и повременить.

— До сентября, я же сказала!

— Если все так начнут мужей кидать…

— Мне на работу пора! Ты же не хочешь, чтоб меня выгнали?

— Я знаю, как лучше для тебя, — сипло сказал дед. — Я все сделаю, как надо. Светка, змея, нас бросила и ты тоже бросишь, но я знаю как с тобой совладать.

— Что ты говоришь? — рассеянно спросила Наташа. — Слушай, давай я вечером приду и перезвоню тебе, лады? Я опаздываю. Все, пока.

Дед снова начал что-то говорить, но Наташа, не слушая, положила трубку и вернулась на балкон. У нее еще оставалось немного времени, и она хотела побыть на «Вершине Мира» — самом спокойном и самом безопасном для нее месте — и разобраться в своих мыслях и переживаниях, которых накопилось слишком много. Привиделось ли ей то, что случилось с ней, когда она осталась один на один с неволинскими картинами, было ли это на самом деле или порождено ее воображением, которое истосковалось в буднях и захотело ярких и безумных красок. Она была растеряна и испугана. Все рушилось, все привычные стержни подламывались, и все слоны, на которых держалось ее мировоззрение, взбесились и начали разбегаться. Грань между реальностью и мистикой стиралась настолько стремительно, что она даже не успевала за этим уследить. Все бредовое превращалось в логичное, все недопустимое — в единственно возможное, и сама она превращалась в кого-то другого, с иными взглядами на жизнь и на мораль. Наташа упиралась отчаянно, желая сохранить свой прежний внутренний мир — она верила, что все зависит только от людей, все проистекает от их воли, от их склонности к тем или иным поступкам, от их мыслей и чувств. Существовала еще и природа, но то, что происходило, не имело к ней никакого отношения. Где же истина, кто ответит на вопросы, кто вернет ей душевное спокойствие и поможет удержать все на своих местах, кто остановит ее скольжение по ледяной горке, в которую превратилась жизнь?

Наташа оперлась на перила и смотрела на разгорающееся утренним огнем небо — смотрела испуганно и растерянно, словно Ассоль, забывшая, какого цвета паруса должны привести к ней давно ожидаемое счастье.

* * *

Утро на базарной площади всегда начиналось одинаково, и Наташа за пять лет изучила все, что составляло этот распорядок. Она появлялась на территории площади без пятнадцати восемь. К этому моменту ворота железного забора были уже отперты, вчерашний мусор изгнан вездесущими дворницкими метлами, оставившими после себя долгооседающие пыльные облака, подъезжали машины и продавцы начинали выкладывать свой товар на железные прилавки, на газеты, на столики и просто на асфальт. Базарная площадь была особым маленьким государством со своими законами, со своими тиранами и стражниками — налоговой полицией, санэпиднадзором, и пожарниками — теми, кто обильно пожинает штрафы на ошибках и недосмотрах, порой применяя самые изощренные методы для создания этих ошибок и недосмотров. Государство делилось на города — ряды: город ларьков и павильончиков, окружавших площадь плотной стеной; город рядов с продуктами пищевой промышленности — от муки до бульонных кубиков и печенья, город овощей и фруктов, город одежды, кассет и косметики, стиральных порошков и канцелярских товаров, деревня лотков с сигаретами, спичками и семечками и деревенька, где торговали укропом, петрушкой и прочей зеленью. Чуть в стороне располагались вовсе уж крошечные поселки, где безприлавочные летом торговали продуктами садов и огородов — ряды ведер, ящиков и газет с овощами и фруктами. Столицей рынка был небольшой город из трех павильонов, где располагалась рыночная администрация. Рынок был государством неспокойным, смутным, крикливым, постоянно готовым к войне и пребывавшим в состоянии ежеминутной слежки за покупателями — чуть появится кто-то, похожий на налогового инспектора, и по городам спешно разнесутся тревожные вести.

К своему павильону Наташа всегда ходила одним и тем же маршрутом, и все вехи этого маршрута знала наизусть.

— Привет! — Кристина — хлебно-шоколадно-пивной ларек, три-пять рублей в день (сравни, Наташа, со своими двадцатью и возрадуйся), больные почки, двое детей-оболтусов, разведена, часто бегает стрелять сигареты.

— О, Наташка, морнинг! Как твое ничего?! — Вадик, реализатор растительного масла, заработок колеблется от четырех до семи рублей в день, пристает ко всем продавщицам моложе сорока пяти, раньше работал на радиозаводе.

— Привет! А че мы такие кислые? А ну улыбочку, улыбочку! — Женька, шофер, привез товар в колбасный павильон, бывший милиционер.

Четыре широкие улыбки, приветливые кивки — корейская семья никогда не здоровается вслух. Перед ними гора ароматных желтых дынь. Сколько они получают в день, не знает никто.

— Привет! Есть сигарета? — Катька, укроп-петрушка, в день едва дотягивает до трех-четырех рублей и покупателей иногда просто не замечает, погруженная в книжки, — первый курс бухучета, скоро установочная сессия.

— Наташка, че опаздываешь?! Ты прикинь, жильцы мои вчера съехали и гладильную доску сперли! Где их искать теперь, хрен… — тетя Аня, исключение из правила — чем толще, тем добрее. Огурцы-помидоры-кабачки-лук-картошка. Каждый месяц сдает квартиру новым жильцам, и каждый месяц те съезжают, прихватывая на память что-нибудь из вещей.

Угрюмый мутный взгляд — Леха — морковка-капуста — сегодня не здоровается, явно с бодуна. К полудню, насшибав на пиво, повеселеет.

Инна — пиво-вода — сегодня тоже не здоровается, и понятное дело — рядом стоит хозяин и любящий муж, со звоном крутя на пальце колечко с ключами от машины (…выручка все меньшает и меньшает! Что?! Ну, конечно, ползаешь тут, как улитка по хрену! Самому что ли вставать?! ну а ты на фига тогда нужна?!)

Викторыч ничего не продает, всегда с похмелья и всегда весел. Викторыч, несмотря на все невзгоды и жизненные трепки, всегда любит весь мир. Уже сидит на перевернутом ящике возле ларьков с баяном и вовсю импровизирует на тему «Батяня-комбат». К баяну прикреплен большой стаканчик из-под йогурта с надписью черным фломастером «Кидать сюда». Неподалеку примостился Сергей Сергеич с тремя ведрами винограда и негромко подпевает. В свободное время рассказывает наизусть желающим Ветхий и Новый Заветы. Бывший учитель русского языка и литературы.

Пройдя сквозь приветствия, улыбки, недовольные взгляды, ругань и скептический шепоток, лишившись трех сигарет и получив пригоршню семечек, Наташа подошла к своему павильону, открыла дверь, перевернула на ней табличку «Закрыто-Открыто», подняла жалюзи, проверила, работает ли холодильник, погрузила в него немного оставшегося пива, воды и водки и начала готовиться к работе. Скоро подъедет хозяин, Виктор Николаевич, прикатит дневная партия товара, и — понеслась конница до десяти вечера.

Проверяя, все ли в порядке, Наташа ехидно усмехнулась. Эта усмешка появлялась у нее каждое рабочее утро, едва ее взгляд падал на полки с блестящим вино-водочным добром. Между двумя из них висело большое гипсовое, покрытое бронзовой краской распятие, на котором довольно упитанный Иисус, страдальчески выгнув шею, с какой-то, прямо-таки похмельной тоской смотрел вправо, на бутылки с водкой «Древнекиев-ская». При хозяине, впрочем, усмехаться не следовало — Виктор Николаевич ничего забавного в наличии распятия среди водки не видел, относился к нему трепетно и в каждый свой приход старательно на него крестился. Наташа вспомнила, как Надя как-то зашла к ней еще в самом начале ее работы в павильоне и у входа с изумлением наблюдала за этой сценой. С того места, где она стояла, распятия не было видно, и казалось, что Виктор Николаевич истово крестится на бутылки с водкой. Уже позже, узнав в чем дело, Надя хохотала чуть ли не до потери сознания, а потом выдвинула богохульственное предложение перевесить Спасителя к полкам с пивом, добавив табличку с яркой надписью «Христос воскрес!», заявив, что это послужит пиву отличной рекламой. Наташе тогда с трудом удалось уговорить подругу не давать Виктору Николаевичу подобных советов.

Рабочий день протекал как обычно. Привезли товар. Заехал Виктор Николаевич, все проверил, окинул павильон хозяйским взором, поинтересовался, не спрашивали ли сегодня «Реми Мартин» или «Курвуазье». Это был ежедневный дежурный вопрос, за которым обычно следовал отрицательный ответ — дорогие коньяки — самые дорогие из всего, что было в павильоне — пылились на полках подолгу, и за все пять лет Наташиной работы их покупали всего семь раз.

После его ухода, Наташа вытащила припрятанный блокнот и начала рисовать, постоянно отвлекаясь на клиентов, выставляя бутылки, хлопая дверцей холодильника, расписывая достоинства товара, щелкая клавишами калькулятора, периодически поругиваясь с придирчивыми покупателями (девушка, а что это тут за осадок? девушка, а почему у вас эта водка дороже, чем там? девушка, а почему сегодня нет такого-то пива? а почему это у вас нет мелочи?). Отпуская товар, она привычно следила, чтобы никто из клиентов не прихватил по рассеянности калькулятор или что-нибудь из холодильника, а также выискивала среди покупателей налоговиков, любящих протягивать деньги через головы (быстрей, быстрей, бутылку пива, у меня без сдачи, я тороплюсь!), а потом, если продавец, чтобы быстрей отделаться, хватал деньги и давал требуемое без чека, — «Ага!» и начиналась процедура выписки штрафа. Но пока было тихо, торговля шла своим чередом — много пива, много водки — вот какие наработки! Во время редких перерывов Наташа выходила покурить и поболтать с соседями или хваталась за карандаш, а день летел мимо — стремительно и незаметно.

Около девяти часов вечера, во время очередного отлива покупателей, Наташа зевнула и потянулась, хрустнув суставами. Виктор Николаевич сегодня уже не появится, поэтому не узнает, что в течение десяти минут павильон будет закрыт. Прихватив сумку, Наташа вышла в густеющую темноту, заперла дверь и быстрым шагом направилась к телефонам-автоматам.

Надя взяла трубку сразу, как будто ждала ее звонка, и услышав ее голос, Наташа на мгновение запнулась, не зная, что сказать, — злость на подругу, копившаяся целый день, вдруг куда-то пропала, и несколько секунд она молча прижимала трубку к уху, слушая далекий голос Нади, как-то механически повторяющий: «Я слушаю. Кто это? Я слушаю».

— Привет! — наконец сказала Наташа.

— Наташка, ты?! — обрадованно воскликнула Надя. — Ты с работы, да?!

— С нее. Вот что, Надюша, спасибо тебе огромное, что ты все про меня выложила этому придурку, потому что он…

В трубке раздался какой-то шум, потом Надя протестующе что-то пробормотала, а затем в ухо Наташе врезался глухой растянутый голос, с усмешкой произнесший:

— Говорит придурок!

Ойкнув, Наташа выронила трубку, словно обожглась, и та, ударившись о стенку телефонной будки, закачалась, подпрыгивая на проводе, продолжая что-то говорить лактионовским голосом. Отодвинувшись к двери, Наташа испуганно смотрела на нее, не зная — то ли повесить трубку на рычаг, то ли продолжить разговор. Впрочем, что ей могут сделать по телефону — руку из микрофона не высунешь, по лицу не съездишь. Она подняла трубку — так осторожно, словно это была спящая змея — и снова прижала к уху.

— …ты слышишь?! Куда ты подевалась?!

— Я слушаю, — неуверенно произнесла она. — Не надо так орать.

— Наталья, нужно поговорить!

— Говори.

— Не по телефону! Где ты?! Я сейчас подъеду!

— Не нужно ко мне подъезжать! — поспешно воскликнула она, вцепляясь в трубку похолодевшими пальцами. — Хочешь говорить — говори сейчас! Я на работе! Ко мне нельзя! — она спохватилась, сообразив, что выкрикивает слова почти истерично, и уже спокойней добавила: — Нет.

— Хорошо, нельзя на работу — куда можно?! — настойчиво и сердито спросил Лактионов, и Наташа почувствовала, что он не на шутку взволнован. — Нам обязательно нужно встретиться! У меня совершенно нет времени, я завтра уезжаю!

— Что-то случилось?

— Нет, но случится, если ты перестанешь валять дурака и согласишься на встречу! Наташа, деловой разговор! Что ты как маленькая, ей-богу! Где мы встретимся?!

— Зачем?

Игорь Иннокентьевич, не сдержавшись, ругнулся в сторону от трубки, потом сказал:

— Помнишь, я говорил, что смогу тебе помочь?! Так вот, я знаю, как это сделать, я тебе такое… Короче, где и когда мы встречаемся, говори, иначе я сейчас одного представителя четвертой власти… — угроза завершилась Надиным взвизгом, явно шутливым, но Наташа все же сказала устало:

— Хорошо. Помнишь, где ты остановился, когда привез меня домой?

— Да. Там? Во сколько?

— Я закрываю в десять, буду там около половины одиннадцатого.

— Хорошо, в пол-одиннадцатого. Только, Наталья, не вздумай финтить — в твоих же интересах!

— Я приду, — ответила она тускло и уже собралась было повесить трубку, но голос Лактионова остановил ее.

— Погоди. Поскольку разговор у нас по честному будет сугубо деловым, хочу сейчас сказать тебе одну вещь.

— Какую? — насторожилась Наташа.

— Я — не кусок мяса.

— Что?! Что?!

Но в трубке уже бились короткие тревожные гудки. Наташа недоуменно посмотрела на нее, потом повесила на рычаг и вышла из будки. Обойдя уже запертый на ночь рынок, она открыла павильон, и следом за ней тотчас же впорхнуло несколько покупателей, шумно негодуя по по-воду долгого отсутствия продавца. Наташа посмотрела на них с неожиданной тоской.

…видят в вас только часть магазина…

Черт бы подрал Лактионова! Почему его слова застряли у нее в мозгу, как занозы, и не удается их оттуда вытащить?! И что ему понадобилось на этот раз?! Помощь… ей совершенно не нужна помощь от Лактионова, вообще ничего не нужно, только бы больше никогда его не видеть — он был частью тех перемен, которые пугали ее. Зачем же она снова согласилась на встречу — любопытство? Или что-то еще? Желание на этот раз одержать победу?

Благородные рыцари…

Какие там к черту благородные!

Покупатели, прихватив четыре литровых бутылки водки, два бульонных кубика (на закуску что ли?) и одну пластмассовую вилку, вышли, громко обсуждая телесные достоинства какой-то Светланы Петровны, а вместо них в павильон заглянул Максим (конкурирующая фирма с другой стороны города павильонов — парень, в общемто, ничего, если бы не плохо скрываемое пожелание конкурентам всяческих проблем — ну, что ж, деньги есть деньги). Заглянул и заныл жалобно, тряся сложенной ковшиком ладонью, как старушка на паперти:

— Извините, что я к вам обращааюсь. Мы сами люди не местные…

Наташа, не выходя из-за прилавка, бросила ему отощавшую за день пачку сигарет. Максим поймал ее, выдернул одну сигарету и тем же способом переправил пачку обратно.

— Нижайшее мерси! А что, налоговая к вам сегодня заползала?

— Нет! — довольный ответ.

— Да? — унылый взгляд. — Повезло. А у меня — представь! — санэпид — к мусорному ведру придрались, ссуки!

— Сочувствую. Слушай, Макс, ты очень кстати. У меня тут зажигалка сломалась — не посмотришь?

— Давай, — Максим поймал зажигалку, посмотрел на нее, попробовал колесико. — Но проблем! Просто кремень стерся. У меня там где-то выдохшаяся зажигалка валяется с кремнем, сейчас переставлю. Хотя, проще новую купить.

— Купить, ага! Денег дай!

— Ладно, сейчас сделаю. Жди меня, и я вернусь, — Максим исчез, притворив за собой дверь.

Вздохнув, Наташа посмотрела на часы — до закрытия оставалось еще порядочно времени, но день уже был на исходе. Да, вот и еще одним днем больше. Или меньше? Вообще, конечно, это чересчур — думать не о том, как прошел день, а о том, что он просто прошел, бесследно исчез в чем-то, что называется прошлым — вот уж действительно плохое отношение к жизни. Она потянулась к сигаретам, но вспомнила, что только что отдала зажигалку Максиму. Тогда, чтобы хоть чем-нибудь заняться, поскольку все листы для рисования, которые она сегодня прихватила с собой, кончились, Наташа достала из-под прилавка тряпку, на которую сменщица пожертвовала свой старый халат, вышла на улицу, вытряхнула ее, вернулась и, притворив дверь, принялась протирать блестящее бутылочное добро. Это было достаточно увлекательным занятием — не из-за содержимого, а из-за внешнего вида. Ей нравилось разглядывать красочные этикетки дорогих вин, красивые фигурные бутылки. Ну, и, конечно, все-таки (чего уж там!) нравилось представлять, каковы эти вина на вкус. Особое благоговение у нее вызывал «Курвуазье» — шикарный, дорогой, недоступный. Кто-нибудь купит его, нальет в большой полукруглый бокал и будет медленно смаковать с дорогой ароматной сигарой, обмакнув ее кончик в коньяк. Не удержавшись, Наташа сняла «Курвуазье» с полки и, водя по нему тряпкой, подошла к прилавку. Положила тряпку и начала задумчиво разглядывать зеленое матовое стекло длинногорлой пузатой бутылки, черную с золотом этикетку, водя по ним пальцами…

Щелкнула, открываясь, дверь, и Наташа машинально сунула коньяк на полочку под прилавком, придав лицу дежурное выражение — не безумной радости при виде покупателя, но и не, как любил говорить Вадик, «абсолютного пофигизма», а отрешенно-спокойное с легкой, совершенно ничего не значащей улыбкой — «будет здорово, если вы что-то купите, а если нет — валите — не умру!»

Потенциальных покупателей было двое — парни, моложе ее года на два или три, один в солнечных очках, другой совершенно и качественно лысый, облаченный только в длинные шорты и шлепанцы, со скомканной футболкой в руке. Они остановились у прилавка и начали рассматривать вина, негромко переговариваясь между собой. Наташа отошла чуть в сторону, чтобы не мешать.

— Дайте три «Талисмана», — наконец сказали солнечные очки, и оба парня, повернувшись друг к другу, слаженно прыснули, будто только что прозвучало что-то невероятно смешное. Наташа все с тем же отрешенным лицом быстро сунула калькулятор в ящик, проверила, закрыта ли касса и только потом отвернулась к полкам.

Все бутылки с вином располагались под прилавком, и чтобы их достать, пришлось наклониться. Когда покупатели снова оказались в поле видимости, лысый жевал извлеченную из кармана шоколадку, откусывая куски так жадно, словно не ел по меньшей мере год. Наташа выставила бутылки на прилавок, солнечные очки наклонились к ним, осмотрели придирчиво и сказали, явно с трудом сдерживая смех:

— Девушка, а здесь осадок.

— Где?

— Вот, — указательный палец ткнул в одну из бутылок. Наташа осмотрела ее, но никакого осадка не увидела. Все же она забрала ее и снова наклонилась, выискивая другую.

Что-то не так.

Тоненький тревожный звоночек прозвенел в ее голове, как только парни снова скрылись из вида. Она нерешительно поставила бутылку на место и потянулась за новой. Что-то было не так, что-то было очень, очень плохо. Похожее чувство пронзило ее тогда, на дороге, когда…

По звуку рога…

Слишком темно.

Да, в павильоне стало темнее.

Опущенные жалюзи на двери и на одном из окон.

«Смотри, Наташа, это очень просто — поворачиваешь вот эту штучку и они закрываются. Нет, вот тут… выйди из-за прилавка, ты не достанешь».

А ведь она их не опускала!

Как только мысль оформилась, на прилавок плюхнулось что-то тяжелое, и кассовый аппарат возмущенно брякнул. Не поднимая головы, Наташа дернулась назад, инстинктивно прикрывшись руками, и мимо ее лица промелькнуло что-то длинное, циллиндрическое, с металлическим звоном упало на пол и укатилось куда-то в сторону. В следующее мгновение ее крепко и больно схватили за запястье вскинутой над головой левой руки, резким рывком вздернули кверху, и она увидела перед собой дикое оскаленное лицо лысого, словно сошедшее с одной из неволинских картин. И глаза…

Мамочки мои, да он же совсем укуренный!

— Бабки на палубу, с-сука! — сказал лысый звенящим, дробящимся шепотом, и сквозь застилавший глаза туман ужаса Наташа увидела на его зубах темные шоколадные разводы. Солнечные очки стояли у двери, возясь с табличкой «Открыто-Закрыто» и как-то очень мелодично бормоча, словно напевая между делом: «Сэш, бляха, давай, Сэш, муфлоны заскочат…» Руку вывернули еще сильнее, и Наташа взвизгнула от боли. Лысый упорно продолжал тянуть ее вперед и вверх, буквально вытаскивая из-за прилавка, словно морковку из земли, явно не понимая, что так она при всем своем желании не сможет дотянуться до кассового аппарата.

— Да пусти же, я отдам деньги! — отчаянно крикнула она.

«Конечно отдам, еще не хватало загибаться из-за каких-то денег, что мне, грудью защищать добро Виктора Николаевича?! ага, сейчас!»

— Резинка драная! — сказал лысый так нежно, словно признавался ей в любви, и рванул еще сильнее. Наташа уперлась ногой в стенку прилавка и дернулась назад с такой неожиданной силой, что лысый на секунду чуть ослабил хватку и качнулся вперед. Одновременно она засунула свободную руку под прилавок — там она держала деньги, которые удавалось выгадать за день на сдаче (ну кто тут безгрешен?), надеясь, что их вид хоть немного отрезвит лысого, он отпустит ее и даст ей спокойно открыть кассу. Говорить тут что-то, упрашивать, в конце концов, слезно реветь явно было бесполезно. И куда, к черту, подевалась родимая ментура? — совсем недавно каждые двадцать минут заскакивали!

Но вместо денег пальцы наткнулись на что-то гладкое и прохладное (бутылка! хрен с деньгами, меняем планы господа!) Не раздумывая, Наташа выдернула увесистую бутылку из-под прилавка, держа ее за горлышко, словно гранату, и ударила так удачно склонившуюся к ней гладкую голову, вложив в удар всю оставшуюся силу, весь страх, всю злость и всю боль, которая стремительным огнем растекалась по нервам в выкрученной левой руке.

Раздался странный, непохожий ни на что звук, когда бутылка, соприкоснувшись с человеческой головой, разлетелась вдребезги, и Наташе в лицо брызнул коньяк. На мокром лбу лысого Сэша, в аккурат посередине появилась сине-багровая полоса, под которой быстро набухала большая темно-красная капля. Лысый как-то смешно ухнул, словно удар пришелся ему не в голову, а в живот, качнулся назад и с грохотом рухнул с прилавка спиной вперед, напоследок всплеснув в воздухе руками, словно приветствовал удачное попадание.

Солнечные очки, увидев, что напарник неподвижно улегся на полу, начал соображать, что что-то не так, дернулся назад, толкнувшись спиной в дверь и примяв хрустнувшие жалюзи; и Наташа, пытаясь сжать трясущиеся губы, выговаривающие что-то вроде «ва-ва-ва…» (вали, вали отсюда!), прижалась к полкам с бутылками, нашаривая новый подходящий снаряд (водка «Мускатная» — 1,75 литра, сбоку ручка). Но тут дверь неожиданно распахнулась, отшвырнув Солнечные очки в глубь павильона, и на пороге чудесным видением явился Максим с Наташиной зажигалкой в руках.

— Ну все, Натаха, с тебя… — он осекся, узрев неподвижное тело на блестящем белом полу, кровь, осколки и прижавшуюся к стене Наташу с совершенно безумным выражением лица. — Что…

Солнечные очки, скользя и спотыкаясь, бестолково размахивая руками, метнулись к распахнутой двери, и Максим благоразумно отскочил в сторону. Парень пронесся мимо, треснувшись плечом о косяк и исчез.

— …случилось? — закончил Максим начатую фразу, ошарашено оглядываясь. — Что, эти козлы тебя вскрыли что ли?!

— Мама — макс, — сказала Наташа и начала выбираться из-за прилавка, цепляясь за него руками, словно шла над пропастью по узенькому мосту. Максим дернулся было к двери, но тут же передумал и подскочил к Наташе.

— Хрен с ним, пусть катится, отморозок! — сказал он. — Ты живое, дите?!

Не отвечая, Наташа прижалась спиной к холодильнику, потом медленно сползла на пол.

— Ох, Макс, как ты удачно зашел!

Максим неопределенно хмыкнул и склонился над лысым, внимательно разглядывая его голову.

— Макс, он живой? — с тревогой спросила Наташа, растирая распухшую руку. — Он ведь живой, да?

— Нормально, шевелится, — пробормотал Максим. — Ментов надо… Погоди, это что, ты его так отоварила?!

— Ну.

— Е-мое, я-то думал, они тут дуэль устроили. Сейчас я ментов… погоди, — Максим опустился на корточки, разглядывая темные конъячные брызги на полу, потом потянул носом. — Боже мой! Натаха, чем ты его приложила?! Это то, что я думаю, да?! Ты что?! По этой репе конъяком за двести гривен?! Да ты что, чем ты думала?! — в его голосе слышалось неприкрытое торжество — то ли он радовался конкурентовским убыткам, то ли восторгался стоимостью удара.

— А ты бы усиленно думал в такой ситуации, да?! — огрызнулась Наташа, вставая. — Может, ты бы еще квадратные уравнения порешал?! Зови кого-нибудь!

— Погоди, может обставишься как-то? Касса цела? Да? Ну, все равно босс тебя сделает за «Курвуазье». Давай, скажешь, что лысый сам коньяк разбил — попросил и разбил. Что он, вспомнит что ли? А коли вспомнит — фиг докажет! А ты его ударила чем-нибудь другим. Давай, лучше ты ментов зови, а я этого покараулю! Заодно бутылку подберу подходящую и кокну тут, его полью. Черт, может подлизать тут, пока нет никого?! «Курвуазье», надо же! Помыли пол!

Наташа, пошатываясь, побрела к распахнутой двери. Максим не обманул — лысый действительно шевелился, уже скреб пальцами по полу и ворочал головой, которая сейчас должна ощутимо болеть. Она перешагнула через его раскинутые руки и сказала:

— Только ты, Макс, смотри, подешевле выбирай. Знаю я тебя — на радостях самые дорогие расколотишь.

— Все будет пучком! — пообещал Максим. Кивнув, Наташа вышла на улицу, успев услышать сзади какую-то возню, потом глухой удар, сдавленный стон и вкрадчивый голос Максима: «Ну, что, падло, как тебя баба-то, а?! Ну, что грабим так плохо, а?! Ты теперь, сука, надолго женский день запомнишь!»

* * *

Когда все закончилось — все выяснили, все осмотрели, все подписали, уехала милиция, прихватив с собой скованного лысого Сэша, к тому времени уже довольно связно матерившегося, закрылся павильон и залез в свою машину злой и расстроенный Виктор Николаевич (впрочем, он был бы куда более злым и расстроенным, не позвони Наташа сначала ему, прежде чем ловить милицию — «Хрен с коньяком, Наташа, какая выручка за сегодня? две штуки?! немедленно спрячь, оставь только гривен семьсот, а потом уже ментов зови — все равно ведь не найдут никого! — а вот выручка…), когда ушел не менее злой Максим, которого заставили задержаться, — время подошло к часу ночи.

Наташа ушла последней, спрятав в сумочку ключи от павильона, который придется снова открывать всего лишь через семь часов. Она буквально падала с ног от усталости и недавних переживаний, выкрученное лысым запястье тупо и назойливо ныло. Ей хотелось только одного — по-скорей оказаться дома и рухнуть на постель, но вместо походки человека, торопящегося домой, получался какой-то черепаший шаг. Закурив на ходу и пряча зажигалку в сумочку, Наташа снова подумала, как ей повезло — ведь не сломайся зажигалка и не зайди Максим так вовремя, неизвестно, чем бы все это закончилось. Когда ей показали предмет, которым Сэш пытался ударить ее, Наташе стало плохо — это был тяжелый обрезок трубы, которым не составляло большого труда проломить голову. А судя по тому, в каком состоянии был лысый, он бы легко это сделал и, возможно, не единожды.

Уже подходя к своему дому, Наташа вспомнила о назначенной встрече с Лактионовым и, вздохнув, свернула направо. Час ночи — Лактионов, конечно же, давно уехал, но ей все же хотелось проверить и убедиться, что это действительно так — кто знает, ведь он был человеком упрямым — мог и дождаться. Но за углом дома «омеги», разумеется, не было, и Наташа почувствовала легкое разочарование — теперь она так ничего и не узнает.

Поединок благородного и не очень рыцарей отменяется.

Она попыталась понять, не вызвано ли разочарование еще чем-нибудь другим, но тут же бросила это занятие — голова была совершенно пуста и накрепко заперта для каких-либо логических рассуждений, и к горлу постоянно подкатывала легкая тошнота, поэтому Наташа выбросила сигарету, не выкурив и половины. Перед глазами у нее все время стояло оскаленное лицо Сэша, его безумные глаза, в которых смешалось столько эмоций одновременно, что их выражение походило на густой суп, — вот это было реальное зло — то самое, которое она знала, в которое верила, и с этим злом, как ни нелепо это звучит, сталкиваться было лучше, потому что она знала, как с ним бороться. Минус на минус дает плюс. Если тебя ударили по щеке, врежь в ответ или очень быстро убегай, чтобы вовсе не остаться без головы. Того же, что происходило на дороге, она не понимала, и это было страшно. Неизвестное страшнее, чем то, о чем знаешь, и Наташа всегда считала, что удар из-за угла хуже ножа, направленного в грудь.

Подходя к подъезду, она посмотрела на «Вершину Мира» — темно — любящий и беспокоящийся муж уже дрыхнет, либо еще вовсе не приходил — печальная «копейка», стоявшая на своем обычном месте, еще ничего не означала. Наташа повернулась, чтобы взглянуть на дорогу — коварную асфальтовую змею, затаившуюся в темноте среди платанов — и заметила у обочины смутные очертания машины. Очевидно, в машине ее тоже увидели, потому что едва Наташин взгляд упал на нее, как дважды приветственно мигнули передние фары, короткими вспышками озарив блестящий капот знакомой «омеги».

Лактионов все еще ждал ее.

Наташа почувствовала одновременно и радость, и раздражение, и недоумение. Ей было приятно, что важный, столько мнящий о себе и совершенно нахальный человек, которым являлся Игорь, потратил немало времени, чтобы дождаться ее, но почему «омега» стоит на дороге, когда Наташа совершенно точно определила место их встречи? На этой ужасной дороге… Значит, Надя все таки дала ему адрес, потому что машина стоит в аккурат напротив ее подъезда. Ладно, черт с ними, хоть будет кому пожаловаться — хоть Лактионов и порядочная сволочь, но он, во всяком случае, умеет слушать других, в отличие от Паши, который умеет слушать только самого себя.

Наташа неторопливо пересекла двор и, не доходя нескольких шагов до машины, остановилась на узкой ленте тротуара, продолжая уже нервно потирать ноющее запястье. Даже с такого маленького расстояния она с трудом различала силуэт «омеги», походившей на какую-то призрачную карету.

Рискни душой, приди в мои объятья, и мы на бал помчимся бестелесых, откуда вряд ли сможешь ты вернуться…

Из машины никто не вышел.

Постояв несколько минут и так и не дождавшись щелчка открываемой дверцы и знакомого голоса, Наташа недоуменно огляделась, потом наклонилась, пытаясь что-нибудь разглядеть за темными стеклами. Фары мигали, значит, Игорь Иннокентьевич должен быть там, зачем же он тянет время? Не похоже на него.

Она подошла к машине вплотную, наклонилась и постучала согнутым пальцем в закрытое окно.

— Игорь! Игорь! Ты что, заснул?!

Ответом ей был только легкий шелест ветра в густых платановых кронах. Наташа нервно передернула плечами и снова огляделась, потом прижалась лицом к прохладному стеклу, пытаясь разглядеть салон «омеги». Внутри было достаточно темно, но она увидела на месте водителя откинувшуюся на спинку кресла человеческую фигуру. Так и есть, спит.

Наташа неуверенно оглянулась на «Вершину Мира», потом, ведя рукой по гладкой поверхности «омеги», прошла вперед, и спустилась на дорогу, чтобы обойти машину спереди. Металл приятно скользил под пальцами, чуть теплый, гладкий, без единого изъяна.

Когда она оказалась точно перед «омегой», фары вдруг снова вспыхнули, ослепив ее. Вскрикнув от неожиданности, Наташа вскинула руку к глазам, зажмурившись от яркого света.

— Игорь! Выключи! Что за дурацкие шутки?!

Фары тут же погасли, и она услышала легкое жужжание опускающегося стекла. Наташа убрала руку, раздраженно моргая, но не увидела ничего, кроме танцующих в темноте белых бликов. Она двинулась вперед, шаря перед собой вытянутой рукой, но наткнулась на машину.

— Спасибо большое, теперь я ничего не вижу! Твое эффектное появление удалось, доволен?! Я понимаю, что ты злишься, но я не виновата! Где ты, выходи, я ничего не вижу! Игорь!

Она услышала легкий щелчок, когда стекло опустилось до конца, потом последовала короткая тишина, а затем жужжанье возобновилось — теперь стекло ползло вверх. Сбитая с толку, чувствуя легкую тревогу, Наташа попятилась, продолжая моргать, и мельтешащие блики исчезали один за другим.

— Игорь! Перестань валять дурака! Взрослый человек, а туда же! Я…

Ее слова прервал рев заработавшего мотора, и она услышала, как машина медленно тронулась с места. В следующее мгновение Наташа почувствовала легкий толчок выше колен и испуганно отшатнулась.

— Игорь! Спятил что ли?!

«Омега» продолжала ехать вперед. Она снова толкнула Наташу — на этот раз гораздо сильнее, и та чуть не упала. С трудом устояв на ногах, Наташа метнулась в сторону от дороги, за бордюр, но там, где должно было быть пустое пространство, вдруг оказалось что-то упругое, вибрирующее, словно от страшного напряжения, как чьи-то натянутые в нечеловеческом усилии мускулы, и она врезалась в это что-то, наполовину продавив его своим телом, а потом упругая стена сократилась и отшвырнула ее назад, под колеса.

Упав на колени, Наташа перекатилась на спину, потом на бок и больно стукнулась носом о противоположный бордюр. Сзади взвизгнули тормоза «омеги», двигатель на мгновение утих, потом снова заработал — машина разворачивалась. Поскуливая от ужаса, Наташа вскочила, уронив сумку и, взмахнув руками, бросилась за бордюр, но и тут ее встретила та же упругая стена — приняла в себя, потом сжалась и отбросила назад, словно отпущенная резинка камешек, и тотчас что-то сзади ударило Наташу, подбросило, и она, оглушенная болью, упала на что-то гладкое, голова дернулась, раздался легкий хруст, и Наташа с ужасом поняла, что это хрустит ее собственная шея.

На секунду все затихло, и Наташа, лежа на спине, тупо смотрела на далекие равнодушные точки звезд, пытаясь набрать в судорожно сжавшиеся легкие хоть немного воздуха. А потом снова раздался рокот двигателя, гладкая поверхность, на которой она лежала, дернулась и начала выскальзывать из-под нее, небо поехало куда-то вперед, и, сообразив, что лежит на капоте «омеги», Наташа попыталась приподняться, безуспешно возя руками по теплому подрагивающему металлу, но в этот момент машина дернулась сильнее, резко остановилась, и Наташа по инерции скатилась с капота. Удар об асфальт был таким сильным, что она снова вскрикнула, кроме того, в предплечье ей вонзилось что-то острое, скорее всего стеклянный осколок — вонзилось глубоко, и рука мгновенно стала тепло-влажной (кровь, сколько крови; я хорошо изучила свою кровь за последнее время).

Попалась! Попалась!

Веришь ли ты в меня?!

А я в тебя верю! Теперь ты присоединишься…

Ты все-таки вернулась…

Все вокруг казалось было пропитано торжеством, искрилось им, оно буквально потрескивало, словно статическое электричество. Дорога приветствовала ее. Она дождалась. Она поймала ее. И мотор «омеги» рычал сзади, словно натасканный пес-людоед. Что же Лактионов, значит, он… как он ловко ее сюда заманил!

Наташа со стоном попыталась подняться, не переставая суматошно дергать ногами, словно опрокинутый на спину жук — они, несмотря на сильную боль в ушибленных бедрах, начали двигаться, как только она упала, колотя по асфальту — ноги соображали быстрее, чем мозг, они хотели бежать, они хотели жить. Сзади зашуршали колеса, и этот, такой обычный, такой безобидный звук подбросил ее, и она побежала — вначале по-крабьи, цепляясь непослушными руками за асфальт, потом, выпрямившись в резком рывке, помчалась вперед, по коридору, в который превратилась дорога, а сзади, набирая скорость, неслась машина с потушенными фарами, гоня ее в темноту, к смерти.

Наверное, еще никогда в жизни Наташа не бегала так быстро. Прикосновения ног к асфальту она вообще не чувствовала, и ей казалось, что она не бежит, а летит, превратившись в пыль, в воздушную молекулу, которую стремительно несет вперед мощный порыв ветра. Чувства, мысли, вопросы — все испарилось — осталось только одно, разросшееся до размеров Вселенной желание — жить. А жизнь зависела от бега. Пока бежишь — живешь. Но сколько еще ей осталось бежать, сколько она еще продержится, ведь скорость «омеги» намного выше — сейчас она нагонит ее, сомнет, вдавит в асфальт, и Наташа услышит сквозь боль, как ломаются ее кости, почувствует, как выплескивается кровь изо рта, как вылезают внутренности, а «омега» проедет и вернется обратно, проедет снова, и снова, и снова, пока от человеческого тела не останется лишь бесформенный, расплющенный блин, пока то, что хранило в себе это тело, не исчезнет бесследно, вот тогда машина остановится… все будут довольны, да. Наташа знала это совершенно точно, буквально видела, как это происходит, словно кто-то крутил ей красочный и жуткий фильм на бегу. Она металась по дорожному коридору, как вспугнутый кролик, слепо тыкаясь то в одну, то в другую сторону, но везде встречала всю ту же вибрирующую, упругую, торжествующую стену, которая снова отшвыривала ее на дорогу, впуская в себя лишь на чуть-чуть, словно для того, чтобы издевательски дать ей почувствовать безнадежную близость желанного спасения, свободы. И не понимала, не знала Наташа, что на самом деле нет никакого коридора, нет стены — этот упругий барьер воздвигло ее собственное воображение, уже вознесшее дорогу на некий пъедестал Молоха. Где-то глубоко внутри Наташа уже свыклась с тем, что дорога всемогуща, хотя сознательно отталкивала от себя эту мысль. Но сейчас она пробилась из подсознания и заперла ее на этой дороге, заставив тело через психику смириться с поражением. Как бабочка безуспешно бьется о стекло лампы, пытаясь добраться до волшебного сияния раскаленной спирали, билась Наташа о сплетения собственной фантазии и не могла найти выхода. А то, что поселилось на дороге, ликовало. То, что поселилось на дороге, гналось за ней. Наташа слышала визг шин, когда машина повторяла все ее зигзаги, не давая уйти, словно отменно натренированный пес, который и будучи слепым, не потеряет следа, и этот визг придавал ей прыти. Весь мир исчез — была только дорога — неумолимая, бесконечная, торжествующая. Паутина снова не осталась пустой — ну, и куда же так торопится наша муха?!

Я держу, я все держу вокруг, я успею удержать — уже давно я намного сильнее, но ты можешь все испортить, все испортить, и я удержу, я всех ловлю, но ты — особенное… а может быть… может быть я…

Мыслислова возникали и тут же обрывались, как обрываются мелодии, если крутить ручку настройки радиоприемника, — на них вообще не стоило обращать внимания, не стоило слушать — когда тебя гонят, как зайца, на верную смерть, это жутко, но когда это еще и комментируют… Машина ехала все быстрее и быстрее, ее бампер уже почти касался ног Наташи, но и та бежала очень быстро, несмотря на боль — человек способен на многое, когда хочет выжить, и ужас — лучшая анестезия. Но «омега» догонит, догонит… Беги, дитя, беги — жизнь есть, пока существует скорость — беги, ведь трижды ты уже побеждала, трижды тебе уже удалось выжить — беги, и кто знает, может быть, ты убежишь и в этот раз…

Густая тьма впереди вдруг раскололась двумя яркими лучами света, которые наполовину ослепили ее, и Наташа поняла, что из одного из дворов на встречную полосу выехала машина. В отличие от мчащейся сзади «омеги», которая по неизвестным причинам хотела убить ее, в этой машине не было ничего необычного. Но уже спустя несколько секунд Наташа поняла, что ошиблась. Встречная машина, только что ехавшая ровно и целеустремленно, вдруг дернулась на середину дороги, потом свет фар начал вилять, словно машина пыталась станцевать на дороге вальс. Отчаянно вскрикнув, Наташа снова метнулась вправо и снова ее отбросило обратно — в самый последний момент, когда бы она уже была за бордюром, все ее мышцы, повинуясь психическому настрою, резко сократились, как и прежде создав иллюзию барьера. В тот же момент бампер «омеги» коснулся ее ног, едва не сбив, и пискнув, Наташа побежала из последних сил, чувствуя, что сердце и легкие вот-вот не выдержат чудовищного напряжения, взорвутся, опадут безжизненно.

До встречной машины, которая продолжала выписывать на дороге зигзаги, оставалось совсем немного, когда внезапно взвизгнули ее тормоза. Машину развернуло, но она, не останавливаясь, продолжала нестись навстречу, и в освещенном салоне Наташа видела искаженное ужасом лицо водителя. Бампер снова толкнул ее сзади — прямо к машине, которая с визгом и скрежетом боком мчалась ей навстречу, приподнявшись на одну сторону и высекая из асфальта веселые искры, и Наташа поняла, что сейчас обе машины столкнутся, раздавив ее, как зубы спелую виноградину.

«Бегу умирать!» — подумала она с неожиданным сумасшедшим весельем.

Обежать несущуюся перпендикулярно машину не было ни возможности, ни времени.

…и мы на бал помчимся бестелесых…

Чего тебе терять?

Когда машина была совсем рядом, Наташа прыгнула, вытянув руки вперед, словно к ней мчалась не груда металла, а наполненный водой бассейн на колесах. Она не успела даже подумать, что делает, осознав себя уже в полете — это было одно из тех решений, которое тело приняло само, ни на что не надеясь, ни на что не рассчитывая — инстинкт — тот же, который гонит лесное зверье в реку, когда позади стена огня — кто спасется, а кто утонет — неизвестно, но они прыгают в реку, потому что так велит инстинкт.

Ее ладони ударились о капот, и одну из них тотчас пронзила такая боль, словно ее разрубили пополам. В следующее мгновение Наташу перевернуло в воздухе, она стукнулась о капот головой, на мгновение увидела над собой звезды, которые тут же кувыркнулись куда-то вниз. Она перекатилась по капоту и упала на дорогу по другую сторону машины, снова ударившись руками и головой, но боль уже почувствовала как-то издалека, словно тело уже ей не принадлежало. Сила инерции перекувыркнула ее еще раз, и только потом небо остановилось и Наташа опять увидела звезды — на этот раз удивительно яркие и такие близкие, что их, казалось, можно достать рукой, если хватит сил ее протянуть.

Сзади раздался ужасающий грохот столкнувшихся машин, потом краем глаза Наташа увидела что-то темное, огромное, взмывшее в воздух прямо над ней, словно диковинная птица, и зажмурилась, поняв, что это летит «омега», но тут же открыла глаза.

На одно страшное мгновение машина словно зависла над ней, предолев земное притяжение, и Наташе показалось, что она сейчас либо рухнет прямо на нее, либо улетит к тем самым звездам, но «омега», промелькнув, исчезла. Потом с грохотом ударились об асфальт сначала задние ее колеса, затем передние, раздался глухой удар, зловещий лязг железа, время и пространство исчезли, и Наташа провалилась в темноту под пронзительный, предсмертный вой клаксона.

* * *

— К тебе посетитель! — сказал Паша весело, приоткрыв дверь в спальню. — Ты как, в состоянии принять?

Наташа отложила в сторону папку с листом бумаги и карандаш и попыталась улыбнуться, хотя из-за шва на нижней губе это было очень больно.

— Принять в каком смысле?

— В обоих! Только когда начнете принимать во втором смысле, не забудьте позвать! На работу мне все равно только через два часа, — Паша исчез и вместо него в комнату вошла Надя с пакетом в руках, улыбаясь как-то робко и неуверенно, словно в чем-то серьезно провинилась. Наташе сразу же бросились в глаза ее осунувшееся лицо и усталая, шатающаяся походка. На мгновение ей показалось, что Надя постарела лет на десять, но потом она поняла, что это всего лишь игра света и тени, хотя пронзившая ее тревога осталась.

— Ну, привет, — сказала подруга, пододвинула к ее кровати стул и села, поставив пакет на пол. — Это мы так в больнице лежим, да?

Наташа криво усмехнулась.

— На лежание в нашей больнице у меня никаких денег не хватит — все эти добровольные обязательные пожертвования на шариковые ручки, простыни и стиральные порошки — ну их! Кроме того, я ненавижу больницы! Сказали, что жить буду, и ладно! Руки-ноги на месте…

— Почти, — заметила Надя, скосив глаза на гипсовую повязку на левой руке Наташи. — Сильно болит?

— Рука? Да нет, почти не чувствуется, только вот от гипса чешется жутко и жарко очень. А вот все остальное болит, так что я на таблетках сижу. И ширяюсь потихоньку с Пашкиной помощью. Вобщем, самочувствие как у куска мяса, прокрученного через мясорубку, — хреновое. Помоги-ка мне сесть получше.

Надя встала, поправила сползшие подушки, и передвигаясь с ее помощью повыше, Наташа, не сдержавшись, ойкнула от боли. Осторожно выпрямив ноги, она сказала:

— Пашка говорил, ты заходила в больницу, когда я спала. Чего не разбудила?

— Зачем? — Надя махнула рукой. — Ты извини, что я потом не смогла заскочить — работа, понимаешь, нагрузили опять всякой ерундой. Вот, только выбралась…

— Зашла повеселить? — Наташа снова улыбнулась, но видно улыбки не получилось, потому что Надя невольно вздрогнула, увидев исказившую ее лицо гримасу.

— Ага, повеселить. Мы отсечем от вас заботы и печали, как говорил служитель гильотины. Ты вообще как себя ощущаешь?

— Да ты знаешь, в принципе неплохо, уже хожу без посторонней помощи. На следующей неделе собираюсь на работу.

— С ума сошла?!

— А что мне делать, Надя?! Виктор Николаевич — не благотворительная организация и не госучреждение — больничных не выдает. Дал недельку поваляться — и то хорошо. Работу-то терять нельзя. Буду как-нибудь с одной рукой управляться.

— А что врачи говорят?

— А что им говорить? Дайте денег, говорят… Ну, что — закрытый перелом локтевой кости, среднего и указательного пальцев, трещина в ладьевидной кости — во, видишь, какие я теперь умные слова знаю! — многочисленные ушибы и царапины да небольшое сотрясение.

Надя внимательно посмотрела на нее, сдвинув брови, потом тихо произнесла:

— Ты хоть понимаешь, как тебе повезло?

Наташа осторожно шевельнула поврежденной рукой.

— Надька, я вообще до сих пор не могу поверить, что все еще жива, что мне все-таки удалось убежать… Когда я ударилась об асфальт и увидела эти звезды над собой, я подумала, что все…Ты знаешь, когда мне в больнице делали перевязку, я ревела во все горло, всех врачей вокруг залила слезами. Не от боли, Надя, от счастья. Ты не представляешь, как это здорово — остаться в живых! Как это замечательно! Придурки те, кто режет себе вены и вешаются — они не понимают, что теряют… жизнь, какая бы она не была… А мы-то с тобой, помнишь, все обсуждали смысл жизни?! Смысл в том, чтобы жить… — ее голос сорвался и она закончила уже шепотом: — Я живая, да, я понимаю, как мне повезло.

— Да ты стала философом, Натуля, — пробормотала Надя как-то сдавленно и осторожно пересела на кровать. — Пашка мне тогда позвонил, болтал что-то… я так толком и не поняла ничего…что с тобой… сказал, машиной сбило… Я в больницу прибежала — там твои… мать, дед — все ревут… как на панихиде…ужас!

— Мой дед ревел?!

— Ну да… Пашка там ходил, так его трясло всего… и никто толком ничего объяснить не может…я чуть с ума не сошла… не знала, что и думать…Слава богу, а… хоть его и нет, а все равно слава ему!

Она подняла голову и подмигнула Наташе, глядя как-то странно, словно хотела что-то сказать, но не могла.

— Это, конечно, все лирика, Натаха, но я никогда не сделаю ничего такого, что не считала бы для тебя лучшим. Веришь, нет?

Наташа открыла было рот, чтобы спросить, к чему она клонит, но в этот момент дверь в комнату открылась, вошел Паша и начал сосредоточенно рыться в книжном шкафу. В комнате повисло гнетущее молчание. Надя зевнула и, отвернувшись, принялась рассеянно разглядывать узор на обоях.

Найдя нужную книгу, Паша направился к двери, потом остановился в проеме и внимательно оглядел девушек. Его лицо было насмешливо-настороженным.

— Секреты, да? — произнес он, ни к кому собственно не обращаясь. — Ну-ну. Женшыны!

Как только он закрыл дверь в спальню, девушки тут же о нем забыли и повернулись друг к другу, глядя внимательно и настороженно.

— Тебе придется многое мне объяснить, — наконец сказала Наташа. Надя кивнула.

— Что смогу — объясню, только ты вначале должна рассказать мне, что случилось. Я ведь ничего не знаю. Игорь тогда поговорил с тобой, потом ушел и больше я его не видела, — Надя опустила глаза и покачала головой. — Ужас! Я и предположить не могла ничего подобного!

Наташа хмуро посмотрела на нее. Ей отчаянно не хотелось снова мысленно переноситься в ту кошмарную ночь, которая теперь, наверное, до конца жизни будет ей сниться в страшных снах. Иногда все происшедшее действительно казалось дурным сном, но когда ее взгляд падал на забинтованную руку, она снова понимала, что одно из самых жутких видений, которые только способна рождать искажающая и рвущая всю логику сфера подсознания, каким-то образом сбежало из мира снов и вплелось в реальность, всосав в себя одну человеческую жизнь и чуть не забрав и саму Наташу. То, что она выжила, можно было назвать чудом. К тому, что случилось, подобрать название было невозможно.

Случившееся на дороге, начиная с того момента, как «омега» приветственно мигнула ей фарами из густой темноты, отпечаталось в ее памяти настолько четко, что Наташа могла бы пересказать все по секундам и ни разу не ошибиться. Она видела все так, будто это произошло не неделю, а минуту назад, и от того, что воспоминания не бледнели, не сглаживались с течением времени, было только хуже. Когда воспоминания начинают отступать вглубь под напором жизни, новых впечатлений, новых дней, то они также утягивают за собой и боль, и страх, и все прочие эмоции, и чувства, которые с ними связаны, — они будут ощущаться все слабее и слабее и в конце концов просто исчезнут — останутся лишь легкие рельефы, которые можно увидеть, но трогать уже ни к чему — бессмысленно, все равно не почувствуешь. И хоть неделя и короткий срок, Наташа знала, что потребуется очень много времени, чтобы эти воспоминания перестали ее беспокоить.

Четкость картины той ночи исчезла тогда, когда Наташа провалилась в темноту, успев услышать вой автомобильного гудка, словно чей-то крик боли. Потом, когда она несколько раз приходила в сознание, все вокруг было беспорядочным, непонятным, словно состоящим из множества мельтешащих точек, все звуки казались гулкими и далекими, а тело почти не чувствовалось, будто превратилось в воздух. Сознание включалось как-то рывками, щелчками, и она помнила только рваные размытые куски. Помнила множество плавающих над ней где-то очень высоко бледных и круглых, как луны, испуганных лиц; помнила голоса, то утончавшиеся до комариного писка, то грохотавшие, словно горный обвал — и она иногда понимала, что обращаются к ней, но не могла разобрать ни слова; помнила, как летела по воздуху, не чувствуя ни рук, ни носилок, и помнила, как во время этого полета ее голова повернулась, и она увидела…

Больно!

Щелчок. Темнота. Щелчок.

… «омега» стоит, развернувшись поперек дороги, ритмично мигают передние фары…

Ох!

Опять темнота. Щелчок.

…кузов так вмят в дерево, что оно кажется его неотъемлемой частью, а рядом…

Темнота.

… уже видны только откинутая рука, рукав светлого пиджака, запрокинутое к небу лицо — чужое, багрово-страшное, с открытым ртом и вылезшими из орбит глазами лицо мертвого незнакомца…

Кто это? Не может быть, чтобы Игорь…

Больно!

— Наташка!

Вот и Паша пришел. Будет скандал…

Темнота.

В следующий раз она очнулась уже в больнице.

Наташа рассказала обо всем подруге и когда дошла до описания этих обрывков, то снова почувствовала, как к горлу подкатил комок и ощутила глухую ярость. Кем бы ни был Лактионов, он точно не заслужил такой смерти. Уже только на следующий день, в больнице, она поняла, как было глупо обвинять его в чем-либо. На дороге Игорь был такой же жертвой, как и она, его просто использовали, как приманку, а когда он стал не нужен, хладнокровно выбросили то, что от него осталось, да еще и скомкали напоследок, злясь, что снова ничего не получилось. Сохранять хладнокровие, думая об этом, было невозможно. Как это так?! Люди превращались в конфетные бумажки! Поманили яркой оберткой, в которой спрятана бритва, да не вышло ничего — ну и черт с ней, с оберткой! Придумаем что-нибудь другое.

Я — не кусок мяса!

Закончив говорить, Наташа прижала к исцарапанному лбу ладонь здоровой руки и раздраженно потерла зудящие, уже заживающие царапины, пытаясь этим жестом скрыть обуревающие ее тяжелые мысли, но провести Надю было сложно. Не глядя на подругу, она тихо спросила:

— Тебе жаль его, да?

Рука Наташи поползла в сторону, наткнулась на лист бумаги и начала осторожно его поглаживать, словно это движение ее успокаивало.

— Мне жаль, что человек так бессмысленно погиб, — сказала она дрожащим голосом. — Кроме того, я думаю, что погиб он из-за меня, а от этого мне совсем плохо. Его уже… похоронили?

Надя вытащила из сумки сигареты, подошла к открытому окну спальни и закурила, глядя на шумящие дряблые волны жухнущей зелени.

— Не знаю, Наташа. Его… — она закашлялась, — в Питер отправили… Да, наверное уже похоронили. Как же все так… случилось, а?! Как все… неправильно! Хотя… смерть вообще всегда неправильна.

— От чего он умер? — спросила Наташа, глядя ей в затылок.

— Инсульт. Больше я об этом ничего не знаю. Нет, знаю, — Надя повернулась, продолжая держать руку с дымящейся сигаретой за подоконником. — Можно было бы предположить, что все это случилось внезапно — приступ, ну… знаешь, как это бывает? Он дернулся, что-то там нажал, навалился на педаль, вот машина и поехала. Я, честно говоря, так вначале и подумала — ты же понимаешь, что нужно сначала рассматривать рациональные версии?

— Разумеется.

— Но вот в чем беда, Наташа, такое было бы возможно, если б приступ у Игоря случился как раз тогда, когда ты подошла к машине. А ты говоришь, он сидел неподвижно?

— Насколько я могла заметить, да.

— Не мог Игорь управлять машиной, которая гналась за тобой! — вдруг бросила Надя резко и решительно, словно прыгала с обрыва в темную воду. — Он к тому времени давно умер! Часа три просидел за рулем мертвый! — ее голос сорвался и она закончила почти шепотом. — Он от меня уехал в половину десятого, так что может быть и больше.

— Кто тебе сказал?!

— Добрый дядя! Какая разница, Наташа?! Факт в том, что Игорь уже был мертв, когда ты пришла!

Наташу передернуло, когда она вспомнила, как, нагнувшись, стучала согнутым пальцем в боковое стекло.

Игорь! Ты что, заснул?

— Кто же управлял машиной? — тупо спросила она, пытаясь отогнать от себя страшное багрово-распухшее лицо призрака.

Надя кивнула, словно Наташа только что сказала нечто очень разумное.

— Вот именно, управлял! Грешат на всякие там замыкания в двигателе… или где там… не знаю, не разбираюсь я в этом! Только я пообщалась с мужиком, который тебя сбил… бедняга, вот кого еще надо пожалеть — до сих пор заикается. Он как увидел тебя в полете, так его самого чуть удар не хватил…Так вот, мужик этот говорит, что машина ехала точно за тобой — все зигзаги повторяла. Ехала целеустремленно, понимаешь? От короткого замыкания, чето мнится мне, не бывает такого, разве что «омега» на тебя обозлилась, что ты накануне дверцу как-то не так закрыла?

— Значит, получается так, как я и думала. Все это подстроила она, — Наташа закинула руку за голову, поправляя подушку.

— Наташа, — сказала Надя мягко, как разговаривают с душевнобольными. — Это просто дорога.

Наташа презрительно фыркнула.

— Что это с тобой случилось, ты стала таким реалистом! Мы что, поменялись ролями?! Кто все это начал, кто про эту дорогу такие небылицы плел, что…

— Не ори на меня!

— Я не ору! Просто я не понимаю, что с тобой случилось! Ты же сама… Ты что, мне не веришь?! Ты думаешь, я…

— Тихо, тихо, — Надя выбросила сигарету, подошла к Наташе и села рядом. — Ну-ка, успокойся. Я верю тебе во всем, я знаю, что все так и было. Думаешь, я забыла тот грузовик? Нет, Наташа, но я хочу понять, как может какой-то кусок асфальта делать такие вещи?! С чем это связано и почему все это замыкается на тебе — теперь-то ты не будешь отрицать, что на тебе?! Вот черт! — она со всей силы хлопнула ладонью по кровати и опустила голову. — Как будто мало дерьма вокруг, теперь вот еще и это… Мне надо подумать… я даже не знаю, с какой стороны за это взяться. Одно дело наколоть на микрофон члена госадминистрации или накатать текст на тему «Как представители украинской лютеранской церкви из Милуоки борются с абортами в Крыму», но с этим я не знаю что делать.

— Мне одно непонятно, — сказала Наташа задумчиво. — Почему именно Игорь?!

— Ну, как же, чтобы ты подошла, чтобы вышла на дорогу.

Наташа замотала головой.

— Нет, нет! Если уж ей… — она осеклась и вскинула глаза на Надю, и та кивнула устало и одобрительно — мол, действительно, «ей», чего уж там — одушевляй, — …ей нужно было меня выманить, так проще это было сделать с Пашей — он всегда заезжает во двор по этой дороге и, кроме того, Паша мне все-таки, — она оглянулась на закрытую дверь спальни, — ближе как-то, чем Игорь, больше вероятности, что я пойду к его машине… Нет, Надя, что-то здесь не так… Дело тут не только в том, чтобы заманить, а… знаешь, складывается впечатление словно сделали два дела одновременно. Мне кажется, она ждала именно его… Какого черта его понесло на эту дорогу?! Ты называла ему мой адрес?

— Нет.

— Тогда я не понимаю, что ему там понадобилось! Ведь я сказала ему, что дорога разрыта, зачем он туда поехал?!

Надя пожала плечами.

— Если опустить такую вещь, как de mortuis aut bene, aut nihil, то Игорь Лактионов был человеком весьма любопытным, весьма пронырливым и весьма настойчивым. Может быть, он решил вычислить твой дом или тебя выследить — кое-что о тебе он же все-таки знал…

— Да уж, ты постаралась!

— А, прекрати! Ничего такого ужасного я ему не рассказывала.

Наташа приподнялась, пытаясь поудобней пристроить тяжелую толстую руку.

— Ты случайно не знаешь, зачем он хотел со мной встретиться?

Надя пожала плечами и отвернулась.

— Откуда ж мне знать? Это ваши с ним дела.

Наташа искренне рассмеялась.

— Ладно, перестань, наши дела… Ты о наших делах знала больше, чем мы сами, сдается мне… Ты же все это и подстроила. Он к тебе в тот вечер зачем заезжал?

Надя повернулась и посмотрела на подругу так, как смотрят на маленьких детей, не отвечающих за глупость своих вопросов.

— Понятно, — протянула Наташа, ощутив легкий укол (ревности?! злости?! разочарования?!) — Все понятно… Погоди! Картины!

— Что картины? — переспросила Надя, снова отвернувшись.

— У тебя ведь мои картины, помнишь, я тебе отдала?! Он их видел, правда?! Ты показала ему?!

— Я?! Ну если…

— Ой, не ври мне, Надька! — угрожающе произнесла Наташа и толкнула ее в спину здоровой рукой. — Что-то в последнее время ты стала завираться. Показала, правда? Ну, я понимаю, что ты хотела как лучше…

— Ну да, показала! — сердито, с вызовом ответила Надя и повернулась к ней. — Не вижу в этом ничего ужасного!

— Может, он хотел поговорить о картинах? Он сказал, что знает, как мне помочь… а ведь он уже заводил подобный разговор, когда я отказалась ему показать свои работы. Но… с дорогой-то это никак не связано. Вот же идиотизм, а!

— Ничего не знаю насчет дороги, но вот когда Игорь твои картины увидел, по-моему, ему слегка поплохело — наверное, тоже понял, на-сколько они хороши, вернее, насколько хорошо на них можно заработать умеючи.

Наташа скептически улыбнулась.

— Он тебя о чем-нибудь спрашивал?

— Ни о чем криминальном. И не упоминал ни о каких ужасных тайнах, если ты думаешь, что здесь собака порылась. Спрашивал, давно ли ты рисуешь, что, да как, да зачем… в общем, интересовался развитием творческого пути… Впрочем… очень хотел знать, была ли ты когда-нибудь в музейных запасниках?

— Нашего музея? — удивилась Наташа.

— Да, в который он выставку привез. Очень интересовался и, ты знаешь, был почти уверен вначале, что ты там была, но я его убедила, что ты сто лет и в музей-то носа не казала, не то что в запасники. Ведь правильно?

— Да, я никогда не была в запасниках, да и кто бы меня туда пустил? — задумчиво произнесла Наташа, перекатывая в пальцах карандаш. — Зачем ему это было надо?

— Вот этого он мне не сказал. Но думаю, это как-то связано с твоими картинами. Что-то он в них такое увидел.

— Что он мог в них увидеть?

— Откуда я знаю?! — неожиданно рассердилась Надя.

Глядя на ее раздраженное, усталое лицо, никто бы не усомнился в искренности этого взрыва чувств, а, посмотрев в потемневшие, сузившиеся глаза, только укрепился бы в этом мнении. Но Наташа, знавшая подругу очень давно, почувствовала в этой злости какую-то легкую фальшь. Скрытностью Надя превосходила всю городскую администрацию, вместе взятую, ее умение присыпать одни чувства другими было отточено на работе до совершенства, и раскусить ее могли только очень близкие люди — не по выражению лица или глаз — тут дело было безнадежно — все равно, что читать судьбу по ладони статуи. Но Надю иногда выдавал голос, звучавший слишком искренне, в то время как искренность, как раз таки, была ей чужда.

— Может, догадываешься? — осторожно осведомилась Наташа, внимательно разглядывая стертый кончик карандаша и в то же время украдкой поглядывая на подругу.

— Догадываешься… Тебе следует догадываться! Твои же картины, в конце концов! Ты рисовала! С тебя и спрос!

— Но ведь ты же была рядом, когда Игорь их рассматривал!

— Ну и что?! Я не физиономист! Или ты думаешь, у него на лице надписи высвечивались: «Ага! Я увидел то-то и то-то!» Мне он ничего не говорил — тебе собирался! Только еще спрашивал, если тебе это нужно… спрашивал, умеешь ли ты врать.

После этих слов вся беспорядочная информация, которую Наташа получила от Нади, совершенно перемешалась. Зачем Лактионову было знать, на каком уровне находится ее честность? Если это относится к делу, то каким боком? И чем она дала повод к такому вопросу?

— И что ты ответила?

— Правду, разумеется! На работе — умеешь, но в обыденной жизни — нет, даже если очень захочешь.

— И что он? Удивился?

— Да нет, обрадовался. Словно это подтверждало какую-то его теорию.

— Какую?

— Не знаю! — резко бросила Надя и насупилась, и Наташа поняла, что она больше ничего не скажет. А ведь наверняка что-то знает — Наташа была в этом почти уверена. Она вспомнила давний ночной разговор после того, как Надя бросала дороге вызов, и та, словно приняв его, послала им смертоносную перчатку — тяжелую фуру. Она тогда сказала Наде: «Расследуй, делай что хочешь! Я тебе тут не помощник». И в тот момент в глазах подруги словно что-то захлопнулось и она ответила: «Я все равно узнаю!» И ведь с тех пор она ни разу не говорила с Наташей на эту тему, хотя наверняка что-то узнала — Наташа чувствовала это. Надя упряма — и в своей любознательности, и в своем молчании.

— Послушай, ты ведь что-то знаешь! — сказала она как можно жестче. — Надька, скажи мне! Ты же понимаешь, что все это уже не игрушки! Человек погиб!

Надя улыбнулась знакомой улыбкой а-ля TV и аккуратно поправила подругу:

— Умер от кровоизлияния в мозг, что, как тебе известно, обычно считается естественной смертью. К тому же, если эта смерть на совести… дороги, то не кажется ли тебе, что ей проще было всем устраивать инсульты и инфаркты, а не развлекаться авариями, которые обращают на себя куда как больше внимания.

— Что-то я не могу понять — ты мне это объясняешь или себе самой? Смотри, Надька, не наделай глупостей! Ты видишь, что со мной случилось?!

— Во-первых, я… — но тут хлопнула входная дверь, в коридоре послышались голоса и девушки вопросительно подняли головы. Потом Надя спросила:

— Ты кого-нибудь ждешь?

Наташа пожала плечами, потом изумленно округлила глаза, глядя на того, кто просунул голову в приоткрытую дверь спальни. Голова эта была ей смутно знакома, но Наташа никак не могла поверить, что она действительно принадлежит тому самому человеку, о котором она подумала.

— Ну, заходи, чего стесняешься? — пригласила Надя, не сумев скрыть удивление в голосе.

— Привет, девчонки! — сказал Толян и впустил себя в комнату. В одной руке у него был пакет, в другой — чахлый букетик ромашек. Следом вошел Паша с добродушно-покровительственной улыбкой султана, забежавшего между делом навестить свой гарем. Надя встала с кровати и пересела на стул, закинув ногу на ногу и разглядывая дворника с явным недоверием, точно подозревала, что это не он, а кто-то, очень плохо под него загримировавшийся.

— Что это с тобой случилось? — спросила она. — Прошел курс омоложения? Дай адресок. Да ты, Толян, выглядишь просто на пять баллов с плюсом, тобой даже можно заинтересоваться!

— Да ладно, чо там, — смущенно пробормотал Толян. — Ничо такого. В общем… это самое…

Решив, что этого объяснения достаточно, он огляделся, явно ища, куда приткнуть ромашки. Наташа решила эту проблему за него, протянув здоровую руку, и Толян с облегчением неловко сунул в нее букет.

— Это по какому поводу? — спросила Наташа, изумленно взмахнув ромашками.

Изумляться было с чего. И сам Толян выглядел весьма непривычно — мертвецки трезвый, с хорошим цветом лица, с ясным взглядом, усы бодро торчат, а не висят пообычному, как у пожилого кота, старые потертые джинсы по мере возможности отстираны, равно как и обвисшая растянутая футболка. Непривычным было и то, что Толян, судя по всему, зашел просто так, проведать, а не как обычно занять денег. То же, что он принес цветы, вообще не лезло ни в какие ворота.

— Это? — переспросил Толян, опускаясь на стул. — Да так… в кино вон все время показывают, что больным цветы таскают. Катька вот… натырила вчера ночью на кладбище на продажу, да все не спихнула. Ну, я у нее и свистнул…

— Спасибо, Толя, — сказала Наташа и поспешно отложила цветы в сторону. — Как твои дела? Уже не страдаешь от воздержания?

Надя удивленно хмыкнула со своего стула, но ничего не сказала.

— Это он-то страдает?! — Паша вздохнул, разворачивая Толянов пакет. — Щас! Цветет и пахнет, наш работник метлы, да, Толян?! Да-а, видал, как люди завязывают, но чтобы так, с кондачка затоптать такой талант… Видать, у тебя было наитие. Святой дух на тебя снизошел!

— От святого духа другое совсем… снисходит! — буркнул Толян, устраиваясь на стуле поудобней. — Я… это… вообще ненадолго… так толь-ко…

— О! — провозгласил Паша восторженно и помахал в воздухе бутылкой сухого вина, которую только что извлек из пакета. — Смотрите, что принес святой дух! Пойду, отковырну! Тебе, Толян, как — тару брать?

Толян махнул рукой в знак отказа и повернулся к Наташе.

— Я подумал, что тебе в самый раз придется… лекарство вроде…да. Вот на меня один раз Серега, друган мой, с третьего этажа, значит, упал…ну, короче… да. А ты как — на поправку? Вроде тебя не сильно переехало?

— Да нет, самую малость. Спасибо, Толя, что зашел. Чего это ты вдруг, кстати?

Толян пожал плечами.

— Ну…так, в одном доме все-таки живем… и деньги ты мне занимала на покеросинить. Вон, к искусству приобщала…не понятно, правда, ни хрена, но душевно… Когда с тебя картины рисуют, чувствуешь себя…как-то выше что ли… не какие-нибудь там дрова сосновые! Может… оттого я и завязал, что…ага.

Похоже, эта речь истощила его силы, потому что он печально сгорбился на стуле, свесив руки.

— Ты работал у Натахи натурщиком? — заинтересовалась Надя, доставая сигареты. — Давно?

— Да вот за день, как ее стукнули.

— И как — удачно сработались? Натаха, покажи!

— Нет, не надо! — поспешно воскликнул Толян. — Наташ, не показывай. Ты, Надька, извини, но лучше не глядеть — я там такой страх… Нет, не показывай!

Надя, судя по ее виду, собиралась настоять на своей просьбе, но тут вошел Паша с тремя рюмками и открытой бутылкой и аккуратно расположил все на тумбочке.

— Ну вот, — сказал он, поведя на бутылку рукой, — давайте-ка спляшем по быстрому.

— Вот умник, — сердито заметила Наташа, — ты бы хоть чаю человеку принес!

— Ой! Прости, Толян, сейчас! — Паша убежал, несмотря на то, что дворник замахал руками, бормоча «Не надо, не надо!» Оставшийся же контингент с любопытством посмотрел на бутылку, потом друг на друга.

— Я разолью, — сказал дворник и взял бутылку. Глядя, как он привычными отработанными движениями разливает вино, отмеряя уровень на глаз с точностью специалиста, Надя покачала головой.

— Вот это сила воли! — заметила она. — И что, Толян, совсем не тянет. Ни на вот столечко?!

Толян с гордостью покачал головой. Наташа улыбнулась и взяла с тумбочки толстую коктейльную соломинку, через которую пила, чтобы не раздражать поврежденную губу.

Вернулся Паша с чашкой чая, протянул ее Толяну, сказал какой-то милый и глупый тост, чокнулся с Толяном, все засмеялись и поднесли к губам рюмки (чашку, соломинку)…

Как это было… кругом темнота… успеваешь почувствовать ужас? успеваешь о чем-то подумать, когда голова вдруг словно наливается свинцом, а потом в ней взрывается боль, огромная и яркая…словно в голове звезда переходит в сверхновую…начинаешь задыхаться и тело…куда-то исчезает твое тело… и ты умираешь — в темноте и одиночестве…

Вздрогнув, Наташа расплескала недопитое вино и воровато огляделась — не заметил ли кто? Но нет — все разговаривали, не обратив внимания на то, что Наташа на несколько минут выпала из реальности.

Если бы я не согласилась на встречу, ничего бы не случилось?

Она тряхнула головой, пытаясь заставить себя больше не думать о дороге и о Лактионове, но это было сложно. Люди вокруг: Пашка, Надька, Толька (мой муж?! моя лучшая подруга?! дворник с цветами?!) говорят и говорят, как они уже надоели, скорей бы ушли — ведь ей надо работать, работать, выпускать на волю свои мысли, свои образы… нужно, чтобы Пашка вынес старое полукресло на «Вершину Мира», чтобы работать и видеть…

Глаз, мозг, рука.

Наташа снова тряхнула головой, пытаясь сосредоточится на разговоре.

— … нет, я не говорю, что сожалею о тех временах, еще чего, но, видите ли, люди, тогда нас все-таки чему-то учили, хоть и по-дурацки, но учили, — говорила Надя, наклонившись чуть вперед. Казалось, что она внимательно смотрит на собеседников, но в то же время ее взгляд украдкой прыгал по комнате, словно что-то разыскивая. На лице Толяна было выражение легкой печали, Паша же, судя по всему, собирался возражать. — Вколачивали с детства все аспекты морали, нас нашпиговывали благоговением к духовным ценностям, у нас были цели и мы имели какое-то представление о том, как человек должен прожить свою жизнь — понимаете, чтобы не морщить нос, оглядываясь на прошлое. А что сейчас? Есть какие-нибудь цели, кроме того, чтобы выжить. Просто выжить. Подминая под себя других, замыкаясь в мире своих удовольствий, своих безумств, своей свободы, — выжить. Да, свободы. Нам дали свободу, зато мы лишились всего остального. Посмотри, Толян, на молодежь в своем дворе — ты ведь видишь ее, можно сказать, круглыми сутками — и подумай, каковы их цели. Спроси у них… ну… спроси, хотя бы, что такое дружба — да они же обхохочут тебя с ног до головы. Они вместе, пока им это выгодно, но почувствуют опасность — бросят друг друга, разбегутся. А вот мы бы так не сделали — да, Натах?! Натах?!

Сообразив, что от нее требуют ответа, Наташа кивнула, потом произнесла:

— Да, верно. Жаль только, что некоторые превращают дружбу в нечто иное.

— Как это? — поинтересовался Паша, вытряхивая в рот последние капли вина и сожалеюще облизываясь.

— Они могут настолько проникать в жизнь своих друзей, что им может захотеться исправлять или переделывать их жизнь без ведома друзей и их разрешения. Я думаю, они не видят в этом ничего плохого, более то-го, они считают, что творят для своих друзей лишь благо. Но это уже не имеет к дружбе никакого отношения. Это уже не дружба. Власть над чужой жизнью — пусть только одной жизнью, возможность сказать: «Вот теперь он стал таким и у него есть то-то, потому что я сообразил сделать то-то и то-то…» — в этом есть особое очарование, и это очарование способно далеко завести. Такую болезнь может подцепить представитель любого поколения.

— Да ну, брось, как-то это надуманно, — буркнул Паша. — Так не бывает. Правда, Надь? Надь!

Он толкнул под локоть задумавшуюся Надю, и, вздрогнув, та чуть не уронила рюмку.

— Что?! А, нет, Паш, это не надуманно, такое действительно иногда бывает. Только я не понимаю, Наташа, к чему ты это сказала? Это, случайно, камень не в мой огород?! Я…

— Толька!!! — вдруг донесся с улицы истошный женский крик. — Толька!!! Я знаю, где ты сидишь, хрен собачий!!! Ни стыда, ни совести!!! Выходи! Я тебе сейчас устрою! Я тебе твою метлу… — крик оборвался громким кашлем. Толян шумно вздохнул и привалился к спинке стула.

— Задрала! — сказал он тоскливо. — Было б куда — давно б свалил! Как разберусь со всем — сразу слиняю!

— То-о-олька!!!

— Ну же, Толян, — сказала Наташа невесело, — поговори со своей принцессой, прынц!

Дворник хмыкнул, встал, подошел к окну, высунулся по пояс на улицу и заорал: громко и размеренно:

— Отколупнись, короста!!!

Надя, в этот момент допивавшая свою порцию вина, закашлялась и пролила часть на ковер.

— Велик и могуч русский язык! Эх, Толян, не дожили до тебя Даль и Бодуэн де Куртенэ — какой кладезь чисто русского языка потеряли! — заметила она, и ее глаза снова обежали комнату так, словно что-то искали (что же ты ищешь, подруга? скажи мне и я тебе это дам… скажи, не молчи), потом ее взгляд зацепил лист бумаги на кровати рядом с Наташей, и она протянула к нему руку. — А ты все творишь? И в болезни не можешь успокоиться? Молодец, Натаха, ничего не скажешь, завидую я твоему энтузиазму.

— Я бы назвала это несколько иначе, — возразила Наташа и потянула лист к себе. — Дело не в энтузиазме. Это для меня уже образ жизни… вообще жизнь. Как воздух.

— Ого! — улыбнулась Надя и потянула рисунок в свою сторону. Паша недоуменно посмотрел на них, потом встал и подошел к окну, с праздным интересом прислушиваясь к дворницким дебатам. — Ну, дай посмотреть!

Наташа разжала пальцы, и Надя забрала у нее рисунок, поставила рюмку на тумбочку, и склонила голову над листом.

— Все, Натаха, пойду я, наверное, — пробурчал дворник, подходя к кровати. — Слышишь, Катька какой хай подняла, кошелка драная! Всегда весь настрой перепоганит! Слушай, а если бы ты ее этим своим способом нарисовала, она бы страшней меня получилась?

— Конечно, — ответила Наташа, преспокойно отметая в сторону женскую солидарность. — Поэтому, рисовать я ее не буду. У меня в последнее время нервы слабые.

— Ну, еще бы! Ну, счастливо! Пока, Пашка, пошел я!

— Ага, давай провожу до двери — вдруг заблудишься или спрячешься — корми тут тебя потом!

Едва они ушли, Надя взмахнула в воздухе листом и спросила:

— Что это ты пыталась здесь изобразить? Я не понимаю. Отдаленно напоминает человеческое лицо, которое рисовал кто-то очень пьяный.

— Дай сюда! — сказала Наташа и смяла рисунок под изумленный возглас Нади, потом небрежно бросила бумажный ком на кровать. — Он не получился. Я уже продумала его, но во-первых, нужно использовать масло и оргалит, а лучше — холст. Я бы его сделала, но с одной рукой это сложно, а Пашка уперся и не желает мне помогать. Вообще, с тех пор, как он начал вести себя как примерный муж, я не могу сосредоточиться на работе. Он все время мне мешает — видите ли, ему эта ерунда не нравится и у меня от нее едет крыша.

— Как раньше, да? — задумчиво спросила Надя. — Снова за старое?

— Раньше моя работа не имела для меня такого значения.

— Понятно, — пробормотала подруга и опустила подбородок на переплетенные пальцы. — Ну, а что во-вторых? Чего еще тебе не хватает?

— Не чего, а кого. Мне не хватает тебя.

— Что?! — резко спросила Надя и вздрогнула от звука захлопнувшейся входной двери. — Зачем?

— Ну, как это «зачем»? Для натуры. Помнишь, я тебе говорила как-то, что мне следует рисовать только с натуры? Когда я рисую по памяти, в картинах нет жизни — мне нужно смотреть (глаз — мозг — рука), чтобы получилось как надо. У меня есть задумка — я хочу нарисовать тебя, только для этого тебе придется определенное время…

— Нет!

Почувствовав в голосе Нади странные нотки, Наташа подняла голову и удивленно на нее посмотрела. Но если что и было в выражении лица подруги или в глазах — оно уже исчезло, и ее взгляд наткнулся на привычную профессиональную улыбку.

— Это недолго. Ты чего?

— Я понимаю, Наташ, но, видишь ли, у меня сейчас очень много работы. Да и кроме того, я нравлюсь себе такой, какая я есть.

Наташа рассмеялась, слегка недоуменно.

— Ты же не изменишься, если я тебя нарисую!

— Да? А с Толяном что стало? Да шучу, шучу, но Наташ…

— Ты что, боишься, что я тебя каким-нибудь уродом сделаю?! Ты слушай Толяна больше! Не бойся — я тебя нарисую так, что ахнешь!

— Ага, вот этого я и боюсь, — пробормотала Надя. — Хорошо, я попробую найти время, но сейчас я тебе не могу ничего сказать, — она быстро посмотрела на часы. — Все, мне пора. Ну, давай, выздоравливай. Я зайду завтра или послезавтра — не знаю, позвоню сначала…

— Я тебя провожу! — заявила Наташа и отбросила в сторону одеяло, но Надя схватила ее за руку.

— С ума сошла?! Лежи! Что я, дверь не найду?!

— Надя, я сломала руку, но я — не безногий инвалид! Ты думаешь, меня по квартире Пашка на руках носит? Щас! Пусти! Все равно ведь встану!

Скривив губы, Надя убрала руку, и Наташа осторожно повернулась, одну за другой спустила на пол ноги, ухватилась здоровой рукой за спинку стула и медленно выпрямилась. Боль все еще оставалась и тут же радостно заползала по всем направлениям нервов, но это была боль терпимая, и к ней можно было привыкнуть. Чуть согнувшись, Наташа пошла в коридор, и Надя, качая головой, последовала за ней.

— Уже уходите? — крикнул Паша из кухни и закрыл кран. — Сейчас провожу!

— Не надо, Паш, я сама. Закрой дверь, ладно?

— А-а, женщины! — снова проворчал Паша и демонстративно хрястнул дверью о косяк. Наташа включила свет в коридоре и повернулась к подруге.

— Почему ты не хочешь, чтобы я с тобой поработала? Это из-за того, что я сказала, да? Ты обиделась? Надя, я не имела в виду тебя, я говорила вообще…

— Неправда, — отвернувшись, Надя надевала туфли, — ты говорила именно обо мне — и ты это знаешь, и я это знаю. Из-за моего молчания. Знание чего-то, чего не знают другие — это тоже власть. А тебя это раздражает.

— Так ты все-таки что-то знаешь?

Надя улыбнулась.

— Это связано со мной?

Надя улыбнулась еще шире.

— Я не скажу ничего, пока не буду во всем уверена и пока всего не пойму. Так ты только изведешься в догадках. Скажем так: мое знание еще не дожарено, сыровато, ага? И я не обиделась. На что тут обижаться? Все равно, если ты подхватишь грипп и тебе об этом скажут — что, тоже обижаться?

— Я тебя не понимаю! — сказала Наташа сердито и прислонилась к стене.

— Ты знаешь… и слава богу! Я позвоню тебе, хорошо?

— Надя!

Надя обернулась, и на секунду Наташа увидела в ее глазах выражение, которое уже видела однажды, несколько недель назад. Она увидела человека, тонущего и наслаждающегося этим, и боящегося этого. Человек смотрел на нее. Он умолял, чтобы ему протянули руку. Его можно было спасти — даже против его воли.

А потом он исчез.

— Ты, Наташка, работай, — сказала Надя негромко, — только будь поосторожней. Ты говорила про очарование… ты не знаешь, что очаровывает меня и, даст бог, никогда не узнаешь, но я знаю, что очаровывает тебя — твои картины… Я не говорю, что тебе следует забросить рисование — ни в коем случае! — но будь осторожней, а то вдруг растворишься в своих картинах. Знаешь, как некоторые творческие личности с ума сходят?! Легко!

Наташа осторожно улыбнулась и произнесла с пафосом:

— Искусство не приносит зла!

Надина рука застыла на замке, но она не обернулась.

— Верно, не приносит. Но оно может привести к злу. Пока, Натаха! Лечись!

Дверь пронзительно скрипнула, когда Надя отворила ее и вышла на площадку, тяжело качнулась взад-вперед. По лестнице размеренно застучали каблуки, и вслушиваясь в этот звук, Наташа вдруг почувствовала, как у нее сводит сердце — как будто Надя спускалась не на улицу, а куда-то гораздо дальше… Вздрогнув, Наташа дернула дверь на себя и выглянула на площадку.

— Надя! Зачем ты приходила?!

Размеренный стук каблуков на мгновение споткнулся, сфальшивил, и снизу гулко прокатились два слова, сказанные на удивление дружелюбно:

— Пока, Наташ!

Наташа повернулась и вошла в квартиру, а потом неожиданно захлопнула за собой дверь — с таким грохотом, что из кухни выскочил испуганный муж, спрашивая, что случилось. Не отвечая, Наташа доковыляла до кровати и тяжело опустилась на нее, потом повалилась навзничь, закрыв глаза.

Ночью ей снова приснилась дорога, но на этот раз на ней не было ни «омеги», ни Лактионова, и сама дорога на этот раз была странной — словно нарисованная, небрежно заштрихованная карандашом лента. Наташа бежала по ней вперед, что было сил, чувствуя, как эта лента с шуршанием прогибается под ногами, точно бумага, а дорога за ней стремительно скатывалась в рулон, который все рос и рос и приближался, и вот-вот должен был догнать ее, смять и закатать в себя, и когда Наташу наконец-то сбило с ног, сон кончился, и она подскочила на кровати среди скомканных простыней и не смогла сдержать крика.

* * *

На следующий день Паша ушел на работу не разбудив Наташу, и когда она проснулась, солнце уже стояло высоко, и на простыне шевелились длинные тени. Несколько минут Наташа лежала, бездумно глядя на облупившийся потолок, потом со вздохом откинула простыню и босиком пошлепала в ванную.

Из отвернутого крана вместо воды потекло приглушенное бормотание, потом раздался жалобный хрип, словно в кране кого-то душили. Пришлось воспользоваться водой из ведра. Неловко управляясь с умывальными принадлежностями, Наташа чертыхалась и проклинала бесполезную руку, мечтая о том дне, когда гипс снимут, и она снова сможет вести нормальный образ жизни.

В холодильнике было светло и просторно, только на одной из полочек стояла кастрюля с позавчерашним супом да на дверце одиноко белели два куриных яйца. Наташа вытащила их, сунула в ковшик, залила водой и поставила на огонь. Конечно, она бы предпочла яичницу, но приготовить ее, имея в наличии только одну руку, было проблематично, и Наташа решила довольствоваться завтраком из вареных яиц и хлеба. Если яйца сварятся хорошо, правильно, то почистить их она сможет и одной рукой.

Когда она лениво похлебывала кофе, раздался пронзительный телефонный звонок. Наташа отставила чашку в сторону и нехотя поплелась в коридор.

— Алле, Наташенька, ты? Как твое здоровье? Это Таня.

Таня была ее сменщицей по павильону — маленькой, суетливой и удивительно невезучей — у нее постоянно что-нибудь воровали — в павильоне, в троллейбусе, даже просто на улице недавно сорвали цепочку и серьги. В павильоне Таня не столько зарабатывала, сколько отрабатывала — то за калькулятор, то за бутылку-другую вина или пива, от которых ее периодически избавляли добрые покупатели — и Виктор Николаевич не увольнял ее пока только потому, что Таня по совместительству являлась его любовницей. Единственной темой всех ее разговоров был единственный сын, которому недавно исполнилось семь лет — «…ох, Коленька, Колюнчик, мой зайчик бедный, вчера ему опять от Вити досталось — не понимает он его — ведь ребенок без отца рос…». Слушая ее, Наташа всегда согласно кивала, придерживая при себе мнение о том, что «зайчик-Колюнчик», несмотря на свой возраст, отъявленная сволочь и Тане следовало бы не носиться с ним, а попросту хорошенько выпороть. Таня несколько раз приводила сына на работу, и Наташа знала, что Коля, подрастающий Терминатор, держит мать в железных руках и помыкает ею, как ему вздумается. Со всеми окружающими людьми, независимо от их возраста, Колюнчик общался так, словно был индийским махараджей, а все остальные — глупыми слонами, существующими исключительно для его увеселения.

— Как твое здоровье? — повторила Таня как-то жалобно, и Наташа поняла, что сейчас ее будут о чем-то просить.

— Здоровье мое ничего, — сказала Наташа, разглядывая свою руку, — а что случилось?

— Ой, Наташенька, такое несчастье! Коленька мой что-то приболел — вот, сидит тут у меня, такой бледненький, из школы отпросился… не знаю, наверное, что-то серьезное. Я бы хотела после обеда с ним к врачу сходить, а потом посидеть с ним — он же один, больной, не сможет дома. Наташенька, мне магазин не на кого оставить. А Витя…знаешь, ему не понравится, если я закроюсь. Может, ты сможешь подменить меня после обеда, до упора, пожалуйста, а? Наташенька, а я тебя подменю, когда скажешь! А то Виктория Петровна уехала, а до Ольки я не дозвонилась!

— Таня, я даже не знаю, что тебе сказать. Я, конечно, собиралась выходить на работу, но на следующей неделе, а сегодня… Ну, и не знаю — с одной-то рукой я много наторгую? А вдруг сопрут чего?

— Наташенька, если что, я расплачусь. Да и после ограбления теперь к нам милиция часто заходит. Пожалуйста, я тебя очень прошу!

Наташа вздохнула обреченно.

— Ладно. Во сколько ты хочешь уйти?

— В половину второго. Ты подойдешь, да?!

— Ладно.

— Ой, Наташенька, спасибо тебе ог…

Наташа положила трубку, прервав поток благодарности, и посмотрела на себя в зеркало. Выглядела она, мягко говоря, не очень — подживающие ссадины, разбитая губа… Как выразился Паша с присущей ему тактичностью, «…тебя, Натаха, словно долго возили лицом по сельской местности!» Какая торговля — все покупатели разбегутся! Да, с макияжем придется повозиться — хватит ли еще тонального крема, чтобы все синяки и царапины замазать? А с губой что делать?

Едва она отошла от телефона, как он зазвонил снова — наверняка Таня что-то забыла или решила, что их разъединили. Но из трубки раздался скрипучий голос деда.

— Ну, здоровье-то как?

Вспомнив Надины слова о том, что дед в больнице плакал, а, следовательно, переживал за нее, Наташа постаралась говорить как можно дружелюбней, хотя ее неприязнь, усилившаяся после их ссоры, никуда не делась.

— Вроде бы все в порядке, зарастаю. Хорошо, что ты позвонил, я как раз собиралась сама (как не стыдно врать, Наташа!)

— А к врачу тебе когда?

— В понедельник. Но это так, осмотр, а гипс еще нескоро снимут. Так что я, деда Дима, пока еще однорукая.

— Ты уже ходишь, да?

— Конечно! Более того, я сейчас ухожу на работу.

— Уже?! Зачем! Или деньги кончились… так можно и занять у кого-нибудь… и Пашка твой…

— Нет, просто девчонка попросила подменить — у нее сынуля заболел.

Дед презрительно фыркнул в трубку.

— Ну и что, заболел!.. Что, кроме тебя некому? Пусть закрывают тогда! Тоже, оно конечно, на чужом горбу… только и рады… один раз пустишь — не слезут! Не ходи! Идти-то тебе так уж надо…

— Ничего, схожу, меня не убудет! И вообще, деда Дима, тут дальний расчет: девчонка эта в тесной дружбе с моим боссом, а босс ее сынулю на дух не переносит. Она павильон закроет, босс разозлится, сынулю ненароком прибьет или саму Таньку, босса, соответственно, за решетку засунут, павильон закроют — где мне тогда работать?

— Ничего я не понял… болтаешь что-то… язык у тебя как помело! — проворчал дед. — Ходить-то тебе так уж надо? Уже вон — доходилась! У матери твой-то сердце знаешь как прихватывало?! А все потому, что по ночам шляешься. Не те сейчас годы по ночам шляться! Вот уж при Иосифе Ви…

— Деда Дима, — перебила его Наташа, — только не надо лекций о светлом прошлом, я тебя умоляю!

— До скольких ты на работе-то будешь?

— Как обычно, до десяти. Да не волнуйся, ничего уже со мной не случится! Сколько можно, в конце концов…

— И раньше не придешь? До темени опять, да? А то я позвоню тебе вот, после десятито и проверю, что ты там опять удумала! Что, профурсетка-то твоя заходила?

— Надька что ли? — Наташа улыбнулась. — Да, вчера, так что я ей вдоволь на жизнь нажаловалась. Наверное, сегодня зайдет, жаль, меня не будет. Если вдруг позвонит, скажешь ей, что я на работе.

— С чего ей сюда звонить? А что Пашкато?

— Да ничего. Все время работать мешает, достал уже! Поскорей бы уже выздороветь, чтобы все это закончилось!

— Э-э, уходить-то тебе от него так уж надо? — завел дед старую песню, и Наташа, стиснув трубку в пальцах, сердито сказала:

— Ну, все, началось! Ты б хоть на время болезни меня пожалел, а?! Я эту тему обсуждать снова не собираюсь — как сказала, так и будет! Так что, прими к сведению! Ой, черт, деда, у меня там чайник кипит! Ну, перезванивай вечером, ага?! Маман и тетке привет!

Она так быстро и резко кинула трубку на рычаг, словно из микрофона могла высунуться рука деда и схватить ее, чтобы заставить выслушать все припасенные для Наташи поучения.

За эту неделю мать ей звонила по несколько раз в день, даже тетя Лина подходила к трубке и своим воздушным голоском спрашивала, не сильно ли она расшиблась и как у нее дела в школе. Но дед позвонил впервые — удивительно, что вообще позвонил. Но если, как говорит Надя, он переживал за нее, то почему не спросил у нее сейчас, что же все-таки с ней случилось? Мама-то знает, мама конечно ему рассказала, но почему он ничего не спросил у нее, у Наташи? И вообще, сейчас, спустя минуту, ей показалось, что весь его разговор носил какой-то налет искусственности, словно позвонив, дед выполнил какую-то определенную миссию, и после этого Наташа стала ему неинтересна. Скорее всего, мама заставила его позвонить. Может, даже и рядом стояла, следя за тем, чтобы он не положил трубку. Ведь сколько Наташа знала деда, он никогда не показывал своих родственных чувств, если вообще знал, что это такое. Но с чего тогда ему пускать слезу в больнице? Что ж, вряд она ко-гда-нибудь это узнает.

На сборы у Наташи ушло несколько часов — особенно сложно было одеться без посторонней помощи, но все же она справилась с этой задачей, потом, прижав листок бумаги тяжелой книгой, написала мужу записку (снова записка! может им с Пашкой стоит начать переписываться, а в квартире находиться по очереди — сколько бы проблем исчезло!) и, подумав, все-таки положила в сумку очередной блокнот и два карандаша. Уходя, внимательно оглядела комнату — балкон закрыт, шторы задернуты, на этюднике в углу так и стоит портрет Толяна. ЕЕ картина.

Что увидел Лактионов в ее картинах?

Что могло его так обрадовать?

Она думала об этом по дороге, которая сегодня отняла у нее гораздо больше времени, чем обычно, и периодически думала позже, в павильоне, ковыляя от прилавка к полкам и обратно и проклиная свою отзывчивость. Знакомое неумолимое колесо крутилось вовсю. Пиво, минералка, водка, «Пепси-кола», портвейн, водка, пиво, водка, водка, водка… На прилавке выстраивались водочные войска. Весело и приятно для слуха жаждущего звенела холодными боками пивная братия. Бодро шли в атаку сухое вино и портвейн, и только иногда, словно объявляя временное перемирие, о прилавок стукалась, благородно блестя золотой или серебряной макушкой, бутылка шампанского.

Что он увидел?

Она думала об этом, пока покрывала блокнотный лист беспорядочными, на первый взгляд, штрихами, которые постепенно превращались в знакомые лица, и думала, пока рассеянно просматривала газету («Клиент зашел в бар и скончался», «Непьющие грузчики перевезут мебель», «Приборы для размягчения воды по доступным ценам», «Требуется инструктор по славяно-горецкой борьбе», «Привлекательные французы мечтают о счастливой семейной жизни с украинскими дамами»), думала, выходя на улицу с сигаретой и с легкой улыбкой кивая в ответ на сочувственные приветствия знакомых. Но так ничего и не поняла.

Что он мог увидеть?

При чем тут музейные запасники?

При чем тут ее способность лгать?

…когда Игорь твои картины увидел, по-моему, ему слегка поплохело…

Что он в них увидел?

Кто управлял «омегой»?

При чем здесь дорога?

Кто она?

Едва Наташа успевала обдумать один вопрос, как появлялся новый, и в конце концов она совершенно запуталась, так и не выстроив ни одной логической линии. И она возвращалась и возвращалась к работе, а вопросы не давали ей покоя, грубо проталкиваясь сквозь цифры и названия товара. Тени на полу павильона удлинялись, росли, погребая под собой солнечные полоски, потом слились в одно серое пятно, яркий день за поднятыми жалюзи начал бледнеть, истончаться, и вскоре в павильоне зажегся свет, возвещающий о начале вечера и близящемся конце работы. Наташа пересчитала деньги, которые протянул ей очередной покупатель — невысокий бородатый мужчина — и выставила на прилавок большую бутылку персиковой газированной воды. Из-за прилавка высунулись две маленькие руки и уверенно потянули бутылку к себе.

— Лена, перестань! — строго сказал мужчина. — Тяжелая для тебя.

Он взял воду и вышел из павильона, следом выбежала маленькая девочка, скорее всего, его дочь, и, садясь на стул, Наташа невольно улыбнулась, потом нахмурилась. Мужчина с бородой чем-то походил на ее отца — на старой квартире было много его фотографий, и она всегда разглядывала их очень внимательно, пытаясь понять, что же за человек был ее отец…

— Мама, ну что ты мне рассказываешь, я совсем на него не похожа! Совсем ничего общего! Я похожа на тебя!

— А я тебе говорю, что ты больше похожа на папу. Мне-то со стороны виднее!

— Но я же вижу в зеркале…

— А ты не смотри в зеркало. Все равно не увидишь. Это со стороны только видно. Сама ты не увидишь, а вот знающий человек сразу угадает родственное сходство — кто папу твоего знал — сразу скажет: вот Наташка похожа на Петра Васильича…

Наташа повернула голову и посмотрела на темнеющий дверной проем.

Сама ты не увидишь… Это со стороны только видно… Знающий человек…

Она потерла правую бровь указательным пальцем, словно это стимулировало мышление. Ноготь зацепил поджившую ссадину и содрал корку, но Наташа этого не заметила.

…я впервые увидел его картину, когда мне было двадцать два, и тогда меня словно громом ударило… Такая сила, такая страсть и… столько темного… это сочетание прекрасных лиц с уродством души выписано с таким удивительным мастерством — ничего странного, что его начали преследовать — от взгляда такого художника не укрывалось ничего из того, что люди прячут под своей плотью, а кому это понравится? Я занимаюсь им уже двадцать лет… я изучил его манеру досконально, каждый мазок…его картины неподражаемы — я узнаю их где угодно…

— А не пробовал ли кто-нибудь подражать ему?

— Да, конечно, но это совершенно невозможно — во всяком случае, мне не известен ни один художник, которому бы удавалось с такой живостью и с такой страстью запечатлеть человеческое зло. Мне известно, что одна из его дочерей была очень талантлива уже в раннем возрасте, но, конечно, не так, как отец. Кроме того, она погибла вместе с ним, а вторая совершенно не умела рисовать.

— Что же стало с ними: с Анной и с девочкой?

— Этого я не знаю. Да и какая, в сущности, разница? Талант мастера умирает вместе с ним — нам остаются только его следы. Хотя… может он и воскреснет в ком-то из потомков, но я в этом сильно сомневаюсь…

Разговор всплыл в ее памяти так четко, словно был совсем недавно, словно та ночь в музее сменилась сегодняшним утром, а не больше чем недельной давности. Тогда они уехали из музея и разговаривали о Неволине в каком-то ночном ресторанчике — Наташа даже не помнила его названия, но вот разговор этот остался. Он был очень важен сейчас. Отчего-то он был очень важен сейчас. Какая-то его часть…

Двадцать лет.

…изучил досконально… каждый мазок… узнаю где угодно…

Она думала об этом разговоре и раньше, но тогда…

Тогда я не говорила с Надей… я не знала…

Неожиданно Наташа почувствовала, что несколько разрозненных нитей начинают сплетаться в определенный узор. Память, словно очнувшись от спячки, окрепшей рукой выхватывала нужные кусочки из старых разговоров и событий и подбрасывала ей.

Знающий человек…

…сразу угадает родственное сходство…

— Вы правда ничего не знаете о Неволине?

— Да. Я никогда о нем не слышала.

«…еще спрашивал, умеешь ли ты врать… хотел знать, была ли ты когда-нибудь в музейных запасниках…»

Наташины пальцы терли лоб все сильнее и сильнее, размазывая кровь из содранной ссадины по коже.

— Кстати, о несчастном художнике Неволине. Тебе известно, что в запасниках нашего музея находятся две его картины?

Но я никогда не была в запасниках!

«…от этих картин у меня и ощущение такое, словно встретила дальнего родственника…»

— Почему вы так остро реагируете на работы Неволина? Вы так смотрите на них, словно знаете все, словно сами их рисовали…

…несчастный человек, все скормивший своему искусству…

…не растворись в своих картинах…

…сразу угадает родственное сходство…

Все кусочки, все обрывки и часть вопросов вдруг закружились и неожиданно превратились в одно, настолько ясное, что она никак не могла понять, почему не додумалась до этого раньше, и настолько невероятное, что поверить в это было практически невозможно.

— Боже мой! — сказала Наташа и вскочила, а вскочив, тут же схватилась за спину, которая немедленно отреагировала на резкое движение острой болью. — Елки-палки!

Впрочем, что в этом невероятного? Чудовищное совпадение — не более того. Но это правильно, все совпадает, это действительно так. Конечно, теперь понятно, почему Лактионов так обрадовался и помчался на встречу с ней, почему Надя хочет все проверить, прежде чем рассказать, а она наверняка знает. И знала все это время.

Но при чем здесь дорога?

А ведь это Надя тоже знает.

Интересно, знают ли об этом мать и дед? Вряд ли.

Наташа взглянула на часы, потом решительно вышла из павильона, заперла дверь и направилась к телефонным автоматам. На улице уже темнело, но прохожих было много, и Наташа, придерживая загипсованную руку, которая и без того была подвязана тонким шарфом, лавировала среди идущих людей, словно корабль среди рифов, стараясь никого не задеть. Добравшись до телефонной будки, она нырнула внутрь и около минуты стояла, прижавшись лбом к холодному железу телефона и пытаясь отдышаться. Сердце колотилось как бешеное, и его стук отдавался в ушах грохотом — ей казалось, что этот грохот слышат все вокруг и все на нее оглядываются. Как хорошо, что уже стемнело, и никто не сможет ее разглядеть.

Ей следовало показать картины Лактионову сразу, как он об этом попросил. Возможно, тогда бы он остался жив. Ведь именно об этом он хотел ей рассказать.

Именно поэтому он умер.

Поэтому его убили.

Дорога… Тогда должна быть какая-то связь между дорогой и Неволиным, а, соответственно, между дорогой и Наташей. Дороге не нравится Наташа.

Или она боится ее?

…уже давно я намного сильнее, но ты можешь все испортить, все испортить…

Что испортить? Как?

Узор сплелся, но множество нитей осталось лежать в беспорядке, и она не знала, что с ними делать. Яркая, ясная логическая полянка закончилась, и Наташа снова оказалась в хаотической чаще вопросов и обрывков сведений. Дорога. Бред. Кусок асфальта не чувствует. Кусок асфальта не может бояться. Не может убивать. И ненавидеть тоже не может.

Падающий столб, искрящие обрывки проводов… Пятно крови… Грузовик под ярким солнцем и грузовик во тьме с потушеными фарами… Виктория Семеновна… тяжелый взгляд, упершийся в затылок…

Кто управлял «омегой»?

От короткого замыкания чето мнится мне, не бывает такого…

Он к тому времени давно умер!

… все началось, когда на дорогу вышла ты…

— Девушка, вы звоните или что?!

Вздрогнув, она ответила, не повернув головы:

— Да, звоню, звоню!

— Правда?! А мне показалось, что вы там уж спать пристроились.

Не ответив, Наташа облизнула губы, достала кошелек, открыла его, прижав к груди, достала две монеты, опустила их в щель телефона и начала негнущимся указательным пальцем набирать номер.

Раздались короткие гудки. Наташа нажала на рычаг и набрала номер снова. На этот раз трубка отозвалась длинными гудками. Около двух минут Наташа вслушивалась в тягучие равнодушные звуки, потом набрала номер Надиной работы. Там ответили сразу:

— Ну, чего теперь?!

Наташа крепче сжала трубку.

— Здравствуйте, извините, а Щербакова уже ушла?

— Щербакова… — задумчиво протянул голос, — а-а, Надька что ли?! Так давно уже.

— Извините пожалуйста, если она вдруг появится, передайте, чтоб позвонила Наташе, Чистовой Наташе.

— Наташа? — голос оживился, и в нем появилась нотка узнавания. — Это Сергеич.

— Привет, Сергеич! Так ты передашь?

— Ну. Ежели буду в состоянии, — сообщил Сергеич и отключился.

— Черт, Надька, где же тебя носит?!! — пробормотала Наташа и вышла из будки.

До закрытия оставалось полчаса. Кое-как она промаялась двадцать минут, обслуживая покупателей с плохо скрываемым раздражением, но в двадцать один пятьдесят все-таки не выдержала (катитесь-ка вы, Виктор Николаевич и Таня в обнимку с Колюней!) и закрыла павильон, выставив двух недовольных клиентов.

На улице уже совсем стемнело. Еле-еле шла Наташа среди ярко освещенных пятиэтажек — даже пол-рабочего дня было серьезным испытанием: снова разболелась спина, руку тянуло в гипсовых оковах, а по вискам словно кто-то весело барабанил пальцами в железных перчатках. Несколько раз она останавливалась отдохнуть, но лучше от этого не становилось. Ей казалось, что она никогда не доберется до своей квартиры.

Но вот, слава богу, и дом показался!

Сбоку раздался пронзительный визг тормозов, и Наташа лениво повернула голову. С ярко освещенного полотна трассы на сквозную дорогу выскочила, тревожно сияя огнями, машина «скорой помощи», ее занесло, мотнуло туда-сюда, и она исчезла за противоположным домом. Несколькими секундами позже снова донесся визг тормозов — «скорая» остановилась где-то недалеко от дома, на дороге.

Но на дорогу не выходят подъезды окружающих ее домов.

У Наташи тревожно сжалось сердце, и она пошла быстрее. Пересекла двор и резко остановилась, словно с размаху налетела на невидимую стену.

Фонари вдоль дороги так и не горели, но сейчас это было и ни к чему. Все пространство под платанами было залито ярким светом фар стоявших на дороге нескольких машин, в том числе и милицейской, тут же застыла и «скорая», продолжая рычать двигателем. Вдоль обочины толпились люди, возбужденно переговариваясь.

Одну из машин, развернутую под острым углом к обочине, Наташа узнала сразу — это была Пашкина «копейка» с распахнутыми передними дверцами.

Наташа побежала.

Она не стала выискивать свободное от людей местечко, а врезалась в толпу с размаху, больно стукнувшись о чью-то спину. Раздался возмущенный окрик, перед ее глазами на мгновение мелькнула дорога, косо стоящая посередине старая белая «тойота» с густой паутиной трещин на лобовом стекле и темными брызгами на капоте, мелькнули люди в белом, склонившиеся над чем-то, лежащим на асфальте. Потом она услышала голос, показавшийся ей смутно знакомым. Голос крикнул: «Не пускайте ее!», Наташу толкнули назад, кто-то схватил ее за здоровую руку, дернул, она повернулась и увидела мужа.

— Н-не… туда… — выдавил он из себя и отступил назад в тень, потянув ее за собой. Наташа автоматически шагнула следом, не сводя с него остановившегося взгляда.

Даже полумрак не мог спрятать мертвенно-бледного лица Паши и переполненных ужасом глаз. Его нижняя челюсть, прыгала, точно он беззвучно давился, а на лбу набухала громадная шишка. Рука, которой он держал Наташу, дрожала, и пальцы все сильнее и сильнее сдавливали ее запястье. Паша походил на перепуганное до смерти привидение, и его вид был настолько ошеломляюще страшен, что Наташа отшатнулась, но его пальцы сжались еще крепче и не пустили ее.

— Что?.. — спросила Наташа одними губами, чувствуя как у нее подкашиваются ноги и грудь наливается холодом. — Кто там?

— Они… еще не говорят… ничего не разобрать…я…

— Кто там?!! — закричала она ему в лицо, брызгая слюной, и рванула руку к себе. — Пусти!!!

Паша качнулся вперед и застонал. Наташа никогда не слышала, чтобы он издавал подобные звуки, и это подтверждало то, что случилось что-то страшное.

— Она выскочила! — пробормотал он, продолжая мять ее запястье. — Я не хотел сюда ехать… а она выскочила… я видел, как ее… ее…

Наташа вырвала руку и повернулась. Часть людей теперь смотрела на нее, и она увидела знакомые лица соседей, на которых было сочувствие, ужас, любопытство и что-то еще, как будто они знали что-то особенное. Наташа медленно пошла вперед, и люди, перешептываясь, расступились перед ней.

С асфальта как раз поднимали изломанное человеческое тело с безжизненно повисшими руками, и на мгновение Наташе показалось, что это и не человек вовсе, это не может быть человеком — страшная, испачканная в чем-то темно-красном кукла с длинными слипшимися волосами, с кровавой маской вместо лица, на которой поблескивают блестки прилипшего стеклянного крошева, грязное, порванное в нескольких местах платье, распахнутое на груди, заляпанный красными брызгами белый кружевной лифчик, на том месте, где должен быть рот, вздуваются темные блестящие пузыри… на запястье одной из болтающихся кукольных рук — часы с большим овальным циферблатом…часы…

…как тебе часики, а? круто? Славик осчатливил…

Откуда у ЭТОГО Надькины часы? Это же Надькины часы! Славка привез их из…

Понимание обрушилось на нее, словно гигантский водяной вал, погребло под собой, отняло воздух, отняло все мысли и вонзило зубы глубоко в сердце. Наташа кинулась вперед и почти коснулась болтающейся безжизненно руки, когда кто-то в темном преградил ей дорогу, поймал и начал настойчиво отодвигать назад, а она колотила его здоровой рукой и что-то кричала, сама не понимая что кричит. Лицо одного из санитаров повернулось к ней и сказало — голос прозвучал словно откуда-то издалека:

— Блин, да уберите ее отсюда! Уберите! Родственница?! Уберите — не хватало еще одну забирать!

— Она живая! — громко крикнул кто-то ей в ухо. — Отойдите, не мешайте! Вы родственница?! Сестра?!

Неопределенно мотая головой, Наташа позволила отвести себя в сторону — слово «живая» слегка отрезвило ее, заставив замолчать, но и совершенно лишило сил. Тело казалось каким-то мягким, желеобразным, словно из него вытащили все кости. Она ничего не понимала. Она совершенно ничего не понимала. Она знала только одно — там Надя, и Надю уносят.

— Постойте тут, ладно? Я сейчас подойду.

Сообразив наконец, что это милиционер, Наташа пробормотала, безуспешно пытаясь придать голосу твердость:

— Можно и мне поехать?

— Я узнаю.

Он ушел, и Наташа почти сразу услышала раздраженный и усталый голос, который произнес громко:

— Ты чего, мужик?! Куда мне ее пихать?! Мы и так с двух адресов! Клиентов полный чемодан! Э! Все, закрывайте! Леха, документы ее перекинь! Пусть в хирургию подъезжают, скажи ей! За водилой из «тойоты» приглядите — за ним уже другие приедут — нам некуда!

Громко хлопнули дверцы, «скорая» тронулась с места, свернула на объездную дорогу и умчалась. Наташа осталась стоять, глядя ей вслед. Ее окружили соседи, что-то говорили ей, даже кричали, но она не слышала ни слова. Мир, в котором она находилась сейчас, был пуст — ни соседей, ни дороги, ни платанов — она видела только тонкую руку, украшенную нелепым красным липким узором и золотистый овал часового циферблата, на котором стрелки, несмотря ни на что, продолжали неутомимо отсчитывать время.

* * *

Медленно-медленно Наташа положила телефонную трубку, опустилась на банкетку и закрыла глаза ладонью. Слез не было — не было совершенно, но ей вдруг отчего-то захотелось спрятаться в своих ладонях, чувствовать веками тепло своих пальцев и не видеть ничего вокруг.

Все было плохо, все сводило с ума, но самым ужасным испытанием был только что состоявшийся разговор с Надиной матерью. Сообщать кому-то, что с его близким случилось несчастье — миссия всегда обреченная на боль, а если этот человек при этом еще твой друг, то больней вдвойне.

Едва трубка коснулась рычага, как Наташа тут же забыла все, что только что сказала. Боль осталась, но слова исчезли — она только знала, что Надины родители уже едут в больницу. Сейчас туда поедет и она.

Наташа прошла в комнату и начала рывками стягивать с себя платье. Материал трещал, рвались нитки, но она, не обращая внимания, все дергала и дергала, закусив верхнюю губу и сузив глаза.

Паша, сидевший на диване, свесив руки, встал и неуверенно подошел к ней.

— Давай помогу.

— Уйди! — бросила Наташа, отвернулась и, продолжая действовать одной рукой, таки сняла платье и швырнула его на пол. Потом подошла к шкафу и достала брюки. Села в кресло и начала одеваться.

— Куда ты? Сейчас тебя туда никто не пустит!

Наташа резко подняла голову и сказала:

— Я слышала, что ты рассказал ментам: ты ее подвез, потом вы поссорились, она выскочила из машины и тут ее сбило. Они тебе, может, и поверили, только не думай, что я на это купилась! Зачем ты там остановился?

Паша молча смотрел на нее сверху вниз. Уголок его рта начал подергиваться, что бывало, когда он очень нервничал. Он поднял руку, потом опустил ее, попятился и сел на диван. Его лицо стало непроницаемым.

— Что значит «зачем»? Просто поболтать. Что такого?

Наташа смотрела на него несколько минут, потом ее глаза расширились, она уронила брюки, опустила голову и прижала ладонь ко лбу. Все Надины недомолвки, все странные высказывания о вмешательстве в чужую жизнь и реакция на вчерашний разговор теперь были ей понятны, и Наташе хотелось выть от безысходности и собственной слепоты.

— Какая же я дура! — глухо сказала она, глядя в пол. — Давно это продолжается?

Наташа услышала, как скрипнул диван, а потом Паша ответил:

— Ну… года полтора. Я собирался тебе рассказать…

— Не говори ерунды! — отозвалась Наташа безучастно. — И не напускай на себя страдальческий вид. Я виновата не меньше тебя. Мне следовало сообразить, в чем дело, и уйти от тебя к чертовой матери гораздо раньше, а не разлагаться тут, в ТВОЕМ доме! — она подняла брюки, посмотрела на часы и снова начала одеваться. — Вот она, значит, все-таки, твоя вечерняя работа, вот почему…

— Все это было несерьезно — так, баловство одно — ну, с кем не бывает, Наташ…

— Мне наплевать, что это было, Паш. Черт, узнай я это месяц назад, такой бы скандал, наверное, устроила, ревела бы белугой, мебелью кидалась. Но сейчас мне действительно наплевать! Я хочу только знать — что случилось на дороге?

— Слушай, если б ты видела… если б… ты же не знаешь ничего! Ты не знаешь, как это было! Я…

— Да, да, — нетерпеливо проговорила Наташа. — Понимаю. Что случилось на дороге?! Говори быстрей, мне нужно ехать! Что там случилось?! Что вы вообще там делали. Не лучшее место для увеселений — в аккурат напротив родимого дома! Ты что — с ума сошел?! Или обнаглел вконец?!

Пашина рука потянулась к веревочке-выключателю стоявшего рядом с диваном торшера и дернула ее вниз с легким щелчком, и снова дернула, и снова, перемещая Пашу то в круг яркого света, то в полумрак. Часть ужаса от происшедшего исчезла из его глаз, уступив место раздражению и легкому смущению.

— Никогда мы там раньше не останавливались — что я — дурак?! — сказал он. — А сегодня Надька попросила.

— Надька тебя об этом попросила?! — переспросила Наташа, не веря своим ушам. — Она тебя попросила остановиться на этой дороге?! Ничего не понимаю! Зачем?! Почему на этой дороге?!

— Откуда я знаю! — щелчок — и свет снова погас. — Попросила и все. Я не хотел, конечно… но она… Сказала, что вблизи от дома опасно, а опасность ее возбуждает… Слушай, она все-таки стервозная баба, твоя Надька, но я… Слушай, я… ну, виноват, да… но я… Ну, все гуляют… не обходится без этого… ну, ты пойми, я же не каменный! Ну, сделал глупость, ну что?! — Паша встал и начал нервно ходить по комнате. — Ну, хочешь — ударь меня! Может успокоишься тогда. Ну я уже собирался с ней развязаться, но она сегодня настояла… в последний раз… Ну все закончиться было должно сегодня! Ну, пойми ты! Натаха! Я же от тебя никуда!

— Ну, остановились вы на дороге и что? — нетерпеливо спросила Наташа. — Что было потом?

Паша повернулся к ней. На его лице были изумление и негодование.

— Ты что, ничего не слышала?! Тебе что, абсолютно все равно, что твоя лепшая подружка твоего мужа тра…

— Что произошло, когда вы остановились?! — перебила его Наташа, повысив голос. — Мне сейчас нет дела до ваших постельных забав! Что произошло?!

Паша снова плюхнулся на диван и начал тереть виски ладонями.

— Не знаю, что ты там себе накрутила, но я не виноват! Она просто взяла и выскочила на дорогу!

— Врешь! — сказала Наташа тихо. — Расскажи, что случилось! Не тяни, Паша! У меня мало времени! Что-то было…странное?

Паша вскинул на нее глаза, и она увидела в них страх.

— Откуда ты знаешь?!

— Что было, Паша?

— Ну… — он помялся, — знаешь, я сегодня не пил… но это самое… я не знаю… бред какой-то! Я до сих пор не пойму — то ли в машине кто поковырялся… хотя, конечно…

Он прикоснулся к громадной шишке на лбу и поморщился.

— Господи, вспомнить жутко!

— Что-то случилось с машиной?

— Мы остановились, я тачку заглушил… ну и… это самое… ну, понимаешь, да? Ну… я сказал, что ненадолго… Надька еще сказала: «Да, да, ненадолго… мы сразу поймем, когда все». Че она имела в виду, а?

— Не знаю, тебе видней.

— Ну а потом… ну, мы… а потом вдруг двигатель завелся… сам завелся, понимаешь… я к ключу и не прикасался! Шиза какая-то! Я ж ключ не трогал, а тачка раз и покатила вперед! Сама, прикинь! Как в кино, знаешь?! Ну, я, конечно, на измену подсел, ногой в тормоз, за руль — ни в какую — мертво! Я думаю: ни хрена себе — замкнуло что ли?!! Только, какое это на хрен замыкание, когда еще и руль через пальцы проворачивается сам по себе, и нас на встречную несет?!! А с того конца уже чьи-то фары прутся на дикой скорости — точно на нас! И не сворачивает, гад, а ведь должен был видеть, что мы едем — фары-то у меня горят! Ну, думаю…

Паша мотнул головой и ударил себя кулаком по колену.

— Натаха, ну не понимаю я ничего! Я же не лох какой-нибудь, свою тачку наизусть знаю, но я ничего не понял! Так же не бывает! Мистика какая-то! Тачка в порядке была! Я утром проверю, конечно, но… Может у меня глюки были, а?! Может, не так все было, а я просто вырубился?! Может, я какую заразу подцепил или траванулся?!

Наташа покачала головой и произнесла срывающимся голосом:

— Пашка, Пашка, если б все действительно было так, как бы это было здорово! Ты мне скажи, что Надька делала, когда вас понесло на другую сторону? Она что-нибудь сказала?

— Ты знаешь, да, теперь я вспомнил, потому что ни к месту это было совсем… Она вначале сказала: «Вот сука, обхитрила!» Но, Натаха… там никого не было! — Паша вскочил, подошел к ней, наклонился, и над Наташе нависло его блестящее от пота лицо. Он тяжело и хрипло дышал, словно заядлый курильщик, пробежавший стометровку. — Там же никого не было! Никого, понимаешь?!! О ком она говорила?!

Не дождавшись ответа, он опустился на палас и прижался мокрой щекой к ее голому колену.

— А потом… тачка метрах в двух была… а Надька вдруг как завопит: «Я здесь!»… и вот тут-то она из машины и сиганула… а тачка эта тут же повернула, как специально, и за ней… — он повернул голову и уткнулся в Наташино колено лбом. — Натаха, как она ее ударила… как ударила… как она кричала… я не могу… всю жизнь сниться будет… не могу…

Наташа машинально опустила руку и начала гладить его по взъерошенным волосам, неотрывно глядя на противоположную стену комнаты и не видя ее.

— Хуже всего… когда Надька выскочила, тачка-то моя заглохла… встала, как мертвая… вот меня и приложило тогда… Если бы Надька осталась… ничего бы не случилось… я не успел ее поймать…я бы не успел… она так неожиданно выскочила…Е-мое, ну какого хрена она выскочила… прямо под колеса… наверное, спастись пыталась… если б я успел… но я же не знал, Натаха, понимаешь, откуда я мог знать?!

— Перестань, ты ни в чем не виноват, — произнесла Наташа медленно, продолжая гладить его волосы. Паша поднял голову, удивленный звучащей в ее голосе странной отчужденной лаской, смешанной с горечью и болью. — Только… дурак ты, Паша. Она тебе жизнь спасла, а ты этого даже не понял.

— Чего?! — изумленно спросил Паша.

Конечно, было глупо говорить ему это. Паша не поймет, потому что ничего не знает. В сущности, он не виноват в том, что случилось. И откуда ему было знать, для кого предназначались Надины слова. Да, там никого не было. Но ее услышали. И тому, кто ее услышал, нужна была именно она. Не Паша. Поэтому как только Надя покинула машину, к Паше потеряли всякий интерес. Потому что Надя знала.

Но почему Надя заставила его поехать именно на дорогу? Она явно хотела, чтобы Наташа их застукала — это понятно теперь. То, что видишь своими глазами, производит больший эффект, чем просто слова. Скандал, хлопанье дверьми и — прощай Паша! А сама Наташа свободна как ветер. И теперь работает без помех. Надя знала ее и понимала, что такой измены она не простит. Как все придумано, а! Она не смогла повлиять на Наташу сама, поэтому забрала того, кто ей мешал, и совместила приятное с полезным, переступив через моральные принципы ради цели, которую считала благородной.

Очарование власти.

Никто не имеет права быть богом.

Но почему вдруг такая спешка? Почему именно сейчас? И почему на этом ужасном месте?

Напротив дома?

Что-то во всем этом не вязалось. Надя посчитала, что на дороге ей ни-что не угрожает — в этом она ошиблась. Но ведь Надя должна была понимать, что после случая с Лактионовым Наташа близко не подойдет к дороге, даже если на ней будет стоять двадцать Пашкиных машин. По-чему же она заставила Пашу поехать на дорогу?

Непонятно.

Если хорошенько подумать, то виноваты были все трое. Каждый играл в свою особую игру фигурками, слепленными из эгоизма, каждый считал, что все делает правильно, но они ошиблись, игра оказалась общей, а игроков четверо, а не трое, и этот четвертый обыграл их всех. Раньше он уже забрал Лактионова, а теперь хочет забрать Надю. Даст бог, он ее не получит!

— Помоги мне одеться, — сказала Наташа, наклонилась и подняла брюки. Паша хмуро посмотрел на нее.

— Ты все-таки поедешь? Тебя не пустят.

— Значит, буду сидеть под дверьми, пока не пустят! Она выживет, Паша, я уверена, она должна выжить, и я не уеду оттуда, пока не буду знать точно, что она поправляется.

— Я поеду с тобой, — заявил он, помогая ей натянуть брюки.

— Нет. У тебя, Пашик, будут другие дела, — Наташа встала, подошла к шкафу и достала из ящика деревянную шкатулку, в которой хранились их сбережения. Вытащила большую часть денег, сложила купюры пополам и повернулась к мужу. — Ты, Паша, сейчас соберешь свои вещи, что тебе может понадобиться, и поедешь на недельку к своим родителям. Я же поживу тут одна. Пожалуйста, Паша, я тебя прошу не возражать мне, не возмущаться и ничего не спрашивать, а просто выполнить мою просьбу — после того, что случилось, я имею полное право чего-то требовать. Я не хочу устраивать скандалов — мне слишком плохо и у меня много дел.

Паша упер в нее тяжелый взгляд.

— Собираешься меня бросить?! Подумай, можно…

— Я ничего не собираюсь, — устало сказала Наташа и пошла к двери. — Я только прошу, чтобы ты на какое-то время уехал. Разбираться, кто кого бросит, будем потом.

Паша кинулся следом и схватил ее за руку.

— Ну ты вобще! Тебе что, действительно совершенно наплевать?! Ты себя так ведешь, словно я тебе не муж, а так, зашел спичек попросить! Я не дам тебе вот так все испортить! Я понимаю, в каком ты состоянии, но делай, пожалуйста, допуски! Это Надька тебе мозги затерла! Это она же нам все испортила! А ты ей помогла! Ты же ничего не видела за своими картинами, тебе по фигу было, что у меня творится! Всегда было по фигу! Иди, иди, но я никуда не поеду, а твою мазню всю повыкидываю к чертовой матери!

Он отпустил ее и размашисто зашагал по комнате, продолжая говорить, и слова звучали резко, отрывисто и обособленно, вонзаясь в воздух, словно разрывные пули:

— В квартире! Не повернуться! Кругом! Ящики! Твои! Краски! Бумага! На кисточки! Вечно! Наступаешь! Шагу! Ступить! Невозможно! Чтобы! Не! Влезть! Во! Что-то! У! Тебя! Совсем! Поехала! Крыша! На! Этой! Почве!

Наташа прислонилась плечом к косяку двери и смотрела на мужа с недоумением и разочарованием. До этой секунды ей казалось, что ей удастся расстаться с Пашей тихо, мирно, по-дружески легко, но теперь она поняла, что этого не будет. Устрой она скандал, и Паша первый бы его прекратил и все уладил миром, но она сделала по-другому, и безразличия он не стерпел.

— Прекрати, — тихо сказала она.

— Если! Бы! Хоть! Рисовала! Что-то! Нормальное! Вазочки! Цветочки! А то! Какие-то! Уроды! Каких-то! Алкашей!

Он схватил с этюдника картину, для которой позировал Толян, и остановился посреди комнаты, внимательно глядя на портрет. Он стоял так почти минуту, а его пальцы сжимали рисунок все крепче и крепче, точно погружаясь в него. Потом Паша легко, даже как-то грациозно развернулся, склонился и бережно поставил картину на пол, прислонив ее к сидению кресла, и прежде, чем Наташа сообразила, что он хочет сделать, со всей силы ударил по картине босой ногой, и тонкий оргалитный лист с треском переломился пополам.

Вскрикнув от неожиданности, Наташа отшатнулась назад. Половинки сломанной картины тихо сложились, словно прочитанная книга, и Наташе показалось, что в комнате на мгновение будто стало темнее, точно через нее пролетела чья-то торжествующая тень. Но наваждение почти сразу исчезло, и в комнате остался только Паша, который смотрел на испорченную картину с растерянностью и каким-то детским смущением.

— Извини, — пробормотал он, нагнулся и осторожно поднял неровные половинки. — Пожалуйста, Натах, я не знаю, что на меня нашло. Наверное, это из-за Надьки. Прости, я не хотел.

…если долго смотреть на них, можно почувствовать в себе что-то опасное, можно даже сделать что-то…

Не больше минуты.

Значит, я сильнее, чем он.

— Наташа, — сказал Паша и шагнул вперед. Половинки в его руках выглядели безжизненно и нелепо. Картина была мертва.

Пуста.

Наташа молча повернулась и вышла из квартиры, не закрыв за собой дверь.

* * *

К Наде ее пустили только поздним утром, после того, как от нее ушли родители, которых она и Слава с трудом уговорили поехать домой поспать, дав клятвенное заверение, что из больницы никуда не уйдут и в случае чего обязательно позвонят. После этого еще пришлось длительное время уламывать дежурную сестру с помощью денег (родителей Нади она пропустила без разговоров, так как Надин папа занимал немаленькую должность в правоохранительных органах и ради посещения блудной, давным-давно рассорившейся с ним дочери, был готов снести весь больничный комплекс), поскольку заходить в реанимацию, в принципе, было запрещено, но Слава к концу разговора начал махать такой солидной пачкой денег, что молоденькая сестра все же сдалась, сбегала на разведку, потом принесла два халата, приказав: «Туда и обратно!» К тому времени Наташа совершенно охрипла от бесчисленного множества выкуренных сигарет и по коридору ходила зигзагами, иногда слепо натыкаясь на стены, — давали знать о себе волнение, усталость и еще не окрепшее здоровье, и Слава, выглядевший немногим лучше, несколько раз почти выносил ее на улицу проветриться.

Наташа приехала в больницу второй — после Надиных родителей, Слава же приехал сразу за ней. Когда они встретились на лестнице, и он заговорил с ней, Наташа вначале не поняла, чего от нее хочет совершенно незнакомый человек и какое отношение он имеет к ее подруге, но, приглядевшись, узнала Славу и ужаснулась. В обыденности Слава был веселым парнем, не наделенным особой красотой, но этот недостаток с лихвой возмещало мощное обаяние, перед которым не мог устоять никто — Слава всегда казался Наташе похожим на электрическую лампочку, которая внешне сама по себе ничего особенного не представляет, но горящий в ней яркий и теплый свет совершенно это скрывает. На лестнице же Наташу окликнуло бледное невыразительное привидение, которое не имело со Славой ничего общего. Свет в лампе погас.

Когда Наташа вошла в палату, она не смотрела ни вперед, ни по сторонам — только под ноги, на старый розоватый линолеум, исчерченный следами кроватных колес — слишком свежо было в памяти недавнее жуткое кровавое видение, не имевшее ничего общего с ее веселой подругой, и поднять глаза ей было невыразимо страшно. В палате остро и пугающе пахло лекарствами и болью, и этот запах еще сильнее придавливал ее взгляд к полу. Наташа подошла к одному из стоявших возле высокой железной кровати стульев и села, по-прежнему глядя в пол.

— Наташа.

Незнакомый шепелявый голос, тихий, невесомый, похожий на шуршание сухих водорослей заставил ее вздрогнуть. Наверное, она не туда зашла. Это не голос Нади. У нее совсем другой голос, совершенно другой. Этот голос принадлежит какой-то старухе.

Наташин взгляд начал медленно-медленно карабкаться вверх — колесо, кроватная ножка, решетка-бортик, край сероватой застираной простыни с черной печатью, тонкая бледная рука поверх простыни (конечно, это не Надя — Надя летом успела вволю поваляться на пляже, у нее хороший загар)… Ее взгляд добрался до лица, и все слова, которые Наташа старательно обдумывала и копила в коридоре, превратились в короткий, какой-то квакающий вдох.

— Жуть, да? — прошелестел снизу тихий голос, и в нем послышалась улыбка. Наташа вздрогнула, когда разбитые губы Нади приоткрылись, показав страшную причину изменения ее голоса — неровные обломки и дыры на месте зубов. — Наклонись. Больно… говорить.

Наташа послушно подвинулась ближе к приподнятому спинкой реанимационной кровати бледносерому лицу, странно далекому и серьезному, словно Надя повзрослела на много десятков лет и знала такие вещи, которые Наташе, молодой и глупой девчонке, никак не понять. Ей хотелось заплакать, но не было ни единой слезы, ей хотелось сказать Наде что-нибудь хорошее, но не было ни единого подходящего слова. Вместо этого она попыталась взять себя в руки — нельзя, чтобы Надя видела, как она потрясена ее видом…и ведь это только лицо, она не видит то, что укрыто больничной простыней.

— Говорят… я… в критическом… состоянии… — каждое слово давалось Наде с огромным трудом, и на лице ее было такое выражение, словно с каждым произнесенным звуком от нее отрывали лоскут кожи. — Это как… хреново… или совсем хреново?

— После того, что ты сделала с той машиной, это нормально, — пробормотала Наташа, пытаясь улыбнуться. Надя закрыла глаза, потом по ее лицу пробежала легкая судорога.

— Тошнит, — прошептала она, и от уголка ее глаза к виску проползла слеза, соскользнула и впиталась в плоскую подушку. — Больно…

— Я сейчас позову… — Наташа вскочила, но Надя слабо качнула головой.

— Не нужно… это все время…теперь…сядь…

Наташа подчинилась, часто моргая и чувствуя в глазах какое-то жжение — то ли предвестник долгожданных слез, то ли следствие переутомления. Она переплела пальцы и уткнулась в них подбородком, чтобы Надя не видела, как дрожат ее губы.

— Теперь…я понимаю, ка…каково тебе… пришлось… как это… больно… хотела бы… я…вот куда… меня завело мое…я хотела…Паша…

Наташа наклонилась и осторожно прикоснулась к безвольно лежащей на простыне руке — так осторожно, словно та была из снега, а ее пальцы из раскаленного металла.

— Не надо, я все знаю про Пашу. Я все знаю — что, как и зачем.

Надя закрыла глаза.

— Прости…

— Перестань, — буркнула Наташа. — Мы об этом просто забудем, ладно? Ничего не было. Единственное, что сейчас важно, это хорошая погода в День города.

— День…города? — недоуменно переспросила Надя. Наташа кивнула, стараясь выглядеть бодрой и жизнерадостной. Насколько ей было известно, все больные в основном делились на две категории: одни любили, чтобы их все жалели, обливали слезами и кляли себя за то, что недоглядели, другие же предпочитали, чтобы с ними общались, как с абсолютно здоровыми людьми. Все то время, что Наташа знала подругу, она всегда считала, что та относится ко второй категории.

— День города. Через две с половиной недели. Теперь-то я, видишь ли, могу пойти. Даже обязана. Мы с тобой купим себе по воздушному шарику, будем гулять по бульварам, пить пиво, есть орехи, слушать музыку, танцевать на площади и цеплять самых симпатявых парней. Так что сроку тебе две с половиной недели.

Надя улыбнулась, и на этот раз в улыбке не было боли, только благодарность.

— А…как же… праздничная выручка?

— К чертовой матери! Пусть Колаич сам торгует! Ты, Надька, давай… это все пройдет, я тогда тоже думала, что все, но вот… — Наташа запнулась, пытаясь подобрать слова. Рука под ее пальцами дрогнула.

— Я хотела… лучше… хотела, чтобы ты…работала…я не выбралась в этой…жизни ни…на одну вершину, но ты выберешься… Прости… не получилось…у меня побыть богом…ма-аленьким… таким богом…

— Неправда. Ты спасла Пашку. Ты ведь могла остаться в машине. Я знаю, как сильно ты хотела избавить меня от него. Ты знала, что эта «тойота» не свернет, но ты вышла и позвала ее за собой…Нет, Надя, у тебя очень даже получилось побыть богом…даже больше, потому что богам на наши жизни давно наплевать!

— Ого! — шепнула Надя и прикрыла глаза, словно держать веки открытыми ей было очень сложно. — Это… сильно… только, может быть, напрасно я… Иное искусство стоит… человеческой жизни

Наташа замотала головой.

— Нет, никакое искусство не стоит человеческой жизни — ни Пашкиной, ни тем более твоей, даже Лактионовской не стоит. Жизнь не имеет цены и она — не единица измерения. А картины… картину можно нарисовать заново… я нарисую или кто-нибудь другой — неважно… а вот жизнь — нельзя.

Улыбка сбежала с Надиного лица, и она заговорила — очень тихо, с трудом, задыхаясь — резко и серьезно.

— Твои…картины, Наташка, будь осторожна! Она знает! Она боялась тебя с самого начала…когда ты… забросила свои картины…она осмелела, но теперь…когда ты умеешь, когда… ты знаешь о ней…ты можешь с ней что-то сделать. Я не знаю… я не знаю… между ней и Неволиным есть связь… что-то он там натворил… но я не знаю… но я знаю, какая связь между… Неволиным и тобой…

— Я тоже знаю, — ответила Наташа, и на лице Нади появилось удивление. — У меня было достаточно сведений, чтобы догадаться. Конечно… это может и ошибка… Но ведь именно это хотел рассказать мне Игорь?

— Да. А она узнала…и убила его… а я… какая дура, думала, что я умнее…как она меня сделала, а?! Видишь, ей была нужна именно я — она не тронула Пашку…Знаешь, наверное, он ей был даже…полезен…он сдерживал тебя… поэтому она и не…сделала из него… приманку…сделала из Игоря…

Надя замолчала и несколько минут лежала, тяжело дыша. Наташа, испугавшись, хотела было встать, но Надя заговорила снова:

— Тяжело…не могу… зайдешь к моей матери…мою сумку ей отдали…возьмешь мою записную книжку…помнишь, под… крокодайла…там все, что есть в моей голове… Прочти и подумай… ты теперь одна… придется тебе самой… разбираться… Она боится тебя…ты что-то можешь с ней сделать… узнай, кто она, Надя, как она связана с… Неволиным… значит…и с… твоими картинами, я уверена… что-то они такое делают…Узнай, Натуля, столько…там народу уже полегло…

— Надя, — мягко сказала Наташа, — если все записано в твое книжке, я прочту. Не говори. По-моему, тебе нельзя болтать.

— Вот уж…чего никто… не может мне запретить…делать! — возразила Надя, и на секунду в ее глазах мелькнуло что-то прежнее, яркое и задорное, разогнав царившую в них обреченную темноту, и Наташа с неожиданным облегчением подумала, что, конечно же, все будет в порядке, и Надя выздоровеет, — как она вообще могла допустить какие-то мрачные мысли — наверное, все из-за того, как Надя выглядела. Конечно же, она выздоровеет — иначе и быть не может. — Что… мне еще делать… тут… пока… А лечение…да какой вред?! Все равно… тут из лекарств одни… градусники… да и те не температуру… показывают, а какую-то… среднюю высоту…над уровнем моря…

— Надя, — шепнула Наташа, наклоняясь к ней ближе, — Надя, скажи только одно — ты знаешь, что мне делать?

Надины глаза утратили яркость и снова стали темными и безжизненными, словно гладкие воды мертвого омута.

— Проще всего…ничего не делать. Забыть…сбежать… сменить квартиру…наконец, город…тогда… никто не будет на тебя покушаться, кроме…совести… Но я тебя знаю… Это…твоя дорога, и тебе…придется пройти ее до…конца…пока не найдешь… Помнишь, как говорил… Чеширский кот?.. Куда-нибудь ты обязательно…попадешь…нужно толь-ко…достаточно долго…идти… Я не знаю… куда ты попадешь… но… думаю… это очень страшное место… Будь осторожна… не переоцени себя, как…я… Нет…я ничем не могу…тебе помочь. Прочти… подумай… почувствуй — это ведь твой… предок… Помнишь… очарование власти… может…и его оно сгубило… ведь ваши… картины… непростые… Поговори с дедом…

— С дедом?! — изумилась Наташа. — Да при чем здесь он?! Он ничего не знает!

Надя снисходительно улыбнулась.

— Твой дед…знает очень много… ты… удивишься, как много…он знает…настоящее кладбище тайн… надо только…умело их…эксгу-мировать… Обязательно прочти… мои записи… я не могу уже…только…многое из них тебя очень сильно…расстроит…Прости, что я…молчала…

— Ерунда! — сказала Наташа и встала. — Ладно, Надь, я пока выйду… Славка хотел еще… Мы и так тут… незаконно… билеты к тебе дороже, чем на зарубежных певцов.

Надя закрыла глаза, словно от боли, и ее лицо чуть дернулось.

— Хотел…припасть к одру? Бедные…вы, бедные… и он… так расстроился…Я ведь…не люблю его, Наташ, он хороший… но я его совсем не… люблю. Только ты ему… не говори… Стерва я, да?

— Нормальная баба! — сказала Наташа с улыбкой. — Давай, Надька, вставай быстрей. Помни — День города!

— Это вряд ли… — тихо прошелестел голос, с надрывом выговаривая каждую букву. — Вряд…ли… Ты присматривай за ним… подруга… он действительно… хороший парень… Считай, что это тебе…наследство…

— Не болтай ерунды! — сердито приказала Наташа, медленно пятясь к двери. Вдруг она остановилась, вспомнив вопрос, который хотела задать Наде с самого начала. — Я вот только одного не понимаю… Ты ведь хотела, чтобы я вас с Пашкой застукала, правильно?

— Да.

— Тогда почему вы просто не поставили машину возле подъезда? Или в квартире не залегли? Почему на дороге?! Почему в этом ужасном месте, Надя? Ты же знаешь, что я теперь к этой дороге близко не подхожу! Не подошла бы даже, если б вы прямо на асфальте устроились под прожектором! Я не понимаю!

На лице Нади вспыхнуло совершенно дикое изумление, словно Наташа только что открыла ей какую-то невероятную и страшную тайну. Она дернулась и даже попыталась приподняться на кровати, и Наташа кинулась к ней, пытаясь остановить.

— Что?!! — прохрипела Надя. — Что?!!

— Тише, ложись?! — испуганно бормотала Наташа, стараясь ее уложить, но к израненному телу страшно было даже притронуться — кругом была боль. — Ложись…тебе нельзя…

— Тебя…не было?!.. Не было?!!

— Надька, ложись, ну пожалуйста! Господи, успокойся! — почти прорыдала Наташа, пытаясь справиться с бьющимся телом. — Надька! Надька!

Надина голова упала на подушку и заметалась по ней, судорожно ловя губами воздух, рука забила по простыне, точно выбивая из нее пыль, и высокая кровать затряслась.

— …воздух…где… дышать… воздух? отпустите… темно… помогите… — зашептала она быстро, прерывисто и страшно. Вскрикнув, Наташа пулей вылетела из палаты, а навстречу ей уже бежала дежурная сестра, хлопаяцокая шлепанцами на каблучках, и прижимала одну руку к груди, придерживая вырез халата.

— Ей плохо! — крикнула Наташа, отскакивая в сторону, и сестра, вбегая в палату, раздраженно махнула на нее рукой.

— Катитесь отсюда… пустила вас на свою голову…меня ж с работы выпрут!!! Вика! Вика!

— Что?!! — воскликнул Слава и сунулся было следом в палату, но Наташа схватила его за руку и поволокла прочь. — Пусти!!! Я должен…

— Пошли! — умоляюще сказала Наташа, продолжая тащить его за собой. — Пошли! Мы будем только мешать! Пошли, Славка, пошли!!!

Она вытолкала его в вестибюль, наполненный гулкими шагами, и отпустила. Слава повалился на деревянный с белым сиденьем стул и уставился в одну точку, словно окаменев. Наташа, до боли сжимая пальцы правой руки, застыла рядом, не отрывая взгляда от двери, из которой они только что выбежали. В ушах у нее тонко, пронзительно звенело, перед глазами мела черная пурга.

— Надо позвонить, — вдруг произнес Слава где-то внизу — глухо и безжизненно. — Позвонить родителям…я пойду позвоню…

Наташа ничего не ответила и не заметила, как он ушел и как вернулся, как снова сел на стул, не чувствовала, как он пытался усадить и ее, как тряс и звал по имени.

Это из-за меня, из-за меня… но что же я ей такого сказала…меня не было…почему я должна была быть там? из-за меня… из-за меня… Надя, пожалуйста…я сожгу все картины или нарисую миллион их… толь-ко пожалуйста… я взорву эту проклятую дорогу…я снесу ее… хоть весь город снесу…что угодно…только пожалуйста… меня не было, чтобы оттолкнуть тебя…я должна была понять… я не должна была говорить с тобой… я приношу одни несчастья…пожалуйста… у меня кроме тебя никого нет… Надька…Надечка…ты ведь слышишь меня… ты слышишь меня…

Спустя полчаса дверь в вестибюль приоткрылась и из нее выглянула дежурная сестра. Она повела вокруг глазами, потом ее взгляд остановился на Славе и Наташе, и, посмотрев на ее лицо, Наташа медленно попятилась назад — до тех пор, пока не вжалась в угол, — и, скользя вывернутой ладонью по гладким стенам, так же медленно сползла вниз — прямо на холодный пол.

Надя ее не услышала.

* * *

Слез не было.

«Почему я не плачу. Я хочу заплакать. Мне плохо».

Слез не было.

«Мне больно».

В горле набухал тугой ком, становясь все больше и больше, грозя вот-вот прорваться наружу, а воздуха вокруг становилось все меньше, и она начала задыхаться.

…воздух…где… дышать…воздух…

«Мне так плохо!»

Вот уже час Наташа потерянно бродила по улицам, слепо натыкаясь на прохожих и не слыша их гневных окриков, переходила дороги, не слыша гудков машин и визга тормозов. Весь мир исчез, остались только горе и злость, злости, пожалуй, даже больше — злость на себя и на дорогу, да, на дорогу… пойти на дорогу и колотить по проклятому асфальту, пойти на дорогу и сдаться… пойти на дорогу и заплатить…

Это твоя дорога, и тебе придется пройти ее до конца.

«Я не просила этой дороги! Я ее не выбирала!»

Но дорога выбрала…

Почему?

Наташа наткнулась на какое-то препятствие и вздрогнула, приходя в себя. Огляделась. Она стояла, прижавшись к длинному парапету вдоль лестницы, которая сбегала вниз, к трассе, по которой, пыля и гудя, неслась блестящая волна машин. В пальцах у нее был зажат пластмассовый стаканчик с недопитым остывшим кофе — когда и где она успела его купить, Наташа не помнила. Она вообще ничего не помнила с того момента, как увидела в дверях вестибюля лицо дежурной сестры и поняла, что Нади больше нет.

Наташа поставила стаканчик на парапет, оперлась локтем о бетон и прижала ладонь к горячему лбу. Снова сдавило горло, и она затряслась, судорожно стиснув зубы. Ей на плечо легла чья-то ладонь, она неохотно обернулась и увидела Славу. Он стоял рядом и смотрел на нее — окаменевший, осунувшийся, чужой.

— Слава? — произнесла Наташа с рассеянным удивлением. — Слава… Откуда ты взялся?

— Я все время шел рядом с тобой, — сказал он глухо. — Я даже говорил с тобой, но ты ничего не слышала. Я покупал тебе кофе… ты попросила… разве ты не помнишь?

— Нет.

— Мы хотели поехать с… ее родителями, но они нам запретили… Это-го ты тоже не помнишь?

Наташа покачала головой.

— Я даже не помню, кто я? И для чего я вообще?..

— Перестань…нельзя так… — отстраненно сказал он, убрал руку с ее плеча и тоже облокотился о парапет. — Нельзя… Отвезти тебя домой?

Наташа вспомнила о Паше, который сейчас казался чем-то посторонним и ужасно далеким, вспомнила испорченную картину, чужую теперь квартиру и дорогу напротив чужого дома.

— Нет, Слав, домой я не пойду. Ты иди, отоспись… сам же на ногах едва стоишь. Я тут… я останусь…

— Нет, так дело не пойдет! — заявил Слава и повернулся к ней. — Пока ты на улице — я с тобой! На работу я все равно уже сегодня не пойду… да и…не хочу я один… Будешь курить?

— Давай.

Слава протянул ей сигарету. Наташа попыталась взять ее негнущимися пальцами, но не удержала, и сигарета упала на асфальт. Наташа качнулась в сторону, прислонилась к парапету и отвернулась, взрагивая в сухих беззвучных рыданиях.

— Ну…ну, тихо, ну что ты, лапа… — сказал он растерянно и расстроенно, потянул ее за плечо и прижал к себе. — Ну, Наташ, не надо, не здесь, не радуй народ — вон уже как таращатся, придурки! Пошли домой, там выплачешься. Тебе надо… нельзя это в себе держать… ну, не здесь…Кофе твой — это все ерунда. Пойдем, я тебе сейчас коньячку возьму… и себе… литра два…

Его голос дрогнул, сорвался, и Наташа, уткнувшись носом ему в рубашку, слабо пахнущую одеколоном и больницей, быстро и отчаянно, давясь долгожданными слезами, зашептала:

— Ой, нет, ну только не ты, Славка, пожалуйста, только не ты… ты ведь всегда был таким… прости, прости… я с ума схожу…и тебе ведь плохо…может, и хуже… а я только о себе…

— Ну-ка, пошли! — резко приказал Слава и, приобняв ее, повел-понес по направлению к остановке. — Ну-ка, давай… ножками-ножками…раз, два… сено-солома…

— Пусти… я сама!

— Ага, сама… Сморкаться будешь сама! Пойдем… нет, стоп! Ох, как же у тебя все растеклось — ну чисто ведьма! Платок у тебя есть?

— В су… в су…

— А су-су дома, да? Ох ты, черт! Ладно, — он выдернул из-за пояса брюк полу измятой рубашки и быстрыми, размашистыми движениями, не щадя кожу, вытер с Наташиного лица остатки вчерашней косметики. — Ну, хоть божеский вид… пошли… Что, сильно интересно! — вдруг рявкнул он в сторону на кого-то из любопытных прохожих. Теперь его голос звучал бодрее — очевидно, потому, что Слава нашел для себя ответственное занятие, пусть это хоть и возня с раскисшей подружкой погибшей девушки.

Кое-как они добрались до остановки, где Слава решительно запихнул Наташу в первую же маршрутку и залез следом. Ехали молча. Наташа, отвернувшись от всех, сидела, по-прежнему уткнувшись мокрым лицом в Славино нервно подрагивающее плечо, и со стороны они могли даже сойти за примирившихся после бурной ссоры влюбленных, хотя на самом деле были лишь просто старыми знакомыми, один из которых, по идее, должен был теперь относиться к другому с неприязнью — если бы знал все, что случилось на самом деле.

От остановки к дому тоже шли молча. Наташа, уже почти успокоившаяся, только слегка шмыгала носом, но Слава продолжал придерживать ее за плечо, поглядывая внимательно и тревожно. И пока они шли, Наташа, с огромным трудом отметя в сторону все тяжелые мысли и пытаясь рассуждать трезво, решила, что Славу она сегодня никуда не отпустит. Сейчас он держится, потому что чувствует свою необходимость, чувствует ответственность, он — ее плечо. Но Наташа уже поняла — как только Слава останется один, он пойдет куда-нибудь, напьется до полубессознательного состояния и обязательно влипнет в какую-нибудь историю — это было написано на его лице совершенно отчетливо. Пусть напивается — это не помешает, это, может, и лучше, но только пусть делает это у нее дома, где с ним ничего не случится.

А если он захочет пойти на дорогу? Чтобы посмотреть…где?

Не пущу!

Но, подходя к ее подъезду, Слава не смотрел на дорогу — он смотрел на скамейку. На скамейке сидел Паша, и даже издалека было видно, что он угрожающе пьян.

— О-о, здорово! — воскликнул он, завидев их, безвольно уронил голову на грудь, потом с трудом поднял, пытаясь сфокусировать на них свой взгляд. — Н-ната… звини… мне надо с тобой… попщаться… Славка, ты…да?

— Паша, я же просила тебя… — тихо сказала Наташа, остановившись.

— Привет, Славка! — не обратив внимания на ее слова, Паша протянул руку, и Слава, помедлив, пожал ее. — Из больницы…да? Ну? Как там Наддежда Сергевна? Как там…душа наша?

— Паша, замолчи! — прошептала Наташа и зажмурилась — ей вдруг показалось, что сейчас произойдет что-то ужасное. В воздухе повисло молчание, а потом Паша пробормотал резко протрезвевшим голосом:

— Ох ты… Простите, ребята…я ж не знал… как же так, а?

Слава продолжал молчать, глядя на Пашу как-то рассеянно, словно Паши тут и не было вовсе, и Паша слегка съежился под этим невидящим взглядом.

— Ладно… потом я… я буду… я, Наташ, позвоню вечером, ладно? Я ничего…я понимаю… Славка, прими мои соболезнования… от чистого сердца…

Слава отстраненно кивнул.

— Да, спасибо. Мы еще поговорим…позже, хорошо?

— Конечно, конечно… — Паша поднялся, пошатнулся и плюхнулся обратно на скамейку. — Господи, ну и ночка! Ты еще не знаешь, Натах, тут такое случилось!

— Что еще? — устало спросила Наташа. — Что тут еще могло случиться после этого… значительного?!

— Толян-то…помнишь…как они с Катькой грызлись? С утра до ночи мат-перемат… Так и знал, что этим кончится!

— Чем?! — Наташа вдруг почувствовала, как по позвоночнику вверх, к голове, ползет волна липкого и холодного ужаса. Ей казалось, что после Надиной смерти она больше не сможет чувствовать что-то еще по отношению к другим несчастьям, но она ошиблась. Паша заговорил снова, и с каждым его словом Наташа словно бы подходила к какой-то невидимой, но давным-давно знакомой пропасти, в которую ей рано или поздно следует упасть.

— Толян ночью сегодня упился вообще, в сиську, до белочки… ну и это…Катьку…ножом раз двадцать…Тут такие вопли стояли — ужас! А Леонидыч, ну сосед их, помнишь, толстый такой… разнимал их все время… он-то думал… просто дерутся, как обычно… Ну, звонил, стучал, а потом дверь и вынес. Ну, Толян и его подрезал… правда, не насмерть… но все равно сильно… Да ты что…тут такое творилось… все повыскакивали… менты приехали…опять… «Скорая»… Ужас! Толька, конечно…

— Где они? — одними губами произнесла Наташа, накрепко вцепляясь в Славину руку.

— Так…кто где. Это ж аж в четыре утра было — развезли уже всех. Катьку — в морг, Леонидыча — в больницу, а Толяна… не знаю… на дурку, наверное.

— Как же так?! — с отчаянием сказала она. — Ведь он же… он же бросил… он же так хорошо выглядел…

Паша пожал плечами.

— Да не мог он бросить вот так сразу. Не бывает так! Я так и думал…вот он подержался немного и сорвался… Нельзя так сразу бросать.

Наташа отвернулась от него, почувствовав себя вдруг маленькой, глупой, беспомощной, жалкой…

…и виноватой…

…и совершенно одинокой, зависшей в пустоте, которая сменила ее мир…

Мир начал рушиться давно. Первые трещины появились после Надиного разговора, после того, как на дороге, ночью, Наташа увидела сломавшееся такси… Первые трещины… а потом посыпалось, посыпалось… После Надиной смерти еще оставалось несколько жалких обломков, держащихся кое-как, но теперь рухнули и они…

Толян был алкоголиком. Он не мог так сразу бросить… так не бывает…

Толян — бодрый, веселый, трезвый, с букетиком ромашек…

Когда с тебя картины рисуют… чувствуешь себя…как-то… выше что ли… Может…оттого я и завязал…

Наташин рот вдруг широко раскрылся, она отпустила Славину руку и пробормотала: «Боже мой!», не слыша, как ее встревоженно зовут по имени.

…картины…непростые…

В ее ушах вдруг зазвучал уже слегка подзабытый растянутый глуховатый голос — так отчетливо и живо, словно Лактионов находился рядом с ней, и Наташе, совершенно утратившей чувство реальности, даже показалось, что она чувствует запах его одеколона. Игоря никто не хоронил в Петербурге, Игорь был жив, и они сидели с ним и с Надей в ресторанчике у моря и слушали рассказ о Неволине…

Говорили, что они приносят несчастья, что нарисованное Неволиным зло выходит из картин и творит бедствия, что картины Неволина — живые. Конечно, все это глупая болтовня, но как раз в этот период, когда картины начали уничтожать, — по Петербургу и Москве прокатилась волна странных преступлений — странных потому, что их совершали люди с высоким положением в обществе, уважаемые, религиозные — совершали с немыслимой жестокостью. Это были абсолютно разные люди, но одно было у них общим — все они позировали Неволину для его картин…

Толян с изумленным и обиженным лицом, склоняющийся к своему портрету, дыша на Наташу застарелым ядреным перегаром…

— Так что, значит, я в нутрях такой?

… выглядел значительно лучше, чем утром, когда они только начали работать, и казался значительно помолодевшим…

— …Наташка! Что с ней такое?! Такое раньше было?!

«Кто-то меня трясет… Я не люблю, когда меня трясут».

— Слушай, не хватай мою жену!

«Кто-то кричит…»

…раннее летнее утро… «омега» уезжает, тихо шурша шинами… на скамейке сидит дворник, понурый, сгорбившийся…

…заболел я… пить не могу… прямо выворачивает… может, я вчера траванулся чем…

…вчера я закончила картину…великолепна…она удалась, она была живой… концентрация отрицательного даже сильнее, чем на Неволинских…

…когда картины начали уничтожать…

…треск сломанного оргалита…тень… словно кто-то пролетел по комнате…словно кто-то сбежал… картина пуста…

Музей…кругом картины… много картин…

…выпусти… нам плохо здесь…выпусти… не лови больше никого…

…Если долго смотреть на них, можно почувствовать в себе что-то опасное, можно даже сделать что-то…Это — как гипноз, как психотропное оружие, они обнажают в нашем подсознании все самое темное, что мы всегда так старательно прячем даже от самих себя.

Это делают не картины. Это делает то, что в них.

Эти картины — ловушки.

Подумав это, Наташа вдруг потеряла опору в пустоте, полетела куда-то — вверх или вниз — в пустоте это не имело значения, и уже вообще ни-что не имело значения — и уже не почувствовала, как ее подхватили чьи-то руки.

Очнувшись, она увидела, что лежит на своей кровати, все в той же одежде, но только майка была насквозь мокрой, и ветер, шевеливший занавески в раскрытом окне, холодил такое же мокрое лицо. Наташа облизнула губы, с трудом повернула словно налитую свинцом голову и увидела Славу, который лежал на Пашкиной половине в задумчивой позе, закинув ногу на ногу и закрыв глаза. Рядом с ним на кровати стоял пустой стакан.

— Я знаю, — пробормотала Наташа, обращаясь не лежащему рядом человеку, а к другому, который, кто знает, может и слышит ее сейчас. Слава вздрогнул и приподнялся, зацепив рукой стакан и опрокинув его. На мгновение на его лице мелькнуло жестокое разочарование, словно он ожидал увидеть на ее месте кого-то другого, но оно тут же исчезло, уступив место тревоге.

— Ну, ты что это, красавица? — спросил он и смущенно отставил стакан на тумбочку. — То столбняк, то обморок? Как самочувствие? Я ни у вас, ни у соседей нашатыря не нашел, поэтому просто прополоскал тебя немного под краном… Ну, ты как?

— Нормально, вроде, — Наташа приподнялась, опираясь о кровать здоровой рукой. — А где Паша?

— Ушел, — хмуро ответил Слава, встал и подошел к окну. Машинально поправил трепавшиеся на ветру занавески, потом повернулся, опершись спиной о подоконник. — Вы что, расплевались с ним? Знаешь, Наташ, ты извини, конечно… я тебя уже года три знаю и все никак не могу понять — зачем ты вышла за такого дебила? Устроил мне какую-то непонятную сцену, наговорил чего-то, убежал…

— Ну… он не всегда был таким, — протянула Наташа, отворачиваясь, — это он в последнее время что-то… А может и был, да я не разглядела… Может и он тут не при чем, просто мы слишком разные. Вообще, Слава, любовь зла… одни выходят замуж за дебилов, а другие не выходят за хороших людей.

— Наташ, ну-ка, посмотрика на меня.

Наташа подняла голову и встретилась с его внимательным взглядом.

— Наташ, почему твой муж меня боится?

— С чего ты взял? — спросила она, старательно выдерживая в голосе удивление.

— Слушай, Наташка, — Слава оторвался от подоконника, подошел к кровати и сел перед ней на корточки. — Пашка хоть и вопит много, а смотрит на меня так, словно украл чего-то. Наташ, я не идиот, а кое-кто тут пытается из меня его сделать! Что вы с Надькой тут мутили в последнее время?! Почему она весь месяц ходила какая-то странная, словно в воду опущенная. Не похоже на нее — вся в размышлениях, вся в загадках, иногда и не докричишься до нее. Пропадала куда-то — иногда на несколько дней, живописью начала интересоваться усиленно, все книжки у меня таскала — то Уайльда «Портрет Дориана Грея», то Акутагаву, то по истории Российского государства… И знаешь что — Надя, конечно, была человеком вспыльчивым и непредсказуемым, но выскакивать из машины под колеса посреди дороги… что-то не очень мне в это верится… И ты вон…тоже…Вы что, влипли во что-то? Говори, я же вижу, что ты знаешь!

Наташа опустила голову, думая над тем, что сказал ей Слава. Книги. Ну, Уайльд понятно — она читала его когда-то — книга о портрете, который старел вместо своей натуры, принимая на себя все личины ее пороков и преступлений. Но Акутагава… Фамилия была очень знакомой… Ну да, конечно. Когда-то, очень давно, она нашла эту книжку у деда в комнате и хотела прочитать, но дед отнял ее, сказав, что эта книга не для нее — исследования нескольких философских направлений, и ей этого не понять, так что и голову забивать незачем. Больше она этой книги не видела — продали или подарили кому-нибудь, но необычную фамилию автора книги Наташа запомнила. Зачем она понадобилась Наде?

— Слава, не сейчас. Я тебе все расскажу, но только не сейчас, пожалуйста! Пожалей меня, мне и так хреново!

— Значит, я прав, — тихо сказал Слава, поднялся и сел на кровать рядом с Наташей. — Извини, Наташ, что я так… извини. Но что-то гнильцой попахивает от всей этой истории…Пашка твой ежится… Если что-то серьезное, лучше расскажи… — немного помолчав, он добавил еще тише: — Ее не уберег, так хоть тебя…

Наташу передернуло: для нее это «хоть» прозвучало как пощечина.

— Мне нужно кое-что прочесть, — сказала она дрожащим голосом, — и если…если все так, как мне кажется… то я… расскажу… то я… мне кажется, что я такого натворила…

— Это связано с Надей? — быстро спросил Слава.

— Скорее Надя связана с этим… если б я только увидела… да, можно сказать, что я виновата отчасти в том, что случилось… но я ее…

— Да ты что?! — перебил ее Слава возмущенно и взмахнул рукой, и Наташа втянула голову в плечи, решив, что он собирается ее ударить, но его рука только легла ей на плечо и несколько раз качнула вперед-назад, потом проехалась по ее волосам, растрепав их. — Я даже… Эх, девчонки, девчонки…

Он встал и медленно пошел к выходу из комнаты, и даже в его походке, в его склоненной голове и чуть ссутулившейся спине Наташе чувствовался укор. Она закрыла глаза и спросила:

— Сколько времени?

— Четвертый час…дня…

Наташа спустила ноги с кровати, потянулась к стулу и сдернула с него тонкую бежевую безрукавку, потом пощупала брюки и присоединила к безрукавке шорты — мятые, ну и ладно!

— Слушай, Слав, я сейчас уйду ненадолго, а ты…

— Куда?! — он порывисто обернулся. — Тебе в постели лежать надо, а не по улице… Куда ты собралась?!

— Мне нужно поехать к Наде… к Надиным родителям и забрать ее записную книжку, а потом я…

— Тебе не кажется, что сейчас не самое подходящее время для этого?! — жестко спросил Слава и вытащил из кармана смятую пачку сигарет. — Тебе не кажется, что это чересчур?!

— Да я знаю, конечно, знаю… я не представляю, что я им скажу и что они обо мне подумают, но я должна ее забрать. Обязательно должна! Сегодня! Я должна разобраться во всем этом ужасе как можно быстрее!

Слава сунул сигарету в рот, прищурившись, потер бровь, потом спросил, глядя на нее внимательно и немного неприязненно:

— Это действительно так важно? То, что в этой книжке?

— Да, это очень важно. Надя сказала, чтобы я ее забрала, она хотела, чтобы я ее прочитала. Я должна, Слав, пойми меня.

— Я не могу понять или не понять тебя — я ведь ничего не знаю, — Слава вздохнул. — Ладно. Я съезжу и заберу ее.

— Нет. Это мое дело, Слава, это моя грязь и тебе она не достанется. Я поеду, а ты меня подождешь здесь…

— Вот что, — решительно перебил ее Слава, подошел к ней и взял за плечи. Сигарета прыгала в его губах, когда он говорил, и отчего-то это придавало его словам больший вес. — Мое, твое… давай, не будем в местоимения углубляться! Поедем вместе, вместе поговорим, вместе вернемся, ты прочтешь, что тебе надо, а потом мне все расскажешь. Идет?

— Идет, — обреченно согласилась Наташа, понимая, что Слава от своего решения не отступит. Слава сейчас был немым напоминанием, немым укором, но — вот же трусливая мыслишка! — со Славой было не так страшно ехать к Надиным родителям — со Славой вообще было не так страшно. Эгоизм? Да, эгоизм. А ведь Слава не каменный. И у него тоже есть своя боль.

Наташа скомкала одежду, которую держала в руке, прижала ее к груди и искоса посмотрела на Славу. Он понял ее.

— Я буду на кухне, — сказал он и вышел.

 

Часть III

ТРОПОЮ ТЕНЕЙ

В квартире тихо, удручающе и безнадежно тихо, и даже большие часы на стене тикают едва-едва слышно, точно отмеряя время на ощупь. Ветер улетел куда-то вместе с днем, и шторы висят неподвижно-безжизненно, словно паруса в штиль. Под облупившимся потолком пасмурное небо — под потолком клубятся тучи — плавает сигаретный дым. Дыма много, он облепил лампу, пряча свет в себя, и в комнате полумрак. А в соседней, где открыты врата на «Вершину Мира», и вовсе темно. Там спит человек — усталый, одинокий, растерянный. Она заходила к нему несколько минут назад и забрала пустую водочную бутылку — такая же, на треть пустая, стояла сейчас в ее комнате — тюлевая занавеска для страха и боли, мысли можно завернуть в алкоголь, как в вату, и они не так сильно режут мозг и сердце.

Перед тем, как уйти, она прислушалась к его дыханию — неровному, беспокойному, тяжелому — вряд ли Славе снилось что-то хорошее, оставалось только надеяться, что ему не снилось ничего. Ей тоже хотелось пойти спать — рухнуть на кровать, натянуть на голову простыню, отгородиться от всего, но она не могла. Ее ждала записная книжка. Надина записная книжка. Вот уже полчаса она смотрела на нее и не решалась открыть, словно книжка была самострелом, и, листая страницы, она спустит тугую тетиву, и стрела вопьется ей в горло. Ей было жутко. Надя умерла, но там, в комнате, на кровати лежит то, что осталось, и оно хочет с ней поговорить.

…там все, что есть в моей голове…

…многое… тебя расстроит…

Наташа вернулась в спальню, села на кровать и несколько минут нерешительно смотрела на темно-коричневую кожаную обложку книги, потом протянула руку, взяла книгу в руки и зашелестела страницами.

Беспорядочные записи, время, планы, раскадровки, ничего ей не говорящие имена и фамилии… нет, это совсем не то… Пролистав треть страниц, Наташа задумалась, потом перевернула записную книжку и открыла последнюю страницу, отогнула бумажные лохмотья, свидетельствовавшие о том, что раньше здесь было несколько листов, ныне вырванных.

15 июля.

Сегодня заходила перед съемкой к Наташке. Она, как обычно, вот уже много лет (5 лет в нашем возрасте — это очень много) погружена в мужа, кухню и работу. Это страшно — иногда мне кажется, что Наташка просто пропадает, с каждым разом в ней остается все меньше и меньше от моей подруги. Это жизнь, да? Что, так и должно быть? Надеюсь, то, что я делаю, вернет ее обратно, вернет к ее картинам и ко мне. Конечно, способ не из лучших, аморальный, надо сказать, способ, иногда мне трудно смотреть ей в глаза, иногда меня так и подмывает выложить ей всю правду… но нет, не сейчас, не время. Дело идет, Пашка бывает дома все реже и реже, и скоро я выберу подходящий момент, и их браку придет конец. Я знаю, она его не простит. Меня, между прочим, простит со временем, а вот его нет. Пашка, конечно, парень занятный и в постели ничего, но как человек он пустышка, никто. Никогда не пойму, зачем она за него вышла. Он же губит ее, режет на корню, а она и рада. Нет, я этого не допущу. Я-то, наверное, уже ничего не добьюсь в этой жизни, но вот она может вылезти наверх, если рядом с ней не будет этого придурка.

Эх, мечты, мечты… сведете вы меня в могилу.

Рассказала Наташке про дорогу. Как я и думала, она меня высмеяла. И, как я и думала, она ничего не знала. Вот дает — не видит, что у нее под носом творится: и мужа уводят, и на дороге прямо перед домом чудеса какие-то. Неужто она даже венков на столбах не видела? Сказать что ли? Нет, не скажу. А вот про дорогу я…

Конечный абзац был густо замазан черной пастой. Наташа тускло посмотрела на него, даже не пытаясь разобрать, что там было написано раньше, и перевернула страницу.

17 июля.

Кошмар!!! Уже третий день я сижу без сигарет и без денег! И достать их нет сейчас никакой возможности. На работе о зарплате ничего не слышно — наверняка опять потратили наши деньги на какую-нибудь трижды никому не нужную комиссию или очередную пьянку, что, в принципе, одно и тоже. Козлы!

У предков просить не буду, не дождетесь!

Надоело все! Еще и 10 % премии сняли. С чего сняли — с нуля?!

Эта дорога запала мне в голову. Что-то тут не так. Стоит заняться ею серьезно. Схожу в городской архив.

20 июля.

1801 год — основание…

1890 год — 4 человека.

— год — 3 человека

— год — 6 человек.

— год — 2 человека

Столбик дат и числа людей занимал около двух страниц, года шли вплоть до 2000 — очевидно, это была та самая статистика, о которой говорила Надя — статистика несчастных случаев со смертельным исходом на дороге. Вначале Наташа хотела просто пролистать эти страницы, но потом, приглядевшись, провела по датам пальцам и остановилась на одной из них.

1975 год — 0 человек.!!!

Линии и восклицательные знаки были сделаны пастой другого цвета, словно Надя немного позже узнала или подумала о чем-то. Почему-то эта дата была важна. 1975 год… Из-за того, что в этом году никто не погиб? Что случилось в 1975 году?

Наташа внимательно просмотрела даты и нашла еще несколько:

1976 год — 1 человек

1977–1979 — 3 человека (1979 — несчастный случай с ребенком — ребенок не пострадал)

1985–1995 — 0 человек.

Середина 1995 — 7 человек.

Середина 1996 года — 6 человек.

2000 год — 0 человек.

Наташин палец застыл на последней дате, и ноготь вдавился в бумагу, впечатывая в нее полукруглую ложбинку. Надя подчеркнула эти даты. Почему? Годы затишья. Почему? А 1995 год — словно дорога почувствовала, что опасность миновала и принялась за работу с удвоенной силой. Почему же тогда в 2000 году снова нет жертв?

В начале нет. Они появились, когда…

…все началось, когда ты вышла на дорогу…

Наташа качнула головой и снова начала читать.

… очень интересен тот факт, что за 100 лет (официально зарегистрированных) «дорога смерти», как я ее назвала (ха-ха, какие мрачные шифровки!), словно растет в длину. Если вначале район несчастных случаев занимал место примерно размером с половину длины обычного пятиэтажного дома (это место где-то там, где дом N 24), то к 1999 году «дорога смерти» равна длине самой дороги — несчастные случаи происходят на всем ее протяжении. Занятно. Я проверила все еще раз. Нет, все правильно. «Дорога смерти» выросла. Будет ли она расти дальше?

Глупости, почему я говорю о ней, как о живом существе? Живом и очень злом… Меня заносит в мистику, а этого допускать нельзя. В нашей чертовой жизни зла и так предостаточно! Иногда сил никаких нет! Шеф вечно трындит: пишите с улыбкой, с душой, бодренько… Какие улыбки, шеф?! А с душой… с душами у нас, шеф, очень плохо в последнее время. Крошатся души в зубах реальности грубой и грязной, воняющей смертью, перегаром и безысходностью… Бодренько, да, шеф?

Скучно и одиноко.

Хочется выпить.

Я много пью. А что толку?

Я по-прежнему одна.

21 июля.

Сегодня Паша заикнулся о том, что хочет вернуться в лоно семьи — видите ли совестно ему. Нет, друг мой, этого я не допущу. А он ведь и не сделает ничего… стоит на него только посмотреть, как он…

Зашла в Наташкин район и прогулялась по дороге от начала и до конца. Она длинная — под конец у меня устали ноги. Ничего не поняла. Но идти по ней жутковато — все равно, что по кладбищу — кругом цветы. Движение даже в середине дня здесь тихое, дорога прямая, выбоины не такие уж большие, никаких коварных поворотов — даже при большом желании здесь очень сложно попасть в аварию или просто под машину, если, конечно, ты не самоубийца.

Проверить, если получится: а) в какое время дня происходили аварии и несчастные случаи. б) в какую погоду в) пол, возраст жертв

Вряд ли удастся достать информацию больше, чем лет за двадцать.

Конечно не хочется, но придется использовать папины связи.

23 июля.

Мои догадки оказались ошибочны. Происшествия на дороге не зависят ни от погоды, ни от времени дня, и гибнут с равной интенсивностью и мужчины, и женщины, и дети. Думайте, девушка, думайте. В чем причина? Должна быть причина. У всего всегда есть причины.

У меня возникла одна мысль, но как ее проверить, не знаю. Были ли на дороге случаи естественной смерти? Не знаю, что мне это даст, но, на всякий случай узнаю.

Господи, на работу сегодня приперлась какая-то львовская делегация. Как они водку жрут — это что-то уникальное. Сидят сейчас у шефа, в серпентарии, и мощно выводят песни — все принципиально украинские.

27 июля.

Иногда мне становится страшно. Я не понимаю своей жизни. Есть ли в ней какой-то смысл. Наташка считает все разговоры о смысле жизни «детскими заморочками». Возможно, она и права. Нет, я не собираюсь ударяться в поиски ответа на вопрос о смысле жизни — это вопрос риторический. Но может кто-нибудь все-таки подскажет, для чего это все нужно. Или что — как трава, как кролики? Родился, вырос, родил, умер?

Иногда я боюсь себя. Я бываю очень жестока, даже по отношению к тем, кого люблю. Хотя, я сомневаюсь, что вообще способна любить. Я тянусь к людям, когда мне от этого хорошо, а на остальное мне наплевать, и, наверное, и на них в том числе. А это не любовь. Это эгоизм. Я — микрокосм. Бедный, бедный Славка — он хороший парень, я так бы хотела полюбить его, но нет. Нет любви, ее не существует для таких, как я, живущих в другой плоскости, не умеющих любить. Вот почему я всегда оставалась одна, всегда сбегала и от Славки я тоже сбегу. И Наташку я тоже не люблю — разве можно назвать любовью то, что я с ней делаю? Да, вряд ли я смогу научиться. Уже пора перестать надеяться на что-то… Есть у возраста и разочарований одно качество — наждачное качество — они обдирают с тебя все сказки, все иллюзии. И теперь, когда я осталась голая посреди всей этой реальности, мне страшно. Иногда хочется сбежать к черту из этой жизни. Но я не сбегу. Я никогда не сдамся. Я выживу! Я сделаю что-то достойное, что-то нужное, что-то не для себя. Вот в чем смысл.

Очень важно понять, что происходит с дорогой. Она для меня словно заноза, которую я никак не могу вытащить. Я узнаю, чего бы мне это не стоило.

Если уж встал на дорогу, нужно пройти ее до конца.

Кстати, по тем сведениям, которые мне удалось узнать, случаев естественной смерти на дороге не было, только…

Дальше страницы снова были вырваны. Наташа потерла затекшую шею и легла на бок, положив книжку перед собой.

…того случая со столбом стала какая-то немного странная. Конечно, если ты совсем недавно чуть не погиб в результате дурацкого несчастного случая, поневоле будешь странным… Но это не та странность. Кажется, будто Наташка приоткрыла какую-то неведомую ей раньше дверь и теперь стоит на пороге, не решаясь войти; будто прислушивается к чему-то, и это совершенно сбивает ее с толку. Даже внешне в ней что-то изменилось — она словно стала… нет, «взрослее» — это неправильное слово, скорее «одухотворенней», а из глаз исчезает это рутинное выражение, и они иногда становятся какими-то пронзительными, словно рентген. То смотрит, как обычно, а то вдруг так взглянет, словно хочет увидеть, что у меня внутри. А вдруг увидит?! В один из таких моментов мне вдруг стало ужасно страшно и стыдно, что я так ее обманываю, и я чуть было не проговорилась ей про Пашку. Слава богу, хватило ума вовремя замолчать.

Самое удивительное и радостное то, что она снова начала рисовать, но… Что-то она мне не договаривает. Я не знаю, перед какой дверью стоит Наташка, но отчего-то мне хочется не пустить ее в эту дверь.

У меня тоже была своя дверь. Жаль, что никто вовремя не закрыл ее передо мной.

31 июля.

Дмитрий Алексеевич относится к моим исследованиям достаточно скептически, но все же заинтересован. Он посоветовал мне узнать о том, какого характера были несчастные случаи на дороге — были ли они связаны исключительно с транспортом или чем-то еще. Он сильно расстроен тем, что случилось с Наташей, а также их недавней ссорой из-за ее картины. Сказал, что случайно смял картину, а Наташка вдруг повела себя как сумасшедшая — вырвала картину, порвала ее, накричала на него и убежала. Интересно, кто же из них все-таки говорит правду? Дмитрий Алексеевич утверждает, что очень любит внучку и обращается с ней хорошо, Наташка же всегда говорила, что дед ее терпеть не может, и во всех скандалах всегда виноват он. Ну и семейка — заплелась узлом, ничего не понятно.

Во всяком случае, я вижу человека умного, мягкого, достаточно веселого, но с хитрецой. Удивительно, что в таком почтенном возрасте (ему уже 96, а Наташка, между прочим, этого не помнит) он сохранил ясность ума, цепкую память и способность здраво рассуждать. Он умеет слушать и вопросы вставляет умело, и рассказывает интересно. Я люблю приходить к нему. Наверное, потому, что своего деда у меня нет. Но иногда он меня немного пугает, кажется, что в душе этого человека есть темные бездны, куда никогда не проникал солнечный свет. Иногда в его комнате я чувствую себя как-то странно, словно мы там не одни, а кто-то еще спрятался в шкафу и подслушивает. Наверное, это всего лишь мои фантазии, только в такие короткие и редкие моменты меня почему-то тянет на какую-то злую откровенность, мне хочется говорить гадости и радоваться той боли, которую они доставляют. Но Дмитрий Алексеевич не обижается — он говорит, что все это от нервов.

В один из таких моментов я рассказала ему о Паше — просто взяла и рассказала — что, как и зачем. Потом, когда сообразила, что наделала, хотела быстро извиниться и уйти, думала: ну, все, расскажет Наташке и все испортит… Но Дмитрий Алексеевич удержал меня и сказал, чтобы я не расстраивалась, он прекрасно понимает меня и ему Паша тоже не нравится. Он даже (вот дела!) меня похвалил и сказал, что его очень трогает такая дружба. Только цель мою (чтобы Наташа снова начала рисовать) назвал глупой и ненужной. Развестись с мужем для нее — это одно, и из дома она уедет своего (только не поняла я, при чем тут дом?), но вот картины — это ей совершенно не нужно, это затуманивает ей голову, к тому же занятие это совершенно бесполезное. Я спросила, почему он так не хочет, чтобы Наташа рисовала. Он ответил, что у них в роду было уже несколько художников — все они рисовали странные картины и постепенно сошли с ума, а один даже убил свою жену. Только Наташка об этом не знает, и он попросил ей ничего не рассказывать…

Наташа оторвалась от неровных строчек и задумчиво посмотрела в густую темноту за оконным стеклом. Ничего себе! Оказывается дед обо всем знал и молчал?! Оказывается Надя водила с ним тесную дружбу — настолько тесную, что рассказала о Паше и о дороге — о дороге дед, значит, тоже знал и словом не обмолвился. Даже давал Наде советы. Даже поощрял ее подрывную деятельность в Наташиной семье. Старый негодяй, старая сволочь — ведь если бы он вовремя рассказал… Но странно — вроде Надя имеет в виду ее деда, но пишет о совершенно незнакомом Наташе человеке. Мягкий, веселый — о ком это она?! Неужели дед обращается хорошо со всеми, кроме Наташи?! И зачем он врал Наде? И что это еще за художники в роду выискались? Он имел в виду Неволина? А кто же остальные?

Наташа покачала головой, пробежала глазами несколько строчек, содержавшие ничего не значащие сведения, и нетерпеливо скользнула к следующему дню. Слова, выведенные рукой человека, которого уже нет в живых, затягивали ее, и порой Наташе казалось, что она не читает, а слушает неторопливый, хорошо поставленный голос подруги, которая находится где-то здесь, в комнате и с горечью рассказывает Наташе о том, что привело ее к гибели. Плохо было то, что много, очень много было вырвано страниц, как будто Надя знала о том, что ее дневник попадет в Наташины руки и позаботилась убрать особо неприглядные записи.

…очень сильно беспокоит меня. То говорит, что больше слышать не хочет о дороге, а теперь звонит и просит, чтобы я рассказывала ей все, что узнала. Ее голос по телефону звучал очень странно, словно она чего-то боится и в то же время ей это нравится. Нужно выбрать время, чтобы зайти и поговорить — я уже достаточно давно у нее не была. Еще меня удивляет то, что она мне позвонила — последний раз Наташа звонила мне очень давно — привыкла, что всегда звоню и захожу я, поэтому не берет на себя труд отдавать визиты и звонки. Иногда меня это очень сильно задевает, но вряд ли она делает… вернее, не делает этого специально, просто она слишком занята.

Я настолько загружена работой, что уже давно к ней не заходила и сейчас не встречаюсь с Пашей. Если говорить откровенно, надоел он мне уже до смерти. Чувствую, пора уже закрывать лавочку. И что бы там не говорил Дмитрий Алексеевич о дурной наследственности, по-моему, все это глупости — Наташе нужно рисовать, она возвращается к этому, и я об этом позабочусь.

Странно, но Дмитрий Алексеевич неожиданно попросил меня прекратить встречаться с Пашей. Сказал, что Наташа стала слишком несчастной, догадывается, что муж ей изменяет, а из-за этого срывает злость на родственниках. Я пообещала выполнить его просьбу. Мне было очень неприятно обманывать Дмитрия Алексеевича, но я не собираюсь заканчивать все вот так. У меня для этой семейки свой сценарий и я разыграю его так, как задумала.

Простите меня, Дмитрий Алексеевич.

Дорога занимает мои мысли все больше и больше, иногда мне кажется, что это превращается в паранойю. Я усиленно наблюдаю за ней, но пока ничего странного не замечала. Машины ломаются часто, но это все. Никаких аварий как с начала года нет, так и не было. Исключение — этот странный случай с упавшим столбом и пятном крови. Ну, кровь Наташка, скорее всего, просто проглядела, а вот со столбом сложнее. Я уже говорила Наташке, что это очень похоже на западню. Странно: эти испорченные лампочки, провода, вывернутый пласт асфальта… очень странно. Западня… звучит глупо. Наверное, меня натолкнул на это Наташкин рассказ о том, как ее чуть не задавил грузовик возле этой дороги, когда она была совсем маленькой.

Я проверила, какого характера несчастные случаи происходили на дороге. Сделать это было очень сложно и временной промежуток, который мне удалось открыть — 27 лет. Аварии и сломавшиеся машины — единственные неприятности на этой дороге. И столбы на ней никогда не падали.

Звучит конечно смешно, но складывается впечатление, будто до Наташки пытались добраться любыми средствами — как только она оказывалась в пределах досягаемости. В детстве это был грузовик, но сейчас под рукой не оказалось ни одной машины, поэтому использовали столб. За все пять лет, что Наташка живет в этом районе, она на дорогу не ходила ни разу — я тщательно ее расспросила. Только в детстве — грузовик. Вышла ночью — впервые — столб. Совпадение? Не верю я в совпадения. И к тому же ее случай пока единственный в этом году.

С годами тоже странно. Почему-то есть несколько лет, в течение которых на дороге вообще ничего не происходило — с чем это может быть связано?

Еще одно забавное совпадение — один из этих годов — 1975 — между прочим, год Наташкиного рождения. Я порылась в своих записях: когда ее чуть не сбил грузовик, ей было четыре года, значит, 1979 — и кроме этого случая никаких несчастий на дороге в том году не было. Как и в 2000. Если уж такую кальку накладывать, то что могут значить другие годы затишья? Совпадают ли они с какими-нибудь датами в ее жизни?

Я просмотрела свои дневники за эти годы. Разумеется, я не вела их в детстве, поэтому о периоде 1976–1979 ничего сказать не могу. 1985–1995 тоже не знаю, хотя стоп! В 1995 Наташка вышла замуж. А в 2000 году… портится ее семейная жизнь. Что же получается?

2000 1985 1995 1975 1980

Я совершенно не умею рисовать графики, но и этого рисунка мне достаточно, чтобы понять — все это бред.

3 августа.

Не могу точно определить свое отношение к Игорю. Он еще больший микрокосм, чем я. Он очень умен и очень хитер — это мне в нем интересно и нравится. У него достаточно сильный характер и жизнь — это целенаправленное движение, а не беспомощное топтание на месте, как у меня или Наташи. Человек знает, что ему надо, и попросту это берет. Но я уже сказала — он микрокосм, а микрокосмы никогда не бывают хорошими людьми.

Его рассказ о Неволине заинтриговал не только меня, но и Наташу. Вообще, мне кажется, что после того, как она увидела Неволинские картины, у нее слегка поехала крыша и она…

После обрывавшейся на одной странице записи за 3 августа дата следующей записи уже была 6 августа. В сгиб между страницами был вложен тщательно сложенный лист бумаги. Наташа потянулась и взяла его, развернула осторожно. Это оказалась компьютерная распечатка письма. Здравствуй, милая Наина. Отстукивает тебе на клаве пламенный привет Витязь.

Все-таки, Наинка, ты большое порося. Закидываешь почту только когда тебе что-то надо!!!! Нельзя так себя вести. Пожалуй, выберу-ка я время да наведаюсь на ваше побережье, да и вразумлю тебя как следует. С людьми надо обшчаться, Наинка, а не только что-то просить.

Ладно, прощаю.

Получил твой запрос и вначале ничего не понял. Ты что, увлеклась историей искусств и мистикой одновременно? Впрочем, спасибо, теперь я, можно сказать, духовно подрос. О Неволине никогда не слышал, но теперь, можно сказать, знаток. А что касается последнего вопроса, то тебе, конечно, ближе все это в своих пенатах и выведывать, ну, раз ты настаиваешь, получай в голову следующие сведения:

— Игорь Иннокентьевич Лактионов и его художественный салон известны у нас достаточно хорошо. Сам он мужик серьезный, солидный, но большая сволочь, и если ты собираешься его подцепить, то сообщаю, что он вполне способен втравить в неприятности. Состоятельный, с хорошими связями. Салон и галерея процветают.

Вечно возится с иностранными клиентами. Часто ездит с выставками, отличный организатор. Выставки проводит как за рубежом, так и в странах бывшего СССР.

Не женат, но баб у него грубо говоря много. Никакого наглого и ярко выраженного криминала вроде нет.

— Все, что он тебе рассказал о художнике Неволине, подтверждаю — разумеется, кроме мистического налета. У нас в музее висят две его картины — специально сходил и посмотрел. Похоже, что мужик здорово укурился, прежде чем засесть за работу. Смотри, Наина, не заглядывайся на его произведения, коли они еще в вашем городе гостят — поговаривают, что они плохо действуют на неокрепшую психику. Но невзирая на это, за бугром недавно продали одну из его картин за 18 000 зеленых — согласись, это стоит парочки нервных потрясений.

— Никаких следов остатков Неволинской семьи я не нашел, но это еще ничего не значит. Ты должна понимать, Наинка, что он все-таки жил в 18 веке, выдающейся личностью не был, его биографией никто специально не занимался, поэтому отследить его ветвь очень трудно. Потерпи, я попробую еще поработать над этим. Зато пляши — кое-что я для тебя все-таки нашел. Хорошо, что ты сообразила прислать мне копии старых карт, хотя, конечно, милая, снимаешь копии ты отвратно. Неужели в вашем несчастном архиве нет ксерокса? Впрочем, о чем это я? Город ваш основали в 1801 году, до этого здесь было небольшое селение и несколько земельных владений первых переселенцев. Поздравляю!!!!! То место, которое ты указала на карте — именно там располагалась земля, принадлежавшая дворянской семье Неволиных — муж с женой и двумя дочерьми.

Действительно, в конце 18 века там произошел страшный пожар, уничтоживший несколько построек. Погибли хозяин владения, его дочь и несколько гостей.

Пожар продолжался несколько дней — не знаю, что там могло так долго гореть…

Продолжения не было.

Наташа аккуратно сложила листок, прижимая его к груди, провела пальцами по сгибам и уронила на кровать. Встала, плеснула в стакан водки, вышвырнула его содержимое себе в рот и несколько секунд отчаянно кашляла, привалившись к тумбочке, потом, отдышавшись, посмотрела вокруг и прислушалась. Ничего — все та же тишина вокруг, все та же безжалостная тишина — даже если бы работали телевизор или радио, даже если бы Наташа сейчас закричала или запела во все горло — все равно была бы тишина — верная подруга одиночества. Никого нет. Никто ей не поможет, никто.

Почему ты молчала, Надя?

У меня нет твоих карт, но я знаю, какой район ты указала этому Витязю.

Думаю, ты уже прикидываешь — не стояла ли его мастерская напротив моего дома!

Я ведь пошутила тогда, Надя. Просто пошутила. Откуда мне было знать, что ты уцепишься за эту шутку. Откуда мне было знать, что ты докопаешься до правды? Откуда мне было знать, что это за правда?!

Значит, все-таки Неволин. Значит, все-таки он и дорога. Что он натворил в своей мастерской? Что там случилось в тот день, когда он пошел работать и взял с собой дочь? И гости… какие гости?

Почему дорога боится меня? Я ведь только и умею, что рисовать…

Умею ловить.

Ловить что? Зло?

Антология порока…

…их совершали люди с высоким положением в обществе…

Но то люди, а это дорога.

Что ты сделал, Андрей Неволин?

Что ты нарисовал?

Наташа посмотрела на раскрытую записную книжку. Нет, она не будет больше читать. Она не сможет больше читать. Чувства, которые Надя прятала за своей профессиональной улыбкой, мысли, которые она прятала за стеклами солнечных очков, поступки, которые она прятала за коричневой обложкой своей записной книжки…

Она села на кровать и придвинула раскрытую книжку к себе.

6 августа.

Я — реалист. Я — не мистик. Я — не сумасшедшая. Но я не понимаю, что происходит, я абсолютно ничего не понимаю. Я не придавала особого значения своим версиям, пока той ночью нас чуть не сбил грузовик. И до грузовика… Я вышла на дорогу, чтобы проверить… И могу честно сказать — никогда в жизни мне еще не было так страшно. Хорошо, что Наташка в тот момент не видела моего лица. Она подумала, что я просто пьяна. Я не могу объяснить, что я ощущала, стоя посередине дороги, но я чувствовала себя маленьким насекомым, очень близко подобравшимся к норке тарантула. Я смеялась, но на самом деле я кричала от ужаса. Это сложно объяснить, но казалось, что кто-то в этой темноте и в грохоте музыки слышит мой смех и чувствует мой страх. И то, что случилось потом, дало мне понять, что это действительно так. Мы очень близко подобрались к чему-то… мне кажется, что мы уже дотронулись до него, и теперь оно нас не выпустит.

Нет, не нас. Я тут статист. Ей нужна Наташка. Зачем? Третий раз подряд. Я не верю в совпадения.

С Наташкой определенно что-то происходит. Я боюсь за нее и я боюсь ее. Я смотрю на картины, которые она мне подарила, и мне становится холодно, хотя на улице летний зной. Иногда ее картины кажутся мне тонким оконным стеклом, за которым нечто… темное… сильное… и ему не составит труда проломить это стекло. Порой мне хочется оставить все как есть, вернуть ей мужа, и картин больше не будет… хотя, мне кажется, уже поздно.

11 августа.

Дмитрий Алексеевич сегодня впервые в жизни на меня накричал. Правда, он тут же извинился, сказал, что сильно переживает за Наташку и в последнее время себя плохо чувствует, но на секунду я даже испугалась. Я просто хотела отдернуть шторы — в комнате было очень темно, а он вдруг как рявкнет: «А ну отойди оттуда!!!» Стариковские нервы — это, конечно, не наши молодые. Может, он просто злится на меня. Так получилось, что он узнал, что я обманула его — я опять сама ему рассказала. Вначале он разговаривал со мной очень сурово, но потом потрепал по голове и сказал, чтобы я делала все так, как считаю нужным — он мне указывать не будет. Он сказал, что я дружу с Наташей уже много лет и знаю ее гораздо лучше, чем он, следовательно, лучше знаю, что ей нужно. «Может, ее картины — это не так уж плохо» — сказал он мне. — «Может, этот ваш Лактионов действительно вытащит ее наверх». Я сказала, что на днях, хоть Наташка и против, покажу ему ее картины. Вообще, Дмитрий Алексеевич очень заинтересовался Игорем, в особенности его историей, все выспрашивал — действительно ли он такой хороший специалист в своем деле. Посмотрел на его визитку, покивал и сказал, что вроде бы человек серьезный и солидный. Попросил, чтобы, как только я покажу Игорю картины, сразу позвонила бы и все рассказала. Он действительно очень сильно переживает…

… ужасно! Я до сих пор не могу поверить, что он мертв. И ужасно то, что я больше расстроенна не его смертью, а теми возможностями, что погибли вместе с ним.

Это она убила его. Я уверена в этом. Это она!!! Игорь должен был рассказать Наташке о Неволине, и дорога это поняла. Когда он увидел картины, то сразу…

… не успел забрать картины из музея. Теперь-то я и сама вижу сходство, но он-то специалист, он сразу уловил. Одна рука, одна кровь… Я видела одну из картин в музейных запасниках — автопортрет Неволина. Та картина, которую дала мне Наташка — та, где нарисован мужчина с бородой — точная копия музейной. Она абсолютно точно нарисовала Неволина, хотя никогда его не видела. Она рисует, как Неволин — точь в точь, Игорь сказал даже, что лучше. Он сказал — еще немного развить… Он был совершенно растерян.

Родовая память?

У меня не выходит из головы наш разговор накануне его смерти. Он рассказал, как Наташка реагировала на картины Неволина — еще тогда у него возникло подозрение, что она знает Неволина, очень хорошо знает, и, возможно, не подозревает об этом. Но когда он показал ей Неволинское предсказание, она ничего не поняла.

Игорь сказал, что Неволин писал эти слова на нескольких из своих картин, словно пытался о чем-то предупредить. Или о ком-то. О ком-то, кто является сыном сестры и внуком матери одновременно. Какая-то абракадабра — так же не бывает. О ком он хотел предупредить?

Может, о ком-то, кто принесет столько же несчастий, сколько и он? Черт его знает, ведь говорят же, что гении часто бывают провидцами. Игорь утверждал, что Неволин был гением. Не знаю, я в живописи не разбираюсь совершенно.

Во всяком случае, к Наташке это не относится. Во-первых, она ничей не сын, во-вторых, у нее нормальная семья, а в-третьих — ну какое от нее зло?

Но мне очень не нравятся ее картины. И еще меньше мне нравится то, что происходит вокруг нее. То, что случилось на дороге…

Мне страшно…

18 августа.

Женщина по фамилии Чистова, Екатерина Анатольевна, лежала в нашем старом роддоме — действительно лежала и родила, но только в 1960 году. Родила она тогда дочь — Светлану — это, надо понимать, Наташкина сестрица. А вот в 1975 году Екатерина Анатольевна в роддоме не зарегистрирована. Вообще. Зато зарегистрирована Светлана Петровна Чистова, пятнадцати лет от роду, которую привезли уже с ребенком — она даже не в роддоме рожала, а где-то на улице ее прихватило, и машина не успела приехать. Ребенок женского пола, и ребенок этот был выписан вместе с матерью совершенно здоровым. Как звали эту девочку? А звали ее Наташа. Наташа Чистова. Моя подруга. Вот вам и здрассьте — мексиканский сериал!

Это все ставит на свои места, не правда ли? Неволин ошибся самую малость. Не сын. Дочь.

Снова, как мне этого не хотелось, пришлось использовать папины связи. Но это того стоило. Версия, которую я проверяла, казалась мне совершенно фантастической, но именно она и оказалась верной. Я до сих пор не могу поверить в то, что прочитала в этих старых бумажках. Этого не может быть. Я не хочу, чтобы это было правдой. Я никогда…

— Это неправда, — прошептала Наташа и встала, держа книжку в руках и глядя на исписанную страницу, словно в кривое зеркало. — Ты врешь мне! Зачем ты так врешь мне?!

Страница с легким шелестом качнулась взад-вперед, словно не соглашаясь с ней, и Наташе снова бросились в глаза слова, выведенные особенно крупно:

Не сын. Дочь.

— Неправда!!! — крикнула Наташа и швырнула книжку в стену. Раздался глухой удар, на пол посыпались какие-то листки, бумажонки, следом упала и сама книжка, распростершись на раскрытых смятых страницах, словно подстреленная птица. Наташа пнула ее босой ногой и прижала к переносице до боли сжатый кулак, чувствуя, как по щекам скатываются холодные злые слезы.

Это не может быть правдой! Не может! Родство с Неволиным, все ее картины — ничто по сравнению с этой чудовищной ложью.

Получается, что вся ее жизнь — сплошная ложь.

Она закурила, держа сигарету дрожащими пальцами, и прислонилась к шкафу, тускло глядя на кувыркающийся в неподвижном воздухе дым. Поврежденная рука разболелась и тянула вниз, точно в плечо ей врастили связку гирь. Жарко, душно… Когда же дождь пойдет, прибьет пыль? Когда же все это кончится?

Что делать?

Проще всего — ничего не делать.

Наташа отвернулась от лампы и побрела в коридор, опираясь о стену, прижимаясь к ней, с шуршанием скользя плечом по обоям. Когда стена кончилась, она оттолкнулась от нее и перевалилась к тумбочке. Ее пальцы сунули сигарету в уголок рта, пробежали по полированной поверхности тумбочки, перескочили на стену и нажали на выключатель. Загорелась лампа под тусклым пыльным абажуром — когда она стирала с него пыль в последний раз?

Маленькая книжка с телефонами лежала в самой глубине ящика — Наташа ей почти не пользовалась. Большинство телефонов принадлежало старым друзьям, которые давным-давно разъехались по другим городам, по другим жизням — ни о ком из них она теперь ничего не знала. Только Надя оставалась рядом — сколько лет уже — больше двадцати. А теперь нет и ее.

Книжка, несмотря на то, что хранилась в ящике, запылилась. Наташа положила ее на тумбочку и медленно начала переворачивать страницы.

Номер сестры был записан в книжке под двумя большими буквами СС — можно понимать, как Света, сестра, а можно и как-нибудь еще. Наташа плечом прижала трубку к уху и, прищурившись от дыма, начала набирать номер.

Дозвониться до Харькова ей удалось только через полчаса. Наташа уже почти перестала вслушиваться в гудки, только автоматически перебирала номер, и когда ей вдруг ответил незнакомый хрипловатый женский голос, она от неожиданности чуть не уронила трубку.

— Да, я слушаю! Алле?!

Она вцепилась в теплую пластмассу, с трудом подавив желание закричать: «Кто моя мать — ты?!!»

Светка ее сестра. Только сестра. Светка не любит ее. У них большая разница в возрасте. Она не помнит ее лица. Она ничего о ней не знает. Светка уехала в Харьков, когда ей было полтора года.

— Слушаю! — в далеком голосе появилась злость, и Наташа поняла, что трубку сейчас положат.

— Света, ты?! — крикнула она.

— Кто это?

— Светка! Это Наташа!

Голос сестры, запнувшись, спросил раздраженно и встревоженно:

— Наташка?! Ты что, обалдела?! Знаешь, который час?! С дедом что-то?! Или с мамой?!

Наташа прижимала трубку к уху, вслушиваясь в резкие, словно рубленые слова, и удивлялась, что этот голос не вызывает у нее никаких родственных чувств. Сестра или мать… этот голос для нее был чужим. Последний раз она разговаривала со Светкой несколько лет назад — о чем? — да ни о чем…

— Нет, дома все в порядке. Светка… я хочу у тебя спросить…кое-что.

— Конечно. Спрашивай. А еще лучше — перезвони через часик, чтоб вообще глубокая ночь была. Самое милое время на вопросы…

— Ты лежала в нашем роддоме в семьдесят пятом?

Голос снова запнулся, захлебнулся кашлем — фальшивым, затянутым, чтобы заполнить паузу, а когда голос снова появился, Наташа медленно опустилась на пол — прямо на рассыпанный, растоптанный сигаретный пепел. Голос Светы произнес одно-единственное слово «что?», слышно его было не слишком хорошо, в трубке стояли шум, треск, какой-то писк, но Наташа хорошо почувствовала спрятанные за этим вопросом злость, страх и изумление.

Все, что написала Надя, было правдой.

— Что?! — повторила Света еще громче.

— Ты меня хорошо расслышала.

— Я тебя не понимаю! Что ты несешь?! Какой роддом?!

Наташа решила не бродить вокруг да около — слишком долго все бродили вокруг да около нее.

— Я знаю, что ты моя мать! — бросила она ей.

В трубке воцарилось долгое молчание — тяжелое, далекое, и когда Наташа уже решила, что их разъединили, либо Света бросила трубку, и хотела набрать номер заново, та вдруг устало спросила:

— Что ты хочешь?

Наташа зажмурилась, пытаясь сориентироваться. Действительно, что она теперь хочет? Ничего ведь не исправишь. Светке на нее наплевать, а теперь в особенности. И она к Светке чувств никаких не испытывает — разве что… Что?

— Я хочу знать. Я хочу знать правду. Я хочу знать все.

— Нет, — отрезала Света.

— Да. Ты расскажешь мне все и немедленно, иначе я обещаю тебе, что достану денег, приеду в твой чертов Харьков и заявлюсь к тебе в гости, когда вся твоя семья будет дома. Представляешь, как они обрадуются?! Слушай, ты не побоялась сбросить меня матери, чего же ты боишься теперь. Я не маленькая девочка, Света, я не буду тебе мстить, гоняться за тобой с топором или что еще. Мне на тебя так же наплевать теперь, как и тебе на меня всегда. Я хочу знать правду. Всю правду о том, как я родилась. Это очень важно для меня. Слушай, моя лучшая подруга погибла и погибли двое людей, которых я знала, так что я сейчас в скверном настроении! Харьков — не очень далеко — понимаешь меня?!

Света снова помолчала, потом спросила:

— Ты с переговорки?

— Нет, из дома.

— Ты одна дома?

— Да, одна, — рассеянно отозвалась Наташа.

— Можешь подождать минут пять?

— Мне перезвонить?

— Нет, перезванивать нельзя. Раз надо — подождешь!

В трубке раздался глухой стук, потом какой-то скрежет. Наташа прислонилась к стене и закрыла глаза. Время шло — минута за минутой, и Наташа знала, что вместе со временем утекают и деньги — минута — семьдесят копеек, еще минута — гривна сорок… Ей было наплевать. Деньги… как она вкалывала ради этих денег, как она вкалывала, забыв обо всем, не видя ничего. Деньги — все всегда упиралось в деньги. А что теперь? Что нынче имеет значение? Минуты… минуты — осыпаются с ночи, как пожухшие листья с платанов за окном. Конец августа — лето на исходе, скоро листья совсем засыпят дорогу, скоро платаны устроят стриптиз и дворники будут аплодировать им своими метлами. Дворники… Толян за решеткой, а его сожительница мертва, потому что…

Потому что она его нарисовала, а Паша испортил картину, и то, что она забрала у Толяна, вернулось к нему и убило…

Что?

— Слышишь меня?

Наташа вздрогнула и, оттолкнувшись от стены, села на банкетку.

— Очень плохо.

— Ну, лучше не будет… Тебе обязательно сейчас это нужно знать?

— Немедленно!

— Ладно, дело твое… У меня все спят, Костя на дежурстве… но если кто-то проснется, я кладу трубку, учти!

— Хорошо.

— Ладно. Что ты конкретно хочешь знать? Кто твой отец? Огорчу — я сама этого не знаю.

— Рассказывай все.

Света снова закашлялась, потом заговорила, и Наташа плотнее прижала трубку к уху, чтобы в шуме и потрескивании не упустить ни единого слова, которые произносил чужой хрипловатый женский голос.

— Мне было четырнадцать, я закончила восьмой класс. Я считала себя шибко взрослой, хотя была на деле глупой сопляшкой… ну, да неважно. Папаша — ну, ты ведь знаешь, он военным был и из меня… все пытался советского солдата воспитывать. Туда не ходи, сюда не ходи, спать во столько-то, дружить с тем-то… Запрещал мне ходить на танцы — всегда запрещал… Летом танцы были на открытой площадке, возле моря… там всегда было так здорово… а он мне запрещал. Я сбегала, конечно, а он, если узнавал, лупил меня своим ремнем… никого не слушал — ни мать, ни тетку, ни деда — лупил как хотел. Но я все равно сбегала, и в тот день тоже. Дальше — совершенно банально. Я познакомилась с парнем и он мне очень понравился…Не помню лица совершенно, только помню, что у него были настоящие джинсы, очень классные… Ну, что, мы потанцевали, потом выпили в аллейке… у него был портвейн… не знаю, какой, но меня что-то сильно повело. Мы пошли в один из долгостроев… ну а потом пришло еще трое… его друзья…Тебе как, в подробностях рассказывать, что дальше было?

Наташа услышала легкий треск и с трудом сообразила, что это трещит трубка под ее пальцами. Она заставила себя расслабиться и спросила:

— Ты заявила в милицию?

Света на том конце провода фыркнула.

— Шутишь?! Тогда папаша бы все узнал! Он бы убил меня на месте! Впрочем, меня это все равно не спасло — так уж получилось, что я залетела. Мать догадалась. Аборты тогда… да и она запретила мне… сказала, чтоб рожала, а ребенка потом отдадим куда следует — это лучше, чем убивать. Конечно, лучше бы было сделать аборт, но тогда…

— Возможно! — жестко ответила Наташа, закидывая голову и глядя в потолок. Сбоку раздалось какое-то легкое шуршание, но она не обратила на это внимания. — Да, лучше было бы, если б я вообще не родилась!

— Да что ты можешь знать о том, что лучше, что хуже! Ты же мне всю жизнь испоганила! — голос сестры зазвучал громче, в нем появились истеричные нотки. — Ты же не знаешь, что это были за времена! Я кое-как скрывалась до шестого месяца — отец в то время слишком редко появлялся дома — служба, знаете ли! Ты не знаешь, что это были за времена. Девятиклассница, отличница, комсомолка-красавица на шестом месяце беременности! Ты даже не представляешь, что могло бы быть с моей жизнью… Мать мне достала больничный от школы, спрятала меня у подруги своей, врачихи, — вот в том районе она жила, где ты сейчас, по-моему, даже, напротив твоего дома… спрятала… Там я прожила полтора месяца, на днях должна была уехать в санаторий — мать договорилась… Но папаша каким-то образом узнал все, приперся, устроил жуткий скандал… Он же, блин, военный! Он же, блин, моралист! И у него, такого военного моралиста, дочка пятнадцатилетняя рожать собралась неизвестно от кого… Козел! Бить меня начал… тетю Веру ударил… Я убежала, он погнался за мной. На дороге я упала…начались схватки… а он как увидел, так и свалился там же… не вынес, бедненький, позора…умер там и в то же время, когда я рожала! Ну как, сладко тебе?! Это ты хотела узнать?!

— Где ты меня родила?! — закричала Наташа, вскакивая. — Где?!! На какой дороге?!! На основной?! Которая идет через все дворы?! Где платаны, большие платаны?! На ней?!

— Какая разница?! Ну на ней! Радости было местному населению…

— Господи, господи, — прошептала Наташа и, откинувшись назад, ударилась затылком о стену, качнулась вбок и зарылась головой в свисающие с вешалки куртки, словно в заросли. — Вот еще что?! Я чувствовала ее… она чувствовала меня… еще бы, еще бы! Какая-то мерзость там… и я родилась прямо на ней! Я родилась рядом со злом, с помощью зла, для зла у матери, которая меня ненавидит…

— Что ты там бормочешь?! — крикнул из трубки голос сестры. — Я ничего не слышу! Говори быстрей! Что, хватит с тебя откровений?! Я хочу спать! Зачем ты мне позвонила?! Кто тебе все это рассказал?! Ты мне всю жизнь наперекосяк пустила! Из-за тебя я вышла замуж за этого дебила Цикловского — лишь бы из дома сбежать, лишь бы тебя не видеть. Мать меня обманула, запретила тебя отдавать… деда Дима отговаривал ее, но она все равно… Я от этого козла потом еле ноги унесла… Ты жила в семье, чего тебе еще надо?! Чего ты жалуешься?! У меня только-только жизнь наладилась — не лезь в нее!

— Что же мне теперь делать? — спросила Наташа глухо. Она обращалась не к Свете, а к кому-то, кто может и слышал ее, но ответить никак не мог. — Что теперь со мной будет?

— Да мне наплевать, что с тобой будет! Ты всегда напоминала мне о том дерьме, в которое меня окунули. А папаша наш… у него не все дома были, ясно? Я не сильно убивалась, когда он загнулся. Вот так. Не звони мне больше! Никогда!

Наташа уронила трубку, и та ударилась о пол, подпрыгнула на свернутом в пружинку проводе, снова ударилась и закачалась, тихо стучась в тумбочку. Света продолжала что-то кричать из своего Харькова, и Наташа, тускло глядя на себя в пыльное зеркало, как-то лениво протянула руку и словно муху-надоеду, смахнула телефон с тумбочки. Брякнув, он затих на полу. Наташа продолжала смотреть на себя, словно увидела впервые, водила по лицу пальцами, словно слепой, «разглядывающий» и оценивающий его черты. Она смотрела на себя и не узнавала.

Где же правда? Что же правда? Она — кто-то? Она действительно что-то умеет? Кто объяснит, кто поможет? Она же совсем одна!

Нужно пойти поработать. Отдать всю боль и всю злость линиям на бумаге, прикосновениям кисти и карандаша — картина должна будет получиться еще лучше, еще сильнее, еще живее — сейчас она сможет… Нужно только кого-то найти — не рисовать образы из головы — обязательно кого-то найти — только тогда в картине есть жизнь. Глаз-мозг-рука… Нужно кого-то найти, кого-то… в ком есть…

Может, нарисовать себя?

Она почувствовала рядом с собой движение, и сбоку, в зеркале, где-то очень далеко качнулся темный силуэт. Наташа досадливо скривила губы, вспомнив, что она не одна в квартире. Она как-то совершенно забыла о Славе, о том, что он мог проснуться — да конечно, он мог проснуться после таких криков, после падения телефона.

— Я устала, — хрипло шепнула она зеркалу. — Я сейчас просто умру.

Слава молча подошел к ней, взял за плечи и заставил отвернуться от зеркала, внимательно посмотрел ей в глаза и покачал головой.

— Нельзя, — сказал он. В бледном слабом свете его лицо казалось далеким и безразличным. Неожиданно Наташа подумала, что, хоть и давно знакома со Славой, совершенно ничего о нем не знает. Она качнулась вперед и прижалась сухим лицом к его груди. Нужно успокоиться, немедленно успокоиться — ее ждет книжка, которую она должна прочитать до конца.

— Ну, ну, — пробормотал Слава растянуто и сонно. От него сильно пахло сигаретным дымом и водкой, и он слегка пошатывался. — Тихо, не плачь. Ну, Наташ… Ночь пройдет, наступит утро ясное…

— Я и не плачу, Слав, не могу уже больше. Только ты не понимаешь…

— Ты уж извини, я все слышал.

Наташа оттолкнула его и вздернула голову.

— Что ты слышал?

— Достаточно, чтобы кое-что понять. Это Надя раскопала, да? Ты это в ее книжке прочитала?

— Что ты понял?! — настойчиво спросила она.

Слава отвернулся и вошел в темную комнату. Сел в кресло и уставился в пустой, чуть поблескивающий отражением света коридорной лампы экран телевизора.

— Я понял, что у тебя беда, — глухо сказал он и неожиданно звонко шлепнул себя ладонью по голой груди. — Я понял, что ты узнала то, что тебе знать не следовало, и человек, которого я любил, в этом виноват. И я понял, что теперь не знаю, что мне делать, что чувствовать и что думать, и чем тебе помочь. Наташка, расскажи мне все, расскажи немедленно или я вытрясу это из тебя и книжку отниму… Я тебе поверил, так что… Ты мне всегда казалась человеком достаточно честным… хоть и замученным… А теперь ты сама на себя не похожа. Что происходит?

— Я расскажу, Слава. Мне осталось несколько страниц. Я дочитаю и расскажу, только ты не трогай меня пока, ладно?

— Ладно. Я еще подожду, — равнодушно ответил Слава и вытянулся в кресле, продолжая внимательно смотреть в пустой экран. Наташа отвернулась, посмотрела на разбитый телефон, потом выключила свет и вернулась в комнату.

23 августа.

Дорогая Натуля.

Не знаю, зачем я тебе это пишу — наверное, потому, что я большая трусиха и мне проще будет сунуть тебе этот листок в руки и просто сбежать, чтобы не видеть твоего лица и твоих глаз. А может быть, просто на всякий случай, если вдруг со мной что-то случится, и я уже не смогу тебе этого сказать. Жизнь ведь такая странная штука — она может вдруг совершенно неожиданно кончиться. И может кто-то там наверху решит, что с меня уже достаточно.

Я не хотела, чтобы так вышло — но как-то все получилось само собой, одно за другим. Интересно, существует ли скорость у темноты. Может, темнота — это не отсутствие света, а нечто самостоятельное? Тогда ее скорость намного выше скорости света. Да, тогда все получается… буквально только что мы были на свету, а теперь уже идем в темноте, и чем дальше мы идем, тем темнее становится. Я не знаю, удастся ли нам когда-нибудь добраться до света.

Наташа, пожалуйста, прости меня. Я действительно хотела, как лучше. Ты спасла мне жизнь, а я только глубже загоняю тебя в болото. Я виновата. Но я все исправлю, как смогу исправлю, как только пойму, в чем дело. Пока что я все-таки еще ничего не понимаю, но мне кажется, что я начинаю нащупывать определенную связь. Твой пра-пра… не знаю какой дед что-то сделал тогда в своей мастерской, и это что-то теперь хочет от тебя избавиться — наверное, потому, что ты можешь делать то же, что и Неволин, и можешь это что-то уничтожить. Я просматривала даты и вдруг поняла, почему некоторые из них такие странные, почему были года, когда на дороге никто или почти никто не погибал. Посмотри сама: 1975 — год твоего рождения. Ты родилась на дороге, может из-за этого между вами такая связь… ты родилась рядом с чем-то, что является результатом преступления, совершенного твоим дедом (не думаю, что он совершил какое-то благое деяние), и поэтому ты это чувствуешь. Так вот, смотри: до 1979 года она затаилась, выжидала, собиралась с силами, а в 1980 снова принялась за свое — до 1985 года, когда ты начала рисовать серьезно. Помнишь, ведь именно в том году ты нарисовала свою первую странно-страшную картину, я еще тогда сказала, что ее хорошо смотреть на ночь вместо фильма ужасов, и ты обиделась? А она почувствовала опасность и снова затаилась — до 1995 года, когда ты вышла замуж и свои картины совершенно забросила. Вот когда она совершенно обнаглела, хотя ты жила рядом с ней. Она чувствовала, что ты ничего не можешь ей сделать. А 2000 год — возможно, ты знаешь, я и не сильно-то виновата в тех переменах, которые начали с тобой происходить. Возможно, действительно, как ты сказала, подошел какой-то срок. Во всяком случае, она это поняла и снова затаилась. Возможно, она берегла силы — берегла для тебя. Я не думаю, что ей так-то просто убивать людей. Помнишь, мы говорили про инфаркты и инсульты — почему она всех не убивает таким способом, а устраивает аварии? Мне кажется, такие смерти ей не подходят — ей нужно что-то другое — что-то, что бывает именно при авариях… может, ей нужно, чтобы тела обязательно повреждались — помнишь, ты говорила мне про исчезнувшую кровь? Может, вместе с этой кровью она получает от нас что-то особенное — может, наш страх, может, что-то еще… Может, она питается самим фактом именно такой смерти? Чтобы получить это, ей проще было портить машины, пугать лошадей, а действовать на нас ей очень сложно? Ведь ей еще и нужно расти. Я не знаю, что будет, когда она вырастет. Ее нужно убить, и сделать это можешь только ты, иначе бы она тебя так не боялась, не оберегала бы так твое неведение, убив Игоря. Слишком много непонятного и слишком много совпадений вокруг тебя, слишком. Пожалуйста, поверь мне. Я знаю, что ты терпеть не можешь мистику, ты всегда говорила мне, что всякое мистическое зло — это все глупости — все зло идет только от людей. Вот и взгляни на это со своей точки зрения. Может быть, дорога — это зло, совершенное человеком. Не думай о его мистическом существовании, а думай о его человеческом происхождении. Все ее поступки слишком уж напоминают человеческие — тебе не кажется?

Пока что я буду узнавать все сама, не буду тебя впутывать — я и так уже принесла тебе достаточно бед. Я отдам тебе это письмо, когда буду во всем абсолютно уверена и когда смогу перебороть то, о чем ты мне тогда сказала — очарование властью — оно действительно очень сильно — и ты это тоже знаешь, так что смотри, не повтори моих ошибок. Если же ты читаешь это письмо сейчас в моем дневнике, это значит, что со мной что-то случилось. Не расстраивайся и прости меня. Будь осторожна. Для меня вначале все это было игрой, но теперь это не игра, и ты это тоже понимаешь.

P.S. Жаль, что когда-то не получилось у нас сделать тот коврик — помнишь? На котором хотели улететь в сказку. Мы бы сейчас были так далеко.

— А может получилось? — прошептала Наташа, кладя ладонь на страницу и крепко прижимая. — Может, получилось, и ты уже улетела?

Она изо всех сил зажмурилась, и вдруг ей показалось, что она на дороге и мчится куда-то в свете фонарей, словно ветер без тяжести тела, и внизу мелькает серебристый выщербленный асфальт, и платаны злобно шумят по бокам, тряся умирающими листьями, точно юродивые грозящими пальцами, у обочин лежат искореженные машины, конные экипажи и стоят люди — множество людей, которые жили и умерли задолго до ее рождения, во время ее рождения и после него — и среди них стоит Лактионов, и стоят Надя, и Виктория Семеновна, и отец, а вон и Дик среди множества других собак и кошек… стоят, молчат и ждут чего-то, а она летит и что-то летит ей навстречу и сейчас…

Благородные рыцари будут биться до смерти?

Кто сразится с этим рыцарем?

Если вызов не будет брошен, то победа по праву принадлежит…

Нарисовать. Нужно что-то нарисовать. Тогда она сможет успокоиться. Ведь это так прекрасно — создавать картину.

Создавать опасную картину.

Очарование власти.

Не растворись в своих картинах.

Наташа склонила голову и посмотрела на следующую страницу. Последнюю страницу Надиного дневника. Последнюю запись — за 24 августа. Вчерашний день. Или уже позавчерашний?

Она внимательно пробежала глазами неровные прыгающие строчки, написанные кое-как — очевидно, Надя сильно торопилась, когда записывала это. На последней букве Наташин взгляд остановился, метнулся взад-вперед, растерянно застыл, потом вернулся на середину записей и еще раз все пробежал, потом еще раз. Потом она подняла книжку и прижалась лицом к страницам.

Через секунду она ее опустила. Ее лицо было отвердевшим, холодным, злым. Она подошла к окну и выглянула на пустую улицу, потом начала бродить по комнате, качая головой и что-то бормоча. Затем отыскала несколько чистых листов бумаги и вытащила из недавно купленного набора простой карандаш. Посмотрела на острый грифель и улыбнулась, и темное острие словно отразилось в ее улыбке.

От циферблата стрелками отрезана шестая часть. Два часа ночи. Для некоторых поздно, для нее — для того, что она хочет сделать — в самый раз.

Держа в руке бумагу, карандаш и Надину записную книжку, Наташа осторожно вышла в коридор, придумывая какую-нибудь нехитрую отговорку, чтобы преподнести Славе и заставить его остаться дома, а не доблестно ехать с ней. Слава ей там был не нужен. Напротив, он мог бы все испортить.

Она заглянула в комнату — Слава все так же сидел в кресле и его лицо, едва различимое в темноте, было обращено к экрану телевизора. На появление Наташи он никак не отреагировал — даже, когда она наклонилась и тронула его за плечо. Нахмурившись, она вернулась в коридор, зажгла свет, снова вошла в комнату, склонилась над креслом и поняла, что никаких отговорок не потребуется — Слава крепко спал.

Наташа сняла с вешалки свою сумку, спрятала в нее книжку, бумагу и карандаш, аккуратно открыла дверь и бесшумно выскользнула на площадку.

* * *

— Вот здесь останови! — приказала она, роясь в кошельке. Машина притормозила у одного из подъездов длинной облезлой пятиэтажки, погруженной во мрак и тишину.

— С тебя семь, подруга, — сказал водитель весело и улыбнулся, но ответной улыбки не получил. Наташа молча сунула ему деньги и вылезла из машины — осторожно, чтобы не задеть руку. Не оглядываясь, она зашла в подъезд. Водитель пожал плечами и уехал, нарочито резко взяв с места.

Наощупь Наташа поднялась на нужный этаж, морща нос от висевшего в подъезде тяжелого тухловатого запаха, достала из сумочки ключи, нашарила замочную скважину и вставила в нее один из ключей. Замок открылся не сразу, и ей пришлось изо всех сил дернуть за ручку. Она отворила скрипнувшую дверь и шагнула из темноты подъезда в темноту квартиры. Тотчас в одной из комнат зажегся свет, и слабый женский голос спросил:

— Кто там? Ты, Наташ?

Наташа молча захлопнула дверь, в притолоке что-то треснуло, и на нее посыпалась пыль. В коридор выскочила мать — заспанная, испуганная, в латанной-перелатанной ночной рубашке, слишком короткой для нее.

— Наташенька?!! Что случилось?!

— Привет… — Наташа облизнула губы, — мама. Ничего не случилось, просто зашла.

— Это из-за Нади, да? Как она там?

Наташа изумленно посмотрела на нее и сообразила, что мать еще ничего не знает — она ведь ей не звонила.

— Надя… Мам, деда Дима у себя?

— Ну конечно, где ж ему быть-то в третьем часу утра?! — мать изумилась еще больше и встревожилась. — Наташа, в чем дело.

За ее спиной появилась еще одна светлая фигура, и тонкий, бесплотный голос сказал:

— Петр опять с дежурства…

— Лина, иди спать! — раздраженно бросила ей мать. — Иди, не стой здесь!

— Ты тоже иди, мама, — Наташа прошла мимо нее и обернулась. — Не волнуйся, все хорошо. Я поговорю с дедом и зайду к тебе. Иди.

Мать что-то сказала, но Наташа, не слушая ее, толкнула дверь в комнату деда, вошла и закрыла за собой дверь на задвижку. Потом нашарила на стене выключатель и зажгла свет.

Она не знала, проснулся ли дед только сейчас или не спал вовсе, но так или иначе, он полусидел на своей кровати в старой пижаме и внимательно смотрел на нее. Одеяло скомкалось у него на коленях, и растопыренные, покрытые пятнами сухие пальцы подрагивали на нем, словно лапки паука-сенокосца.

— Наташенька? — он потянулся, взял с тумбочки очки и одел их, потом пододвинул поближе стакан, в котором плавали его вставные челюсти. — Что случилось?! Почему ты так поздно?!

— Просто, зашла навестить! Разве ты не рад?! — Наташа быстро подошла к окну и резким движением отдернула шторы — сначала одну, потом вторую. Несколько колец сорвалось, и одна из штор провисла. — Одень-ка свои зубы, деда Дима, нам придется много разговаривать, а я слышать не могу, как ты шамкаешь!

— Да что ты такая?.. С Надей что-нибудь? Чего это ты вдруг явилась?! — в голосе деда сквозь тревогу проскользнули знакомые раздраженные нотки. Наташа повернулась, прислонилась спиной к подоконнику, достала из сумки сигарету и закурила. Дмитрий Алексеевич возмущенно закашлялся.

— Ты что это делаешь?! — он ударил ладонями по одеялу. — Не смей тут курить! Немедленно выкинь!

— Ты спросил, что с Надей? — Наташа, глядя прямо в блестящие стекла очков, стряхнула пепел на чистый потертый палас. — С ней уже ничего. Она умерла.

— Что?! Да господи ты боже, как умерла?! Когда?!

Наташа опустила голову, не в силах смотреть на то, что творится в глазах ее деда.

— Ты только одного не учел, — тихо сказала она. — Надя все записывала. И то, что ты ей тогда сказал, она тоже записала. То, что ты ей сказал, помнишь? Перед тем, как ты убил ее!

Дед дернулся, и его пальцы задрожали на одеяле, и сам он затрясся от ярости.

— Ты думаешь, что говоришь?! Я убил… Да как у тебя язык…

— Ну, не сам убил, конечно, — перебила его Наташа, продолжая смотреть в пол, — ты послал ее на дорогу. Ты все понял и послал ее на дорогу. Ты знал, что она ее не отпустит. Она завязла в этой истории слишком глубоко, она слишком многое узнала, и ты знал, что еще немного, и она все мне расскажет. И ты знал, что дорога тоже это знает. Что там, на дороге?! Ради чего все это?!

— Ты спятила! — рявкнул Дмитрий Алексеевич. — Убирайся вон из моей комнаты!

Наташа вытащила из сумки записную книжку, открыла ее на нужной странице и начала читать ровным голосом:

…Дмитрий Алексеевич сказал, что сильно обеспокоен Наташиным психическим состоянием. Вот уже несколько дней, едва оправившись после того случая с Игорем, она каждый вечер уходит к дороге и сидит возле нее подолгу, до глубокой ночи — она рассказала об этом только ему — даже Пашка не знает и волнуется — не может понять, куда по вечерам девается его жена. Наташа сказала, что хочет поставить какой-то эксперимент. Вот негодяйка, и она ничего мне не сказала! Дмитрий Алексеевич крепко отругал меня за то, что мы вообще ввязались в эту историю.

Я сказала, что поговорю с Наташей, но он ответил мне, что это бесполезно — он уже пробовал. Наташе нужен врач и возможно не один. Он сказал, что ее нужно каким-то образом отпугнуть от дороги раз и навсегда, но я уже и не знаю, чем, если она, столько раз пуганая, ходит туда одна по ночам. Отпугнуть — как ее отпугнуть? Разозлить? Расстроить? И чтобы все это смешалось с дорогой… И мы почти одновременно подумали про Пашку.

Дмитрий Алексеевич сказал, что план неплох — так я, возможно, одним ударом убью двух зайцев. Только сделать это нужно как можно быстрее — лучше сегодня. Если уж принимать все так всерьез — мне на дороге ничего не угрожает, Пашке — тем более.

Чем дольше я разговаривала с Наташкиным дедом, чем дольше я сидела в его комнатке, тем прекрасней казалась мне эта идея, которую я поначалу, честно говоря, посчитала все-таки нелепой и достаточно жестокой, но Наташка тоже хороша, потому что…

Наташа сжала губы, резко захлопнула книжку, подняла глаза и вздрогнула. На нее смотрел истинный Дмитрий Алексеевич Чистов, уже не пытавшийся скрываться ни за фальшивым сочувствием, ни за раздражением, ни за въедливой старческой злостью, ни за снисходительно-презрительными усмешками. Всегда бледные и невзрачные глаза за стеклами очков пылали диким безумным огнем, а на дрожащем морщинистом лице смешались ужас и ненависть, захлестывающие друг друга и растекающиеся по воздуху прочь, вокруг, не в силах уместиться в объеме своем на лице одного единственного человека. Он уже не полулежал, а сидел на краю кровати, откинув одеяло и свесив тонкие ноги, и его губы искривились в страшной подрагивающей гримасе, живо напомнившей Наташе Неволинские картины — все самые жуткие и немыслимые по омерзению и живости своей образы — уж не родились ли они из этого сумасшедшего изгиба губ? Из деда выглянуло какое-то другое существо — дикое и опасное, и Наташе захотелось убежать из комнаты, махнув рукой на все свои вопросы, но она осталась стоять и смотреть, чувствуя, как и в ней разгорается злость и ненависть — не менее опасные. От них было весело и жарко, они опаляли глаза и пальцы, и это было то, что ей нужно. Любовь к работе и ненависть к тому, над чем работаешь — вот в чем была сила Неволина и вот что утягивало его в темноту все дальше и дальше, и она тоже уже шагнула туда, и в этом была своя прелесть. Свое наслаждение. Свое очарование. Очарование властью. Хочешь — исцели, а хочешь — убей!

Сигарета догорела и обожгла ей руку. Вздрогнув, Наташа уронила ее, потом нагнулась, подняла и выбросила в открытое окно. Тотчас же в дверь требовательно и громко постучали.

— Наташа?! Папа?! Откройте! Что вы там делаете?!

— Надя настолько тебе мешала, что ты даже Пашкой решил пожертвовать, чтобы от нее избавиться, да? — спросила Наташа с кривой усмешкой. — Ты ведь только недавно понял его ценность — решил, что он меня сдерживает… Огорчу тебя, вряд ли он смог бы долго меня сдерживать! Чему быть, того не миновать — знаешь пословицу? Я только не могу понять — почему Надька так с тобой откровенничала? Только ли потому, что ты умело разыгрывал перед ней добренького, обиженного злобной внучкой дедушку?! И почему, оказываясь в твоей комнате, ей так хотелось делать всякие гадости?!

Взгляд деда на мгновение скользнул в сторону — всего на мгновение, но Наташа успела перехватить это движение и проследить его. Она покачала головой и неспешно двинулась туда, куда смотрел Дмитрий Алексеевич.

— Я-то думала, тут какие-нибудь сокровища или скелеты, деда Дима, — произнесла она и изо всей силы непочтительно хлопнула по облезлому коврику на крышке дедовского священного сундука. — А у тебя тут, оказывается, припрятано нечто похуже. Что здесь?! Что в животе у твоего божка?! Как он открывается?!

— Не лезь! — взвизгнул дед на удивление тонко и вскочил, но его ноги подогнулись, и он рухнул обратно на кровать. Его лицо побагровело, и даже кожа, обтягивавшая наполовину облысевший череп, приобрела густо-пурпурный оттенок. — Ты!.. Я так и знал, с самого начала знал, что это ты и что из тебя получится! Я же говорил Катьке, говорил… дура-баба… я и сам хотел… не смог греха на душу взять… Вот она, милость аукнулась, вот она…

— Наташа! — дверь сотрясалась от ударов.

— …я-то знал, я догадывался… Катька тебя удочерила… я думал… ну, все же дите… хоть и родилось рядом… и совпадает теперь… дите все же… Но ты нарисовала… и тогда я понял… все понял… четыре года тебе было… а я уже понял… и когда… грузовик тот… она тоже поняла… — его дрожащие пальцы подпрыгнули с колен и начали комкать воздух, словно стягивая к себе пространство комнатки. — Я за ней слежу… всегда следил… все следили… вначале не верили, но когда… они нам все хорошо объяснили, нужно было только понять…поверить… я-то прикипел все равно, сердцем прикипел к тебе… но надо было… с самого начала…

— Как открыть сундук, деду-уля? — протянула Наташа ласково-страшно, гладя облезлый коврик. — Как? Мне найти топор? Или взорвать этот ящик к чертовой матери?! Я это сделаю, не сомневайся!

Дмитрий Алексеевич подпрыгнул, и ужас на его лице перекрыл все остальные эмоции. Наташа кивнула чему-то, вскочила на ноги, подошла к сотрясавшейся от ударов двери и отодвинула замок. В комнату ввалилась растрепанная, перепуганная мать, за ней — тетя Лина с детским любопытством в блестящих глазах.

— Наташка! — мать вскинула руку, и Наташа отшатнулась, не понимая, хочет мать ее ударить или обнять. — Что вы тут?!.. Кричите, заперлись! Что случилось, ради бога!.. Папа!.. — тут она увидела Дмитрия Алексеевича и пошатнулась. — Папа, что — плохо?! Я «скорую»…

Дед качнул головой, и его правая рука вяло сделала отрицательный жест. Наташа полуобняла мать и начала мягко, но настойчиво вытеснять из комнаты, приговаривая:

— Ничего не случилось, мама, все совершенно нормально. У нас тут с дедушкой задушевный разговор, друзей общих вспоминаем, дороги всякие, художников…

— Какие еще художники среди ночи?! — изумленно спросила Екатерина Анатольевна. Наташа внимательно посмотрела ей в лицо и облегченно вздохнула.

Она не знает.

— Ну, все же в порядке, мама? Что у нас с дедой Димой может случиться?! Он же так меня любит, он же все делает, чтобы я жила долго и счастливо… Правда, деда Дима?

Дед что-то прохрипел в ответ, и Наташа с новой силой принялась выжимать сбитую с толку мать из комнаты.

— Мы просто разговариваем, мама.

— Да вы ведь…

— Просто разговариваем. Мама, ничего страшного. Ты, кстати, не знаешь, как дедушкин сундук открыть? А то деда Дима хочет мне показать кое-что, а как открыть — не помнит.

— Так ведь… я нет… он ведь, — пробормотала Екатерина Анатольевна, глядя на деда, на Наташу и снова на деда. — Папа, что она…

— Уйди, — едва слышно просипел Дмитрий Алексеевич и махнул на нее рукой. — Иди давай!

— Я знаю! — вдруг воскликнула тетя Лина и протерлась в комнату, оттеснив мать в сторону с неожиданной силой. Маленькая, сухонькая, призрачная, она улыбнулась Наташе и начала слегка подпрыгивать, словно девочка, которой принесли подарки и ей не терпится их получить. — Он в матрасе прячет ключ. Это так смешно, — она быстро погладила себя по щекам и так же быстро спрятала руки за спину. — Прячет ключ в матрасе. Ведь неудобно спать на ключе. Ключ — железный, холодный… неудобно! — ее ладони снова небрежно-ласково притронулись к щекам и тут же снова спрятались за спиной.

— Дура! — завопил Дмитрий Алексеевич, оскалив зубы, словно старый, смертельно раненый волк. — Пошла вон, дура! Умалишенная! Вон! В психарню! Пригрели… глисту в желудке…

После этого из его раззявленного в крике рта посыпались такие определения, что Наташа, которая на базарной площади слышала всякое, зажала уши и отвернулась. Тетя Лина вскрикнула и бросилась на шею Екатерине Анатольевне, дрожа и всхлипывая.

— Мама, — Наташа мотнула головой. — Уйдите.

— Наташа, что с ним такое? — прошептала мать в ужасе. — Я сейчас «скорую»…

— Не надо, мам, обойдется. Идите, ложитесь спать. Ну, что, в первый раз скандалы, не привыкли? Иди, мам, иди.

Она закрыла за ними дверь, обернулась и медленно пошла к кровати. Сидевший на ней дед пригнулся, выставив согнутые пальцы когтями и тряся головой, словно китайская куколка.

— Не подходи!

— Кого ты оберегал, деда Дима. Ее? Или меня? Или себя? Встань! Или я тебя придушу сейчас! Мне уже все равно, ты знаешь! Мне уже терять нечего! И некого! От моей жизни все равно уже одна труха осталась! Встать!!! — вдруг рявкнула она голосом прапорщика на плацу, и Дмитрий Семенович с удивительной для его возраста быстротой спрыгнул с кровати и прижался к стене, глядя на Наташу со злобным страхом. С горьким удовлетворением она подумала, что дед действительно боится ее, в самом деле — непритворно, боится до смерти. Прищурившись, она отвернулась от деда, от его старой застиранной пижамы в серых елочках, от его страха, увеличенного блестящими стеклами очков. Быстро и резко откинула одно одеяло, другое, сдернула простыни вместе с улетевшими куда-то на пол подушками и начала сосредоточенно теребить матрас.

Ключ оказался сбоку, в одной из подпоротых цветастых заплат — тусклый, тяжелый с причудливой сложной бородкой. В замок он вошел легко и повернулся легко — открывали сундук очень часто. Поднатужившись, поскольку могла действовать лишь одной рукой, Наташа откинула крышку и ее глазам открылась груда старых тряпок — рубашек, платьев, самых разных обрывков и обрезков, словно сундук был снятой с колес тележкой старьевщика. Она недоуменно посмотрела на тряпки, потом протянула руку и взяла кусок какой-то рубашки. Он был жестким на ощупь, словно пластмасса, и казался пропитанным каким-то составом. Наташа бросила ее на пол, вытащила другую, потом ее рука быстро замелькала, швыряя тряпки на пол. Дед снова сел на разворошенную кровать, положив руки на колени и что-то бормоча.

Под тряпками оказались три больших листа фанеры. Наташа осторожно вынула их, прислонила к стене и жадно заглянула в сундук.

— Боже мой! — вырвалось у нее. Она вскинула горящие глаза на Дмитрия Алексеевича, потом снова склонилась над сундуком и, сжав зубы, с трудом вытащила из него большой, обернутый в толстую серую материю прямоугольник. Со стуком она осторожно положила его на пол и достала из сундука еще один, поменьше. И еще один. И еще один. И еще… Девять. Дмитрий Алексеевич смотрел на нее так, словно Наташа вытаскивала из сундука больших волосатых пауков.

Медленно, не дыша, протянула Наташа руку к материи на одном из прямоугольных предметов. Она уже знала, что там, но все равно должна была увидеть, прикоснуться, почувствовать…

Кусок материи был обернут вокруг прямоугольника в несколько слоев, перекручен и завязан, но под Наташиной рукой ткань развернулась легко и радостно, словно давно ждала и истосковалась по ее прикосновениям. Закусив рассеченную губу и не чувствуя боли, Наташа потянула на себя последний слой материи, и она сползла — неторопливо, словно чулок с ноги роковой соблазнительницы — сползла, обнажив шелк, бархат и наждак мазков, сделанных знакомой рукой, обнажив ужас и притягательную сладость темного, обнажив дикую, прекрасную и ядовитую драгоценность, обнажив пойманного когда-то пленника.

Картина была страшна по своей красоте и намного сильнее, чем экспонаты «Антологии порока», потому что была более поздней. Сила ее создателя скрывалась в ненависти, а к тому времени Неволина уже хорошо научили ненавидеть. Ненависть и власть возросли до предела.

Выпусти. Выпусти меня. Я долго…

Наташа отвела глаза и снова натянула ткань на картину, но, хоть голос и умолк, голова у нее продолжала кружиться и она чувствовала…

Он убил мою подругу, он не человек, такие не должны жить — нужно взять в кладовке молоток и ударить, и его голова треснет, как спелый арбуз под ножом торговца на базаре…

Зажмурившись, Наташа протянула руку и быстро перевернула картину, и та со стуком упала на пол изнанкой вверх. Все исчезло, и только в правом виске засела ноющая холодная игла. Наташа набросила на картину ткань и подняла глаза на Дмитрия Алексеевича.

— И давно они у тебя? — спросила она устало. На лице деда на секунду мелькнуло горделивое и торжественное выражение.

Очарование власти.

— Всегда были, — ответил он. — Я их клал так и заматывал. Тогда они почти не действовали. Ведь его картины действуют, даже когда не смотришь, потому что они очень старые… они выросли.

— Я думала, все поздние работы сгорели.

— Оставались те, что в доме. Это из дома картины. Из его дома. Дом-то не занялся.

Наташа обвела взглядом все девять картин и съежилась, подтянув ноги к груди.

— Ты ставил одну из них на подоконник, да? Прятал за шторы. Всякий раз, когда должна была прийти Надя. Вот почему ты накричал на нее, когда она хотела открыть шторы. Вот почему она…

Ее голос сорвался и она судорожно сглотнула.

— Она садилась напротив окна, — сообщил Дмитрий Алексеевич и скрипнул кроватью, укладывая на нее свои ноги. — Всегда садилась напротив окна. Я ставил там стул для нее. Я хорошо к ней относился. Иногда я даже хотел, чтобы и она была моей внучкой. Шебутная… как Светка. Мы дружили с ней — давно дружили. Это была наша тайна — от тебя. Через нее я мог наблюдать за тобой, когда ты выскочила за этого дурака. Я не хотел, чтобы с ней что-то случилось. Но она сама виновата. Она полезла в эту историю. Как только она мне рассказала, я понял, что скоро придется от нее избавляться. Только не знал как. Она сама мне помогла. Но она обманула меня. Она все испортила. Она не сказала мне про дневник. Даже картина… Спрячь их и уходи! Спрячь, пожалуйста. Они смотрят на меня. Их слишком много… Не открывай их! Они могут заставить тебя…

— Что заставить?! — Наташа холодно засмеялась. — Сломать их, да? Потому что на меня они действуют сильнее, чем на всех?! Они даже могут говорить со мной?! Мы же, как никак, даже больше, чем родственники! А что, если я сломаю их?! Все сломаю, всех выпущу?! Ты представляешь, что тогда будет?! Ты… властелин, блин! Ты ведь знаешь, что я сильнее его?! Ты ведь знал, что так будет, ты видел это! Не знаю, откуда, но знал! Вот почему ты так со мной обращался всю жизнь! Ты не ненавидел меня, нет! Ты боялся!

Она отвернулась от деда, приподнялась и заглянула в сундук. Тот еще не был пуст. Там было что-то еще.

Наташа вытащила небольшой плоский предмет, тоже обернутый тканью. Осторожно развернула его, но на этот раз под материей скрывалась не картина. В нескольких целлофановых пакетах, совсем новеньких, лежала пачка бумаг, и даже, не вытаскивая их, Наташа поняла, что бумаги эти очень старые. Дед сзади тихо всхрипнул, и она обернулась, прижав бумаги к груди.

— Что это?

— Надо было сжечь…порвать… сразу, как я… — пробормотал Дмитрий Алексеевич, злобно глядя на бумаги. — Уходи отсюда! Уходи отсюда!

Наташа осторожно вытащила бумаги — хрупкие по краям, источенные временем, густо исписанные мелким почерком с длинными завитушками. Чернила сильно выцвели, а сама бумага стала желто-коричневой, словно опавшие листья, но многие места еще можно было прочесть. Она нагнулась и, прищурившись, с трудом разобрала дату, стоявшую в нижнем углу первого листа.

…мЬс…ца Марта въ 28 дЬнь 1778 году

Рука, которая вывела эти строчки, давным-давно истлела, но бумаги, исписанные этой рукой остались, дожили. Все-таки удивительная вещь — вписанное в бумагу слово — человек умер, но то, о чем он думал, что хотел сказать, во что верил — все равно осталось, все равно будет прочтено, все равно будет узнано тем, кто прочтет — эти слова уже стали самостоятельны, и хозяин им не нужен.

Наташа, настороженно поглядывая на Дмитрия Алексеевича, погрузилась в двухвековые записи, но через секунду, продираясь сквозь заросли чужих, непривычных «ятей», «еров», «ерей», путаясь в витиевато построенных предложениях и манерности стиля, забыла и о деде, и о разболевшейся руке, и о живых, и о мертвых.

Любезнейший друг мой, Lise.

Чрезмерно грустно мне твое отсутствие. Жду, когда придет желаемый день твоего возвращения, и порою нет сил. Все меня сердит, все мне горько. Но ныне, к великому своему удовольствию, получила от вас письмо, которое ждала с таким нетерпением. Известие, что ты здорова и довольна путешествием, меня утешило. Но весьма жалею, что не поспеваешь ты на венчание мое. Если б только нынешний ветер на крыльях своих принес бы тебя в означенный день, тогда бы назвала я счастие свое совершенным.

Погода в Петербурге нынче скверная, и я пишу в дождь, засветивши свечу в своей комнате. Гулять и выезжать худо, и все ходят скучны и много сидят у огня. Только AndrИ смеется и не боится простуды, поскольку питомец севера. Вновь, как гостит с осьмого дня, встает, когда все вокруг его спит, и идет к картине. Предается трудам помногу, и картина сия получается весьма удачна, но наполняет сердце мое ужасом. Милая Lise, я знаю, что любовь его и нежные попечения составляют мое счастие, и кажется, что без него я давно бы лишилась жизни, но его картины возбуждают во мне только неприятные чувства. Их по справедливости можно назвать искусными, но можно ли с такой злобой показывать заблуждения разума и сердца человеческого?!

Нет, не удержусь, милый друг мой, и вручу тебе тайну, которая омрачает жизнь мою и любовь мою к AndrИ. Я гоню от себя все худое, молюсь от всего сердца и говорю себе, что если б не искусство моего милого, ныне многие отвернулись бы от меня и говорили со мной оскорбительным языком, как сестра моя, Aline должно быть посвящено добродетели и невинности?

Ты ведь помнишь, Lise, как страдала я своею темною страстию, прибирая без всякого позволения чужие вещи, хотя не имела ни душевного движения к этому, ни потребности — словно чья-то злая воля принуждала меня. Родные мои давно видели во мне средоточие пороков, хоть и молчали о том — верно, ожидали, пока небесный гнев обратит меня в пепел. Только ты, милая Lise, была со мной добра и приносила удовольствие моему бедному сердцу.

Ты должно помнишь, как мне встретился AndrИ, — сии восторги пересланы были тебе мною не однажды, а посему не буду тебя утомлять. Но я не писала, как AndrИ в одну из встреч, взглянув прямо в глаза мне, сказал, что осведомлен о моем несчастии и берется возвратить меня в мир….. Но для осуществление сего во встречи наши он будет писать с меня картину. Поначалу я сочла это жестокою шуткою, и трудно описать, что чувствовала я, выговаривая AndrИ свою обиду. Но он с разительным красноречием продолжал говорить о таинствах и силе своего искусства. Огонь блистал в его глазах и грудь высоко поднималась. Я почувствовала трепет и благоговение в своем сердце и дала согласие.

Друг мой! Превеликой радостию был наполнен для меня день, когда в одну из уединенных встреч наших AndrИ закончил писать мой портрет. Пока он трудился, все легче и легче становилось душе моей. Но когда работа завершилась, вообрази, с каким чувством поняла я, что ныне совершенно свободна от злой воли, покровительствовавшей моим нечистым проступкам. С каким жаром я благодарила AndrИ!

Но сам портрет, Lise…

…когда взгляд мой останавливается на нем, то становится дурно и подкашиваются ноги. Сверх того, мыслями моими завладевают смутные и жуткие желания, о которых писать к тебе не хочу. Со слезами просила я AndrИ немедля уничтожить портрет, но он остерег меня даже касаться портрета. Он сказал, что портрет, не откладывая, будет с превеликою осторожностию отослан в подмосковное имение его, и ничей взгляд не встревожит картины. Страшным было лицо его, и казалось, вот-вот загремят адские заклинания. Я отвернула лицо, чтобы укрыть текущие слезы свои, и AndrИ заключил меня в объятия и сказал, что даст мне объяснения. Но заставил поклясться молчать.

Он сказал, что искусство, которым облагодетельствовала его природа и которое не так давно обрело силу и вышло из неких пределов, дозволяет исцелять людей. AndrИ пишет людские пороки — все, что содержит человек в себе недостойного и злого, будь то распутство, леность и прочие наклонности…

… пишет так, что они чудеснейшим образом переходят из человека в писаный с него портрет, увлеченные кистью AndrИ и необыкновенным талантом его. Он может обнять глазами нечто более великое, чем просто лик человеческий, и извлечь то свирепое, что неподвластно взору нашему, а видится лишь в поступках. В диких племенах, откуда он родом, такие пороки и дурные страсти наши называют кИлет, и по диким преданиям, эти келет охотятся за человеческими душами и поедают их. Они невидимы, и бороться с ними, и видеть их могут одни только шаманы. AndrИ сообщил, что до того, как повстречал приемного батюшку своего, находился в обучении у шамана одного племени изначально и у альма другого племени и…

…. мой кИлы ныне заточен в портрете, и никакое злое намерение не родится в душе моей, пока ничто не угрожает картине. AndrИ утверждает, что портреты, которые он пишет с натуры, есть клетки, и ежели сломать их, то сии чудовища во всей своей гнусности и силе устремятся прочь к тем, из кого были изгнаны, но будут они в неисчислимое… сильнее и яростнее, и люди те могут совершить превеликие злодеяния и погибнут страшною смертию.

Любезный друг мой, вообрази ужас, с каким выслушала я сие откровение и поняла, что AndrИ мой не обманывает меня. Я затрепетала, язык мой не мог произнести ни одного слова, и в душе я никогда так усердно не молилась, как в сию минуту.

Боле писать не могу, поскольку душа моя растревожена и опечалена совершенно. Прости, друг мой. Если ты здорова, то я довольна судьбою и, получив от тебя новое письмо, забуду все теперешнее горе, а до сей минуты все грустно.

Annette. 28 Марта 1778 года. Милая моя Lise.

Ты, может быть, удивляешься, друг мой, что я при последних встречах наших так мало говорю о муже своем. Ты знаешь, какие несчастия обрушились на голову моего бедного AndrИ, сколько гнева преследует его жизнь. Но сверх того мне кажется, что он стал весьма нездоров. Он все пишет ужасные вещи, которые день ото дня делаются сильнее, и в картины эти нельзя смотреть без ужаса. Но AndrИ находит в этом ужасе некоторое неизъяснимое удовольствие, которое можно приписать особливому расположению души его. Поначалу казалось мне, что искусством своим будет он излечивать несчастных, забирая от них кистью своею кИлет. AndrИ же натуры свои отбирает тщательнейшим образом и наидурнейшие из всех людей. Его сердце тешится тем больше, чем могущественнее келы удается заключить ему в картину свою. Он беспрестанно ездит в различные города по тюрьмам, лечебницам и худым людям, жадно выискивая самых порочных и безобразных сердцем, самых преступных, но утверждает все же, что замечательней всего удается находить в свете высшем. Третьего дня, кстати, писал он портрет младшего сына господ Шуйгиных, юноши болезненного, но отменно жестокого…

….

…везде в картинах его мужчины и женщины, которые посрамляют существо свое и утопают в море распутства и погибельного, а AndrИ доволен своими работами чрезмерно и все ищет большего зла для испытания сил своих. Все благородные побуждения в сердце его давно уснули, и кажется мне порою, что горячо любимый муж мой ниспадает во… сферу бездушных тварей. Когда же я осмеливаюсь заговаривать с ним о сем, то разговоры мои принимаются с холодною ласкою. О, Lise, j'ai peur! Я напомнила ему о Катеньке и Александре, о том, как редко он наполняет дом наш своим присутствием. Но AndrИ ответил мне, что беспрестанное времяпровождение с семьей есть беспрестанный отдых, а это верный путь к ничтожеству…

Седьмого дня мы выходили из церкви, а ты же знаешь, Lise, что нищие… AndrИ оттолкнул одного так, что несчастный упал, и громко закричал, что все нищие бедны не по милости Божией, а по праздности и лени своей и сожаления недостойны…

…Как изъяснить сии жестокие припадки, в которых вся душа моя сжимается и хладеет? Неужели сие есть предчувствие отдаленных бедствий? Не что иное, как вестник тех горестей, которыми судьба намерена посетить меня в будущем? Милый друг мой, где искать мне помощи для любимого моего AndrИ, для меня и дочерей моих….

…приятной ночи и скорого нашего…

…1782…

Милая моя…ты получала бы от меня не листы, а целые тетради, если б я описывала тебе все мысли мои и каждую горестную минуту жизни нашей…

Нынче целый день просидела я в комнате своей, одна, с головною болью. Дети с учителем своим, а AndrИ где-то пишет свою новую картину. Никого видеть не хочется. Я нынче худо пользуюсь петербургскими знакомствами и обществом. Пусть времени у меня много, но мне жаль тратить его в тех двух домах, где нас еще принимают. Холодная учтивость непривлекательна.

Я забыла, когда последний раз была в спектаклях. Как же не хватает мне приятности и веселости, не хватает любезных разговоров. Милый друг мой, ведь прежде, когда еще жила я в доме батюшки своего, по воскресеньям съезжались модные петербургские дамы, знатные люди…играли в карты судили о житейской философии, о нежных чувствах, красоте, вкусах…но счастливые времена исчезли, приятные ужины кончились… Все больше дурных разговоров вокруг картин AndrИ. Черные тучи собираются над домом нашим…кое-кто грозит попалить священным огнем все произведения искусства мужа моего… А Александра…

17 сентября 178… Лиза!

Ужасное случилось несчастие! Помнишь, я отписывала о портрете, сделанном AndrИ с юного Григория Шуйгина? Портрет этот Шуйгины взяли и отменно смеялись и хвалили в то время и установили в доме. Сие случилось два года тому… Когда вокруг семейства нашего стало смутно, решено было… повелели его сжечь… сказывал их человек оставшийся…

…поутру увидели, что все в доме растворено. У ступеней лежал юный Григорий, весь кровиею обрызганный. Он страшно вращал глазами, выл голосом волчьим и угрызал руки свои… связан был и переправлен в лечебницу. В комнатах же нашли все семейство Шуйгиных, умерщвленное с невероятною жестокостию, тут же находились и многие убитые слуги их. Все же в доме было безжалостно разрушено с силою нечеловеческой, словно творились в нем адские игрища. Не хочу более описывать это ужаснейшее происшествие.

Но вообрази ужас мой, милая Lise, когда узнала я, что в различных местах Петербурга и Москвы совершились подобные страшнейшие преступления, и причастные к их исполнению есть люди знатные, уважаемые и учтивые, Божией милостью наделенные. И везде в то время уничтожали картины моего AndrИ. Не могу передать, что творится нынче в Петербурге. Все волнуется, и имя наше всюду предают анафеме. Что-то страшное случится вскорости…

…говорила с ним. Он же, взглянув на меня с великой холодностию, ответил, что люди сами повинны в случившемся, зашедши слишком далеко в глупом богопочитании своем, и ничто не в силах заставить его покориться и отречься от искусства своего. Голос его был злобен и насмешлив, и стоял он передо мною какою-то мрачною тенью, на мужа моего любимого непохожий совершенно. Власть над келет переменила его страшно, и душа его пала под обожанием картин своих. Все дальше уходит он от меня в глубину мрака. Сердце мое наполнилось ужасом. Я пала в ноги ему и слезно просила… показалось мне, что увидела я прежнего своего AndrИ. Он ответил мне, что остановиться уже не в силах. Если не будет изображать он людей злобных и порочных, то в картинах его будет видны одни лишь холодные краски и бездушное полотно. А нужны муки адские, суета мира и злополучие страстей… чтобы сердце его пылало на олтаре всевышнего искусства, готов он на жертвы жестокие. Повелел он мне взять дочерей наших и уехать прочь, но я отказалась. Каким бы ни был нынче AndrИ, сердце мое все так же привязано к нему нежнейшими своими чувствами…

…довольствоваться твоим сердечным участием. Милый друг, всегда, всегда о тебе думаю, когда могу думать. Annette.

…8 генваря, 1785…

…дорогой мой друг, не могу передать, как радуюсь я скорой встрече нашей. Дай бог тебе доброй дороги…

…места, чтобы прогуливаться, здесь изрядно, однако что касается местоположений, то в этой стороне смотреть не на что — только большие горы да пространные степи, тропинки везде узенькие…видишь частый зеленый кустарник или глубокие пещеры… Жара здесь страшная и ветер обычно дует сверх меры, хотя ныне утих и нет ни малейшего его веяния. С берега смотреть — прекрасное зрелище. Море стоит неподвижное, как стекло, волшебно освещенное солнцем — вообрази, милый друг мой, бесконечное гладкое пространство вод и бесконечное, во все стороны, отражение лучей яркого света! Ты будешь в восторге от сей чудесной морской картины…

Родным в Крыму веет лишь от немногочисленных военных поселений… народ здесь странный и дикий, и бедность и недостаток в средствах к пропитанию доводит его до удивительных хитростей. Для AndrИ тут обширное поле, где он продолжает собирать свои келет. Неподалеку от дома на удачном месте выстроил он себе мастерскую и перенес туда большую часть картин своих из дома, что меня несколько успокоило. Не может человек находиться рядом с ними и сохранять безмятежное спокойствие души — картины эти, как я уже писала к тебе когда-то, наполняют мысли всякими гнусностями… Катеньке уже пошел десятый год, а Александре — тринадцатый. Она все продолжает рисовать, но не подобно Андрею, а ясно, чисто и кротко. Андрея сие не радует, но все же он часто забирает Александру в мастерскую свою, куда приводит и натуры для работ своих, и пишет там при ней. Я противлюсь, но он…

…то он отменно смирен и ласков, то делается злобным тигром, то в страшных муках… Много пишет собственных портретов — то по памяти, то глядя в зеркало на себя, но после все рвет и режет в клочья с криками яростными. Кажется, он желает поймать келы своего, но даже сил искусства его жестокого для сего дела не довольно. Видно чрезмерно велик и злобен сделался… его. Страшусь я мыслей своих, друг мой любезный, но только не хочу я, чтобы действия его завершились успешно. Ведь если что-то случится затем с сей картиною, то… Андрей не раз упоминал, что в заключении своем келы делается сильнее и голоднее…

…с горестным чувством все рассказы о несчастном состоянии мужа моего… Он часто твердит о том, что многие годы спустя в роду нашем, уже разбавленном пресильно кровиею разных родов и лишенном имени прежнего, рожден будет человек некий и сестре своей будет он сыном, а матери своей внуком. Сии слова мне непонятны, но AndrИ пишет их на многих картинах своих, дабы потомкам ведомо было, кого надлежит опасаться, и великое множество листов исписал наставлениями к потомкам и к человеку этому. Утверждает он, что потомок его будет гораздо боле властен над келет, и густой мрак окружит душу его, и адских чудовищ сотворит он искусством своим. Я спросила, как люди опознают сего мастера. AndrИ ответил, что по картинам его, что еще в малолетстве появятся. Силу будет набирать он до возраста зрелого, а опосля пробудится… и зачат он будет нечисто…ответил, что увидел сие в картинах, срисованных с лица его… минута просветления, а затем в злобном припадке изорвал и сжег все наставления свои. Только одно удалось мне уберечь и спрятать от него. Не знаю, что и думать, но верю ему — ведь все самые невероятные рассказы его подтверждение имели…

… так странно порою смотрит на дочерей наших, словно хочет…

3 апр…9… Милый друг мой!

Молю тебя, как только получишь лист мой, не медля ни минуты, собирайся в дорогу вместе с Алексеем. Только вы можете иногда влиять на безумные поступки мужа моего и беспокойное его воображение.

Не знаю я, что задумал Андрей, но среди картин своих тщательнейшим образом отобрал он те, чьи натуры уже оставили этот мир, и оказалось их изрядно. Для этого он долгое время рассылал письма…

… хожу порою худо выполненные наброски, и кажется мне, что сии сделаны для новой картины его. Есть там странные безобразные твари, есть лица человеческие — иные так приятны чертами своими, что кажутся восхитительными пришельцами из мира ангельского, но тут же рядом выписаны они с мукою смертною на чертах или с дьявольскою усмешкою и яростию. А ныне изобразил он путь, так круто под гору сбегающий, словно ведет он прямо в Плутоново царство, только не видно земли разверзшейся.

Уже готов у Андрея холст для сей картины размеров гигантских. Тщетно выспрашиваю я его, что берется изобразить он, но Андрей молчит. Кажется, что одни лютые муки заставят его сказать… Сверх того произносил он дерзкие и безумные слова о силе искусства своего и нет превыше его… поплатятся все праведники, тонущие в обожании к богу своему и скрывающие под личиной благости своей и ревностным исполнением христианских должностей зловонные пасти и жала. Кто бог, если не он сам, поскольку взмахом кисти имеет способность вынимать гниющие опухоли душ человеческих и взмахом кисти убивать… творит новых существ человеческих, сердцем и духом чистых. Тщетно молю я его забыть о безумных мыслях своих и не… Взгляд его странен и далек, но мелькает в нем изредка опасная хитрость. А так Андрей мой кажется изнуренным, слабым. Как мне хотелось бы остановить его, удержать на своде порядка душевного, но ночь наступает для нас…

Молю тебя, Лиза, приезжайте скорее!

Наташа разгладила на коленях последнее письмо, и оно тихо и призрачно зашелестело. Ее пальцы сонно заскользили по бумаге, и ровные строчки ныряли ей под ладонь и снова появлялись из-под кончиков ногтей. На секунду пальцы застыли, потом слегка сжались, бумага протестующе хрустнула. Смять эти письма, разорвать их, сжечь, словно таким образом можно уничтожить и то, о чем в них было написано. Пальцы сжались сильнее, потом ее рука дернулась и сбросила стопку бумаг с коленей на пол. Они упали со странным легким звуком, точно иссушенный солнцем трупик маленького зверька, рассыпались, и из них выскользнул небольшой обгоревший со всех сторон, исписанный листок, которого Наташа раньше не заметила — очевидно, он прилип к одному из писем. Почерк на листке был не такой, как на письмах — крупный, размашистый и до невозможности корявый, словно писали то ли второпях, то ли сильно спьяну. Но она уже видела этот почерк раньше — когда Лактионов показывал ей предсказание на неволинской картине. Это был почерк самого Андрея Неволина.

Когда Наташа взяла листок в руки, сердце у нее вдруготчаянно забилось. В памяти всплыли черные заштрихованные глазницы бородатого мужчины на старом рисунке, темная притягательность одного из найденных в сундуке полотен, и где-то в мозгу сладко заныло. Волшебное предвкушение кошмара, шепчущее шелково и страшно. Она не смотрела на деда, но чувствовала его пронзительный и липкий взгляд — словно назойливая муха ползала по лицу. Дмитрий Алексеевич давно бы уже мог сбежать из комнаты, он наверняка догадался, зачем Наташа пришла на самом деле, но отчего-то он не уходил, ждал. Молчал. Она поднесла листок к глазам.

…рожден будешь рядом со мною, а каким образом случится сие, мне не ведомо. Подобно мне увидишь ты чертоги тьмы и станешь клети для келет мастерить, для истинно порочных… пойдешь за любезною тению искусства своего, но окажешься ты не счастливым божеством, а… глубинах, и всякие нечистоты станут тебе приятны… можно без корысти, поскольку никто не хочет садить дуба без надежды отдыхать в тени его. Желая жить в памяти потомства и играть с келет беспрепятственно, не установил я предел желаний своих и далее… не простирал взора. Не качай с усмешкою головою над рассуждениями моими… сила твоя изряднее моей, но верно, еще не ведомо тебе, что келет питают друг друга и в единый сливаясь… возрастает в силе своей… хитры и прожорливы…жизнь тела им сложнее жизни разума нашего… полотна — их клети и люди — их клети… одно и то же, только живут…бунтуют против сего заключения, но даже на свободе мнимой своей не найдут они ни спокойствия, ни наслаждения, только будут тянуться к замкнутому, дабы обрести свободу еще большую и снова замкнуться… как картина… шую свободу, подобно породившим их людям, которые не остановятся, не достигнув края, предела…в алчности тела и разума своего… и ты будешь идти… разу увидишь свой путь… лучше предай себя смер…

… могу… все равно сильнее… путь, ведущий в… и боги, и дьяволы лишь часть чел…

… он не родился, помните о нем… храните картины мои… по ним сверяйте… я оставил… рядом со мной…

Наташа опустила руку с листком и положила его поверх россыпи писем. Неожиданно на нее навалились страшная усталость и странное мертвое равнодушие с легкой примесью горечи. Когда она пришла сюда, ей хотелось разнести дом на куски, но сейчас Наташа ничего не чувствовала — все не просто улеглось — замерзло — и на деда она взглянула спокойно и небрежно, словно на скомканный клочок бумаги.

— Она продала все, что у нее осталось, и вернулась в Петербург вместе с дочерью Катей и картинами, — прошелестел голос Дмитрия Алексеевича. Он натянул на себя одеяло до подбородка и теперь сидел на разворошенной кровати сгорбившись и как-то удивительно съежившись — комок дряблой кожи, обмотанный выцветшей тканью пижамы. — Катя выросла, вышла замуж. Ее муж был военным. Они вернулись в Крым. Вместе с картинами. Многие в нашем роду разъезжались по другим городам, даже по странам, но тот, кто все знал, во все верил и хранил картины, всегда жил в Крыму. Следил за дорогой. Всегда кто-то был. Нельзя было сбежать… все равно возвращались… Мой прадед, моя мать, я, твой отец… потом мы собирались… когда Светка подрастет, мозги появятся… а она вон какую свинью нам подложила… тебя… и Петька из-за нее помер… Срок…ага, срок подошел… Картин было больше, но мы многие продали — их брали — недорого, но брали, а нам нужны были деньги…

Слушая его, Наташа одну за другой разворачивала картины. Все та же мрачная сила… но одна из картин была странной. Несколько минут она внимательно смотрела на портрет маленькой девочки — тусклый, невыразительный, безжизненный. Единственная из картин, не являвшаяся сгустком отрицательных эмоций, иллюстрацией какого-то порока — это был просто плохой рисунок, хотя создала его рука мастера. Наташа внезапно поняла — Неволин великолепно умел изображать человеческое зло, но рисовать то, что абстрактно именуют добром, было ему не по силам.

— … думал, что все обойдется… ты рисовала очень похоже, но без той силы… а потом ты вышла за этого дурака и поселилась прямо напротив дороги! Ты представляешь, каково мне было?! А когда ты принесла тот рисунок…

Наташа прижала ладонь здоровой руки ко лбу, потом заглянула в сундук. Засмеялась сухо и невесело и вытащила из него потрепанную старую книжку.

— Вот значит где ты спрятал Акутагаву?! Мне следовало догадаться! — она положила книгу на колени и собрала все письма. — Почему ты молчал, деда Дима?! Почему ты ничего мне не рассказал?! Ты хоть понимаешь, что ты наделал?!

— Рассказать?! — взвизгнул дед из-под одеяла. — И что?! Ты бы поверила?!

— Если бы ткнул носом в одну из картин — поверила бы!

— Конечно! И ты бы кинулась рисовать. И сейчас ты кинешься рисовать. Будешь наслаждаться тем, что умеешь! Ты же вся в него! Денег сделаешь… А кто-то испортит хоть одну из твоих картин… сама где-то ошибешься… Ты представляешь, что будет?! Ты хотя бы…

— А ты представляешь, дедушка, — Наташа встала и подошла к кровати, неотрывно глядя в блеклые широко раскрытые глаза за стеклами очков, — ты представляешь, что, если бы я узнала все гораздо раньше, три человека были бы сейчас живы! — она поднесла к его отпрянувшему лицу три жестко расставленных пальца. — Три! И еще один не сидел бы сейчас в дурдоме! Ты понимаешь, что это значит?! Почему тебе так на всех наплевать, старый ты трус?!! И те люди, которые погибли на дороге… может, кто-нибудь из них был бы сейчас тоже жив, если бы я начала рисовать раньше, если бы я… — Наташа судорожно сглотнула, опустила руку и устало добавила: — Не знаю, что там случилось на самом деле, но я, кажется, знаю, как это исправить.

— Нет, — лицо Дмитрия Алексеевича дернулось и губы затряслись, но голос был вкрадчивым, увещевающим и безумным, — нет-нет, Наташенька, милая, нет, не надо. Прошло столько лет, ты не сможешь… а вдруг ты сделаешь что-то, что-то, — он глухо откашлялся в одеяло. — Он вон чего наделал, а ты… с твоей-то… ты можешь все погубить. Пусть будет, как будет — на мой век, на твой век нам ничего не сделается… А потом пусть живут, как хотят, они…

— Да ты что? Деда Дима, ты что?! — Наташа отступила на шаг, глядя на него с ужасом и презрением. — Так ты не себя хранил, не меня — ее?! Она тебе нравится?! Там людей… а тебя это устраивает?! Ты спятил — да, конечно, только так!

— Пошла вон, гадюка! — зашипел Дмитрий Алексеевич, и его челюсть с остатками зубов мелко задергалась. — Ведьма! Жалеть я их должен, да?! А кто меня жалел?! Кто меня?!.. Я на двух войнах был, в лагере был, жена… бабка твоя со штабистом… сорок четыре года на государство родимое отышачил… И что?! Что я теперь имею?! Шесть дырок в шкуре, два осколка в спине, кучу болячек… да пенсия еще эта… Что мне пенсия эта?! Плевок ежемесячный от государства родимого, хрен разберешь какого! На что этого хватит — в магазин сходить два раза в месяц?! Жили, жили — нет, началось — перестройка-пересадка… спустили страну в сортир… раньше били… теперь еще и ноги вытирают, жируют на горбе… Пусть лучше дохнут! Накупили тачек себе — ишь, богатенькие! А на какие, спрашивается?! На мои же!.. Так пусть дохнут! Все дохнут! Все меня устраивает!

— Да, нашему государству на нас наплевать, — тихо сказала Наташа и отвернулась. — Ну и что это — месть? Ты думаешь, ты государству отомстишь таким образом? Ты же нам всем мстишь. Ты думаешь, от этого лучше кому-то стало? Тебе лучше стало? И сын твой там умер — тебе лучше стало от этого? А Надя? А Игорь? Они в чем виноваты? Все те люди — в чем они виноваты? Ты гнилье! Ты не человек, давно уже не человек — ты гнилье! Мне жаль, что ты мой дед. Мне жаль.

Она осторожно сложила письма и записку Андрея Неволина в пакетик, забрала книжку и взяла свою сумку. Дмитрий Алексеевич тихо и часто дышал за ее спиной. Наташа перекинула ремень сумки через плечо, открыла ее и повернулась к деду.

— Ты ведь понял, зачем я вначале пришла к тебе? — спросила она равнодушно. — Ты ведь понял, правда?

Ее рука протянулась и положила Дмитрию Алексеевичу на кровать два простых и безобидных предмета. Белый лист бумаги и карандаш.

Охнув, дед с неожиданным проворством перекатился по кровати и прижался к стене, глядя на бумагу с диким ужасом, точно это был клубок разъяренных змей. Наташа сухо рассмеялась, но тут же замолчала — в смехе прозвучало нечто, напугавшее ее, — наслаждение чужим испугом, наслаждение собственной властью — то, о чем предупреждали и Надя, и Анна Неволина, и сам Неволин.

… и нет превыше его…

Не растворись в своих картинах.

— Не бойся деда Дима, — она отвела глаза, чтобы не видеть его лица. — Я ничего тебе не сделаю. Но это, — Наташа постучала согнутым указательным пальцем по бумаге, потом подтолкнула на нее карандаш, — это останется здесь. Смотри и помни — я всегда могу вернуться.

Наташа взглянула на лежащие на полу картины, нагнулась и подняла один из кусков оберточной ткани.

— Может, ты сошел с ума из-за этих картин и страха своего, и жизнь тебя била достаточно… может… может, тебя и пожалеть надо, но что-то не могу я. Вот ты. А вот твоя комната. Живи, деда Дима, — сказала она так, словно произнесла грязное ругательство. — Живи.

Выходя из комнаты, Наташа нажала на выключатель, и в комнату плеснулась темнота, наполнила ее доверху, утопив в себе и разбросанные по полу картины, и застывшего на кровати Дмитрия Алексеевича, и чистый лист бумаги, и косо лежащий поверх карандаш.

* * *

На улице было жарко, но правая рука совершенно замерзла, словно одевшись ледяной перчаткой, и Наташа по-зимнему дышала на нее, поднеся ко рту. От пальцев резко пахло табаком. Этот запах ей всегда не очень нравился, но сейчас он был таким приятным, реальным, и она цеплялась за него — сигареты были постоянной частью ее существа уже много лет. Раз от ее пальцев пахнет табаком, значит она — это она, а не кто-то другой. А раз она — это она, значит нужно собраться с мыслями и прийти в себя. Нет мистики, нет — есть лишь определенные фрагменты человеческой сути, собранные в одном месте — это так же реально, как кучка ногтей или пучок волос, или, извиняюсь… Нет, нужно собраться, она уже утратила контроль не только над разумом, но и над поступками и чувствами — они словно жили сами по себе, находясь в постоянной борьбе и вытесняя друг друга. Только что Наташа горит в ярости, а спустя минуту ей становится скучно и хочется лечь спать, а потом она вдруг пускается в прогулку по городу глубокой ночью, а потом всю важность узнанного вытесняет хихиканье над неожиданно всплывшем в памяти старым анекдотом, потом возвращается острая боль из-за смерти Нади, а потом Наташа садится на скамейку на остановке и начинает листать книгу Акутагавы.

Нужный рассказ — «Муки ада» — она нашла сразу — страницы здесь были сильно истрепаны, с загнутыми уголками. Закусив верхнюю губу, Наташа несколько раз внимательно перечитала мрачную историю о японском мастере-художнике Есихидэ, нарисовавшем страшные ширмы с изображением мук ада, причем одну из сцен он смог изобразить только после того, как у него на глазах была сожжена его собственная дочь.

В последний раз перевернув последнюю страницу рассказа, Наташа зажмурилась, словно в темноте было не так страшно и больно, словно в темноте было уютней.

«Это такое нечеловеческое искусство, что, когда глядишь на картину, в ушах сам собой раздается страшный вопль. Можно сказать, этот ад на картине — тот самый ад, куда предстояло попасть и самому Есихидэ…»?

Не удивительно, что Дмитрий Алексеевич спрятал от нее книгу. Рассказ мог подтолкнуть ее к разгадке — многим мог подтолкнуть — и подтолкнул. Акутагава закончил его в 1918 году и, конечно, вряд ли когда-нибудь слышал о печальной и жуткой судьбе русского художника, но его Есихидэ и Андрей Неволин были удивительно похожи — и по мастерству, и по всепоглощающей любви к своему искусству, и по самомнению.

Наташа отложила книгу, достала письма, некоторое время смотрела на них, потом бросила поверх книги и уставилась вдаль — через пустую улицу, через витрины, мимо сонно мигающих оранжевым светофоров — где-то там, за этими улицами, витринами и светофорами лежала дорога. А раньше там стояла мастерская… Это было очень давно, но и тогда о Наташе уже знали, хоть и сидит она сейчас на скамейке в центре города два века спустя.

Надя, хочешь я расскажу тебе одну сказку? Ты знаешь из нее пару фраз, а я расскажу тебе ее целиком. Это страшная сказка, но почему-то она произошла и происходит на самом деле. А я бы так хотела, чтобы она просто была записана в какой-нибудь книжке, которую после прочтения можно просто закрыть и поставить на полку. Как жаль, что это не так.

Один человек, Надя, был художником. Мастером. И он так рисовал, что мог переносить на свои картины из людей все самое дурное, что в них таилось, — все их пороки, которые он называл келет. И эти келет продолжали жить в картинах — жить и ждать своей свободы. А если их выпускали, то они возвращались к своему хозяину, но уже изменившись, став сильнее, и с людьми, к которым они возвращались, происходили ужасные вещи.

Но человек этот, Надя, возомнил себя богом. Творцом. Дарителем новой жизни. Властелином. И эта власть, это очарование поглотило его. Он задумал картину, в которой решил запереть не один человеческий порок, а множество их — десятки, может даже сотни — не знаю. Какая-то адская дорога… огонь… гибнущие в страшных мучениях люди… чудовища… Если я правильно поняла все письма Анны, если я правильно поняла самого Неволина, то большую часть этих келет он замуровал именно в эту дорогу — он ходит по дороге, а значит по келет — в знак полной своей власти над ними. Но что-то пошло не так, и вместо того, чтобы врисовать жизнь в свою картину, он картину переместил в жизнь. И появилась дорога.

Поскольку для своей картины Неволин взял те пороки, чьи хозяева уже были мертвы — этим келет некуда было деться. Кроме того, Неволин все же был очень силен. Келет слились воедино и стали дорогой. Не той дорогой, которую можно потрогать — не земляной, не каменной, а некой абстрактной дорогой, которой должны были быть на картине. Они были на свободе и все же были заперты. Поэтому и росли они только по длине дороги — или вперед, или назад, ведь Неволин наметил границы ширины дороги, но ограничений в длине у нее не было. Они могут убивать, чтобы расти, чтобы получать силы, но они все равно пока всего лишь дорога. И были дорогой, прикрытой реальной тропинкой. Потом вокруг тропинки выросли дома, тропинку примяли асфальтом. И теперь наша земная дорога стала для келет руслом. Две дороги превратились в одну. Значение движения. Дорогу можно назвать дорогой, пока по ней ходят или ездят. Тогда она жива.

Я не знаю, Надя, что точно произошло тогда в мастерской и как это произошло, но все погибли тогда — и Неволин, и Александра, и гости — уж не были ли это те самые Лиза с мужем? Они погибли, Надя, дав дороге первую пищу — свои пороки. Ведь людей без недостатков не существует, ты же знаешь, Надя. Большие или маленькие пороки у нас есть всегда. Вот ими и питается эта дорога. Вот поэтому и начала она так стремительно расти и убивать, когда появились машины. Я не знаю почему, но ей нужно, чтобы тело обязательно повреждалось. Неволин написал, что для келет и люди, и картины — клетки — одно и то же. Повредишь картину — и порок сбежит. Повредишь безвозвратно человеческое тело — и он сбежит тоже. Какой-то особый факт смерти. Тут ты была права, Надя. Поэтому, я очень хочу верить, что тебя нет в этой дороге.

Она еще не так уж сильна, Надя. Каждое убийство, каждая попытка отнимают у нее много сил. Шаг вперед, полшага назад. Еще есть возможность поймать ее, запереть… Но когда она станет больше, я не представляю себе, что будет. Неволин что-то написал об этом, но я не поняла. Не поняла, Надя.

Наташа провела пальцами по глазам, потом посмотрела на запястье. Полчетвертого ночи, и она в центре города, очень далеко от дома — без надежд, без разума и без денег.

Все же она вытащила кошелек — проверить. Но нет, денег и вправду не было, только две монетки по десять копеек, на которое единственно что можно сделать — это позвонить.

Наташа встала, нашла взглядом телефонную будку и направилась к ней неторопливым шагом, и слабо освещенная улица двинулась ей навстречу, подрагивая в такт движению. Мимо на угрожающей скорости промчалась новенькая иномарка, лихо вписалась в поворот, визгнув шинами по асфальту, и издала пронзительный длинный гудок, который можно было примерно понять, как «Девушка! А что это вы тут делаете совсем одна?! Поехали кататься!» Но Наташа, которая не столько шла, сколько рассеянно перемещалась в ночи, плыла сквозь нее и одновременно сквозь хаос собственных мыслей, веселого взвизга клаксона не услышала. Она подошла к телефону-автомату, сняла тяжелую трубку и набрала номер собственной квартиры. И только когда раздался первый тягучий гудок, Наташа вспомнила, что разбила телефон после разговора со Светой, и звонить, собственно говоря, теперь уже некуда. Но только она хотела повесить трубку, как та вдруг ожила, и зазвенели, провалившись, монетки.

— Да! Кто это?! — закричал Слава где-то далеко. — Кто это?! Это квартира Рожнова! Говорите!

Наташа нахмурилась, потом вспомнила, что Рожнов — фамилия ее мужа. Выходя замуж, она оставила свою, и Паша к этому отнесся хоть и скептически, но ровно.

— Слава, — шепнула она в трубку. — Слава.

— Наташка, ты?! Твою… Ты где?! Ты вообще соображаешь, что…

— Слава, — повторила она, прижавшись щекой к холодному металлу. — Слава, мне так плохо!

— Где ты? — голос Славы изменился, в нем появилась тревога. — Что случилось?

— Я на Восстания. Слава, мне нужна твоя помощь.

— Да, нужна. А также помощь ментов и санитаров, потому что когда я до тебя доберусь, то мокрого места не оставлю!

— Я сейчас просто сойду с ума, я не могу, — Наташа почувствовала, что начинает не говорить, а жалобно скулить. — Слава, ты мне поможешь? Я одна не справлюсь.

— Помогу, — буркнул Слава сердито. — Где ты конкретно находишься? Восстания — улица длинная.

— Нахожусь?! — Наташа хихикнула. — Я не нахожусь. По-моему, я как раз-таки потерялась!

— Наташ, я сейчас за тобой приеду. Скажи мне, где ты!

— На троллейбусной остановке. Там скамейка. Я на ней сидела, и сейчас опять пойду и сяду на нее. Там светло и можно…

Она запнулась, поняв, что последние два предложения сказала бившимся вдалеке коротким гудкам — Слава уже отключился, уже ушел. Ох, и влетит же ей от Славы! Бедный парень, она его совсем задергала.

А как же Паша. Не хочешь ли ты и его пожалеть. Он-то разве в чем-то виноват? Это жизнь… жизнь такая.

Наташа вернулась к скамейке, села и закурила, глядя на звезды, затянутые легкой вуалью облаков. Облаков было много, они медленно ползли откуда-то с юга — может быть, скоро все-таки пойдет дождь, прибьет пыль, и, хоть и ненадолго, станет свежо. Дождь все смоет. Все.

Спустя пятнадцать минут к остановке подлетел, дребезжа всеми составными частями, старенький «пассат», и из него выскочил Слава, вся одежда которого состояла из помятых брюк.

— Сидим, да?! — спросил он свирепо. — Молодец! Все, поехали!

— Слава, — произнесла Наташа, вставая и поправляя на плече сумку. Неожиданно она качнулась вперед и прижалась к нему, обхватив одной рукой. Слава растерянно обнял ее, потом приподнял ее голову за подбородок и посмотрел на искаженное, несчастное лицо.

— Да что случилось?! Ты из-за Нади, да?

— Славка, прости меня!

— Да ерунда, чего там!

— Мне придется тебе такое рассказать…

— Давай-ка поедем, лапа, домой — там рассказывай хоть до утра. Спать мне уже все равно, чувствую, сегодня не светит, так что…

— Ты теплый, — вдруг непоследовательно заметила Наташа, прижимаясь лицом к его груди. Слава обнял ее крепче, и от этого ей вдруг стало как-то удивительно спокойно, мысли перестали метаться в голове, и все сделалось четким и ясным. Да, ей придется рассказать обо всем Славе, но согласится ли он ей после этого помочь — неизвестно. Но нужно, чтобы Слава был рядом. Все время был рядом. Иначе она просто сойдет с ума. Неожиданно Наташе стало стыдно, будто она потянулась к чужому кошельку.

— Замерзла? Вроде жара такая… А ты часом не заболела ли?

— Э, народ, ну мы едем или где?! — в открытую дверь высунулся сонный водитель. Слава махнул на него рукой, точно отгонял муху.

— Да, едем, едем! Все, Натаха, полезай!

На заднем сиденье было удивительно уютно, хотелось свернуться калачиком, прижавшись к чьему-нибудь плечу и покачиваясь в такт движению машины, и слушать, как шуршат шины по асфальту и ревет мотор. Так приятно было ехать по обычной дороге, ничего не боясь… Но Наташа села прямо, плотно сжав колени и вцепившись пальцами в сумку, и, отвернувшись от всего, равнодушно смотрела в темное окно. Водитель включил «Мумия Тролля» и, барабаня пальцами по рулю, подтягивал:

— Ка-ак тебе па-авезло… у! Пам-пам-пам-пам-пам-пам… ма-аей не-эве-эсте!

Слушая его, Наташа ощутила жуткую зависть. Этот человек даже не подозревал, как он счастлив сейчас по сравнению с ней. На мгновение она подумала, что могла бы обменять все свои знания, весь талант, всю свою значимость на простую возможность беззаботно подпевать чьей-то песенке и не думать о том, как много теперь от нее зависит и что еще может случиться.

Машину тряхнуло, Наташу подбросило, она сильно стукнулась загипсованной рукой о Славку и взвыла: рука вдруг, словно проснувшись, остро отреагировала на удар, и где-то под гипсом зазмеились тонкие огненные струйки.

— Ой, прости, — сказал Слава, хотя совершенно ни в чем не был виноват. Наташа молча положила голову ему на плечо. Он просунул руку между спинкой сиденья и ее спиной и обнял, надежно придерживая. — Давай, держись, сейчас приедем — пойдешь баиньки.

— Славка, как хорошо, что ты остался сегодня, — пробормотала Наташа. — Как хорошо, что ты приехал за мной. У меня же теперь совсем никого нет.

— Совести у тебя нет, в первую очередь! — заметил Слава холодно. — Я проснулся — в доме темень, никого нет — это в три-то часа ночи! Чуть с ума не сошел, понять не мог, куда ты подевалась! Надька… теперь эта еще пропала! Думать же нужно! Хотя бы иногда! Можно было разбудить, сказать, записку оставить, наконец!

— И ты бы поехал со мной, — отозвалась Наташа. — Слава, ты очень хороший, но ты мне там бы все испортил. Ты и сам это поймешь, когда я тебе все расскажу.

— Ты вовремя позвонила. Я ждал, ждал, уже собрался уходить на поиски, знакомого одного напряг тебя искать — у него машина…

— Я думала, телефон разбился.

— Да нет, работает, я в нем поковырялся немного… Слышь, друг, сигаретку не отломишь?

— На! — сказал водитель не оборачиваясь и протянул ему пачку вместе с зажигалкой. — Завтра мы иде-о-ом… па-пам… тратить все твои-и…де-эньги!

— Скоро приедем, — пробормотал Слава и зевнул. — Скоро…

Наташа закрыла глаза, чувствуя, как он рассеянно гладит ее по волосам, и за всю дорогу больше не проронила ни слова.

* * *

— Теперь… что ты скажешь? — спросила Наташа охрипшим от долгого рассказа голосом.

Она прислонилась к застекленной балконной двери и смотрела на платаны, которые сегодня казались отчего-то потрепанными — стояли угрюмые, свесив в неподвижный утренний воздух желто-зеленые листья. Небо, неряшливо усыпанное клочьями облаков, еще хмуро серело, не торопясь окрашиваться в обычную яркую и чистую летнюю лазурь. Утро уже наступило, но ночь еще бродила где-то рядом, подбирая забытые тени и звезды.

В квартире не горела ни одна лампа, но света с улицы еще не хватало, чтобы разогнать полумрак, и все предметы казались бесцветными и угловатыми. Прочтя письма, Слава выключил торшер и теперь сидел на диване, откинувшись на спинку, ждал чего-то, но Наташа не знала, чего именно. Она не смотрела на него. Ей было страшно.

— Что ты теперь скажешь? — вопрос, споткнувшись о молчание, снова повис в воздухе. — Слава?!

— А что ты хочешь услышать? — хрипло отозвался Слава, и Наташа, вздрогнув, обернулась и посмотрела на него. — Да, все зависит от того, что ты хочешь услышать.

Он выпрямился, скрипнув диванными пружинами, прижал ладони к голове и несколько раз подергал ее, точно проверяя, хорошо ли она прикреплена к шее. Усмехнулся.

— Ты так спрашиваешь, точно от моего ответа зависит — окажется все это правдой или нет, — Слава провел ладонями по лицу, потер глаза. — Нет, Наташ, я не могу сказать, что я верю в это — согласись, все слишком фантастично, чтобы можно было поверить, когда на тебя вот так вот это обрушили. Но я и не могу сказать, что не верю. Надька, конечно, была большой фантазеркой, но вот ты этим качеством, насколько мне известно, никогда не отличалась. Так что… что-то среднее. Тебя устроит?

— Слава, если б я знала, чем все…

— Вот чего никогда не любил, так это оправданий, — перебил ее Слава резко и встал. — Чего теперь-то… когда все уже сделано. Все хороши были, Наташ, все. Ты знаешь, Надя ведь показывала мне те твои рисунки. Честно скажу, мне было не по себе. Такое странное ощущение, знаешь… холодное какое-то, липкое… бр-р! — он передернул плечами и закурил, и от маленького красного огонька сигареты в комнате вдруг стало как-то удивительно уютно. — И если ты говоришь, что те рисунки были пустяками… то не хотел бы я увидеть твои последние работы… особенно, портрет этого… Толя его зовут, да? Бедняга! Теперь-то понятно, чего ты в обморок хлопнулась — ведь ты, получается, человека убила. Вместе с Пашкой. Ты не виновата — я ни в коем случае тебя не обвиняю, но, согласись — это так. И если все это действительно правда… я уж и не знаю, что тебе посоветовать.

— Слава, мне нужна твоя помощь, — Наташа отвернулась и снова начала смотреть на улицу.

— Хорошо, — произнес сзади спокойный голос. — Но как я могу тут помочь? Я же не художник. Не колдун, в конце концов.

— Ты мне поможешь? — переспросила она дрожащим голосом, предвещающим скорое и совершенное расстройство чувств, сопровождающееся обильным плачем. — Правда? После того, что я тебе сделала?..

— А ты мне что-то сделала? — откровенно изумился Слава.

Наташа мотнула головой, дернула на себя балконную дверь и выскочила на Вершину Мира, в теплый и горьковатый утренний воздух. Судорожно и жадно втягивая его в себя, она облокотилась о перила здоровой рукой и вдруг вспомнила, как давным-давно на этом самом месте стояла Надя, нагнувшись и по-детски прижавшись к перилам подбородком — Надя в светлом костюме, циничная и веселая, с «усами» от томатного сока над верхней губой.

Мало ли, вдруг ты станешь вторым Тицианом или Рафаэлем.

Вторым Неволиным я стала!

Видение было таким ярким, что Наташа даже почувствовала терпковатый запах любимых духов подруги и согнулась, точно получила удар в живот. Только сейчас она с ужасающей ясностью поняла, что Нади действительно больше нет, что она никогда больше не придет на Вершину Мира, не будет рассказывать о своих телевизионных буднях, поддевать Наташу и больше не будет пить томатный сок, и вытирать «усы» над верхней губой, и смеяться, и выстукивать на перилах простенькие мотивчики своими кольцами… ничего этого не будет больше никогда, потому что Надя умерла.

— Я тебя убью! — пробормотала Наташа сквозь слезы и с яростью посмотрела на просветы выщербленного асфальта среди платанов. — Я вас всех там убью! И тебя, дед Андрей, я тоже убью! Я знаю, что ты там! Я теперь все знаю! Вы все у меня отняли, все, даже мою собственную жизнь отняли! Я вас не боюсь! Рыцари будут биться насмерть! Насмерть!

— Наташка, ты что?! — рука Славы осторожно легла на ее плечо. — Ты что делаешь?!

— Она смотрит, Славка, видишь?! Она смотрит на меня! Она боится! Знает, что я могу с ней разделаться! — Наташа протянула в сторону дороги руку со скрюченными пальцами, словно хотела скомкать пыльную асфальтовую ленту, раздавить ее. — Я ее, суку, ненавижу! Как я ее ненавижу, а! Мне даже сладко становится! Мне нужно сделать все быстрее, Славка, как можно быстрее, пока я так зла! В злости наша сила! И в ненависти! Что я с ней сделаю, что я с ней сделаю, Славка, я создам такое…

Слава резко и звонко ударил ее ладонью по щеке, Наташина голова мотнулась назад, и она, захлебнувшись словами, уставилась на него негодующе и растерянно. Горячая волна ненависти и боли на мгновение схлынула, и она увидела перед собой испуганного и расстроенного человека и вспомнила о том, что Славе сейчас не легче, чем ей.

— Успокоилась, все? — быстро и искательно спросил Слава и прижал ладонь к тому месту, которое только что ударил. — Ну, прости, лапа, прости, все. Не больно, не сильно больно?! Ну, что же ты?!

— С-спасибо, — выдавила Наташа и шмыгнула носом, — но ты, С-слава, все-таки совсем уже…я ж ничего…

— Держись, — сказал Слава и притянул ее к себе. — Так ведь и свихнуться можно — ты ведь сейчас все равно что на обрыве стоишь. Держись, не падай. Что ж я буду делать… один?

Он наклонился и прижался лбом к ее лбу, а потом вдруг быстро скользнул по губам поцелуем — легким, ласковым, успокаивающим и теплым. Наташа на мгновение закрыла глаза, а когда открыла — Слава уже стоял в нескольких шагах от нее, облокотившись о перила, и внимательно смотрел в сторону дороги.

— Ты сказала, что знаешь, что нужно делать, — сказал он вопросительно. Наташа поморгала, точно ей в глаза попала пыль, облизнула губы и кивнула.

— Да, знаю. Пока я бродила по городу, то все продумала. Но одна я не справлюсь.

— Говори.

Наташа быстро изложила ему план действий. Слава выслушал внимательно и покачал головой.

— Если допустить, что… Ну, в общем, это очень опасно, Наташ. И не только для тебя — для многих. Если ты что-то сделаешь не так, может получиться не просто дорога, как у твоего пра-пра… в общем, деда. Может черт знает что получиться. Ты ведь не знаешь, что там теперь. Думаешь, ты справишься? Думаешь, это тебе по силам? Я понимаю, что ты хочешь отомстить, я и сам этого хочу, но тут нам нельзя ехать только на своих чувствах.

— Оставлять все как есть тоже нельзя. Бездействие — не лучший выход в данном случае. Может быть, ты не понял — она растет, и это может обернуться такой катастрофой…

Слава досадливо мотнул головой.

— Я спросил тебя не об этом. Ты сама как чувствуешь — сможешь справиться?

— Только при тех условиях, которые я тебе назвала.

— Условия будут, — Слава сморщился и потер лоб. — Елки! Голова раскалывается. Да, у меня есть знакомые и… я все устрою. Ручаюсь, пока ты будешь работать, никто по этой дороге не поедет. С пешеходами сложнее, но ничего, что-нибудь придумаем. Можно там поковыряться, снять кое-где асфальт для видимости работ…

— Лучше не надо — вдруг она догадается и покалечит кого-нибудь. Не знаю, что теперь у нее на уме.

— Черт! — воскликнул Слава и ударил ладонью по перилам. — Это же просто идиотизм какой-то… Ладно, разберемся. Нужно назначить день. Когда у тебя будет готов холст?

— Мне нужно найти деньги, позвонить одному человеку, договориться — я ведь не специалист по холстам да и к тому же у меня сейчас всего одна рука. Грунтовка сохнет долго — даже с сиккативами дня три, но от них качество холста снижается, а картина должна храниться долго… Нет, никак не меньше недели.

— Хорошо, пусть будет неделя. А ты сможешь работать с одной рукой?

— Вполне, — Наташа откинула с лица прядь спутанных волос и внимательно, недоверчиво посмотрела на Славу. — Ты так просто взялся мне помогать. А что, если все это — тонкий шизофренический бред? Осложненный маниакально-депрессивным психозом?

Слава от души расхохотался, на секунду став прежним Славой, которого Надя иногда называла своим смягченным вариантом — его шутки веселили, а не ранили, и смеялся он всегда искренне.

— Термины-то какие знаешь — специально что ли учила — под прилавком втихаря психиатрию изучала?! Натуля, ни один сумасшедший в жизни не признается, что он сумасшедший. Это аксиома.

Услышав знакомую интерпретацию своего имени, Наташа вздрогнула — едва заметно, но Слава увидел, и смех исчез из его глаз, и весь он опять как-то ссутулился, словно состарившись. Его правая ладонь постучала по перилам.

— Вот здесь то, во что я верю, — ладонь скользнула в сторону, — а вот здесь то, во что не верю. Я сейчас здесь, — его ладонь встала на ребро, — а это значит, что я допускаю. Но чтобы понять, где мне следует оказаться, ты знаешь, я все-таки должен увидеть картины. Те, которые были в сундуке.

Наташа покачала головой.

— Ты не знаешь, чего просишь.

— Вот именно — не знаю, — Слава внимательно посмотрел на дорогу, потом — на тонкое бледно-розовое сияние на горизонте. — В общем, мы договорились. Гляди, уже светает. Нам обоим скоро на работу, так что пойдем-ка — до срока успеем еще задавить часика два. Магазин мой там, может, уже обанкротился давно. А может, и магазина-то уже и нет.

— Да, хорошо, — сказала Наташа и хотела уже уйти с Вершины Мира, но тут что-то заставило ее повернуть голову — словно чьи-то ладони прижались к вискам и надавили, вынуждая смотреть в нужном направлении.

По дороге неторопливо полз ярко-оранжевый «москвич» — буквально полз, иногда почти останавливаясь, точно машину только разбудили, и она ехала, еще не совсем проснувшись. Наташа успела подумать, какой отвратительный у «москвича» цвет — ярко-оранжевый всегда казался ей совершенно неподходящим цветом для машины — он был к лицу только апельсинам с мандаринами да дворницким и дорожно-ремонтным жилетам. А потом у нее вдруг вырвалось:

— Смотри!

Добравшись до места, где дорога соединялась с двором узким проездом, «москвич» вдруг рванулся вперед, точно проснувшись, мотор взревел, а потом раздался лязг, словно из машины на асфальт посыпались внутренности. Из-под капота повалил густой пар, мотор заглох, и «москвич», побрякивая, вкатился под сень платанов, где и остановился. Спустя секунду до Вершины Мира долетели отчаянные и злобные крики водителя.

— Ни хрена себе! — он повернулся и тяжело уставился на Наташу. — Это что… — он замолчал, потому что Наташа махнула рукой в сторону дороги, перемещая его внимание — ей было неприятно, когда Слава так смотрел на нее — словно на уродца из кунсткамеры. Она уже хотела предложить ему уйти с Вершины Мира, но, услышав шум еще одной подъезжающей машины, сказала совсем другое:

— Смотри дальше!

Вскоре в поле их зрения появилась другая машина — синий «эскорт». Эта, напротив, неслась на бешеной скорости, явно не собираясь останавливаться. «Эскорт» влетел под платановые кроны, и сразу же раздался зловещий звук удара металла о металл, визг тормозов и громкие крики. С одного из платанов снялись две вороны и умчались прочь, торопливо взмахивая крыльями. Они явно решили, что сидеть там дальше небезопасно, а может их смутили потоки отборнейших выражений, который почти сразу обрушили друг на друга взбешенные водители «эскорта» и «москвича». Наташа, по бодрым голосам поняв, что никто из них не пострадал, облегченно вздохнула, отвернулась от дороги и наткнулась на пронизывающий взгляд Славы. Теперь в нем появилось выражение опаски и, как ни странно, сострадания.

— Откуда ты узнала… — он мотнул головой в сторону платанов, оборвав вопрос на середине.

— Похоже, ты плохо меня слушал. Мне рассказать все сначала? Ты знаешь что-нибудь о родственных чувствах и связях, Слава? Да? Ну, так мы с ней считай, что родственники. Можно даже сказать, близнецы.

Слава поджал губы и отвернулся, и Наташа была рада этому — теперь, похоже, Слава все время будет видеть в ней какое-то страшное диво.

— Но это… Что это было?

— Это… — Наташа усмехнулась, и смешок получился неживым, холодным и острым — металл и стекло, вплавленные друг в друга. — Это, Славик, была перчатка. Вызов. Она ждет меня. И она знает, что я приду. Дай бог, чтобы за эту неделю ничего не случилось, а там уж… Ну, что, друг, ты все еще хочешь взглянуть на картины? Хочешь помочь?

Слава взглянул на нее, и на его лице промелькнули, быстро сменяя друг друга, непонимание, удивление, злость. Он взял Наташу за плечо и крепко сжал пальцы.

— Если я говорю одно, то уже не говорю другое, — холодно произнес он. — Не нужно валить все в одну кучу, лапа! И не нужно думать, что плохо может быть только тебе! Все, не сходи с ума и уйди-ка ты лучше с балкона! Лично я все же вздремну и тебе советую сделать то же самое. Это ей все равно, а ты-то не из асфальта.

Он ушел в комнату, а Наташа еще несколько минут простояла на Вершине Мира, глядя на дорогу, и чем дольше она на нее смотрела, тем больше охватывало ее странное чувство — какая-то смесь ужаса, злости, восхищения и гордости. Ее глаза лучились, впитывая в себя ординарный дворовый пейзаж, и лицо постепенно застывало, становясь безжизненным, пустым.

— Я вижу тебя, — шепнула она в утренний воздух, и пальцы ее правой руки бессознательно сложились так, словно она держала кисть. — Я вижу!

 

Часть IV

НА РИСТАЛИЩЕ ВЫЗЫВАЮТСЯ…

Следующая неделя Наташиной жизни словно превратилась в один бесконечный день, серый и унылый, как осенняя морось. Ночи были короткими и пролетали почти мгновенно, не давая забыться, — она закрывала глаза, и почти сразу же наступало утро — такое же жаркое и душное, как недавно провалившийся в небытие вечер. Бледная, как привидение, Наташа садилась на двуспальной кровати — одна — Паша с тех пор дома так и не появился, только звонил пару раз — справиться о здоровье и предупредить, что через десять дней вернется. Судя по его настроению, он все же рассчитывал наладить их семейную жизнь. Наташа же об этом не думала совсем и в оба раза с трудом узнавала Пашин голос — оскорбленная и израненная память сочла нужным попросту избавиться от всего, что было связано с Павлом Рожновым.

На работу на этой неделе она ходила только однажды, а на следующий день попросила Виктора Николаевича на шесть дней заменить ее кем-нибудь из остальных продавщиц. Виктор Николаевич неохотно согласился, и по его тону Наташа поняла, что его терпение подходит к концу, и вскоре ей просто укажут на дверь. Ее слабо удивило собственное полное спокойствие по этому поводу — работа, за которую она так цеплялась эти пять лет, теперь казалась ей совершенно бессмысленной, ненужной. Поблагодарив, Наташа ушла, с улыбкой взглянув на тоскующего между полками с водкой бронзовокожего Христа. А через час узнала, что умер Дмитрий Алексеевич — тихо и незаметно, во сне, и смерть эта была больше похожа на спасительное бегство, чем на трагедию. Похоже, что это поняли и мать (Наташа уже без малейших мысленных запинок продолжала называть ее матерью), и тетя Лина, потому что когда Наташа приехала домой, чтобы их утешить, то не нашла там ни боли, ни горя, ни слез. Дмитрий Алексеевич сбежал из своего тела, как келы из поврежденной картины, и то, что осталось было таким же пустым, бесполезным и не вызывающим никаких чувств, как испорченное полотно. Чтобы похоронить его, Наташа заняла денег у Славы и продала свои немногочисленные золотые украшения — умереть нынче было намного дороже, чем жить. Похороны были быстрыми и бесцветными, и присутствовали на них только Екатерина Анатольевна, тетя Лина, Наташа, Слава и несколько пожилых соседей, которые с удовольствием ходили на все похороны мало-мальски знакомых людей — все фронтовые друзья и сослуживцы Дмитрия Алексеевича давно уже были на том свете. Поминок не было — делать их было не на что.

Похороны Нади, состоявшиеся несколькими днями раньше, вспоминались темным кошмаром — жуткая настойка на слезах, боли, криках и водке. Хоть Наташа и пыталась внутренне подготовиться к этому, но все, что происходило в Доме Панихиды и на кладбище, подействовало на нее сильнее, чем она ожидала. Все вокруг — все лица, звуки, даже запахи были словно затянуты липким серым туманом, постоянно кружащуюся голову тянуло куда-то вниз, периодически начинали стучать зубы, и, кроме того, она никак не могла отделаться от страшного ощущения, что Надя стоит где-то у нее за спиной и укоризненно смотрит в затылок, ждет чего-то. Наташе хотелось повернуться и закричать, чтобы Надя перестала на нее смотреть, и она удержалась только с большим трудом. Когда она бросала в могилу традиционную горсть земли, с ее пальца соскользнуло обручальное кольцо — единственное из оставшихся у нее золотых украшений, которое она просто забыла продать, автоматически продолжая носить, хотя брака, которое оно символизировало, уже не существовало. Кольцо упало в могилу — там и осталось и было засыпано землей. Вместе с Надей похоронили и всю Наташину прошлую жизнь. С кладбища она ушла окончательно изменившейся — ушла готовиться к войне.

Она договорилась в своей художественной школе насчет аренды одного из мольбертов на несколько дней. Но уговорить знакомого ей еще по той же художественной школе пейзажиста-сатаниста Леньку Чертовского с неоригинальным прозвищем Черт изготовить для нее холст Наташе оказалось невероятно трудно — Черт пребывал в депрессии и отказывался заниматься какой-либо работой вообще, а больше попросить было некого — лето для художников — пора активная, и поймать их было почти невозможно. Она потратила на уговоры целый день, и Черт, в конце концов, с неохотой согласился, но на изготовление холста ушло на два дня больше. За это время на дороге разбилось три машины и один человек погиб. Дорога жила. Ждала.

За холстом она ездила вместе со Славой. Перед тем, как заехать к Черту, они посетили ее старую квартиру. Мать вместе с тетей Линой сидела на скамейках во дворе в шумной женской компании, и, не вставая, помахала им.

Зеркало в комнате деда было затянуто белой простыней, а сундук, вновь тщательно уложенный, стоял на своем месте, только ключ теперь лежал поверх крышки. Комната была аккуратно прибрана, и все безделушки на стенах избавились от многолетнего слоя пыли — Дмитрий Алексеевич никогда не вытирал ее и другим запрещал.

Слава помог ей открыть крышку сундука и вытащить одну из картин. Наташа осторожно развернула ее, прислонила к стене и отошла подальше, держа оберточную ткань в руках.

— Ну, смотри, — предложила она.

Слава потер ладонью щеку, густо заросшую темной разбойничьей щетиной, и посмотрел на Наташу неуверенно и с подозрением, потом сел на пол напротив картины, и его взгляд погрузился в нее.

Он смотрел на картину так долго, что Наташа уже начала волноваться — его лицо совершенно не менялось, глаза оставались спокойными — было похоже, что картина на него совершенно не действовала. Она уже хотела окликнуть его, когда Слава вдруг резко вскочил, медленно повернул к ней лицо с заходившими на скулах желваками, и, увидев его взгляд, Наташа попятилась, выставив перед собой скомканную материю, точно щит. Слава быстро направился к ней, потом на полдороги повернул и так же решительно подошел к окну. Размахнулся.

— Слава! — вскрикнула Наташа, но ее крик опередил звон бьющегося стекла. Она бросилась к картине, осторожно положила ее на пол лицом вниз, прикрыла тканью и подбежала к окну. Слава стоял и равнодушно смотрел на свою руку, с которой капала кровь, расписывая влажными узорами потертый светло-серый палас. В стекле зияла большая ломаная дыра.

— Я заплачу за окно, — сказал он немного позже, когда Наташа торопливо перевязывала ему руку.

— Что ты хотел сделать? Вначале.

— Не помню, — отозвался Слава и осторожно пошевелил пальцами. — Ну, вот, теперь мы с тобой оба однорукие — просто эпидемия какая-то…

— Врешь, ты все прекрасно помнишь! — Наташа вскинула на него глаза, но прочесть что-то по мрачному лицу Славы было решительно невозможно.

— Пусть так, — сказал он, — я все равно тебе не скажу. Убери эту картину, Наташка, убери подальше. Жаль, что их нельзя сжечь. А ты, говоришь, намного сильнее, да? Кошмар! Ты хоть понимаешь, кто ты?! Понимаешь, что ты такое?! Это же хуже атомной бомбы — то, что ты умеешь! И если кто-то узнает, поймет, поверит, — он покачал головой, — если кто-то вздумает тебя использовать… я даже представить себе не могу, что тогда будет.

— Ты боишься меня, — печально произнесла Наташа и отрезала кусок бинта. Слава отвернулся и посмотрел на разбитое стекло и на собственную кровь на осколках.

— Не тебя, — сказал он и встал. — Давай, поехали-ка к твоему Черту или кто он там. Поехали, пока я не передумал. Я и так никак не могу решить, стоит ли затевать все это. А теперь — тем более.

— Но теперь ты веришь? — спросила Наташа. Слава посмотрел на нее сверху вниз с каким-то странным выражением. Он смотрел долго. Но ничего не ответил.

Они забрали у Черта холст, расплатились и отвезли холст домой к Наташе, вернее, правильнее уже было бы говорить к Паше — ей там оставалось жить всего несколько дней, а может быть и того меньше. Слава осторожно прислонил холст к шкафу

— У тебя все готово? — он хмуро посмотрел на груды бумаги, выдвинутые ящики, разбросанные кисти, и Наташа только сейчас заметила, какой в комнате царит беспорядок. С тех пор, как все пошло кувырком, она и думать забыла про домашние дела. На секунду ей показалось, что она попала в чужую квартиру.

— Да, все. А у тебя?

— Да. Завтра я зайду за тобой в семь утра — правильно?

Наташа кивнула и медленно опустилась на колени рядом с холстом, чуть склонившись влево — загипсованная рука вдруг стала неимоверно тяжелой.

— Вот уже и осень, Слава, — вдруг сказала она. — Уже осень, а я еще ни разу не была на море.

Слава взъерошил свои волосы и, помедлив, сел рядом с ней прямо на пол, хотя на нем были светлые брюки.

— Слушай, кондуктор, может, нажмем на тормоза, а? — спросил он.

— Что ты увидел в той картине, Слава? Что ты хотел сделать? Почему ты разбил стекло?

— Какая разница, лапа? Помутнение рассудка. Рука зачесалась чего-то — к деньгам наверное. Я…

— В семь утра, Слава.

— Что? — он удивленно посмотрел на нее.

— В семь утра, Слава. Я буду тебя ждать. А сейчас — уйди пожалуйста. Мне нужно готовиться. Извини — я не покормлю тебя — в холодильнике пусто, у меня даже чая нет.

— У тебя… — Слава запнулся, — у тебя совсем нет денег сейчас?

Наташа покачала головой и улыбнулась безмятежно.

— Финансы поют романсы, Слава. Даже не романсы — марши играют. Только не вздумай отсыпать из барского кошелька — я тебе и так кругом должна. Кроме того, я слышала, у тебя недавно станок украли, который деньги печатает.

— Хорош, свои подковырки… — Слава щелкнул ее по носу, потом полез в карман рубашки. — Я оставлю и ты возьмешь — тебе завтра работать. Долго работать. Давай, поешь что-нибудь и лучше ложись спать пораньше.

Оба посмотрели на яркий солнечный день за окном и натянуто рассмеялись, потом Слава встал, с серьезным видом пожал ей здоровую руку своей здоровой рукой, сказал «До завтра!» и вышел из комнаты. Наташа подумала, что следовало бы его проводить, но осталась сидеть на месте. Вскоре в коридоре громко хлопнула входная дверь.

Наташа повернулась и увидела на полу рядом с собой узорчатую бумажку с портретом Ивана Франко, о котором ей не было известно ничего, кроме того, что кто-то убил его топором в кабинете. Она мотнула головой и щелчком оттолкнула от себя бумажку. Но через пять минут протянула руку и подняла деньги с пола.

— Исключительно из-за работы, — сказала Наташа негромко. — Да ты просто какой-то реликт, Слава. Может, тебя и нет вовсе? Появился бы ты пораньше. Хоть чуть-чуть пораньше.

Неожиданно ей вспомнилось надменно-насмешливое лицо Лактионова, умные и хитрые глаза за маленькими стеклами очков в золотистой оправе и то, как он стоял возле музейной лестницы, засунув руки в карманы белых брюк. Видение было ярким, но коротким и почти сразу рассеялось, и вместо него Наташа увидела старый палас и разбросанный по нему мусор. Она вытянула ноги и толкнула один из выдвинутых ящиков.

Ей вдруг стало страшно, что когда-нибудь она запутается, заблудится в собственных видениях и не вернется, а в этой реальности останется только ее тело, вот так сидящее возле шкафа или лежащее в постели с тупым стеклянным взглядом вытаращенных пустых глаз. И словно для того, чтобы избавиться от видений, она долго сидела возле холста и смотрела, как шевелятся тени на ее голых ногах.

Из оцепенения ее вывел громкий звук заработавшего на улице компрессора. Наташа заморгала и посмотрела на часы — было начало третьего.

— Ох! — сказала она и встала, и тотчас ее пустой желудок судорожно сжался, настоятельно и громко требуя еды. Прижав ладонь к животу, она, едва передвигая ноги, отправилась переодеваться для похода на рынок — платье, в котором она ездила за холстом, все смялось и, кроме того, было заляпано Славкиной кровью.

Когда Наташа вышла из подъезда, шум компрессора оглушил ее совершенно, и к этому шуму добавился зубодробительный грохот отбойного молотка. Щурясь, Наташа надела солнечные очки и недоуменно посмотрела на дорогу. Двое людей в оранжевых жилетах дорожно-ремонтной службы неторопливо протягивали между платанами веревки с красными тряпочками, третий, пригнувшись, орудовал отбойным молотком, снимая пласт асфальта посередине дороги. У обочины рычал компрессор.

— Какого черта?! — прошептала Наташа и бессознательно сделала несколько шагов к дороге. — Ведь я же ему сказала!

Она внимательнее присмотрелась к рабочему, который вскрывал асфальт — обычный рабочий — старые брюки, жилет, надетый прямо на голое тело, напряженные мышцы на взмокших дрожащих от работы отбойного молотка руках, голова покрыта ярко-синей бейсболкой, в зубах сигарета. Ведь она же предупреждала Славу, что на дорогу лучше никого не пускать! Неужели он все еще не понимает, насколько это опасно?! Наташа уже хотела было закричать, сделать что-нибудь, чтобы работа остановилась, но тут отбойный молоток заглох, рабочий сдвинул бейсболку на затылок и обернулся. Это был Слава.

— Господи! — пробормотала она. — Сумасшедший!

Слава, продолжая смотреть на нее, сделал рукой резкий жест: мол, иди, куда шла. Наташа шагнула назад, потом беспомощно затопталась на месте.

— Дурак, — тихо заскулила она, — ты дурак, дурак! Она же убьет тебя! Ты дурак!

Слава махнул ей энергичнее и скорчил рожу. Наташа покачала головой, повернулась и пошла прочь, сминая в пальцах хрустящий целлофановый пакет.

Там же Надина кровь — там, где он работает, наверное все еще осталась Надина кровь!

Ты дурак, Слава! Зачем ты туда полез?! Ну зачем?!

На рынке было относительное затишье, продавцы пеклись в ларьках, под навесами, зонтиками или просто под соломенными или газетными шляпами, лениво переговариваясь и переругиваясь и поглощая быстро нагревающуюся минеральную воду. Горячий ветер гонял по асфальту пыль и мусор, в бархатных темно-красных срезах арбузов с сердитым гудением копошились пчелы и осы, кружили над ними и над продавцами. Неутомимый Викторыч, спрятавшись где-то в клочке тени, вовсю наяривал на баяне «Яблоки на снегу» — очевидно для того, чтобы поиздеваться над раскаленной площадью.

Наташа, рассеянно здороваясь со знакомыми, быстро накупила еды, с трудом отогнав соблазн взять что-нибудь из спиртного — во-первых, ей нужна свежая голова, а во-вторых… ей надоело прятаться за алкоголем — это было хоть и быстро и просто, но совершенно неправильно. Держа набитый пакет за угрожающе вытягивающиеся ручки и в душе проклиная свою увечность, она покинула ряды и направилась к воротам. Когда она уже хотела пройти между распахнутыми створками, какой-то высокий плотный мужчина выскочил откуда-то сбоку и обогнал ее, сильно толкнув, так что Наташа чуть не упала.

— Смотри, куда идешь! — громко крикнула она, чуть не уронив пакет. Мужчина, не оборачиваясь, небрежно отмахнулся, точно от надоевшей мухи.

— А-а, за собой следи, коза!

Прежде, чем Наташа успела сообразить, что делает, она поставила пакет на землю, ее рука скользнула в него, вынырнула с увесистой картофелиной и швырнула ее вслед обидчику. Картофелина ударилась о мощную, обтянутую модной майкой спину, оставив на ней пыльный след и шмякнулась на асфальт. Мужчина ойкнул и обернулся.

— Да ты что, сопля мелкая, я те щас руки выдерну! — он быстро зашагал обратно. Наташа, придерживая клонящийся пакет ногой, смотрела на него с улыбкой. За улыбкой росла злость, дикая ярость и прекрасное ощущение власти, и Наташа не сдерживала их, не гасила, довольная этим разгорающимся огнем, в котором можно сгореть без остатка.

Иди, мужик, иди! Ну что ты можешь со мной сделать?! Может, стукнешь, ежели гонору хватит! А вот что я могу с тобой сделать! Ты даже не представляешь, что я могу с тобой сделать. Я запомню тебя, прослежу за тобой, найду тебя. Я нарисую тебя. Подержу картину недельку-другую. А потом порву ее. Или сожгу. Ты даже представить себе не можешь, что тогда с тобой случится!

Ее улыбка из злобной превратилась в безумную, и мужчина это заметил, потому что вдруг резко развернулся, бросив «Больная!» и ушел. Наташа же, отвернувшись от нескольких любопытных взглядов, подобрала свою картофелину и медленно пошла домой. Ее трясло, в голове мутилось, и прыгавшая перед глазами улица то и дело сменялась странными и жутковатыми образами, какими-то неправдоподобными и кровавыми сценами. Правая рука горела холодным огнем, настоятельно требуя работы.

— Успокойся! — тревожно бормотала Наташа сама себе. — Тихо, тихо, тихо, тс-с-с… Успокойся.

Ей было очень страшно. Злость и ненависть требовались ей только один раз — завтра, но если она будет так заводиться по малейшему поводу, то скоро сойдет с ума или займется массовыми убийствами, мстя за все и за всех на много лет назад и вперед. И ведь она может… Нет, такая власть не для нее, такая власть отравит ее — она отравит кого угодно.

Подходя к подъезду, Наташа осторожно оглянулась на дорогу. Слава стоял за бордюром, возле одного из платанов, и о чем-то говорил с двумя другими рабочими, показывая на шумящий компрессор. Если он и заметил Наташу, то виду не подал. Отвернувшись, она вошла в подъезд.

Закрыв за собой дверь квартиры, Наташа опустилась на банкетку, небрежно поставив пакет с продуктами рядом. С шелестом он наклонился, упал, и по полу покатились помидоры и картошка. Не глядя на них, Наташа закрыла лицо ладонью, и ее плечи затряслись.

— Я не могу! — хрипло произнесла она сквозь судорожные сухие рыдания. — Я не могу так!.. Не могу больше! Почему я?! Ну почему?! Я не могу, я не выдержу, я не справлюсь! Я не могу, я простой человек! Мне страшно! Я не могу все это на себе тащить! Мама, мамочка, я не могу!

Всхлипывая, она с трудом приподнялась, цепляясь здоровой рукой за тумбочку, и вместе с ней в зеркальном прямоугольнике на стене снизу, точно утопленник со дна озера, поднялось ее бледное отражение. Наташа посмотрела в собственные глаза, здесь, в полумраке казавшиеся черными дырами, и в них нельзя было прочесть ни собственного страха, ни собственной душевной беспомощности, ни уж тем более силы и власти, которыми она обладала как художник. Вот оно, отражение, вот она сама. Нарисовать себя, как пытался это сделать Андрей Неволин, нарисовать и вытащить из себя все это — как бы это было просто и как бы это все изменило. Но это будет побег. И если она все-таки не станет рисовать дорогу якобы из соображений общего блага — это тоже будет побег. Это будет просто — очень. Но так делать нельзя. Иначе все будет бесполезно, и смерть Нади будет бесполезна, а ее собственные мысли, ее собственное мировоззрение, ее собственные моральные устои и понятия будут не больше, чем пустой хвастливой болтовней. Нужно держаться — держаться любыми средствами.

Это твоя дорога, и тебе придется пройти ее до конца.

Наташа с трудом отвернулась от зеркала, наклонилась и начала собирать в пакет рассыпавшиеся овощи. Двигаясь, словно во сне, отнесла пакет на кухню, приготовила обед, поела, не замечая вкуса того, что ест, залила кипятком содержимое пакетика кофе, выпила, закуривая сигаретой, и начала готовиться. Вот теперь она ясно осознавала, что делает — каждое движение было быстрым, резким и четким, словно движения бойца, готовящегося к поединку.

Наташа отдернула все шторы и открыла все окна, чтобы воздух свободно проходил по квартире, чтобы теней стало поменьше. Она отобрала кисти и сложила их, тщательно разглядывая каждую (вот мое оружие). Подготовила краски, наполнив комнату запахами ацетона и олифы (вот патроны для моего оружия). Бумага, карандаши, ножичек, бритва и прочие принадлежности перебирались по нескольку раз, пересматривались. Мгновенно вырос, вытянув длинные ноги, этюдник и так же мгновенно вновь превратился в неприметный рыжий ящик. Все, все, все… Наташа быстро ходила по квартире, стараясь ничего не забыть. Управляться было трудно, рука разболелась и словно выросла, заняв собой большую часть тела, мешала, и Наташа иногда тихо постанывала и осторожно гладила гипс, точно рука была неким животным, которое можно таким образом успокоить. Все, все, все, она возьмет с собой все, ее не застанут врасплох, она будет готова к поединку. Наташа проверила все еще раз, и еще, и еще. В мире не существовало ничего, кроме принадлежностей рисования, кроме этих кистей — тонких и пушистых, кроме этих красок — и охра, и индиго, и сажа газовая… множество цветов — они должны бы воссоздать нечто прекрасное, но она использует их для другого — да, всегда то, что можно было бы использовать для прекрасного, для хорошего, используют для другого. В мире не существовало ничего, кроме этого и еще образов, которые с каждой минутой становились все ярче и четче, и злости, которую все труднее держать под контролем, и лиц, взгляды которых все больнее… Ничего не существовало, кроме пустой клетки у шкафа, в которую предстоит загнать чудовище, кроме рук, кроме мозга кроме глаз. Глаз — мозг — рука — какая замечательная формула, какая замечательная…

В десять часов вечера Наташа переоделась в свой жемчужный сарафан — тот самый, в котором ходила когда-то на свидание с картинами Неволина в музей. Надеть его было трудно, и она долго путалась в длинной юбке, пытаясь просунуть сломанную руку. В конце концов она взяла ножницы и разрезала левую бретельку, а потом сколола ее английской булавкой. Двигаясь медленно и осторожно, точно боялась кого-то разбудить, Наташа подошла к зеркалу и долго расчесывала волосы, так что они вскоре начали искриться и потрескивать. Потом положила расческу и посмотрела на себя.

— Я готова, — сказала она бледной фигуре по ту сторону серебристого стекла, и та в ответ печально шевельнула губами — маленькая, никому не нужная принцесса в жемчужном наряде, которая завтра отправится на свой, быть может, последний бал.

Рискни душой, приди в мои объятья, и мы на бал помчимся бестелесых, откуда вряд ли сможешь ты вернуться… и вряд ли кто-то вспомнит о тебе… Быть может, ветер тризну нам сыграет потерянной осеннею листвою, быть может, дождь оплачет мимоходом… Но вряд ли кто-то вспомнит о тебе…

Наташа вернулась в комнату, выключила свет и села на пол у шкафа рядом с холстом, держа в руке черную записную книжку. Некоторое время она сидела так, в темноте, поглаживая шершавый холст, а потом все уплыло куда-то, она склонилась и так и заснула возле холста, прижимая к груди потрепанный Надин дневник.

* * *

Наташу разбудил долгий отчаянный звонок, а потом и громкий стук в дверь. Она села, недоуменно оглядевшись и не сразу поняв, где находится, потом посмотрела на часы. Было без десяти семь. Она проспала здесь, на полу у холста, всю ночь.

— Иду! — крикнула Наташа и встала, одергивая помявшийся сарафан. — Иду!

Отбросив с лица спутавшиеся за ночь пряди волос, она пошла в коридор и открыла входную дверь. Слава вошел и уставился на нее как-то недоуменно, словно увидел впервые.

— Э-э… — протянул он, потом добавил: — Ну, привет.

— И тебе привет, — отозвалась Наташа тихо и закрыла за ним дверь. Слава повернулся к ней, облокотившись на тумбочку и продолжая внимательно разглядывать. На нем были старые джинсы и черная майка, к поясу пристегнут кожаный чехольчик с сотовым телефоном.

— Прибарахлился?! — усмехнулась Наташа, дотрагиваясь до телефона.

— А-а, — Слава небрежно махнул рукой. — Одолжил у знакомого — на всякий случай. Ты хоть спала ночью? Выглядишь ты неважно.

— Спасибо, — Наташа попыталась изобразить в голосе обиду, — это именно то, что хочет услышать утром любая женщина. Проходи в комнату. Нет, не разувайся, не надо.

Слава повиновался, и Наташа увидела, что он заметно прихрамывает на правую ногу.

— Что у тебя с ногой?! — испуганно спросила она. Слава, не оборачиваясь, отмахнулся.

— Да ерунда, занозу вчера загнал — воспалилось…

— Фальшивишь! — перебила она его, идя следом. — Не умеешь ты врать, Славка, не умеешь.

— Разве? — Слава обернулся, и Наташа увидела на его лице досаду. — А многие мои знакомые утверждают, что очень даже умею. Ну, ладно, рентгенолог ты мозговой! Это я вчера вместо асфальта чуть полноги себе не оттяпал! Отбойный молоток словно взбесился. И компрессор глох все время — два компрессора вчера сменили! Там, кстати, столб один снова свалился и дерево одно покосилось — говорю сразу, чтоб вопросов не было. Чует эта зараза, — в его голосе появилась злость, — все чует!

— А я тебе что говорила?! — Наташа обошла его. — Ну зачем ты полез туда, Славка, зачем?! Чего ты подставлялся?! Болван героический!

— Всегда к вашим услугам! — сказал Слава почти весело и слегка поклонился. — Ну, Натах, не ребят же мне туда гнать?! Видимость работ-то нужно было создать, чтобы никто не прикопался. Зато теперь все в ажуре! Дорога в ямах, кругом знаки, народ в оранжевом покуривает, все деревья веревками с красными тряпками обтянуты в два ряда, словно на волчьей охоте. Никто не проедет, не пройдет. Все готово, мольберт я из твоей художки уже привез — стоит на месте, и ребята там поглядывают и будут поглядывать, сколько надо — по всей длине дороги.

— Что ж ты им там наплел? — изумленно спросила Наташа. Слава, конечно, сказал ей, что все условия будут обеспечены, но такого размаха она не ожидала. Он же хитро улыбнулся.

— Наплел? Да так, ерунду всякую. Главное, что я им по определенной порции гринов пообещал скормить, а остальное их как-то, знаешь, мало волнует — специально подбирал.

— Ты молодчина! — заметила Наташа с искренним восторгом.

— А то! Ну, пошли что ли? Давай — я беру холст, а ты — все остальное. Унесешь?

Наташа кивнула, судорожно сглотнув. Слава обнял ее и слегка дернул за распущенные волосы.

— Не трусь, братва, прорвемся! — он приподнял ее голову за подбородок и внимательно вгляделся в лицо. — Наташ, ты все же подумай. Если ты не уверена… еще есть время. Ничего страшного. Можно все свернуть, я пойму — любой бы тут тебя понял.

Наташа слабо улыбнулась.

— Это моя дорога, Славка. Ничего.

— Бедная девочка, — вдруг сказал он ласково. — Не бойся. Я все время буду рядом. Все время.

— Пошли отсюда! — буркнула Наташа смущенно. — Еще пять минут, и я не смогу уйти. Забирай холст, а я пока в ванную зайду.

Пока они спускались по лестнице, пока шли по улице, Наташа не переставала взволнованно повторять ему то, о чем они уже говорили много раз:

— Ты должен все время наблюдать за мной! Тебе нельзя никуда уходить. Следи за мной — чтобы ничего не случилось, и чтобы никто, слышишь?! — никто не отрывал меня от работы. Сам же ты можешь помешать мне только в самом крайнем случае. Я должна работать без перерыва. Только смотри: произойти может все, что угодно. Самые невероятные вещи. Смотри, Слава, у меня вся надежда теперь только на тебя. Пообещай, что никуда не уйдешь.

— Да никуда я не уйду, — с досадой сказал Слава, осторожно неся холст. — Я все прекрасно понял. Я буду здесь, сколько потребуется… В крайнем случае, да? Я никуда не денусь, не волнуйся. Можешь спокойно работать. Знать бы мне только, какой случай считать крайним.

Они медленно шли мимо развесистых платанов с густыми кронами, уже тронутыми желтизной, и первые опавшие листья уже лежали на траве, а это значило, что лето закончилось. Слава не преувеличил — и тут, и там, по всей длине дороги были сняты внушительные пласты асфальта, а стволы платанов обтянуты веревками с красными лоскутами. Дорогу окружили, словно матерого волка, и Наташе даже казалось, что она слышит беззвучное рычание, в котором были ненависть и страх. Ее правую руку на мгновение словно опалило огнем, потом в нее вонзились тысячи ледяных иголочек, и она затряслась в предвкушении момента, когда ее пальцы обхватят кисть.

— Пошли быстрей! — сказала она резко. В ее голосе был азарт охотника, увидевшего знатную добычу. — Быстрей!

— Мы идем быстро, — ответил Слава, не повернув головы. Наташа досадливо скривила губы и перешагнула через поваленный фонарный столб, лежавший поперек дороги. Тотчас же она увидела и покосившийся платан, вывернутый у основания ствола пласт земли и беспомощно торчащие корни. Неподалеку, на безопасном расстоянии от дороги, на траве сидел неряшливо одетый человек и курил. Проходя мимо, Слава кивнул ему, и тот кивнул в ответ. Наташа отвернулась и снова начала смотреть на дорогу.

Ты меня ждала, так я пришла к тебе, и теперь мы посмотрим, кто сильнее… Ты мне ответишь за все… Ты и не знаешь, как это прекрасно… музыка цвета… я сыграю тебе похоронный марш… ты ведь привыкла играть его другим, а теперь я сыграю тебе похоронный марш… сейчас… сейчас…

На ристалище вызываются благородные рыцари…

— Мы пришли! — громко сказал Слава у нее над ухом. Вздрогнув, Наташа оторвала взгляд от дороги за веревочной оградой и посмотрела на мольберт, стоявший на расстоянии нескольких метров от дороги в тени двух небольших акаций. Фонарных столбов в опасной близости не было, сами же деревья были тщательно подперты железными стержнями. Неподалеку стояло несколько человек в оранжевых жилетах, глядя на Наташу и Славу с праздным любопыством.

— Мольберт слишком далеко, — буркнула Наташа недовольно. — Я могу что-нибудь упустить.

— Ближе нельзя. Я не знаю, конечно, этой дороги так, как ты, но даже я это чувствую. Ты же сама выбрала это место!

— Ну, хорошо, — Наташа подошла к мольберту и критически его осмотрела, потом перевела взгляд на дорогу и удовлетворенно кивнула. Рядом раздался громкий угрожающий треск, что-то негромко застонало, и Слава крикнул:

— Осторожно! Отойди!

Наташа не отошла, а лишь чуть повернула голову, с усмешкой наблюдая, как один из огромных платанов, росших вдоль дороги, медленно, словно во сне, клонится вперед, роняя листья, и как уходят в землю крепкие железные подпорки, поддерживавшие ствол, словно на них уверенно давила чья-то огромная рука. Наклонившись под углом сорок пять градусов к земле, дерево застыло, зловеще нависнув над тротуаром, точно занесенный над плахой топор палача. Кто-то сзади изумленно присвистнул.

— Сам не увидел — не поверил бы, — шепнул Слава рядом. — Ничего, тут не достанет.

— Солнце хорошее, — ответила Наташа, равнодушно отвернувшись от платана. Все вокруг казалось ей пустяком, чем-то далеким и ненужным. Дорога — вот что главное, остальное не имеет значения. Страх исчез, поглощенный злостью и желанием схватки, желанием вновь ощутить это замечательное, сладкое чувство творчества, чувство власти. Дорога. Слово разрослось, заполнив собой все ее лексическое поле. Дорога. Дорога. Больше ничего. — Давай все расставим, приготовим. Я хочу начать как можно скорее. Это все ерунда, баловство. До платанов она достает, потому что корни под ней, до столбов достает, а дальше не дотянется. Только смотри, чтоб никто на дорогу не вылез. Давай же, помоги, ну!

Слава внимательно, удивленно и как-то горько посмотрел на нее, на ее дрожащую, как у алкоголика, руку, на застывшее холодное лицо и ничего не сказал. Но позже, когда Наташа уже оценивающе смотрела на холст, установленный на мольберте, уже выбирала первую кисть, он крепко сжал ее руку и произнес негромко:

— Наташка, только не теряйся. Работать работай, но не теряйся. Если я увижу… я…

— Не вздумай! — перебила его Наташа. — Только в крайнем случае. Теперь отходи!

— Ты не понимаешь…

— Отходи! Немедленно!

Слава шумно выдохнул и отступил назад, и Наташа тут же забыла о нем. Она стояла неподалеку от того места, где дорога соединялась с трассой — она просматривалась почти до самого поворота, она вся лежала перед ней — беззащитная, обтянутая веревкой, лишенная крови — машин с людьми. Они были один на один, они теперь были на равных.

Наташин взгляд метнулся вдоль дороги, накрыл ее, раздробился, рассеялся и пошел внутрь, в темноту, в ничто, заметался там, словно в дремучем лесу, выискивая, выхватывая, вытаскивая… Глаза ожгло ледяным огнем, потом по лицу расползлось омертвение, а в зрачки словно бы вставили по холодному стержню, проникающему до самого мозга, и из мозга жгуче-холодящая нить побежала вниз — через шею, по плечу, сквозь правую руку и в кончики пальцев. Пальцы и кисть в них запульсировали как одно целое, как продолжение ее сердца, а взгляд тем временем все глубже и глубже вгрызался в дорогу, подбираясь к настоящей дороге, неумолимо разбирая ее на составляющие, и что-то потекло в мозг через глаза, наполняя его жуткими и сладкими видениями. Наташа дернулась, чуть вскрикнув, — ее пронзили и боль, и наслаждение одновременно, а потом она вдруг ощутила я превращаюсь ощутила меня много что становится тысячью людей, тысячью ненавистей, тысячью слабостей, тысячью вожделений, она смеялась тысячью ртами и любила тысячью сердцами, тысячью глазами она смотрела на тысячи обнаженных тел, она разрослась до размеров Вселенной, и ее глаза стали черными дырами, в которые… я растворяюсь…

Не растворись в своих картинах. я растворяюсь…

Не смей! Не смей! Уходи! Умри!

…она выскочила из машины, и «тойота» врезалась в нее, и она видела, как она врезается в нее… она врезалась в нее… сколько боли… сколько… Это ты послала машину, ты ее послала, я убью тебя…

В поле ее зрения появился Слава — испуганный растерянный, и Наташе захотелось закричать ему: «Останови меня! Останови!» — но она только шевельнула губами. Ее рука метнулась к холсту, собираясь вписать в пустоту первый мазок, и тотчас Наташа почувствовала, что ее втягивает куда-то — то ли внутрь дороги, то ли внутрь собственного мозга, и это было так приятно, так приятно, и так приятна кисть в пальцах… кнут надсмотрщика… нож… цепь для рабов…

— Я ухожу, — шепнула она из последних сил, а потом забыла, что такое язык слов — вместо слов были цвета, цвета… только лишь цвета…

— Что? — переспросил Слава, наклоняясь к ней.

А потом кисть прикоснулась к холсту, и Слава исчез, и исчезли платаны, и небо, и свет — исчезло все, и она перестала существовать.

* * *

Вокруг была тьма. Вокруг была пустота, наполненная беспросветно густым черным ничем. Черный цвет — всепоглощающий, всепроникающий — он был миром и воздухом, он был чувствами и телом, он был мыслями и воспоминаниями, и сама она была черным и осознавала себя черным, она шевелила пальцами и оглядывалась, и движения тоже были черным цветом, и единственным иным здесь был холод — черный холод, и вкус его на губах, и в черных звуках был минор…

Потом вдруг плеснулся ослепительный белый, втянув в себя весь черный цвет, и она попыталась закрыть глаза, но он проник и под веки, захватил все. У белого не было ни вкуса, ни звука, ни температуры, он был еще большим ничем, но в то же время в нем ощущалась жизнь, ощущалась упругость, ощущалось что-то, что рвалось наружу, что составляло его, что было сжато им. А потом Вселенная взорвалась, и на мгновение человеку показалось, что он вовсе перестал существовать, поглощенный этим взрывом цветов. Все захлестнул ярко-изумрудный, принеся с собой тепло, его сменил синий, принеся с собой прохладу, и желтый, принеся с собой огонь… цвета были всем миром, и человек дышал карминным, голубым, оранжевым, и мажор тепла сменял минор холода, яростно, весело кружилась цветовая мистерия, и человек барахтался посередине, пытаясь найти свое имя, пытаясь вспомнить, зачем он и кто он, но память была цветом, и крик был цветом, и боль была цветом… А потом все раздробилось, смешалось, слилось и…

Меня зовут Наталья Петровна Чистова, и я существую, чтобы…

Наташа открыла глаза, тяжело дыша. Перед глазами все еще мелькали яркие всполохи, но мир ощущений, звуков и цветов уже обрел свою привычную разграниченность и четкость. Вокруг была тишина и грязно-серый цвет пасмурного дня.

Наташа растерянно осмотрелась. Она стояла на начале дороги, широкой и упругой, точно чья-то плоть, по-прежнему одетая в свой жемчужный сарафан, но исчезла гипсовая повязка с руки, и Наташа могла шевелить ею свободно, словно рука никогда и не была сломана. Широкая дорога круто уходила вниз и терялась где-то далеко в грязно-сером. Не было ни неба, ни земли, ни деревьев, ни людей — только дорога и блеклый свет вокруг.

Наташа подняла руки и посмотрела на свои растопыренные пальцы, потом прижала их к щекам и тут же отдернула — ощущение было странным и пугающим — она чувствовала свою кожу, но та словно совершенно утратила какую-либо температуру. Кроме того, девушке показалось, что она дотронулась до себя не снаружи, а изнутри, точно была заперта в самой себе, и та, в которой она была заключена, забыла о ней, выполняя что-то, очень важное, и остановка была равносильна не просто смерти, а вселенской катастрофе.

— Что это? — прошептала она и сделала несколько шагов вперед. Дорога ощутимо прогнулась под ногами, а потом вдруг толкнулась, как будто что-то живое отчаянно рванулось наружу. Вскрикнув, Наташа отпрыгнула назад, но бежать было некуда — и по бокам, и сзади дорога обрывалась грязно-серой бездонной пустотой.

Посередине дороги вспух небольшой бугор, потом втянулся и снова поднялся над поверхностью, из округлого стал продолговатым, снова выровнялся, а потом из дороги, словно из густой бурлящей грязи, вылезли шевелящиеся человеческие пальцы. За ними показались руки, потом темноволосая голова. Человек медленно рос из дороги, словно какое-то жуткое растение, и когда он поднялся над ней в полный рост, сделал шаг вперед, с едва слышным чавканьем оторвав ноги в старинных башмаках от подрагивающей поверхности, и его желтовато-смуглое лицо, обрамленное черной бородкой, повернулось к Наташе, она прижала ладонь к губам, поймав уже готовый вырваться наружу крик ужаса.

— Вот и завершилась цепь рождений и лет, — произнес человек и скрестил руки на груди. Его голос был мягок, дружелюбен и беспредельно приятен. — Рад встретиться наконец с тобой, милая моя Наташенька, весьма рад. Ты не представишь, с каким нетерпением ожидал я сего момента.

— Господи! — прошептала Наташа, опуская руку. — Не может быть! Андрей Неволин?!

Художник слегка поклонился, прижав ладонь к черному бархату камзола, и его длинные, до плеч, темные волосы колыхнулись.

— Пожалуй к нам, ангел мой, и ничего не бойся. Здесь ты дома. Гостеприимство — священная добродетель, редкая в дни твои, но здесь никто тебе не угрожает.

— Странно слышать от тебя о добродетели, — произнесла Наташа, внимательно разглядывая его лицо — то самое, которое она когда-то нарисовала, только глаза Неволина сейчас не были черными штрихами — они были живыми и ласковыми, но от этого казались еще страшнее. — Ты убил людей… Ты хотел убить меня.

Андрей Неволин улыбнулся и протянул к ней руку.

— Лишь с единственною целью — насладиться твоим обществом — иначе сие было невозможно. Но теперь ты здесь. Подойди ко мне, не бойся.

— Я не боюсь, — прошептала она и шагнула ему навстречу. — Бояться следует тебе. Поэтому ты хотел от меня избавиться. Поэтому ты убил моих друзей.

Говори с ним, пока идет работа. Говори со всеми ними. Но будь собой. Оставайся в себе.

Наташа протянула руку, и художник попытался взять ее, но в тот момент, когда их ладони почти соприкоснулись, появилась некая тонкая преграда, и как их пальцы не пытались обхватить друг друга, ничего не вышло. На мгновение лицо Неволина исказилось в злобной гримасе, но она тут же исчезла, уступив место абсолютному дружелюбию.

— Избавиться от тебя? — его рука медленно опустилась. — Зачем? Мы одна кровь, ты — моя далекая внучка, ты нужна мне. Мы сходны и в мыслях, и в движениях души, ты обладаешь тем же, что и я — нельзя допустить, чтобы это бесследно исчезло в твоем бедном духом мире.

Наташа подошла к нему вплотную, и рука художника снова поднялась, протянулась над ее плечом, пытаясь обнять, и снова у него ничего не вышло. Усмехнувшись, она миновала его и медленно пошла по дороге, чувствуя, что художник идет следом. Ей стоило большого труда не воспринимать его, как живого человека — это была лишь часть Неволина, другая же, которая любила Анну, которая написала то наставление для потомков, никогда не была в этом месте. Она только обладала его памятью. Наташа шла, внимательно глядя на дорогу и в то же время думая об оставшейся где-то реальности — думая отчаянно, стараясь сохранить ясность мыслей и не соскользнуть в безумие, которое было ей здесь уготовано.

— Ты не можешь прикоснуться ко мне, — негромко сказала она, продолжая идти, — не можешь обнять меня, не можешь забрать меня, потому что я еще жива. И ты не сможешь выгнать меня отсюда, пока я этого не захочу.

Спиной она почувствовала невидимую улыбку художника, темную и сладкую.

— Ты умна, милая, недаром ты моей крови. Ты отменно подготовилась. Нет повозок, и не дотянуться до людей. Твое тело не разрушить — пока. Но я не против твоей работы.

Наташа остановилась и резко повернулась к нему.

— Почему это?!

— Я предложу тебе выбор, и ты решишь правильно, но следует пояснить…

— Часть целого не может что-то пояснить! — перебила она его и отвернулась. — Говоря «ты» я обращаюсь не к тебе, а к целому!

Я должна увидеть всех, но я сойду с ума, если увижу всех. Но иначе ничего не выйдет, ничего…

Она крепко зажмурилась, чувствуя, как дорога задрожала, заколебалась под ее ногами, и раздались сырые, чавкающие звуки, словно кто-то огромный месил ногами жидкую грязь. А потом ее окутала какофония криков, стонов, проклятий и низких рыкающих звуков, которые издавало множество вырастающих из дороги существ, и она закричала вместе с ними, переживая неисчислимое количество ощущений одновременно — боль, страх, безумная страсть, власть, унижение, жестокость и безмерный эгоизм разрывали ее разум на части, втаптывали его в себя, поглощали, сливались с ним. На мгновение перед ней яркой вспышкой мелькнуло ослепительно голубое небо, раскачивающиеся ветви многолетних платанов, чья-то знакомая рука с кистью, стремительно летающая над холстом, уже утратившим свою пустоту, мелькнули чьи-то лица, а потом все это исчезло, и Наташа с трудом открыла глаза.

Я вижу их, мы видим их, только держись, держись…

Вокруг нее стояли люди, множество людей, мужчины, женщины, дети, и все смотрели на нее со страхом и ненавистью. Некоторые были в одежде — в современной, в старинной — пышные юбки, джинсы, деловые костюмы, полуфраки, короткие обтягивающие платья, нищенские лохмотья, веера и электронные часы. Многие были совершенно обнажены. Внешность одних приближалась к совершенной красоте, у других она отталкивала своим невыразимым уродством. Страшные существа — сплав людей, животных и насекомых. Гротескно увеличенные части тел. Пудреные косицы, парики, пышные волосы с химической завивкой, гладкие короткие стрижки, бакенбарды, густые бороды, чисто выбритые подбородки. Сотни рук и уродливых конечностей тянулись к ней со всех сторон, но схватить не могли и комкали воздух в бессильной ярости.

— Дорога, — прошептала Наташа и повернулась к Неволину, который стоял неподалеку и смотрел на нее с досадой.

Дорога. То, что составило ее основу, и улов в течение многих лет.

— Она видит нас! — отчаянно вдруг закричал кто-то в толпе. — О, Художник, останови же ее! Не давай ей смотреть на нас!

Растолкав волнующуюся толпу, Андрей Неволин подошел к Наташе и осторожно обнял воздух вокруг ее плеч.

— Замолчите! — громко и властно приказал он, и вокруг мгновенно воцарилась мертвая тишина. — Милое дитя, я понимаю, что ты, как человек, не можешь быть совершенно довольна обладаемым и стремишься к увеличению, ты хочешь повелевать всем. Но лучше оставить узел завязанным. К чему разрушать наше бытие? Нам хорошо здесь, где нет соразмерностей, нет боли, нет беспрестанного томления, как в твоем мире, и ты можешь стать нашей частью, понять, как это прекрасно. А так… ты убиваешь их — снова убиваешь.

— Ты же только что сказал, что не против моей работы, — произнесла Наташа, пытаясь не поддаваться обволакивающему туману слов. Неволин согласно кивнул.

— Это верно. Есть два пути…

Его слова перебил низкий протяжный вой. Один из мужчин с неправдоподобно огромным животом вдруг взмыл в воздух, отчаянно размахивая руками, и исчез в грязно-серой пустоте.

— Пока ты говоришь с ней, Художник, она забирает нас! — закричал пронзительный испуганный женский голос. — Нужно остановить ее! Как нам убить ее?! Давайте дотянемся до тех людей! Пусть они убьют ее!

— Невозможно, — сказал кто-то рядом.

— Так ты здесь главный? — Наташа на мгновение взглянула в лицо Неволину, а потом снова перевела взгляд на существ вокруг, и они ежились и отворачивались от этого взгляда. — А я-то, глупая, думала, что ты жертва! Ну конечно же! Ты никогда не был жертвой! Анна писала, что ты пытался нарисовать себя. И у тебя это получилось, да?! Ты вписал в картину себя, из-за этого все и случилось. А если теперь сюда попаду еще и я, то…

Она мотнула головой, не в силах закончить. Андрей Неволин издал раздраженное восклицание и шагнул назад, потом повелевающе махнул рукой кому-то, кого Наташа не могла видеть, и толпа расступилась, пропуская призванных.

— Не только я ждал тебя, — сказал художник с сочувственной улыбкой.

Люди один за другим выходили на освободившееся место и останавливались, упирая в нее тяжелые взгляды, уже потерявшие всякое сходство с человеческими. Лактионов. Невысокий бородатый человек, которого Наташа тысячу раз видела на фотографиях и считала своим отцом. Бледный призрак с бескровными губами… и увидев его, Наташа в ужасе отступила назад. Она могла ожидать, что здесь окажутся Игорь Иннокентьевич и Петр Чистов, хоть они и не погибли в авариях, а, можно сказать, умерли естественной смертью — на самом деле ведь она ничего не знает об их смерти. Но как сюда могло попасть это… это не могло быть Надей — она умерла в больнице, далеко отсюда. Неужели они смогли забрать ее часть?!.. Наташа закрыла глаза руками, не в силах смотреть на такое знакомое и в то же время такое чужое лицо, но

Смотри на них! Не смей не смотреть! тут же убрала руки.

— Натали, ты сегодня выглядишь просто шикарно, — произнес глухой растянутый голос, и Лактионов улыбнулся ей одной из своих насмешливо-обольстительных улыбок. — Ты помнишь, как нам было хорошо вместе? Как бы я хотел, чтобы это повторилось! Неужели ты убьешь меня?! Меня ведь уже убили из-за тебя, помнишь?! Ты хочешь, чтобы это повторилось?!

Я — не кусок мяса.

Это не Лактионов!

— Внученька, милая… Не нужно.

Это не человек! Это не Петр Чистов, не отец (дед)!

— Наташа.

Услышав Надин голос, она взвыла и вцепилась скрюченными пальцами себе в волосы.

Нади не может здесь быть!

Только не смотреть на нее!

— Перестань рисовать, Наташа. Пожалуйста. Ты убьешь нас. Всех убьешь. И меня. Ты хочешь убить меня еще раз?! Но я же извинилась, неужели ты никак не можешь простить меня?

— Я тебя не убивала! — закричала Наташа, отворачиваясь от бледного лица. — Не убивала!

— Ты не желала ничего замечать.

Посмотри на нее. Посмотри. Посмотри на них всех, иначе все кончится.

Наташа взглянула на Неволина, увидела на его лице торжество и поняла, что там, снаружи, работа над картиной сейчас будет прервана.

— Но ее не может быть здесь! — воскликнула она. — Ее нет здесь! Неужели ты думаешь, что меня так легко провести?! Я все равно сильнее!

Нади не может здесь быть!

Наташа повернулась и уставилась в искаженное страданием лицо призрака. Она смотрела внимательно и долго, и ее собственное лицо постепенно разглаживалось. А потом показала на Надю пальцем.

— Я вижу тебя, — сказала она с усмешкой. — Вижу.

Знакомые черты задрожали, словно поверхность воды под ветерком, расплылись, огрубели и превратились в мужские. Спрятавшееся под внешностью ее подруги существо страшно закричало, взмыло в воздух, точно кто-то с силой подбросил его снизу, и исчезло. В толпе раздался вопль ужаса.

— Твари! — сказала Наташа сквозь зубы. Знакомая торжествующая злость переполнила ее, погребая под собой все прочие переживания. Ее взгляд переметнулся на высокую полуобнаженную женщину, прекрасную и лицом и телом, но с длинными и извивающимися, словно змеи, пальцами рук. Женщина взвизгнула, заслонилась вскинутыми руками и бросилась в волнующуюся толпу, но Наташин взгляд преследовал ее, не отпуская, вбирая в себя, и вскоре женщина с громким криком унеслась ввысь, напрасно протягивая к оставшимся свои змеевидные пальцы.

— Вам некуда бежать! — засмеявшись, Наташа взглянула на Андрея Неволина, но тут же перевела взгляд на существо, стоявшее с ним рядом, — художника следовало оставить напоследок — он был другим, он был не просто келы — он был даром, которым обладал сам Неволин, и она запрет его последним, сделав замкСм. — Куда вам бежать. У вас же нет пространства, нет времени — время и пространство здесь — вы сами! Вы можете сталкивать машины, вы можете останавливать сердца — так остановите же меня! Ну?! Жалкие ничтожные твари! Вы же никто — вы лишь отходы после ампутации! Ну же! Ну!

Злость захлестнула ее целиком, и Наташа начала растворяться в ней, с торжеством приветствуя это. Все чаще и все громче звучали крики, и уже не по одному, а по несколько существ взмывало в грязно-серую пустоту и исчезало, и с каждым разом она чувствовала себя все выше и все могущественнее. А потом она услышала смех.

— Дитя мое, ты еще так молода! — Андрей Неволин стоял прямо напротив нее и смотрел с усмешкой. — Так молода! Ну, что же ты? Продолжай, прошу тебя. Смотри на меня.

Но Наташа отвернулась, пытаясь прийти в себя и разобраться в охватившей ее тревоге. Что-то произошло. Пока она там рисовала, а здесь смотрела, что-то произошло.

Что-то произошло со мной? С картиной?

Она напряглась, и блеклый свет вокруг дороги сгустился, слегка потемнел, и вдруг сквозь него, как в густом тумане, проступили смутные очертания больших развесистых деревьев. За криками и проклятиями существ Дороги тонким комариным писком послышался разговор:

— …тому курсанту мускулатуру ставил, а так был доходяга первый…

— … глянь, стьюденты чешут…какие дойки вон у…

— … их в…

Туман начал истончаться, редеть, звуки голосов росли, по дороге пополз привычный асфальтовый цвет, зазмеились трещины, появились свежие ямы вскрытого полотна, и вокруг платанов протянулись знакомые веревки с красными тряпочками. Наташа увидела кучку людей, стоявших в десятке метров от дороги, возившуюся неподалеку ребятню и двух женщин, увидела Славу, который сидел на траве и курил, отрешенно глядя перед собой, увидела молодежную компанию, которая молчаливо шла по тротуару в его сторону, и увидела… саму себя — почти все закрывал мольберт, но бешено мелькала рука с кистью, и ветерок развевал подол жемчужного сарафана. Никто не обращал внимания на дорогу.

Наташа закричала — ей показалось, что ее разрывает пополам. Она ощущала не боль, а нечто более ужасное — словно что-то копошилось в ней, пытаясь выбраться наружу. Она поднесла к глазам свои руки — те словно пошли рябью, кончики пальцев начали удлиняться, распухать. Секунда — и от запястья ее левой руки вдруг отделилось другое, с повернутыми к ее ладони растопыренными дрожащими пальцами.

— Слава!!! — закричала она.

Но никто ее не услышал, никто не повернул головы, и Слава точно так же продолжал курить, поглядывая в сторону той Наташи.

— Работай, милая, — шепнул бархатный голос Неволина. — Работай.

Он все еще стоял перед ней, и стояли вокруг существа Дороги, и больше никто из них не исчезал. Заполнив собой все дорожное полотно, они стояли и смотрели на Наташу, на людей, но их никто не видел.

— Что ты делаешь?!

Новая рука медленно росла, отделяясь от ее руки, дергалась, бешено хватая воздух скрюченными бледными пальцами. Наташа схватила ее и тотчас с отвращением выпустила — чужая рука была холодной, и кожа шевелилась, точно под ней ползали мириады насекомых. Боли не было — лишь чувство гадливости и странного ощущения, что из нее что-то высасывают, что-то забирают, рвутся на свет… и отчего-то злость и ненависть утихали, уступая место удивительному чувству покоя и блаженного равнодушия.

— Остановись! — крикнула Наташа, поняв, что происходит. — Прекрати!

Она рисовала себя.

— Не противься, — шепнул Андрей Неволин, подошел к ней вплотную и протянул руку, и третья, чужая рука вывернула ладонь, жадно потянувшись к нему. — Выпусти ее и перенеси. Равновесие уже нарушено. Выпусти ее и взгляни на нее. Она прекрасна, но она не нужна тебе. Ты чувствуешь, какой покой, какое удовольствие в освобождении от всех дурных наклонностей души твоей.

На мгновение перед глазами Наташи все замелькало, а потом ей показалось, что она смотрит в зеркало, видит свой сарафан, свое лицо, свои волосы… Она моргнула и поняла, что это не зеркальное отражение. Девушка, стоявшая перед ней почти лицом к лицу, была очень похожа на нее, но в то же время и не была ею. Уже не была. Наташа всегда считала себя симпатичной, но не более того. Та же, кто стояла перед ней, светилась красотой — угрюмой, мрачной красотой, под поверхностью темных глаз, словно под тонким льдом, клубились ненависть и всепоглощающая жажда власти, сама же Наташа чувствовала, что тонет в покое, равнодушии и удивительном чувстве освобождения от какого-то тяжелого, мучительного груза.

— Нет, — застонала она. — Я не могу.

— Смотри на нее! — приказал Неволин. — Смотри!

Ноги девушки воспарили над землей, но она еще не могла никуда улететь — ее крепко держала единственная на двоих с Наташей правая рука, словно у сиамских близнецов. Она закричала, корчась и гримасничая, и бешено задергалась, пытаясь вытащить из Наташиной руки свою собственную, и Наташа сжала зубы, прилагая отчаянные усилия, чтобы удержать ее.

Хотя мне не так уж этого и хочется.

Она повернула голову, надеясь, что привычный дворовый пейзаж поможет ей, и увидела, что Слава уже не сидит на траве, а стоит возле той Наташи и разговаривает с одним из рабочих, держа в руке сигарету, а сзади… Сзади подходила та самая компания, которую она видела недавно, — трое парней, две девушки. В руке одного из парней была полупустая бутылка пива, девушка повыше держала увесистый булыжник, другая снимала крышку с маленького цветного баллончика — то ли дезодорант, то ли духи. Еще один парень прикуривал от дешевой прозрачной зажигалки — как-то нехотя, словно курить ему совершенно не хотелось, и он делал это только для вида. Руки третьего парня были пусты. Сосредоточенная, молчаливая компания — удивительно молчаливая. И их лица…

— Господи, — прошептала Наташа, на мгновение забыв о той, что рвалась из нее в картину. — Каким образом?..

Лица идущих… пустые улыбки… взгляды словно обращенные внутрь… и никто не видит, как меняются очертания тел… что-то исчезает, что-то добавляется… Это же идут келет!.. а где же люди?! Как это возможно?! — там, в реальности?!

— Они перешли дорогу, — пробормотала Наташа, обращаясь к самой себе. — Где-то недоглядели, и они перешли дорогу… прошли среди вас, и вы… договорились с их келет — ведь они есть у каждого… люди — те же картины… Но ведь такого не было раньше! Вот, значит, что такое нарушение равновесия… Одна картина не закончена, но другая теперь разорвана, и всякий… Славка! Славка, оглянись! Славка, оглянись же!!! — но Слава равнодушно выбросил окурок и зажег новую сигарету. Сейчас он неотрывно смотрел на дорогу, рабочие разговаривали, и никто не обращал внимания на подходивших к Славе людей.

Она напряглась, удерживая вторую Наташу, и та отчаянно закричала, затрепыхалась, словно большая злобная птица, и Неволин тоже закричал, и в его крике был черный цвет и был холод.

— Не останавливайся, не смей останавливаться! Остановись, и этот человек умрет! Все те люди умрут! И ты умрешь! — он протянул руки к бешено извивавшемуся над дорогой существу, пытавшемуся высвободить руку и улететь прочь, перенестись в картину. — А ты — борись! Подумай, что ждет тебя — какая власть! Ты же творец, ты бог — все будут твоими, ты получишь их всех, ты сможешь купаться в их повиновении! Только так ты жить сможешь, только так! Мы будем свободны, мы наполним собою все пространства, и время станет нами повсюду!

Наташа вдруг засмеялась. Не глядя на своего двойника, она смеялась — все громче и громче, и все вокруг вдруг словно заколебалось, затягиваясь грязно-серым туманом.

— Ты уже не можешь меня убить! Картина здесь и картина там, и обе они сейчас замыкаются на мне, как восьмерка. Если они убьют меня, то в той картине останется обрывок, а другая часть просто исчезнет, и ты ничего не получишь. А я знаю, что ты хочешь получить. Два творца, вернее, два дара, две способности удерживать, ловить… но ни одна способность не сможет удержать сама себя! Так случилось с картиной Неволина и так же будет с моей, и когда все то, что там уже есть, да еще и мой дар, вырвется — все перемешается, и произойдет катастрофа! Абсолютная свобода! Это заманчиво! Я-то думала, что ты убивала моих друзей лишь для того, чтобы я осталась в неведении, но ты хотела, чтобы я пришла отомстить! Только так ты могла получить меня в полной силе — через мою собственную картину! Если бы я просто умерла на дороге — это было бы не совсем то! И ведь ты колебалась — даже сейчас ты колебалась — ты понимала, какой это риск для тебя! И ты была права! Очарование власти сгубило всех, и меня тоже, но оно сгубило и тебя, Дорога!

В быстро сгущавшемся тумане она увидела, как Слава склонился над плечом той Наташи, внимательно вглядываясь в картину, а потом вдруг резко обернулся — как раз вовремя, чтобы увернуться от удара бутылки одного из парней, но тотчас же все остальные набросились на него. И прежде, чем все утонуло в грязно-серой пустоте, она успела не столько увидеть, сколько понять, что там произошло что-то еще. А потом рвавшееся из нее существо вдруг обмякло, и она дернула его к себе, принимая в объятия, и вторая сущность нырнула в нее, растворилась в ней и наполнила ее собой, и словно взорвалась в ней, и это было так прекрасно! И так прекрасно было слышать слившиеся в единый вопль ужаса крики обманутых существ Дороги, и видеть, как они летят навстречу, летят в нее, и прекрасно было пропускать их сквозь себя, низвергая в пустоту, и чувствовать, чувствовать…

… и я заходил в дома и брал…

…боль, больше боли… так приятно…

… мои руки в крови…и она течет по всему…

…золото…и больше, больше… и я утону в нем…

… обнаженная плоть… и эти груди… еще…

… бейте же их, бейте до костей…

… и втаптывать в грязь, и никто не посмеет меня…

…только я…только я… и умрет…

…эти козлы вместе с Земцовым больше…

…пусть будут…

Сгустки чужой тьмы пролетали сквозь нее, и она кричала, и она была Дорогой, и Дорога была ею, и чувства, и ощущения, и снова Вселенные цветов, и желтое пространство, и красное время, и зеленое сознание, и звуки-цвета — и все в пустоту, в пустоту…

* * *

Перед глазами в бледном тумане плавало чье-то лицо. Оно было очень знакомым, но Наташа никак не могла вспомнить, кому оно принадлежит. Лицо ассоциировалось с чем-то очень далеким, полузабытым, из другого мира — родного, но давно покинутого. Она моргнула, напряглась и вспомнила имя.

— Славка?!!

— Елки! — воскликнул изумленный голос, и Наташа почувствовала на плечах прикосновение чужих ладоней. — Наташка! Что — все?!!

— Все? — непонимающе переспросила она и снова моргнула.

Высокое ярко-голубое небо. Старые платаны шелестят на теплом ветру. Запах ранней городской осени. Вдалеке — смех, музыка, шум машин, кто-то шепчется рядом. Твердая почва под ногами, трава, над травой порхают капустницы и крапивницы, взмахивая небрежно тонкими крыльями. Где-то рядом жужжит пчела. Резко тянет сигаретным дымом. И обычные человеческие голоса — как сладкая мелодия — мелодия звуков — не цветов. Все привычное, все свое, все родное.

— Что это? — удивленно-испуганно спросили сзади. Потом кто-то вскрикнул, и Наташа услышала отчетливый звук удара, а потом Слава закричал у нее над ухом:

— Вы что делаете — обалдели совсем?!!

Она повела глазами в сторону и увидела…

Картина

Мольберт с холстом…

Моя картина завершена!

Это было или нет?! Эти крики, эти существа, Неволин… Но здесь картина, и в ней…

Смотри на меня! Тебе все удалось… ты доказала… твоя сила… им страшно, они слабы — это ведь так приятно, правда? Так приятно, и все они будут… и если ты выпустишь меня…

С отчаянным усилием, словно разрывая опутавшую ее невидимую, но очень прочную паутину, Наташа отвернулась от картины, которая шептала, пела, тянула в себя, растворяла, повелевая…

Вокруг нее стояли люди — и нанятые Славой, и просто праздно любопытствующие — и ей вдруг показалось, что она все еще на Дороге — хоть эти люди и не имели никаких физических аномалий, но их лица были странными, застывшими, и на них медленно разгоралось нечто особенное…

…обнажают в нашем подсознании все самое темное, что мы всегда так старательно прячем даже от самих себя.

Они неотрывно смотрели мимо — на полотно — смотрели так, словно от этого зависела их жизнь. Смотрели все — и только двое мужчин — один в рабочей одежде, другой в шортах и майке — хрипя, катались в пыли, вцепившись друг другу в горло. На них никто не обращал внимания.

— Нет, не смотрите! — крикнула Наташа, заслоняя собой картину. — Ради бога, не смотрите! Славка, закрой ее! Закрой! Только не смотри на нее!!!

Она услышала за спиной шорох, какую-то возню, и в тот же момент одна из женщин вдруг резко согнулась, словно кто-то ударил ее в живот, и ее вырвало на свеже-зеленую траву. Несколько человек отошли чуть в сторону, чтобы снова увидеть картину, заслоненную Наташиной спиной, и другая женщина средних лет, едва ее взгляд снова упал на полотно, растянула губы в безумной улыбке и громко, хрипло захохотала.

— Серега, снимай рубаху! — крикнул сзади Славин голос испуганно и нетерпеливо. — Быстрей давай!!!

Стоявший рядом с хохочущей женщиной подросток повернулся и, улыбаясь, со всей силы ударил ее по лицу. Женщина, на мгновение захлебнувшись смехом, отлетела назад и рухнула на траву. Наташа взвыла и прижала к виску онемевшие пальцы правой руки, чувствуя, как что-то назойливо копошится у нее в мозгу, пытаясь прорваться в самую глубь.

…жалкие, ничтожные людишки, они не понимают, что я могу…

И вдруг все кончилось, наваждение исчезло, и остались только люди, недоуменно глядящие друг на друга. Потом кто-то испуганно и смачно выругался. Ударивший женщину подросток сделал несколько шагов вперед, потом круто развернулся и умчался прочь. Дравшиеся, моргая, точно только что очнулись от долгого сна, поднимались с земли, отряхивая брюки. Женщина, недавно заходившаяся хохотом, сидела на земле и тихо плакала, вытирая кровь с разбитой губы.

— Господи, простите, — прошептала Наташа, опуская руку. — Простите меня.

— Где ключи! — чья-то рука сильно встряхнула ее за плечо. — Наташка, где твои ключи! А, черт! Они же у меня! Серега, присмотри за ней, я сейчас! И разгони эту массовку, ради бога!

Наташа услышала быстрый топот бегущих ног, и тотчас последние агонизирующие подергивания чужой воли у нее в мозгу исчезли. Она закрыла глаза ладонью, тяжело дыша.

— Ну, давайте! Что — у вас дел никаких нету что ли?!! — кричал рядом невидимый Серега. — Все, граждане, шоу финишнулось! Давайте, разбредайтесь! Никогда не видели, как картинки малюют! Все, расходимся! Дорожные работы! Тебе, мужик, что — особое приглашение нужно?!

— Я щас в милицию позвоню! — сказал кто-то.

— Маме своей позвони! Я милиция, дальше что?! Ты лучше б женщине помог, активист, блин! Чего ты с этим-то сцепился?! Обзор застил?!

— Да я же…

Она перестала слушать и повернулась. Перед ней стоял пустой мольберт. Наташа протянула к нему руку, потом резко отдернула, обошла мольберт и направилась к дороге. Ноги слушались плохо и почти не чувствовались, словно она простояла целую вечность, но Наташа упрямо шла вперед. Идти было недалеко. Она должна была убедиться.

Наташа приподняла веревку с красными лоскутками, преградившую путь, нагнулась, перешагнула через бордюр и оказалась на дороге. Посмотрела вдаль, куда убегала пыльная серая лента, сделала несколько неуверенных шагов, а потом ее ноги подкосились, и она рухнула на колени, пачкая подол выходного сарафана. Теперь это было уже все равно — все было все равно. Ни звука, ни движения, и в горячем асфальте под ее коленями не было ничего, кроме тепла осеннего солнца. Бал окончился. Она была дома. А дорога была просто дорогой, не знающей ни чувств, ни голода. Пустой вольер, покинутый хищниками. Голый асфальт в выбоинах и трещинах. Все.

С легким шелестом на дорогу упал съежившийся от жары платановый лист. Наташа протянула руку и прижала лист к асфальту, и лист тихо хрустнул.

— Это было? — шепнула она кому-то. — Что же было?

— Эй, тебе плохо что ли? — спросили у нее над ухом. Наташа подняла голову, потом лениво качнула ею.

— Нет, — сказала она. — Мне хорошо. Мне очень хорошо. А я вас знаю — вы из милиции. Вы приезжали тогда сюда — на аварию, помните?

— Да, — мужчина, облаченный в одни брюки, присел на корточки рядом с ней, — было дело. Слушай, так тебе точно нормально?

— Да, спасибо.

— Удивительно, — он покачал головой и рассеянно почесал голую вспотевшую грудь. — Тогда слушай, я конечно, ну… Славка конечно… Может, ты объяснишь мне, что это сейчас было? Что вообще тут было — что-то не понял я ни хрена. Я никогда не видел, чтобы так картины рисовали… и чтобы такие картины! И чего народ друг на друга набросился? Я из Славки, конечно, вытрясу… Но, может, ты сама мне скажешь?

Наташа снова покачала головой и, прищурившись, посмотрела на небо, перечеркнутое ветвями платанов.

— Это было приобщение к искусству, — пробормотала она и засмеялась.

— Ага! — произнес мужчина, очевидно сделав для себя какой-то вывод — вряд ли в пользу Наташиного психического здоровья. Ей же было все равно.

— Слушай, Серега, отстань ты от нее! — резко произнес над ней Славин голос. — Я ж тебе сказал — приглядывай! Почему она на дороге сидит?! Иди, разберись с народом.

— Да ей в больницу надо — ты посмотри на нее!

— Разберемся!

— Ты лучше объясни…

— Разберемся! — голос Славы зазвучал резче. — Потом, Серега, все потом. Иди!

Он опустился рядом с Наташей.

— Ну? — спросил тихо, потом тронул за плечо. — Ну, ты как?

— Где картина?

— У тебя дома — как договаривались. Наташ, все… закончилось? Оно уже все там?

— Да. Что у тебя с лицом?

Слава сморщился и осторожно дотронулся до четырех подсохших царапин на левой щеке.

— Да ерунда. Пока ты работала, тут несколько студентов взбесились… Одна девчонка прямо как кошка — вот, полоснула… Ну, я примерно понял, из-за чего это — ребята проглядели, пустили их на дорогу, — он тихо засмеялся. — Елки, как эти студенты потом извинялись, я даже засмущался… Пива принесли. Они-то, бедняги, так ничего и не поняли — говорят, какое-то помутнение рассудка — от жары наверное. Ну ничего, хотя, конечно, неприятно — и девчонка эта когтистая, да и парнишка один чуть разбитую бутылку мне в шею не… Да, ладно, чего теперь-то. Но ты… Я никогда такого не видел!

— А сколько времени-то сейчас? — Наташа снова посмотрела на небо, на высоко стоящее солнце. — Часа два, да? Быстро я управилась.

— А?! — вырвалось у Славы, потом он отвернулся и пробормотал: — Да, дела!

— Ты что? — с тревогой спросила она, разминая затекшие от работы пальцы, и Слава искоса взглянул на нее.

— Да, заработалась ты на славу, лапа! Сколько времени!.. Ты и вправду не знаешь?! Четыре дня прошло!

— Не может быть?! — воскликнула Наташа, побледнев. — Мне казалось, час, не больше! Мне сейчас даже кажется, что ничего и не было… что вообще времени не было.

— Зато я тут время хорошо ощущал! — в его голосе появилось легкое ехидство, потом он снова повторил изумленно: — Я никогда такого не видел. Ты стояла, рисовала, как одержимая, ни на что не реагировала, словно в трансе… Как ты ночью-то видела, я не понимаю?! Народ тут в две смены стоял, у меня уже круги перед глазами, не соображаю ничего… месяц теперь отсыпаться буду… Но ты-то как?! Как это вообще возможно?! Ленка, знакомая моя, медсестра, тебе несколько уколов вкатила… что-то там — глюкоза, хлористый… и ты ничего не почувствовала, ничего, ты просто вот так стояла и рисовала, рисовала… ты даже, — он вдруг густо покраснел, — ну, это… в общем, не хотелось тебе никуда! Как это возможно?! Тебя словно и не было здесь!

— Меня и не было, — подтвердила она глухо, глядя на асфальт и вспоминая лица, далекого предка, вселенные цвета… Было все это на самом деле… или все — лишь ярчайшая галлюцинация длиной в четыре дня? Ответа на этот вопрос она не получит никогда… возможно только, если взглянет на свою картину. Но делать этого нельзя.

— Ладно, — резко сказал Слава, — все это потом. Давай, я отведу тебя домой. Пашки еще нет… Ленка тебя осмотрит, скажет, что нам с тобой дальше делать. Давай уйдем, Наташ. И тебе здесь незачем сидеть… и люди, понимаешь? Люди-то задают вопросы… Я не знаю, что теперь делать, я не знаю пока, что им сказать. Сможешь встать?

Наташа медленно поднялась, опираясь на Славину руку. На глаза ей упала прядь волос, она недовольно тряхнула головой, чтобы отбросить волосы назад, но тут же, вздрогнув, перекинула волосы обратно, растерянно глядя на пепельно-серебристую, словно припорошенную инеем прядь.

— Мои волосы, — прошептала она и пропустила прядь сквозь сжатые пальцы, словно это могло стереть чужой цвет и вернуть прежний, каштаново-рыжеватый. — Слава, мои волосы!

Слава молча обнял ее, прижимая лицо к своему плечу и заставляя замолчать, и она наконец-то дала волю слезам, чувствуя ужас и какое-то омертвелое равнодушие одновременно. Дорога вырвала из ее жизни четыре дня и состарила на много лет — и дело тут было не только в поседевших волосах.

— Я не хотел тебе сейчас говорить, — сказал он. — Ну, не расстраивайся — это всего лишь волосы, да и то треть головы. Перестань, хуже ты от этого не стала. Ну, подумаешь, покрасишь — большое дело! Ты же такое сотворила, а о волосах печалишься! Ерунда это все, Натаха!

— Вот именно — сотворила! — она вырвалась и замотала головой. — Боже мой, Слава, я не знаю… Может нам еще только предстоит понять, что я сотворила на самом деле!

— Но дорога-то в картине? — осторожно спросил Слава. — Ты же сама сказала.

— Вот именно, в картине, — Наташа вздрогнула, вспомнив что-то, и внимательно посмотрела на Славу. — Послушай, помнишь, та компания на тебя накинулась? Помнишь, ты тогда подошел ко мне и вдруг обернулся. Почему? Что тогда случилось?

— Я увидел твое лицо на картине… увидел тебя, — Слава замялся. — Ну, не знаю… но почему-то мне показалось, что ты… словно что-то сейчас случится… словно ты предупреждаешь о чем-то. Так и вышло.

— А потом?

— Потом ты себя стерла, что-то другое нарисовала. А что?

— Тогда понятно, — пробормотала она. — Тогда понятно. Отведи меня домой, Слава. Здесь все закончено. Отведи меня домой и как можно быстрее. Теперь я и в самом деле чувствую, что прошло четыре дня. У-ух! Отведи меня домой!

— А где теперь твой дом?

— Не знаю, — Наташа вздохнула и обернулась, посмотрела на исчезавшую вдали дорогу, потом повторила: — Не знаю.

* * *

Погода на День города была солнечной, мягко теплой, прозрачной, праздничной — словно природа сама расщедрилась городу на подарок, заперев где-то ветер, тучи и холод и слегка приглушив жар солнца. И город принял подарок с благодарностью и пользовался им вовсю — город праздновал от души, веселясь на много дней вперед. Гладкое море сверкало огромным искрящимся бриллиантом, и отовсюду летела музыка — и магнитофонная, и живая — строгая духовая и простецки-народная, и всюду гуляли люди, разговаривая и смеясь — тоже по-праздничному.

Наташа облюбовала себе одну из множества скамеек под высокими акациями и блаженствовала, то разглядывая нарядных прохожих, то наблюдая, как на небольшой площадке неподалеку мальчишки и девчонки, не старше тринадцати лет — красивые, изящные, в танцевальных костюмах — лихо отплясывают латиноамериканский танец. Стремительно мелькали голые ноги и улыбающиеся, захваченные танцем лица, стучали каблуки, и рассыпалась горохом солнечная, экзотическая музыка. Зрелище было чудесным и удивительно ярким, резко контрастируя с тем, что Наташе до сих пор доводилось видеть, и она невольно улыбалась, раздумывая над тем, что ей делать дальше.

Прошло четыре дня. Она снова работала в своем павильоне, но знала, что это уже ненадолго. И не из-за того, что Виктор Николаевич теперь косился на нее с подозрением, ожидая либо нового грабежа, либо новых травм, которые бы в самый неподходящий момент помешали ее работоспособности, — прежняя жизнь теперь казалась ей чужой одеждой, которая уже не по размеру. Следовало понять, какой ее одежда должна быть теперь.

После разговора с Пашей — сложного и достаточно мучительного для обоих, потому что один из них никак не мог понять, почему его бросают, а другой — почему его никак не могут отпустить — она отвезла все свои вещи на старую квартиру — до тех пор, пока не сможет снять где-нибудь комнату. Место для нее было только в комнате Дмитрия Алексеевича, но жить в опустевшем логове деда было жутко и больно. Большой сундук-идол стоял запертым на ключ, и так должно было быть всегда. И теперь, всю жизнь Наташе предстояло, сменив на этом посту деда, охранять старые и зловещие неволинские сокровища.

Картину с заключенной в ней Дорогой Слава забрал во, как он выразился, «временно надежное место». Но это было ненадолго.

После того, как в тот день Слава отвез Наташу домой, к матери, он больше не появлялся, не звонил, и это было больней всего — теперь, кроме матери, он оставался единственным родным человеком — помимо всего человеком, которого она уважала и которому теперь доверяла безраздельно. Но Наташа понимала, что обвинять Славу в этом не только бессмысленно, но даже несправедливо. Он сделал очень много, и она была глубоко благодарна ему. Но теперь… что теперь? — у Славы была своя жизнь, да и после того, что узнал о Наташе и обо всем, что было с ней связано, — более того, непосредственно с этим соприкоснулся — глупо было бы рассчитывать на какие-то дружеские отношения. Наташа была опасна и знала это. А оттого ей было особенно горько.

Сегодня был ее рабочий день, но на праздник отчаянно и жалобно напрашивалась отработать сменщица Таня, дабы осчастливить подарками «зайчика-Колюнчика», и Наташа, для виду поломавшись, уступила с радостью. Даже если бы и не Таня, она бы сегодня все равно ушла. Она должна была оказаться на бульваре. Этот день был обещан, и она не имела права нарушить обещание, пусть даже и того, кому оно было дано, уже нет. И теперь Наташа сидела и думала.

Она понимала, что может сделать многое и может не сделать ничего. Прошлая жизнь временами вспоминалась как странный мучительный сон, и Надя, дед, Лактионов не умерли — они словно просто исчезли, как исчезают все сновидения — исчезли, как только она открыла глаза на этой скамейке, среди музыки и людского говора, среди ранней осени — времени, исполненном удивительной философской мудрости и мягкой печали, времени-границе, когда за спиной беззаботное солнце, а впереди короткие белые холодные дни. И это было символично — сейчас она тоже находилась на границе — нужно делать выбор. Да, она может сделать много хорошего, но может и натворить много бед, как прадед, как дед, как даже Надя, поддавшись очарованию собственной власти над чьими-то жизнями и посчитав себя богом. И, если она будет постоянно погружаться в чужое зло, в чужую грязь, где гарантия, что она не растворится в этом? И время — так мало времени, а жизнь хрупка — не сегодня-завтра она может оборваться или оказаться у кого-нибудь в подчинении, как это уже было с Пашей. Нет гарантий. Гарантий вообще не существует — это какое-то смешное, искусственное понятие, которым прикрывают нечто зыбкое и опасное.

Наташа поежилась, неожиданно почувствовав чей-то пристальный тяжелый взгляд, и чуть повернула голову. На соседней скамейке сидел невысокий полный мужчина и смотрел на нее изучающе, мрачно и слегка встревоженно, словно на опасное животное, хотя, возможно, ей это только казалось — теперь она с подозрением относилась ко всем людям, зная, что может таиться в глубине их душ. Раньше она видела вокруг покупателей, теперь она видела келет.

Поддавшись неожиданному озорному порыву, она по-детски скорчила щуплому рожу, и мужчина, чопорно поджав губы, отвернулся, перенеся свой тяжелый взгляд на танцующих. Ей это показалось очень смешным, хотя легкая тревога осталась — на ярком цветном полотне праздника человек странным образом походил на пусть и маленькое, но уродливое пятно грязи. Ну, что ж, не всем в праздник удается оставить дома плохое настроение или скверную натуру.

— Сидим?

Вздрогнув, она обернулась и улыбнулась удивленно и радостно.

— Привет!

— И тебе привет! Скамейкой поделишься? — не дожидаясь ответа, Слава сел рядом, снял солнечные очки и, закинув руки за голову, с наслаждением потянулся, хрустнув суставами. — Э-эх, хорошо-то как, душевно! Ишь, как выплясывают-то, а?! Пойти, что ли, присоединиться, вспомнить молодость?! Да нет, еще напугаю детей, пожалуй!

— Как ты тут оказался? — спросила Наташа, и Слава, продолжая смотреть на небо, лениво улыбнулся.

— На троллейбусе приехал. Так и знал, что найду тебя здесь. Думаю: сидит она сейчас посреди праздника и решает: что же ей делать дальше, как жить, в какую сторону склониться — ведь она может принести много пользы, но может принести и много вреда.

Он посмотрел на Наташу и, увидев, как изменилось ее лицо, засмеялся.

— Да, подруга, похоже, ты так сильно обожглась на Пашке, что настроилась теперь всех мужиков считать козлами и сволочами, а также абсолютными кретинами. Это неправильно, лапа. Ты и сама это поймешь…позже. Крайностей не бывает, и, как художник, ты знаешь, что истинные цвета — это смешанные цвета. Все проходит… Все пройдет. А ты, я смотрю, покрасилась?

— Да, — Наташа провела рукой по волосам. — Как тебе — ничего?

Слава прищурился с видом знатока.

— Я бы сказал, что этот цвет хорошего темного пива на ярком солнце очень тебе к лицу. Как, а?! Нет, серьезно, Наташ, очень хорошо, и сама ты выглядишь уже получше, — он задумчиво потер щеку, с которой еще не сошли длинные царапины. — Я попрощаться пришел.

— Попрощаться? — переспросила Наташа упавшим голосом, и Слава, взглянув на нее, недоуменно приподнял брови.

— Ну да. Я же завтра в Красноярск уезжаю — забыла? Повезу на сохранение твое творение. Будет оно, Натаха, лежать в серьезном музее — называется атомное убежище. Все уже обговорено, договорено — все. И поэтому, меня долго не будет. Вот и все. А ты что подумала? Что я собираюсь сбежать как можно дальше?

— Это было бы разумно, — глухо ответила она.

— Возможно. Даже скорее всего. Ну, так уж сложилось, что я — человек неразумный, хоть и называюсь гомо сапиенс, как и прочие. Кроме того, разумное не всегда правильно с другой точки зрения, которая к разуму не имеет никакого отношения, — Слава помолчал, разглядывая танцующих, потом добавил. — Я вернусь, лапа, ну что ты. Нельзя же тебя одну оставлять.

— Потому что я такая? — спросила Наташа, отвернувшись. Слава наклонился и звонко шлепнул ее по колену.

— Какая такая? С такими классными ногами?!

— Не дури! — она отдернула ногу и сердито одернула юбку.

— Ну, — Слава пожал плечами, — если не дурить… Да, я думал об этом, много думал. Это, конечно, соблазнительно — использовать то, чем ты владеешь… но… нельзя избавить людей от них самих. Это утопия. Ничто не берется ниоткуда и не исчезает в никуда. По сути дела, ты ведь дар человечеству, Наташка, но и одновременно проклятие. И тебе будет очень сложно теперь жить в этом мире, где не живут, а выживают, причем очень часто за счет других, и герои не те, кто поступает правильно, а те, кто поступает выгодно. Я тебе скажу одну вещь, только ты не обижайся ладно? Ты ведь очень слабовольная, тобой нетрудно управлять — даже сейчас тобой нетрудно управлять. И если ты попадешь в умелые, но злые руки — ты представляешь, что будет? Ты ведь можешь стать идеальным убийцей. Ведь доказать твою вину, равно как и вину того, кто тебя наймет, совершенно невозможно. И кончится это может катастрофой, как случилось с твоим прадедом. Тебе опасно рисовать и, кстати, в городе тоже оставаться опасно — ведь то, что мы сделали, вряд ли прошло незаметно. Так что, когда я вернусь, придется нам что-то решать. Но рисовать тебе…

— Но не могу не рисовать, Слава, понимаешь! Ведь это для меня как воздух, а как жить, не дыша?

Слава посмотрел на танцующих и кивнул.

— Красиво, правда? Почему бы тебе не рисовать что-то вроде этого? Что-то хорошее?

Наташа хотела ответить, что это невозможно, что картины о хорошем получатся пустыми и бездарными, что это не для нее, но вместо этого спросила:

— Слава, помнишь, я показывала тебе ту старую картину? Когда ты еще стекло разбил? Ты можешь мне сказать, что ты тогда почувствовал?

Слава напрягся, и его лицо помрачнело.

— Что почувствовал?.. — он задумался. — Не знаю… помню, словно какой-то страшный сон… словно я задыхался. Помню чье-то лицо… А потом я… Нет, не помню!

— Ты хотел убить меня?

Слава медленно повернул к ней побледневшее лицо, а потом так же медленно надел солнечные очки, словно спрятавшись за ними.

— Что?

— Пожалуйста, Слава.

Он задумался, потом протянул руку, спустил очки на нос, и взглянул на нее поверх темных стекол.

— Да, — ответил он. — Ты боишься?

Наташа покачала головой и улыбнулась.

— Теперь нет. Спасибо, что признался, — она потянулась и сняла с него очки, потом тепло сказала. — Как хорошо, Славка, что ты есть!

— Я тоже так думаю, — серьезно произнес он. — Ну, что ж, раз с недомолвками покончено, давай начнем праздновать. Все-таки на праздник пришли — нужно соответствовать. Ага?

Слава протянул ей раскрытую ладонь, и Наташа с чувством ее пожала, смеясь и теперь и в самом деле чувствуя, что находится среди праздника.

— Итак, стороны заключили мирный договор, но любой договор для крепости следует полить проклятым алкоголем, — заметил Слава и поднялся. — Э-эх, русская душа! Без этого дела нет дела, и уж ты, как подневольный распространитель этого дела, понимаешь, да? Будешь пиво?

Она кивнула, незаметно потирая друг о друга зудящие пальцы правой руки. Им хотелось работы. Им отчаянно, до боли хотелось работы. А тут столько натур вокруг, столько… Повелевать, повелевать — это ведь так приятно… В сумке есть блокнот, есть карандаш… нужно вытащить… нужно работать… Наташа крепко сжала кулак, словно поймав кого-то, и сказала:

— Только холодного.

— Ладно, жди!

Слава повернулся, но едва он отошел от скамейки на несколько шагов, как Наташа окликнула его:

— Слава!

Он остановился и взглянул на нее.

— Что?

— Да нет, ничего.

— Просто «Слава»?

— Да.

— Хорошо, — сказал он, словно что-то понял и согласился с этим. — Очень хорошо.

Наташа молча проводила его взглядом, потом огляделась. Щуплый человек, сидевший по соседству, исчез бесследно, словно его никогда и не было, и теперь уже ничто не портило картину праздника. Завтра придется думать о другом, завтра придется что-то решать, а сегодня пусть будет праздник. Хорошая погода, вокруг веселье, улыбки и музыка, рядом друг, мертвые отпущены на свободу…

Наташа почувствовала чье-то мягкое прикосновение и опустила глаза. Рядом, внизу, сидела лохматая остроухая дворняжка, положив ей на колено бородатую морду, расплывшуюся в умильно-просящем выражении. Большие темные глаза, мастерски переполненные присущими только собакам вселенской печалью и молчаливым укором, смотрели пристально и со знанием дела. Собака была удивительно похожа на Дика, и на мгновение Наташе даже показалось, что это был он.

— Тебе чего, собака? — деловито спросила она. Дворняжка хлопнула хвостом по земле и высунула розовый язык, отчего приобрела нахально-насмешливый вид. Потом вдруг вспрыгнула на скамейку и устроилась на ней, продолжая внимательно разглядывать Наташу. Та протянула руку и погладила жесткую свалявшуюся шерсть.

— Ну, что ж, посмотрим, — сказала она, неизвестно к кому обращаясь.

Собака и человек внимательно смотрели друг от друга, а над ними неслышно шелестели акации, кружилась музыка, и солнце медленно и незаметно пробиралось по извечному пути к вечеру, и кругом бродили люди — беззаботно и неторопливо, и шумные дороги были далеко отсюда.