Рыцарство от древней Германии до Франции XII века

Бартелеми Доминик

3. ВАССАЛЫ, СЕНЬОРЫ И СВЯТЫЕ 

 

 

В конце IX в. произошло то, что можно назвать феодальной мутацией: короли утратили всякий реальный контроль над провинциями, их дворец захирел, и состоялось возвышение графов, а также королевских вассалов и иногда епископов в ранге сеньоров отдельных земель. 888 г. или его преддверие все историки-хронисты тысячного года как раз и считали годом зарождения династий воинственных графов, появления замков, начала раздоров. Умножились войны между соседями, которые их участники, как мы увидим, толковали как возмездие, наказание. Все сеньории были наследственными, и больше никто не мог отобрать их у семейства сеньора, даже в случае какого-либо проступка. Уже в этом отношении можно провести определенные аналогии с крестьянским держанием. Таким образом, термин «феодальное общество» не ошибочен — он только, как всякий ярлык, грешит излишним схематизмом; он не учитывает родственные связи и даже наличие классов, роль христианства, наследие каролингских времен, но по-прежнему полезен как ориентир. ЖоржДюби, позволивший лучше понять Х-ХП вв., не отверг его напрочь. Он лишь должным образом дистанцировался от него. Он прежде всего внес уточнение: это общество было менее беспокойным, чем утверждали ранее, и я бы сразу же добавил — менее варварским, менее грубым, в меньшей степени порвавшим с ценностями каролингского общества. Некоторые авторы прошлого (Гизо) уже говорили не столько о феодальной анархии, сколько о структурирующей роли вассальных связей, завязанных ради войны, и даже о том, что из феодального сообщества в XI—XII вв. зародилось рыцарство.

Репутация периода безудержной грубости и насилия, какую первый феодальный век (около 880–1040) приобрел под пером историков Нового времени, часто объясняется тем, что они верили, будто он в точности отражен в «жестах». Они это вычитывали в рассказах о мести и междоусобных войнах, отличавшихся агрессивностью, которую можно было только направить в другое русло, на священную войну с неверными, — и якобы единственно к этому и стремилась Церковь XI в., времен Божьего мира и крестовых походов. Однако эта литература возникла позже, и ее нельзя рассматривать как непосредственное «отражение» исторической реальности.

Зато можно использовать хроники, написанные монахами и клириками. Норманнские набеги и смуты времен феодальной мутации могли в конце IX в. помешать их работе, но далее ситуация стабилизировалась: анналы реймского каноника Флодоарда начинаются с 919 г., а святой Одон пишет свое «Житие святого Геральда Орильякского» в девятьсот сороковые годы. Главное, что к тысячному году расцвело, по выражению Пьера Рише, «третье каролингское возрождение», на которое пришлись история Рихера Реймского, хроники аквитанца Адемара Шабаннского и бургундца Рауля Глабера, первая история нормандских герцогов, написанная каноником Дудоном Сен-Кантенским, и многочисленные рассказы о чудесах, а также более нарративные и подробные хартии, чем прежде. Во всех этих текстах много говорится о рыцарях. У многих авторов последние были в семействе, и монастырь оставался не чуждым феодальному миру — он жил за счет даров сеньоров, здесь за них молились, сегодня порицали как неудобных и «деспотичных» соседей, говоря о них как о диких зверях, завтра в столь же красноречивых выражениях подтверждали законность их власти… Документы тысячного года, если изучить их как следует, позволяют очень хорошо разобраться в движущих силах динамики феодального мира, который представлял собой не столько анархию, сколько порядок или по крайней мере «упорядоченную анархию»: эта формулировка, позаимствованная из африканистской антропологии, как мне кажется, здесь очень хорошо подходит.

 

ФЕОДАЛЬНЫЙ ПОРЯДОК 

С 877 по 888 гг. в Западной Франкии произошла не феодальная революция, а только феодальная мутация, которая не уничтожила ни элиту, ни ценности каролингского мира, но адаптировала их и вынудила измениться. Эта элита очень скоро предпочла вступать в соглашения с норманнами; через какое-то время (в 911 г.) она смогла их интегрировать. Она отказалась поддерживать унитарную империю и приобрела независимость даже от дворца, так что (около 987 г.) Рихер Реймский уже описывал Франкию лишь как ядро королевства, окруженную землями других народов (датчан, на юге — аквитанцев, гасконцев, готов). Но эти сателлиты не отвергали франкской королевской власти и по-прежнему жили (или отныне жили, в случае датчан) каролингскими и феодальными ценностями, иногда на свой лад. Князья приносили королю оммаж — именно в руки, согласно Рихеру Реймскому, потому что это подчеркивало «вассальный» характер их земель по отношению к Франкии.

Новшеством, которое больше всего бросалось в глаза по сравнению с восьмисотым годом, через сто лет стало широкое распространение крепостных стен, укреплений, служащих для междоусобных войн, для которых они были средством и целью. В 900 г. это были по преимуществу городские стены, но уже вошло в обычай строить малые крепости (ferte) и палисады (plessis), возводить укрепленные поселения (bourgade) в ранге замков (с рынками, как во Фландрии). Однако в этом росте не было ничего анархического, и он не означал полной приватизации власти.

Со времен восшествия на престол короля Эда в 888 г. наметились довольно устойчивые региональные княжества, властителями которых были графы. Их усилению изначально способствовали сами каролингские короли. Графы собирали (объединяя прежде разрозненные земли) в своих руках по нескольку графств и часто к титулу графа добавляли другой (тут — маркграф, там — герцог). Это происходило в марках — областях, особо уязвимых для набегов «язычников», как Фландрия и Готия, но также и внутри страны, вдали от внешних угроз: так, граф Овернский приобрел титул герцога Аквитанского (и старшинство над графами Пуатье и Тулузы), граф Отёнский стал герцогом Бургундским, а брат Эда, Роберт, — маркграфом всей Нейстрии. Так теперь назывались земли между Сеной и Луарой, от Анже до Парижа. Тем самым маркграф Роберт подготовил для своего сына Гуго Великого, за неимением королевской власти, титул герцога франков (936–956 гг.), закрепивший за тем в реальности большую социальную власть, чем власть последних каролингских королей, отступивших к Лану и опирающихся на Реймс (898–987 гг.). Норманны вошли в состав этой системы княжеств в 911 г., усвоив из нее много франкских элементов. А вскоре в Парижском бассейне возникли и другие группировки — сначала выделилось Вермандуа, а потом смерть Гуго Великого в 956 г. способствовала возвышению в Нейстрии графов Блуа и Анже, добившихся самостоятельности. Появлялись герцоги, маркграфы, графы, коллекционировавшие города и замки или по крайней мере определенные права на них, которые они оспаривали друг у друга. В то же время некоторые создавали настоящие и сохранившиеся надолго провинции, княжества, задуманные как подобие монархий, такие, как Аквитания и та же Нормандия, ведь действительно герцог там обеспечивал (или старался это делать, или льстил себя мыслью, что обеспечивает) защиту всей территории, внутренний мир и правосудие, на манер короля.

По поводу этой защиты и этого правосудия можно, несомненно, сказать многое. Ведь, во-первых, противником обычно бывало соседнее княжество, возможно, находящееся в сговоре с каким-то мятежным сеньором — так что конфликт был не более чем феодальной войной, войной замков, для которой, как мы увидим, характерно прежде всего разорение крестьян. Во-вторых, под правосудием понимался всего лишь довольно вялый третейский суд. Когда монахи, клюнийские или другие, оказывали давление на князей в защиту своих владений и привилегий, князья в принципе соглашались, но фактически вынуждали монахов сбавлять требования. Отсюда недовольство монахов, молитвы Богу и святым с просьбами проклясть хищников и тиранов, покарать их смертью, совершив чудо. А когда происходили ссоры между вассалами с применением оружия, князья устраивали мировые соглашения — даже если сами двулично разожгли эти ссоры; они разделяли, чтобы властвовать, как показывает характерный и перегруженный меморандум (называемый нами «Convention», соглашение), в котором около 1028 г. один пуатевинский вассал, Гуго «Хилиарх» де Лузиньян, изложил свои претензии к графу Пуатевинскому и герцогу Аквитанскому (Гильому V Великому, 996–1030).

Однако, возможно, феодальную войну и феодальное правосудие историки Нового времени очернили сверх меры. Их критика проистекала из идеализации каролингского или современного им государства, из невнимания к некоторым местам в текстах, местам, которые соображения антропологии позволяют понять лучше. При том количестве и прежде всего разнообразии письменных источников, какое у нас есть, нам легче, чем для древней Германии или Меровингов, изучить коды и пределы насилия. И даже выявить и отметить некоторые существенные его отличия от насилия у германцев, связанные с влиянием каролингских реалий или с самой обстановкой той эпохи замков, которые были не только плацдармами для наступления, но также местами убежища (для знати), заключения (для пленников), plaid'ов и переговоров.

Как и в меровингскую эпоху, месть представляла собой амбивалентное понятие — это было одновременно насилие и его увод в определенное русло, контроль общества над ним. Ее не всегда было легко использовать в военных целях, и с 890-х гг. нередко в надлежащий момент (но не слишком рано) вспоминали о христианстве, чтобы спасти лицо тем, кто заключает мир.

Так же как в меровингскую эпоху, некоторые хронисты (как Рихер Реймский) могли упоминать и порицать «предательства», которые те, кто их совершал, тем не менее пытались оправдывать. Новшеством было большее внимание к вассальной морали, наследию IX в.

Посткаролингская Франция и Аквитания отличались от Галлии Григория Турского по меньшей мере тремя важными чертами. Первая — частые захваты знатных людей в плен либо в сражениях, либо в засадах, когда этих людей старались не убивать. Отныне имелись замки, чтобы держать их там, и давление на них оказывали более или менее изящно. Уже нельзя было рассчитывать на короля, чтобы тот провел процесс о предательстве, но пленники могли быть либо настоящими заложниками, либо едва ли не почетными гостями. Притом — вторая черта — в рассказах феодальных времен, в сценах из жизни замков, знатные женщины внезапно занимают невиданное прежде место, и значение их, возможно, понемногу растет: придется задаться вопросом, что такое служащий рыцарь (chevalier servant). Наконец, тот идеал вассальной верности, в котором было нечто христианское и порой римское и который заметен уже в «Наставлении» Дуоды и в теории двух служб, в то время дополняет и иногда перекрывает, даже почти затмевает идеал храбрости. Тем самым после 888 г. каролингская мораль продолжает оказывать свое влияние.

Историки прошлого, несомненно, слишком упрощали феодальное общество, предполагая, что в основе всех обязанностей знати лежал оммаж в руки, а в основе всех крестьянских повинностей — серваж. На самом деле в IX и X вв., похоже, было два ритуала, и Дудон Сен-Кантенский, а также Рихер Реймский вслед за Эрмольдом Нигеллом упоминают целование вассалами королевской ступни. И, главное, документация в отношении «верных» короля и князей не всегда дает четкий ответ: все ли они приносили оммаж? Может быть, отношения верности были, скорей, взаимными либо некоторые были избавлены от принесения оммажа в пользу более эгалитарной дружбы? Гуго де Лузиньян, изъявляя верность графу Пуатевинскому и принося ему оммаж, рассчитывает, что к нему самому будут относиться с уважением, поддерживать как сеньора замков, и ему претит приносить другой оммаж, хоть бы и за четверть замка, Бернару Маршскому, которого он считает равным себе. Когда твоим сеньором «делают» человека, равного тебе по рангу, это несколько обидно, потому что ставит тебя на ступеньку ниже него в иерархии знатных семейств. Зато положение непосредственного вассала короля или герцога придает тебе значимость сеньора замков! Наконец, повторим: для всех, кто приносил оммаж в руки, пусть даже это были самые заурядные всадники, этот ритуал означал, что его участник — не серв; большего не требовалось, чтобы его не путали с сервами-министериалами.

Итак, оммаж в руки — это был знак серьезный, и в первом феодальном веке (до середины XI в.), похоже, его так запросто не приносили нескольким сеньорам в одно время. Он создавал солидарность по оружию, обязывал вассала помогать и советовать сеньору, а сеньора — покровительствовать вассалу. Их невозможно было упрекать, что они помогают друг другу, их скорее осуждали, если они этого не делали. Однако историки Нового времени часто не знали контекста и точных границ этого ритуала, этой связи, видя здесь лишь частную сделку, договор найма подручных, тогда как это был, скорей, демонстративный жест, договоренность, заключаемая между знатными воинами на их plaid'ax. В самом деле, принесение оммажа часто было знаком и формой примирения. И он позволял делить права на спорное владение. Так, Фульк Нерра, граф Анжуйский, принес оммаж Гильому V Аквитанскому за Сент. В основе соглашений такого типа лежало представление, что сеньор передает нечто (землю, замок) и взамен получает право контроля над этим владением и службу вассала — по меньшей мере мир с ним. Разве тот же Фульк Нерра не предложил в миг слабости своему главному сопернику Эду Блуаскому принести ему оммаж против всех, «если только это не затронет короля и тех, к кому он привязан особо близким кровным родством»? А потом отказался от своего предложения, когда король Гуго Капет привел ему подкрепление в двенадцать тысяч человек!

Следовательно, отношения между подобными сеньорами и вассалами были совсем не такими, как между вождем и его соратниками в древней Германии. Похоже, их главная забота состояла не в том, чтобы быть лучшими воинами, признанными как герои, — в общем, не в том, чтобы искать рыцарской славы. А скорее в том, чтобы иметь как можно больше земель, замков. И само слово «честь» (honneur) в то время в позитивном смысле обозначало только земли (фьеф или сеньорию), баронства, если угодно. Как моральное понятие честь воспринималась лишь в негативном смысле: хроники хорошо показывают, как графы, сеньоры и рыцари тысячного года боялись бесчестия из-за афферентных рисков, прежде всего лишения наследства. Оммаж приносили не из желания сделать яркую военную карьеру, а из желания верней сохранить за собой замок, сеньорию, часть того или другой. Искали поддержку на случай войны с соседями или судебного процесса, а если такая поддержка оказывалась неэффективной, пытались отказаться от этого оммажа. Феодалы в этом смысле представляли собой истеблишмент, для которого собственность была важнее доблести, для которого были характерны, скорей осторожность, чем мужество, скорей хитрость, чем смелость, скорей расчет, чем изящество, — а если изящество, то рассчитанное. Ничто не иллюстрирует их интересы лучше, чем речь, которую произнес перед вассалами Гуго Капета в 987 г. архиепископ Адальберон Реймский, убеждая избрать Гуго королем. Это действительно общество наследников, наследных владельцев — и по этой причине часто крючкотворов и сутяг, но без излишнего рвения. Дальше будет видно, придаст ли им рыцарская мутация второго феодального века (после 1050 г.) больше смелости.

При всем том нас не должна смущать вероятность и даже многочисленность войн между сеньором и его вассалом или, еще чаще, между вассалами одного и того же сеньора. Ведь хоть сеньор и вассал в принципе были обязаны помогать друг другу, поддерживать друг друга, любить друг друга, их не всегда удовлетворяло поведение партнера. Они обвиняли друг друга в вероломстве, в недостатке уважения. Здесь надо прочесть пуатевинский «Conventum», эту долгую речь Гуго Хилиарха в свою защиту и обвинительную по адресу графа (и герцога) Гильома, где изъявления любви и вассальной верности чередуются с претензиями. Под конец Гуго объявляет войну своему сеньору, уточняя, что будет всячески щадить его город (центр его «чести») и саму его особу; такое заявление означает, что враждебные действия будут направлены против его подданных, вассалов или крестьян, и отражает истинно «рыцарскую» осторожность.

Прочесть надо и письмо (воспроизведенное Рихером Реймским), где Эд I Блуаский изъявляет преданность Гуго Капету, после того как взял Мелён благодаря измене — и избежав боя: «Ведь это предприятие было направлено не против короля, но против его собственного соратника [буквально: «совассала», commilito] <…> он не причинил никакого ущерба королю, так как он сам — человек короля, как и тот, у кого он отнял замок; который из них его держит — это ничуть не затрагивает королевского достоинства; у него были законные основания так поступить, ведь он может доказать, что некогда это было владение его предков».

Иначе говоря, сеньор не может выбирать, какому из его вассалов причитается фьеф, он лишь должен признать право наследника. Сеньор и вассал достаются друг другу по наследству и имитируют избирательное сродство, сердечную привязанность.

На практике конфликты между вассалами были поводом для сеньоров выступить в качестве посредника, арбитра, или же поводом переменить союзнические отношения. И если один из соперников считал, что с ним обращаются дурно, он бросал сеньору вызов, «становился другим сеньором» (да, подобное выражение не редкость), а прежний сеньор в таком случае расценивал это как вероломство (измену)… Отсюда и феодальная анархия? На самом деле контекст феодо-вассальных отношений был контекстом общества мести, где можно усмотреть то, что Мишле, проявив блестящую интуицию, назвал «внутренним и глубоким порядком».

Так что не надо преувеличивать слабость этих сеньоров, ведь в вассальных семействах было много соперничающих наследников. Сдерживающим фактором для сеньоров, особенно в отношении крупнейших вассалов, была возможность вмешательства соседнего князя. Это заметно как минимум в течение трех веков, начиная с девятисотого года: войны между соседями начинались под предлогом помощи обиженному вассалу, угнетаемой церкви, и основное содержание их сводилось к осаде замка, грабежу крестьян его сеньора, его блокаде в течение нескольких недель и его захвату — чаще благодаря измене или переговорам, чем героическому штурму, а фронтального столкновения с силами, пытающимися снять блокаду, обычно избегали. Защитник замка, не получивший помощи от сеньора, имел право на почетную капитуляцию, на заключение мира храбрых, иногда побуждающего рыцарей делать рыцарские жесты в общении друг с другом.

Таким образом, не нужно драматизировать широкое распространение второразрядных сельских укреплений в первом феодальном веке — насыпных холмов (mottes), палисадов, небольших оград. Это не обязательно признак роста насилия, а, скорей, отражает его размывание, маргинализацию. Маленькие отряды всадников совершали в тысячном году марши и контрмарши по лесным опушкам, в то время как большие замки, тем более города, редко подвергались осаде. Гуго де Лузиньян, как мы уже говорили, исключил город Пуатье в качестве театра военных действий против графа.

Итак, войны такого типа не мешали росту аграрного сектора и умножению городов, что чувствуется также по хартиям и хроникам тысячного года. Они только поддерживали давление и верховенство класса феодалов, людей, которые по статусу были рыцарями и формы общения между которыми кое в чем непосредственно подготавливали появление рыцарства как такового.

 

ЛЕГЕНДЫ О ГЕРОЯХ И ИСТОРИИ О ПРЕДАТЕЛЯХ 

Первый феодальный век был не лишен идеала — существовали идеал героического вассала, которому доблесть обеспечивает право на сеньорию, и идеал святого сеньора, которому добрые действия, благие намерения обеспечивают полную легитимность. Тем не менее интересно ненадолго задержаться во Франции (или «Франкии») вместе с Рихером Реймским, знакомясь с рассказами о предательстве и героизме, прежде чем взять курс на юг, чтобы прочесть о поучительной жизни одного королевского вассала девятисотого года — Геральда Орильякского. Хотя в обоих этих регионах феодальная война в большой мере сводилась к косвенной мести (грабежу крестьян), предательствам или захватам людей в плен, та и другая истории дают возможность понять важность споров и оправданий для того времени.

Рихер был сыном королевского рыцаря и явно старался вести себя осмотрительно, имея дело с сильными мира сего, — Джейсон Гленн показывает, как тот пытался держать нос по ветру, выбирая между Гуго Капетом и Карлом Лотарингским. Он рассказывает о периоде между 888 и 996 гг., временах раздоров, и приводит детали как исторические, так и легендарные; он вставляет в рассказ и собственные рассуждения, но не надо думать, будто они выглядят чужеродно в феодальном мире, где якобы умели только рубить да колоть, но не говорить. Сами его «измышления» свидетельствуют о заботах знатной христианской общественности тысячного года.

Рихер использует некоторые элементы рассказа Цезаря о Галлии, что позволяет ему сообщить о двойственном характере ее воинственных народов: они одновременно храбры и сварливы, способны на убийства и ярость, но могут проявлять также разум и красноречие. Все они сочетают мудрость с дерзостью.

Король Эд, по словам Рихера, смог собрать франков и аквитанцев для обороны от норманнов — Эд это сделал, даром что в 889 г. разразилась междоусобная война! Он произнес перед ними речь, напомнив о храбрости предков, командовал ими в битве при Монпансье (которой в истории не было), где сообща действовали пехотинцы и конница. Джон Франс показал сходство этого боя со сражением при Конкерéе в 992 г. — то есть случившимся во времена Рихера — и даже с битвой при Гастингсе в 1066 г., которая произойдет еще позже. Но такой кровопролитной битвы, как эта, время норманнских набегов, похоже, не знало. Судя по количеству убитых, она, скорей, порождена эпическим воображением. Такая битва подходит для появления легендарного героя. Выдержав сражение, ост короля Эда был вынужден принять еще один бой, и тогда все знатные бойцы, будучи ранеными, отстранились. Только один юноша происхождения посредственного, но презирающий смерть, вызвался быть знаменосцем, то есть руководить операцией, принимая на себя удары на опасном посту, значение которого авторы хроник второй половины IX в. высоко ценят. Ингон выказал здесь смелость, благодаря его напору битва была выиграна, а норманнский «тиран» Катилл попал в плен. Король поставил последнего перед выбором между крещением и смертью. Однако когда тот вышел из крещальной купели, Ингон его убил — прямо посреди базилики Сен-Марсьяль в Лиможе, не посчитавшись ни со святым местом, ни с временем, поскольку была Пятидесятница.

Тогда князья и король сочли, что убийца заслуживает смерти. Однако Ингон оправдался. Он доказал, что это было превентивное убийство: «Любовь к вам толкнула меня на это…» с риском оскорбить «королевское величие» — выражение, которое Рихер, близкий к королям и поклонник всего римского, тем не менее использует в совершенно феодальном контексте. В самом деле, объясняет Ингон, «пленный тиран решил креститься из страха; будучи освобожденным, он вновь обратился бы к великим беззакониям и отомстил бы нам небывалой резней». В случаях захвата в плен франков, о чем речь пойдет дальше, стремлению освобожденных к реваншу, должно быть, ставило предел социальное давление. Зато легенды времен норманнских «пиратских» набегов изобилуют рассказами о мнимых обращениях. Согласно Адемару Шабаннскому, сам Роллон после крещения еще принес в жертву своим бывшим идолам сто пленных христиан и только потом искупил эту вину дарениями.

История говорит, что, как бы то ни было, с 860-х гг. некоторые норманны обратились и стали лояльными. Но общество, слушавшее легенды тысячного года, было готово верить аргументации Ингона и трепетало при упоминании о его смелости и ранах. Оно верило в настоящую брутализацию франкских нравов, потому что во времена «языческих набегов» так было нужно. И можно было считать, что в эти, уже минувшие времена случались красивые удары сказочным мечом, тот героизм, примеров которого тысячный год во Франкии предоставлял так мало.

Итак, в этой побасенке Рихера Реймского знать плачет оттого, что храброму Ингону теперь грозит смерть за святотатство и оскорбление величества. Она активно вступается за него, и король, без позора для себя и не удивив нас, может помиловать своего оруженосца. Он «милостиво пожаловал ему крепость под названием Блуа, так как тот, кто ведал охраной крепости, был убит в сражении с пиратами. Также, согласно королевской воле, Ингон получил в супружество его вдову». Иначе говоря, мужеством и верностью, то есть вассалитетом в двойном смысле слова, он заслужил чисто феодальное вознаграждение, показал себя достойным охранять стратегически важный замок, а на деле — стать сеньором этого замка.

В то же время женитьба на вдове показывает, что эта дама занимала важное положение, хоть она и не названа по имени. Рихер, вероятно, считал ее изначальной наследницей Блуа. Первый и второй ее мужья как служащие рыцари (chevaliers servants) — то есть, вопреки последующему изменению смысла этого выражения, служащие не ей, а сюзерену вместо нее, — были знатными воинами, в которых он нуждался, чтобы сохранять честь, управлять сеньорией. Подобные передвижения были не редкостью: Эд де Сен-Мор рассказывает о такой же карьере графа Бушара в конце X в. при дворе короля Гуго Капета. Он получил замок Корбей, женившись на вдове его предыдущего держателя. Ведь замок — это в какой-то мере дом сеньора, а феодальная семья складывалась по христианским законам, устоявшимся в каролингские времена. Супружеская чета неразделима, а значит, связь между супругами крепка, что тесно соединяет даму с феодальным сеньором и, следовательно, благоприятствует тому, чтобы потомки по прямой линии, то есть дети, даже женского пола, наследовали честь родительской четы, имея преимущество перед родственниками по боковой линии, начиная с дядьев по отцу. Обладание такими правами в обществе воинов обязывало женщину искать себе «покровителя» или, скорее, отдаваться ему.

От вдовы из Блуа у Ингона родился сын (Герлон), который сам по себе больше не упоминается в истории. Но все-таки хотелось бы знать, претендовали ли графы Блуаские тысячного года на происхождение от этого персонажа или нет. Такая легенда подобает роду авторитетному, но в то же время способному на строптивость. Графы Блуаские доставляли королям некоторое беспокойство, поэтому отношение к ним было недоброжелательным, и другая небылица тысячного года, сочиненная или пересказанная Раулем Глабером, в самом деле описывает их как потомков преступного вассала — худшего, чем Ингон, предателя своего сеньора.

Итак, геройством или изменой, но все-таки можно было подняться в обществе на более высокую ступень? Во всяком случае Ингон не принадлежал к тем «солдатам удачи», вышедшим из ничтожества, которых в XIX в. иногда придумывали (по образцу солдат второго года Республики, ставших имперским дворянством) в качестве родоначальников сеньориальных родов, живших во времена норманнских набегов. Родители Ингона были «посредственными» (mediocres), что значит не «простыми» в современном смысле, а представителями среднего слоя: должно быть, его учили обращаться с оружием, его семья имела как минимум двенадцать мансов, норму для рядового каролингского всадника, и, без сомнения, едва ли многим больше. Он имел не скромное, а средненадменное происхождение! И в этом качестве он еще мог опасаться реакции высшей знати: он должен был соблюсти все формальности и даже подпустить пафоса, чтобы она его приняла и попросила короля его простить. Через недолгое время после смерти короля Эда в 898 г. Хаганон, намного более исторический персонаж, чем Ингон, также вышел из «посредственной» семьи. Явившись к королю вместе со многими людьми, «меньшими» по сравнению с «князьями», он снискал милость монарха, что подтолкнуло последних поднять мятеж во главе с «герцогом» — братом короля Эда.

Рихер Реймский в своей «Истории» несколько раз упоминает напряжения, динамику такого типа внутри иерархии знати. Иногда он придает этой знати феодальные черты. Он очень хорошо показывает неоднозначное отношение общества к усиливающимся семействам, способного то петь хвалу Робертинам, той энергии и мудрости, какие привели их к королевской власти, то упрекать соперника Гуго Капета — Карла Лотарингского — за то, что он, сын короля, женился на дочери простого графа, «из сословия вассалов» (которое Рихер также называет equestre, «всадниками», на римский манер). Ведь идеальным вариантом считалось, чтобы мужчина, поднимаясь на более высокую ступень, в то же время возвышался за счет брака с женщиной, стоящей немного выше него: завоевывая такую женщину, поднимались до ее уровня, в то время как мезальянс закреплял более низкий статус знатного мужчины, пониженного за нехватку vasselage (доблести, militia).

Рихер Реймский также сообщает, что у последних Каролингов при всей их слабости было подобие двора. Во всяком случае Людовик IV был окружен знатными юношами, желающими прославиться смелыми и коварными действиями в междоусобной войне, и в числе этих юношей был Рауль, родной отец Рихера. Там совершались христианские, а также праздничные и дипломатические церемонии, в ходе которых формировалось то, что хартии называют «службой королевства». Если верить Рихеру, за одну выходку на таком собрании сын графа Роллона, норманн Гильом Длинный Меч, поплатился смертельными ранами — и вошел в легенду о великодушном вассале, заслуживающую, чтобы ее рассказать для сравнения с легендой об Ингоне и Катилле.

И это не свежеобращенные норманны изменили вере, запятнав себя убийством. Это маркграф Фландрии, происходящий по бабке от Каролингов, приказал убить Гильома во время мирных переговоров в Пикиньи в декабре 942 г. В историческом смысле нужно говорить о случайном эпизоде войны между соседями, но это громкое убийство окружили ореолом легенды, и Рихер Реймский может рассматривать Гильома как верного вассала, всецело преданного королю Людовику IV, чистосердечного человека, которого отличала пылкость неофита.

Гильом Длинный Меч стал также образцом, способствовав утверждению идеала преданности вплоть до самопожертвования, ведь время, когда жил Рихер, очень нуждалось в таких образцах — столько тогда было вассалов, не спешивших умирать за сеньора, робких и даже алчных, а также предателей…

В 978 г. была произнесена красивая речь об этом идеале вассала. Но какие действия последовали за ней? Эти слова были сказаны в связи с молниеносным набегом короля Лотаря на Ахен, который этот король, потомок Карла Великого, вздумал неожиданно осадить за спиной императора Оттона II, в то время гораздо более сильного государя. По этому случаю Лотарь приказал повернуть на восток бронзового орла, которого «германцы повернули… на запад, намекая на то, что их конница может одолеть галлов, когда пожелает». Поэтому Оттон собрал своих «верных», и Рихер приписывает ему патетический призыв о помощи, каковой оскорбленный сеньор может и должен обратить к своим добрым вассалам, в форме просьбы о совете. «Теперь же, славные мужи, призовите вашу доблесть, чтобы обрести и честь, и славу, ведь вы блистаете мудростью на совете и на войне непобедимы. И ныне от вашей доблести зависит, не последует ли за громкой славой позорное бесчестье». За оскорбление, нанесенное Лотарем, следует «воздать не просто военным походом, но смертью». Эта речь весьма отдает тацитовской Германией, но ее нельзя рассматривать как характеристику посткаролингской «Германии», контрастирующей с «Галлией» Лотаря и Гуго Капета: с обеих сторон культивировали одни и те же героические добродетели, которые позже обнаружатся в «жестах», а искусство сообразовывать с идеалами далеко не все действия было хорошо известно…

Ведь какие последствия имела эта речь? Никаких, кроме ответного набега. Сначала разгром дворца в Компьене. Далее — грабеж крестьян на землях Сены, крестьян, явно никак не причастных к повороту орла в Ахене. Тогда-то король Лотарь и воззвал к герцогу Гуго Капету. Герцог набрал ост, довольно скромный, однако достаточный для того, чтобы двинуться навстречу германскому. Но, поскольку это еще была почти междоусобная война между обеими разделенными половинами каролингской Франкии, от битвы воздержались. Оттон II отступил, и его не преследовали. И примирился с Лотарем, а потом с Гуго Капетом, своими прямыми противниками за верховенство на Западе (в кельтской «Галлии»). Итак, героические слова и очень осторожные действия — из числа тех, какие Рихер связывал с духом согласия (каролингский слоган), а Дудон Сен-Кантенский в ту же эпоху объяснял тем, что Ричард, герцог норманнов, воистину следует евангельским заповедям блаженства.

Тем не менее, говоря о 978 г., Рихер компенсирует заурядную реальность красивой выдумкой — которую было бы ошибкой не принимать по-своему всерьез. Он придумывает «некоего германца, уверенного в своих силах и отваге», который провоцирует «галлов» на поединок. Герцог и князья немедленно ищут добровольца из числа «вассалов» (milites). Вызываются многие, одного из них избирают для сражения на копьях (которые можно было и бросать, и колоть ими), по всей видимости, для пешего боя, и он пронзает противника в момент, когда тот вынимает меч, чтобы покончить с ним. «Победа досталась галлу, он унес отнятое у врага вооружение и доставил герцогу. Герой просил обещанной награды и получил ее». Хотелось бы знать, какую. Во всяком случае, не случайно в преддверии XI в. (Рихер писал около 995 г.) крайне популярными стали истории о поединках, причем речь шла не о Божьем суде, а о подвигах. Это предвещало рыцарскую мутацию.

Ведь тут резвился, домогаясь славы, тип вассала, совсем не похожий на тех осторожных сеньоров, крючкотворов и святош одновременно, собрание которых вскоре, в 987 г., из принципиально консервативных соображений изберет в короли Гуго Капета, чтобы избежать любых авантюр, неизбежных при авантюристе Карле Лотарингском, как советовал им архиепископ Адальберон Реймский. Нет, вымышленному защитнику чести Галлии здесь так же повезло, как и знаменосцу Ингону. Он мог бы, как и тот, стать воплощением судьбы, о какой мечтали молодые люди из «королевской конницы», которую Рихер не раз упоминал обиняками, говоря о временах Людовика IV (936–954) и его вдовы, королевы Герберги, потому что к этим всадникам принадлежал его отец по имени Рауль. Этот Рауль оставил сыну настоящую память о себе, а также, несомненно, легенды, которые предстояло переосмыслить.

На сей раз эти всадники почти что напоминали дружину времен древней Германии: они пылко состязались в храбрости и искали наград, стремясь сразу к славе и к богатству. Конечно, их главой был миропомазанный король, которому не пристало первым принимать удар. Но во всяком случае Рихер Реймский приписывает Людовику IV Заморскому демонстрацию навыков наездника на побережье в Виссане в момент, когда тот прибыл в Галлию в 936 г.! Конечно, формально его не намеревались подвергать испытаниям, и магнаты, которых тогда возглавлял герцог Гуго Великий, тут же присягнули ему на верность. Но герцог, согласно Рихеру, сразу «подвел королю коня в сбруе, украшенной по-королевски», и исполнил обязанности оруженосца, желая подсадить того в седло — наезднику в доспехах действительно была нужна помощь. «Когда тот попытался сесть на него [коня] и нетерпеливый конь шарахнулся в сторону, Людовик легко и проворно прыгнул и, пренебрегая ржанием коня, внезапно вскочил на него верхом. Всем это было на радость и вызвало громкие одобрительные крики. Герцог принял его оружие и шел как оруженосец (armiger), пока король не приказал ему передать его галльским сеньорам. Это воинство (militanti) с большими почестями и величайшим послушанием отвезло короля в Лан».

Это красивый эпизод, придуманный в тысячном году, и он тоже предвещал великий рыцарский поворот XI в. В нем нет передачи меча, которая, возможно, придала бы посвятителю слишком большое значение, но он имеет некоторые общие черты с посвящением в рыцари. Перед нами знатный юноша, которого в соответствии с его происхождением принимают, при оружии, в обществе отборных воинов и оказывают ему почести. Подача стремени — элемент более поздних посвящений, как и проезд некоторого расстояния на коне. Не имеем ли мы дело со своеобразной смесью проторыцарского, а также вассального ритуала с королевским?

Но до рыцарского блеска, свойственного временам после 1050 г., было еще ох как далеко, а каким же тусклым, скаредным, безнадежно пронизанным пошлым феодальным материализмом выглядит X в.! Даже под искусным пером Рихера Реймского, который начиняет это время назидательными небылицами или сервирует красивыми речами, приправленными множеством софизмов. Потому что, в конечном счете, куда в то время ни глянь (хоть на герцога и магнатов при Людовике IV), не увидишь ничего, кроме коварства и измены.

Еще ладно, когда это хитрости Рауля, отца Рихера, какими он мог хвалиться перед сыном: в них, конечно, видны инициативность и хладнокровие рыцаря — командира «коммандос», умеющего ловко захватывать феодальные замки. Однажды, в 948 г., получив сведения от шпионов, он и его молодые люди переоделись конюхами и проникли в Лан, взяв город для Людовика IV (но не его башню, почти неприступную). Другой раз, в 958 г., он занял Монс для королевы Герберги: вновь хорошо осведомленный, он воспользовался тем, что в этом замке работали каменщики, и ночью проник туда со своими людьми, дерзко захватив жену и детей графа Рагенерия, то есть заложников, которых графу вернут в обмен на крепость.

Вот чем гордился Рауль. Это не делает его рыцарем классического типа, но для того времени это была еще достойная война. Это сберегало кровь христиан (франков), которую та эпоха в конечном счете проливала не слишком щедро. Действительно, немногие замки пали в результате настоящего приступа. В основном, если враг не брал их военной хитростью, их гарнизоны шли на почетную капитуляцию (либо избегали позорной), или же их сдавали изменники.

Артольд Реймский, архиепископ и военачальник, был «человеком добрым» и «не желал ничьей смерти». Он осадил замок Шозо и взял в плен тех, кто прежде ушел от него, — но сохранил им жизнь. Как и в случае с Музоном в 948 г., замок был взят штурмом, но нельзя сказать, чтобы его обороняли не на жизнь, а на смерть — его защитники предпочитали сдаваться, а не гибнуть, оправдываясь численным преимуществом у осаждающих, тогда как Монтегю в 948 г. капитулировал из-за недостаточно прочной стены. Складывается впечатление, что в этих междоусобных войнах бойцы (вассалы) лишены геройских черт и борются за сеньора лишь до тех пор, пока это не грозит им смертью.

Были и такие, кто не считал нужным хранить верность. Их поведение, правду сказать, не может не напомнить о междоусобных войнах меровингских времен: их снедали корыстность и алчность. Удивляет, скорей, их стремление оправдаться за это!

Вот, например, как Рихер изображает «измену» (согласно краткому диагнозу Флодоарда), вследствие которой Монтрёй-сюр-Мер в 939 г. был сдан графу Арнульфу Фландрскому. Граф посылает людей в грязной одежде (скрывающих свой рыцарский статус) не для внезапного захвата замка, а затем, чтобы подкупить Роберта, охраняющего замок для его сеньора Хелуина. Они ставят его перед выбором, показывая два кольца: либо он получит золотое (то есть блага, даруемые графом Фландрским), либо железное (тюрьму), потому что крепость вот-вот возьмут норманны. «Охваченный алчностью, он колебался, не согласиться ли на измену. Итак, он оставался в сомнении. Наконец, Роберт предположил, что от бесчестья, которое повлечет за собой предательство, можно будет оправдаться, сославшись на необходимость, ибо он знал, что все жители крепости в ближайшее время будут изгнаны или убиты». Вот, по всей видимости, и «посредственный», который рассчитывает возвыситься за счет измены, дав клятву ее совершить. И он действительно сдает крепость, где к тому же находятся жена и дети Хелуина. В результате война приобретает немного более жестокий характер, ее участники становятся более склонными к убийствам до начала переговоров.

Но в отношении предателей из рассказов Рихера надо признать вот что: они рискуют жизнью, по крайней мере лично. Гибель в конечном счете не минует ни шателена Мелёна, сдавшего крепость графу Блуаскому, ни даже его жену. Ранее посланник Эда пообещал обогатить шателена и подсказал ему оправдание (наследственные права Эда). Этот эпизод в конечном счете столь же зловещий, сколь и поучительный.

Этому первому веку феодалов и шателенов были присущи хитрость, изворотливость, порой самозванство. Однако это не привносило в него беспорядка. И не исключало ни смелости, ни сдержанности во время войны. Некоторым сеньорам это не мешало даже обрести святость.

 

ГЕРАЛЬД ОРИЛЬЯКСКИЙ И ЗАЩИТНИКИ ЦЕРКВЕЙ 

Святой Геральд Орильякский был вассалом, сеньором и святым. Это был королевский вассал в Аквитании во времена феодальной мутации (около 855–909 гг.). Владелец многочисленных имений, сеньор замка Орильяк, он, конечно, не принимал самовольно графского титула, который ему иногда приписывают. В любом случае он принадлежал ко второму разряду аристократии каролингского мира. Рожденный от знатных родителей, он, приняв наследство, приступил к той энергичной деятельности в качестве воина и судьи, какую клирики в своих текстах охотно называли «мирской службой» (milice du siècle), упоминая в связи с ней перевязь или меч, что, однако, не предполагало ритуалов посвящения. Правда, как мы видели, они это говорили, когда власть имущий оставлял меч и постригался, уходя в монастырь. Но Геральд Орильякский так и не снял меча, хотя, похоже, такое желание у него было. Не женившись и, следовательно, не оставив ни сына, ни дочери, а лишь племянника в качестве наследника, он в конечном счете часть своей сеньории отдал Церкви для основания монастыря, который действительно был построен после его смерти и подчинен Клюни.

Геральд Орильякский был близок к герцогу Аквитанскому Гильому I Благочестивому, графу Оверни, основавшему Клюни в 909 г. Во всяком случае «Житие святого Геральда», написанное святым Одоном, вторым аббатом Клюни (около 940 г.), утверждает, что их отношения были хорошими, даже если Геральд последовательно отказался принести оммаж герцогу и жениться на его сестре. В первом случае он сослался на долг верности королю, помещавший его в высшую или почти в высшую элиту и, по видимости, не требовавший от него никаких жертв. Одон не рассказывает, чтобы тот принял мученичество из любви к сеньору, как норманн Гильом Длинный Меч или, позже, Роланд из «жесты». Святость он обрел не благодаря этому. Что до отказа жениться, он объяснял это любовью к Богу и целомудрию — тоже хороший предлог, чтобы никого не обидеть или не оказаться виноватым. Гильом Благочестивый, похоже, понял или принял всё это, так как настаивать не стал. Правда, Геральд смягчил неприятное впечатление от своего отказа от оммажа, побудив своего племянника и наследника принести оммаж герцогу, а также участвуя лично в действиях герцогских остов: ведь речь шла о форме и тесном характере подчинения, а не о самом подчинении в принципе.

В тысячном году многие аквитанские сеньоры знали, что один из них, родич для многих, стал святым, таким же объектом поклонения, как мученики либо епископы и аббаты-«исповедники», хотя формально не отказался от ношения оружия. Шли толки о чудесах, которые он творил при жизни, прежде всего об исцелениях, и о тех, какие он совершает теперь, после смерти, часто о «возмездии» в защиту сеньориальных прав, которые от него унаследовали монахи Орильяка. Значит, «рыцарство», то есть статус знатного воина, жизнь и деятельность сеньора замков и фьефов, совместимы с христианской святостью. И Геральд едва не создал школу — ведь Адемар Шабаннский упоминает некоего Гобера, сеньора Мальмора, который был освобожден из тюрьмы, нашел смерть во время паломничества и тоже творил чудеса. Вероятно, тем самым Аквитания позволила себе одну из характерных для себя грубоватых дерзостей при назначении святых или насаждении их культа, примеры которого можно найти и в другом месте — в Конке.

Но как в таком случае рассказывать о жизни Гобера Мальморского или даже о жизни Геральда Орильякского? Нам бы хотелось это знать. О том, как Одон Клюнийский распространял «Житие святого Геральда» в монастырях, обнародовал его для мирян, мы по-прежнему знаем мало. Похоже, этот текст часто сокращали. Возможно, как и «Историю» Рихера, в Средние века его редко читали в полной версии, которой располагаем мы. Но разве из-за этого документ, отражающий социальные и идеологические отношения в обществе, для нас во многом утрачивает интерес, коль скоро святой Одон уверяет, что получил верные сведения от многих клириков и знатных людей из окружения Геральда, и это подтверждается?

Современные историки часто воспринимают этот текст как попытку святого Одона, даже излишне старательную, «подсластить» феодальные войны Геральда Орильякского либо провести идею справедливой войны и даже «христианизировать рыцарство». Они любят цитировать страницу из агиографии Геральда, где тот приказывает вассалам идти на противника, «повернув мечи остриями назад, чтобы атаковать эфесом вперед». Поскольку с его людьми был Бог, и как они, так и противная сторона это хорошо знали, они все-таки одержали победу. Оставшись незапятнанными — и ничем не рискуя: «Не менее бесспорно то, что он никогда не нанес раны кому бы то ни было, равно как ни от кого не получил ее сам». В таком случае может показаться, что Геральд Орильякский был немного не на своем месте в «железном веке», если считать таковым девятисотый год и если даже Оверни повезло в географическом отношении в том смысле, что норманнские набеги ее миновали. Если только не учитывать, что умеренность была характерной чертой феодальной войны и, возможно, он был не единственным исключением. Святой Одон, как мне кажется, не опускается до наглой лжи, просто он выбирает, приукрашивает и обобщает отдельные черты своего героя.

Как бы то ни было, в историческом плане «Житие святого Геральда» воспринимали несколько превратно из-за недопонимания одного момента. Автор в самом деле использует и развивает каролингскую теорию о двух службах (то есть двух элитах), в результате написав две книги. В первой он показывает, что Геральд на «мирской службе» не запятнал себя и даже принес пользу, творя правосудие. Во второй утверждает, что на самом деле Геральд был в душе монахом и остался в миру только из-за того, что никто не пошел в монастырь с ним за компанию, или по настоятельной просьбе одного епископа, чтобы помогать Церкви и ее сеньориям; таким образом, он блистал одновременно на обеих службах. Но все-таки слишком многие историки видят в нем, скорей, «рыцаря», чем феодального сеньора, и полагают, что святой Одон изобразил его в пример другим сеньорам, чтобы исправить их нравы. А не был ли его образ некой гарантией (в числе прочих), которую дали феодалам, благоразумно сохраняющим свои вотчины?

Обычная феодальная война в X в. была достаточно правильной и умеренной. Святой Одон сначала изложил сведения, показывающие это, а уже потом развил (здесь и в других местах) теорию, которая подведет нас к теориям инициаторов Божьего мира, живших на рубеже тысячного года.

Проследим вместе с ним за Геральдом Орильякским. Рожденный в знатной семье, тот должен был научиться владению оружием и грамоте — как нормандские герцоги, о которых рассказал Дудон Сен-Кантенский, как знаменитые короли и графы IX в., от Карла Великого до Эверарда Фриульского. «Его заставляли учиться читать, — простодушно признает Одон Клюнийский, — чтобы он был пригоден для церковной службы в случае, если не останется в миру». Эта реплика укрепляет впечатление, создающееся на основе разных источников: Церковь, по меньшей мере отчасти, пополнялась за счет отбросов мирского рыцарства; калеки и невротики благородного происхождения становились мнимыми «рыцарями» на «другой службе»… В Геральде не было ничего от инвалида: «После того как он прочел псалтырь, его учили мирским занятиям, как то было в обычае для знатных детей: натравливать охотничьих собак, стрелять из лука, спускать с должной силой соколов и ястребов». Но ребенок уставал и покрывался сыпью — эту реакцию, которую мы бы определили как психосоматическую, тогда связывали с волей Бога. Она возвращала его к словесности, а по мере его возмужания исчезла. «Он был тогда достаточно ловок, чтобы без усилия перескакивать через круп коня; и, видя, как возрастают его сила и искусность, его вновь стали готовить к “службе” и обращению с оружием». Тем не менее он все еще предпочитал литературу и говорил о себе библейскими словами, которые прочел в «руководстве» Дуоды: «Мудрость лучше силы» (Ек. 9:16). Он явно не встречался с легендарным Янгоном!

Став сеньором вслед за отцом, Геральд Орильякский тем не менее должен был заботиться о своей чести. Его «Житие» упоминает междоусобные войны, где в ответ на грабительские набеги на своих крестьян надо было (с частыми перерывами) осаждать вражеские замки. Приходится верить, поскольку так пишет святой Одон, что сам он не прибегал к косвенной мести, грабя чужих крестьян. Но можно счесть, что он не очень усердно защищал своих, если быстро и легко прощал их обидчиков. Арналь, сеньор замка Сен-Сернен, часто, «как волк в ночи, набрасывался на владения Геральда; тот, напротив, как подобает мирному мужу в обращении с тем, кто ненавидит мир, даже делал ему подарки, приносил в дар оружие, пытаясь благими деяниями смягчить сей дикий нрав». Впоследствии «неожиданная удача» (Рихер, несомненно, написал бы на этот сюжет неплохой рассказ об измене или дерзком коварстве) «позволила ему изгнать сего свирепого зверя из его логова, не погубив ни одной человеческой жизни». Геральд взял Арналя в плен, но тем не менее не сделал ему ни одного унизительного упрека, а наставил его как раз в том, что было нужно, дабы усвоить кроткие манеры по собственной инициативе, что должно было стать, скорей, заслугой, чем позором. И святой Геральд милостиво вернул ему свободу, то есть не потребовал от него ни заложника, ни клятвы, ни выкупа: «Я даже не хочу лишать тебя чего-либо из того, чем ты владеешь, в возмещение грабежей, коим ты предавался». Отражает ли эта назидательная история милосердие святого или классовую солидарность рыцарей? И что, волк тем самым был полностью, окончательно укрощен? Во всяком случае король и епископы в той Франкии, где Флодоард вел «Анналы», таким же образом прощали сеньоров — «разбойников» или отлученных.

Творя суд, Геральд Орильякский тоже заботился о том, чтобы воздавать каждому должное, защищать вассалов против их сеньоров, то есть поддерживать мелких знатных всадников; что касается бедняков, он намеревался их также карать за проступки. С другой стороны, он не отказывает в поддержке герцогу Аквитанскому, вступая в ост, который идет грабить вражескую провинцию. Похоже, он довольствовался тем, что не грабил сам; во всяком случае он и здесь радикально не пресекал косвенную месть. Наконец, святой Одон подробно рассказывает, как тот, с Божьей помощью, избежал дерзких налетов, операций «коммандос», в духе тех, какие осуществлял отец Рихера, которые были бы направлены лично против него и его замка. Иными словами, этому сеньору везло, и во всяком случае Церковь интерпретирует его удачу как следствие даров, которые он приносил ей, и уважения, которое он ей оказывал (даже намеренно умалчивая о его неудачах). В последнем отношении «рыцарство» не нуждалось в «христианизации»: она уже произошла, практически еще в меровингские времена…

В общем, Геральд Орильякский считался в точности таким же человеком, каким Адемар Шабаннский позже изобразит Гобера Мальморского: «церковным», то есть благосклонным к церквам, и в целом ведущим себя хорошо по меркам феодального общества.

Это общество во многих случаях позволяло своему представителю бежать, чтобы спасти жизнь, и предпочитать переговоры сражению. Умирать следовало ради спасения сеньора, но не ради замка. Тем не менее для защиты владений и репутации полагалось собирать войска и совершать карательные операции, и Одон Клюнийский несколько раз защищает святого Геральда от возможных упреков в трусости, упирая на христианское чувство. Следует ли нам думать, что и современники упрекали его в недостатке смелости?

Святой Одон не боится обнаруживать в святом Геральде настоящее умение маневрировать, ловко вести себя в обществе. Это, конечно, не предатель того типа, какие то и дело появлялись в рассказе Рихера. Но одну-две уловки или хитрости, описанные в «Житии святого Геральда», можно было бы счесть слишком сомнительными, не будь они совершены с благими намерениями. Оправдание Геральда Орильякского, когда он не принес оммажа герцогу, уже выявляет определенное понимание политической конъюнктуры: отказ, возможно, продиктованный (во всяком случае так бывало у других) гордостью, который мог быть чреват войной, он выдает за лояльность. Бывало, он устраивал побег собственных пленников; ему было свойственно отдавать двусмысленные приказы, и он умел избавляться от ненужных людей. Это не простодушный сеньор (хоть вассал, хоть святой).

Что до святого Одона, его биографа, он тоже был человеком ловким, порой склонным к софизмам. Он написал сочинение в защиту и прославление святого — мирянина и воина, что покоробило обитателей монастырей, которые предпочли бы, чтобы всякий святой был монахом, и было настоящим интеллектуальным вызовом. Он вышел из-под удара, сославшись на то, что владения Божьи по необходимости защищают рыцари. «Земля» Геральда, заранее отписанная в наследство Богу для постройки монастыря, уже была святой: он (благоразумно) воевал скорее за нее, чем за свою честь знатного всадника. Тем самым оправдывалась вооруженная защита церковных земель. Такова цель этого агиографического сочинения, отчасти написанного для монастырского «воинства»… И с двойным посылом: эта защита справедлива в принципе, но не должна быть слишком упорной.

Геральд уже при жизни пользовался таким авторитетом, что противники-грабители сами возвращали ему добычу (взятую на его земле), услышав порицание со стороны достойных мужей (honesti viri; можно было бы сказать «людей чести», не имея в виду никаких мафиозных коннотаций). Как провиденциальный истолковывается уже случай с одним виконтом Тюренна, который, собираясь с ним сразиться или опустошить его земли, ранил себя собственным мечом. Став мертвым святым, чью статую-ковчежец почитают в Орильяке, Геральд с неусыпной заботой блюдет свою землю, как показывает сборник рассказов о его чудесах, появившийся до 972 г. Вот, к примеру, сеньор-«тиран» Изарн Татиль из Альбижуа. Возвращаясь после неудачного боя, он хочет, чтобы его приняли, приютили, накормили за счет монахов Орильяка в их угодье Варен. Когда его выпроваживают, он разражается угрозами, но удаляется со своими вассалами, которых должен накормить и вознаградить. Иначе говоря, этот «свирепый тиран» не проявляет упорства; не очень даже понятно, как бы он мог обойтись без угроз, если хотел сохранить лицо перед своими людьми. «Возвращаясь, он встретил стадо свиней, сообразил, что оно принадлежит монахам, и велел его собрать и отогнать к себе в дом, чтобы устроить трапезу, а также сделать дары своим вассалам, чьи ожидания захватить добычу у врагов не оправдались». Достоинство этого и других рассказов в том, что они показывают нам резоны противника и даже его умеренность, вопреки выдвигаемым против него обвинениям. В самом деле, рассказчик осмеливается говорить о «бешеной и безудержной жестокости в обращении с монахами». Со свинопасом, попытавшимся сопротивляться, действительно обошлись крайне плохо: его свалили на землю и вырвали ему глаз. Он сохранил второй, потому что воззвал к святому Геральду. А не потому ли, что Изарн и его люди не решились на большее? Во всяком случае следующей ночью святой Геральд (незримый) поразил Изарна «по макушке посохом свинопаса», отчего тот утратил зрение и отчасти рассудок и вскоре умер. Рассказчик насмехается над трусостью, вероломством этого рыцаря, грозы простых людей и мятежника против Бога. Это был не смельчак, а всего лишь хитрец. «Если он наносил удар или бросался в атаку на врага, очень скоро он останавливался. Затем он защищался, часто меняя укрытия. После этого он хвалился удачей и радовался, что ушел от всех преследователей». Пикантно, что, получается, он использовал те же приемы, что и сам Геральд Орильякскии при жизни; но то, что у последнего святой Одон истолковывает в его пользу и как признак умеренности, Изарну Татилю вменяется в вину как трусость. В Аквитании, как и в других местах, честь, доброе имя знатных воинов постоянно были предметом споров, и монахи пытались так или иначе воздействовать на общественное мнение.

В другой раз набег «хищников» заканчивается невнятно — по сути провидение воспользовалось настоящим нажимом со стороны монахов и трениями между сеньорами и вассалами. «Вассал» (vassus) из Альбижуа, Дéсде, имел какие-то притязания (несомненно, связанные с наследством) на сеньорию святого Геральда. Он высмеивал святого и угрожал ему, иными словами, кощунствовал. Перейдя от резких слов к более умеренным действиям, он захватил жеребят святого Геральда, позволив тем, кто их охранял, укрыться в церкви. После этого по просьбе одного монаха вмешался его сеньор Барнард, потребовав, чтобы он вернул жеребят. Дéсде выхватил меч — однако не ударил сеньора. Потом его ранили собственные люди — то ли в результате этого вызова, то ли опасаясь, что он отдаст жеребят. Рассказчик умалчивает о подробностях, которые могли бы сделать этот эпизод понятным, чтобы создать впечатление чудесного возмездия. После чего заключает, пороча означенного Дéсде: «Его приближенные возненавидели его, у него больше не осталось ни вассала, ни слуги, никого, кто мог бы, по обычаю, повиноваться и служить ему. И, в довершение бесчестия, его супруга прониклась к нему абсолютным презрением и сочеталась браком с другим».

Другие рассказы о чудесах утверждают, что в рыцаря, ведущего борьбу со святым, вселяется бес. Это давало возможность изображать такого рыцаря человеком во власти безумной ярости, сумасшествия, потерявшим рассудок — и внушать читателю представление о разнузданном насилии феодалов. Возможно и чудесное исцеление, если рыцарь или его окружение откажутся от своих притязаний.

Во Франкии, как и в Аквитании тысячного года (980–1060 гг.), «защиту церквей», то есть их владений (которые можно назвать «феодальными», потому что это были сеньории), могли обеспечить мирское оружие либо сверхъестественные силы, какими Бог наделяет святых.

«Мирским оружием» в X в. еще иногда обладали монахи, имевшие, вопреки уставу, коня и доспехи, как Жимон Конкский. Об этом упоминается около 960 г., но агиограф Бернар Анжерский, писавший в 1090-х гг., ретроспективно связал с его образом теорию более смелую, чем теория поведения святого Геральда у святого Одона: Жимону, этому второму Давиду, она давала право на убийство, как святому Меркурию-мученику, которого Бог воскресил, чтобы убить гонителя Юлиана Отступника. Однако все чаще и чаще в справедливых войнах, которые порой велись без ожесточения, роль таких защитников играли вполне мирские рыцари, региональные князья или соседние сеньоры, например, выступая в качестве advocati (фр. avoues) [75]Advocati (букв. «защитники») — миряне, официально представлявшие интересы монастырей-иммунистов в суде и защищавшие монастырское имущество от посягательств [Прим. ред.].
. В таких случаях проблемы могла вызывать либо их пассивность, либо их притязания на вмешательство в дела Церкви. Или же тот факт, что земля святых, поскольку ее защищали они, отчасти переходила в их владение. Тогда их противники разоряли ее в качестве косвенной мести за счет их крестьян, а это наносило ущерб богатству монахов. Но в конечном итоге обо всем более или менее удавалось договориться, и наличие хороших заинтересованных advocati имело свои преимущества.

В качестве духовного оружия монахи, когда они не имели права на отлучение, прибегали к ритуальным проклятиям своим «гонителям», используя резкие литургические формулы, составленные из мстительных стихов Ветхого Завета. Внешне это выглядело как поток жестоких слов и готовило соответствующее толкование малейшего несчастья, которое случится с проклятым рыцарем: после падения коня, неприятного удара копьем такого рыцаря внезапно настигнет небесная кара. Поскольку таковая случалась не сразу и даже не всегда (Бог явно ее откладывал, чтобы совершить уже в ином мире), то это прежде всего было угрозой, позволявшей монахам вести переговоры с более выгодной позиции. И надо отметить, что это избавляло их от необходимости вооружать своих крестьян. Они говорили последним, что тех защищает святой, и поэтому велели им оставаться в статусе безоружных тружеников, постоянно живущих под покровом защитника — рыцаря или святого.

Впрочем, разве нельзя было обеспечить помощь сверхъестественных сил этим защитникам, рыцарям и даже пехотинцам, которые при случае поддерживали последних? Монах Жимон, сам вооруженный как рыцарь, рассчитывал на помощь святой Веры. В случае неудач он резко бранил ее статую (и даже угрожал ей). Тысячный год стал прежде всего эпохой, когда распространилось благословение рыцарского оружия. Жан Флори объединил сведения об этих церемониях, хорошо показав, что они не были посвящениями в рыцари — даже если в конце этого ряда, уже в XI в., однажды упоминается посвящение юноши. Заголовок ясно указывает: «ритуал благословения оружия защитника Церкви либо иного рыцаря», что оставляет возможности для разных изменений. Эта серия благословений прекращается незадолго до тысяча сотого года, в самую эпоху крестовых походов и расцвета посвящений в рыцари, — Жан Флори признает, что этому нет объяснения, а мы вернемся к этому вопросу далее.

Пока что отметим, что ритуал таких благословений явственно обещает обладателю оружия сохранение жизни, даже в большей степени, чем победу, — а вовсе не отпущение грехов. Рыцари тысячного года, защитники церквей, искали в литургиях и паралитургиях защиты от смерти — это ясно показывает чудо с хлебами святого Бенедикта в Берри. Вскоре в Конке, в сердце деревенской Аквитании, рыцари стали испрашивать, «покупать» за дар знамя святой Веры или благословение своего копья для помощи в боях, которые они ведут в собственных интересах. Один тем самым избежал ловушки, устроенной врагами, другой с бою отбил замок — вместе с которым врагу ранее сдалась его жена… Это означало некий пересмотр представления о даре, ранее обычно понимавшемся как нечто завещанное посмертно в обмен на молитвы «за выкуп души дарителя» или же делавшемся, наподобие инфеодации, ради разрешения конфликта при разделе прав… Благодаря таким знаменам, таким благословениям рыцарям было легче воодушевлять свои отряды. Считалось, что все это защищает от смерти. Конечно, она грозила им не всегда, особенно когда они держали меч за острие и грозили противнику эфесом, как Геральд Орильякский, — ведь тогда враг умиротворялся! Но смерть в бою или от несчастного случая, в засаде во время похода все-таки не была редкостью.

Можем ли мы оценить ее риск?

 

АКВИТАНСКИЕ ПЛЕННИКИ

В качестве образцовой области для изучения воинов тысячного года Аквитания напрашивается потому, что о ее графах и сеньорах у нас сохранилось больше рассказов, чем о сеньорах других мест. Здесь герцоги и графы Пуатевинские, Гильом IV Железнорукий (963–993), а потом его сын Гильом V Великий (993–1030), блистали почти королевским величием. Во всяком случае монах Адемар Шабаннский говорит о втором, что тот отличался доблестью и интересом к литературе, созывал в графствах общие собрания, защищал Церковь и вообще выглядел «скорей королем, чем герцогом». Несомненно, со своими тремя женами и четырьмя сыновьями он не претендовал на святость, но рассчитывал на особую помощь Бога. С другой стороны, его панегирист (Адемар) не заостряет внимания на том, что тот был вассалом короля Роберта: подойдя к проблеме с другой стороны, он говорит, что король оказал Гильому большие почести у себя во дворце. Зато Гильом Великий был в полной мере сеньором аквитанских сеньоров. «Они не смели поднимать руку на него». Он избавил графа Ангулемского от принесения оммажа в руки, почтив его своей дружбой, но, по всей видимости, принимал оммаж от других. Все вассалы в своих ссорах искали поддержки герцога; если он кому-то ее оказывал, это повергало противника в полный ужас. Гильом часто добивался заключения мирных договоров — более или менее соблюдавшихся, причем их нарушение не оставалось незамеченным. Итак, здесь также царил феодальный порядок с его ограничениями. Хроника Адемара Шабаннского на свой лад выявляет и то, и другие.

Здесь, почти как у Рихера для Франкии, мы находим больше описаний героических деяний былых времен, эпохи языческих набегов, чем подвигов на аквитанской земле во времена самого хрониста. Однако тут удалось рассказать и о недавних, новейших подвигах, совершенных в Испании в борьбе с маврами. Что касается феодальных войн, то подтверждается впечатление, что рыцари, сеньоры первого феодального века, больше дорожили жизнью, чем незапятнанной честью, что в борьбе они предпочитали преступить клятву, чем погибнуть, при этом по возможности стараясь сохранить лицо. Адемар Шабаннский особо ярко изображает их измены и вероломство, смелость и ловкость в коротких рассказах, где обнаруживается, сколь важное место занимали в их жизни захват знатных противников в плен и их содержание под стражей. Как и Рихер Реймский, Адемар очень просвещенный монах, сын и племянник тех рыцарей, которых он упоминает в «Хронике». Она, как и «История» Рихера, начинена легендами, порожденными этой средой, но не включает в себя речей феодалови в целом приводит не слишком подробные рассказы о них. Тем не менее она очень поучительна.

Для начала — вот легенды, восходящие к судьбоносным временам норманнских набегов. Граф Ангулемский, который жил на рубеже IX-X вв. и чьи владения находились недалеко от Атлантического океана, был не из тех, кто юлил, как Геральд Орильякский, — он заслужил прозвище «Тайефер» (Железная Рука) за крепкий удар, нанесенный пирату Сторину. Адемар Шабаннский утверждает, что этот поединок между двумя военачальниками остов состоялся прямо в гуще битвы, и особо отмечает достоинства меча, выкованного Таланом. Преемник Тайефера, Арнольд «Буратион», был обязан своим прозвищем одежде, которая была на нем в тот день, когда он убил оборотня, опустошавшего округу. Оба этих деяния стали подвигами в защиту страны и источниками феодальной легитимности. И в то же время породили образные прозвища (напоминающие о движении или костюме), на основе которых возникнут легенды. Таким образом, чувствуется, сколь важным для аквитанцев был героический идеал, что не должно бы удивлять, когда речь идет о благородных воинах.

Но в Аквитании тысячного года графы, «князья» замков или даже их вассалы могли не слишком опасаться, что их разрубят надвое. Богу было угодно, чтобы потомки Тайефера подвергались опасности только в сражениях с последними норманнскими пиратами, по преимуществу выходцами из Ирландии, которые с 1003 по 1013 г. приходили в этот край за добычей! Герцогом Аквитанским и графом Пуатевинским тогда был Гильом V Великий (996–1030). Угроза была не столь велика, чтобы он отказался от каролингской схемы трех сословий, и потому он велел епископам и народу умилостивлять Господа постами и молитвами, а сам с electi (отборными воинами), все-таки многочисленными, выступил в поход. Язычники испугались, но они были хорошо знакомы с посткаролингской конницей и приготовили герцогу Гильому ту же ловушку, какую бретонцы незадолго до того устроили графу Анжуйскому — в 992 г. при Конкерéе.

Они выкопали ночью ямы, в которые рано утром и упали идущие в «бешеную атаку» аквитанские рыцари. «Кони тогда обрушились со своими всадниками, обремененными грузом доспехов, и многие попали в плен к язычникам» — предки которых, если верить их свирепой репутации, их, скорей, убили бы. Итак, аквитанцы, скакавшие в первых рядах, попались в простую ловушку: вылетев из седел, рыцари оказались в плену. Второй ряд успел спешиться. Но герцог Гильом V, которого мы называем «Великим», был впереди, и он первым угодил в яму. Нужно было небольшое чудо, чтобы он избежал пленения. Отягощенный доспехами, он «попал бы в руки врагов, если бы Бог, который всегда ему покровительствует [и которого молили за него епископы и народ], не дал ему силу и присутствие духа, чтобы совершить большой скачок и присоединиться к своим». После этого битва прекратилась; она была недолгой, как большинство тогдашних битв, в отличие от сражений Нового времени.

Пленники тогда воспринимались как заложники, и их жизнью не пренебрегали. «Вскоре бой прекратили ради пленников, из боязни, чтобы их не убили; действительно, в их числе были знатнейшие». Итак, после первой атаки боевые действия остановили, и оставшийся день прошел в переговорах. Почти наверняка они были бесплодными, коль скоро норманны вновь ушли в море со своими пленными. Несомненно, их увезли в Ирландию, и после этого герцог выкупил каждого за серебро сообразно весу пленника. В ту же эпоху (ранее 1013 г.), несомненно, те же люди внезапно похитили в Сен-Мишель-ан-л'Эрм виконтессу Лиможа Эмму. Мужу пришлось платить за нее золотом, выдать «огромную массу» драгоценностей, взяв их в церковных сокровищницах, но потребовалось вмешательство герцога Ричарда Руанского, чтобы похитители ее вернули — уже после выплаты выкупа…

Вот выкуп прежде всего и отличает это береговое сражение от боев внутри страны между графами и сеньорами Аквитании в их междоусобных войнах. Во всяком случае Адемар Шабаннский, возможно, признает это: ведь, читая «Convention», встречаешь подозрительный намек на то, что пленные рыцари, возвращенные сеньором де Лузиньяном по приказу графа, могли бы принести первому доход.

Рассчитывали ли бойцы на выкуп до тех пор, пока один серьезный случай не омрачил войну между сеньорами Лиможа (епископом и его братом виконтом, 1010/1015 гг.) и Журденом, сеньором Шабане? Для борьбы с последним братья воздвигли замок Боже в Сен-Жюньене при помощи герцога Гильома, который, возможно, насколько я по прочтении «Conventum» а представляю ситуацию, внес средства и одновременно дал политическую гарантию… Как только герцог уехал, Журден с элитой (своими всадниками) решил атаковать Боже, а епископ выставил против него многочисленный ост. «В разгар зимы завязалось упорное сражение. Пролилось много крови, лимузенцы обратились в бегство, и победитель Журден удалился вместе с многочисленными сеньорами (principes), которых он пленил; он уже полагал себя в безопасности, когда получил сзади удар по голове, нанесенный рыцарем, которого он ранее поверг наземь» (и не разоружил, не связал?). «От этого он умер, и в отместку его люди тотчас пронзили пленников, пролив им кровь, и те испустили дух. Их оплакали с большей скорбью, нежели тех, кто пал в сражении». Несомненно, они были знатней. Казалось, все еще поправимо, и выиграть войну взялся незаконнорожденный брат Журдена. Неизвестно как, «он вскоре захватил Эмери, брата епископа, и держал его в плену вплоть до разрушения оного замка» (Боже, из-за которого разгорелась война).

Итак, больше, чем на выкупы, сеньоры-тюремщики, несомненно, рассчитывали на уступки, когда брали пленных и заключали их в свои замки, часто представлявшие собой высокие деревянные башни, а восточнее — постройки на обрывистых отрогах, возвышающихся над долинами Центрального массива.

Поэтому они обращались с этими пленными рыцарями более или менее по-дружески, чередуя посулы и угрозы; пленников иногда даже ослепляли, но убивать опасались из боязни ответных мер и осуждения со стороны всей знати.

Таких пленников редко брали честным путем, в открытом бою и ради того, чтобы люди из хорошего общества не убивали друг друга. Нет, похоже, прежде всего (равно как и для взятия замков, и во Франкии, и здесь) рассчитывали на дерзкие хитрости и даже на настоящие предательства близких. Два брата-виконта Марсийяка, причем во время Пасхи и несмотря на мир, скрепленный клятвой, совершили настоящее клятвопреступление по отношению к третьему брату Одуэну, после того как приняли его, угостили и приютили в одном из своих родовых замков. В самом деле, «они захватили его в плен, отрезали ему язык, выкололи глаза и тем самым вернули себе Рюффек» (спорный замок). Конечно, лейды могли поступить и хуже, распилив человека пилой, как Сихара, но, в конце концов, и это обращение тоже не было нежным. Борьба за родовую вотчину, «честь», всегда, даже в самые рыцарские времена Средневековья (около 1100 г.), будет приводить к яростной вендетте в отношениях между ближайшими родственниками.

Граф Анжуйский Фульк Нерра (989–1040) двигал свои фигуры, как хотел, не проявляя чрезмерной щепетильности. Здесь описанаодна его хитрость, менее всего достойная рыцаря и совершенная после 1016 г.: «В то время анжерский граф Фульк, неспособный открыто взять верх над графом Ле-Мана Гербертом, сыном Гуго, обманом увлек его в капитолий города Сента [замок, где находилась aula, большой зал, место, предназначенное по преимуществу для совещаний без оружия], якобы желая уступить ему этот город в фьеф». Герберт не подозревал ничего дурного — к тому же разве не шел Великий пост? Вот так Фульк и захватил его в плен! К счастью, Адемар Шабаннский, по всей видимости, пересказывает здесь всего лишь легенду, но от этого некоторые объяснения, которые он приводит, не утрачивают интереса. Прежде всего любопытное место в этой авантюре он отводит женам обоих рыцарей. Фульк Нерра якобы поручил своей жене точно так же обмануть жену Герберта, которая, однако, была вовремя предупреждена и не поддалась на обман. Далее Адемар упоминает то, что могло даже обманщика удержать от убийства: «Фульк, опасаясь сеньоров Герберта и его супруги, не посмел его убить, но посадил его в заключение в очень надежное место на два года». И в заключение хронист ссылается на небеса: «Наконец Господь сам явил милость невинному». В библейских псалмах праведник ждет ее от Бога, но каким образом это произошло здесь? Устройство чудесного побега часто было удобным способом покончить, никого не унижая и не разоблачая, с переговорами, зашедшими в тупик: что делать с пленником, который у тебя на руках, за которого тебя порицают, который не соглашается на то, чего от него ждешь, и которого никак нельзя убить?

Тем не менее судьба пленников бывала различной, и тут гораздо чаще важную роль играла случайность, нежели справедливость. Одним везло, другим нет — и они расплачивались за первых. Это хорошо видно в истории с «хорепископом» Бенедиктом. Он, назначенный преемник епископа Эбба Лиможского, брат герцога Гильома IV, был захвачен в плен и ослеплен Эли, графом Перигорским. А через некоторое время виконты Лиможские (отец и сын, соправители) захватили в плен самого Эли и его брата Альдебера Маршского. Эли оказался в большой опасности, когда об этом пленении узнал герцог Гильом IV и оказал нажим на виконта: «Его собирались ослепить по “совету” герцога Гильома в отместку за хорепископа». Но его спасло чудо. «Он бежал из тюрьмы с Божьей помощью и вскоре умер паломником, на службе Богу, на пути в Рим». Возможно, что на Бога виконты Лиможские здесь все-таки лишь сослались: чтобы отделаться от обузы, они вполне могли сами дать пленнику ускользнуть, тайком, как в свое время порой выпускал пленников Геральд Орильякский. Вот вам и чудо, совершённое из классовой солидарности рыцарей первого сословия и по расчету виконтов как ход в политической игре между Пуатье, Лиможем и Перигé. После этого воздух Аквитании уже не очень подходил графу Эли — пора было бежать, причем под защиту святого Петра. Это не помешало ему умереть по дороге, один Бог знает, каким образом. Может быть, его все-таки настигла ненависть герцога?

Игра виконтов Лиможских становится очевидной, если обратить внимание на их мягкое отношение к брату Эли, захваченному вместе с тем, — Альдеберу Маршскому. «Надолго посаженный в свою очередь в лиможскую башню, он был наконец освобожден, после того как женился на сестре виконта Ги». Не стоит воображать романтическую страсть вроде той, какая вспыхнула между Фабрицио дель Донго и Клелией Конти, ни даже аналогию эпизода из XII в., когда «рыцарственный» рыцарь обольстил барышню вопреки желанию ее отца и брата. Нет, здесь рыцарь-феодал провел деловые переговоры с равными себе, с мужчинами, — о примирении, о смене союзных отношений, несомненно, основанной на вполне понятном материальном интересе к землям и замкам. И глаза потеряет только третий пери-горский брат, захваченный в плен герцогом, — хотя к покушению на хорепископа он не имел никакого отношения!

Однако Бог не утратил интереса ко всему происходящему — под Богом здесь надо понимать епископов, каноников, аббатов и монахов. Конечно, Он не стремился пресечь захваты пленников как таковые. Адемар Шабаннский несколько раз описывает, как Он оберегает власть имущих, герцога Гильома, графов Юбера и Эли. Бог отнюдь не питал к ним ненависти — Адемар мог об этом прочитать в «Житии святого Геральда» Одона Клюнийского, если ему был знаком этот текст. Считалось, что это Он сохранил их всех от смерти, некоторых — от ослепления, и это Он позволил бежать Эли.

Действительно, в Аквитании тысячного года, а вскоре и во Фран-кии (или немного позже, несомненно, в подражание аквитанцам) многие рыцари, спасшиеся из плена, выражали благодарность мертвым святым, то есть их реликвиям, за удавшийся побег. Они приписывали заслугу в этом не только Богу, но и («по доверенности» [par delegation], как уточняли клирики и монахи) какой-нибудь легендарной мученице, вроде святой Веры Конкской, чье твердое сопротивление гонителю, духовная победа над ним якобы предвещали их победы и служили порукой таковых. В плену они взывали к ней, призывали ее, по их словам, часто давали ей обеты, и она являлась им, расторгала узы, открывала двери, усыпляла стражей, при необходимости давала возможность незаметно пройти через большой зал донжона или даже совершить опасный прыжок в бездну. Это главная причина отправления культа святой Веры Конкской, как уточняет Бернар Анжерский, клирик северной школы, прибывший сюда в 1010-х гг., чтобы разобраться в вопросе, а потом изложивший историю ее прекраснейших чудес (за период с 982 г.) в красивых латинских рассказах и ученых рассуждениях. Вскоре у святой Веры появятся соперники: святой Леонард Ноблатский в Лимузене, святая Онорина Конфланская под Парижем и многие другие, даже в Нормандии, что показывает, как распространен был захват рыцарей в плен во всей феодальной «Галлии» XI и XII вв.

Таким образом, эти чудеса свидетельствуют о распространенности практики, которая может показаться еще очень варварской, если забыть, что она пришла на смену убийству. Но не свидетельствует ли она в то же время о том, что представители знати, уже обладавшей какими-то рыцарскими чертами, повсюду относились друг к другу бережно и что их старались мирить друг с другом? Ведь, в конце концов, странно, что столько уз распадалось сами собой и столько тюремщиков забывалось сном. Насколько прочными они были, эти узы? Только ли святая Вера велела тюремщикам закрывать глаза? В Тюренне дама Беатриса якобы хотела выпустить целую группу пленников, но один из рыцарей замка, смертельный враг одного из них, удержал ее от этого — и она бежала сама! Отправляясь благодарить святого или святую и рассказывать о чуде, беглец сам становился паломником, чудесно ими спасенным, и это обеспечивало ему определенную защиту, как и его сообщникам, если таковые были, ведь он старался не выдавать их как предателей сеньора.

Как пример от противного — история одного неудавшегося побега, особо дорого стоившего сообщнику, изложена в рассказе о чуде святой Веры, которая якобы позже исцелила этого человека. И эта история крайне показательна. Дело было вскоре после 982 г. Рыцарь Герберт из замка Кальмийяк в Ле-Веле славился храбростью и благочестием. Он дал себя разжалобить трем пленникам своего сеньора. Те были вассалами церкви в Ле-Пюи, следовательно, церкви святой Марии. Они умоляли о помощи и нашли дорогу к его сердцу (или к его расчетливому уму, предложив что-то выгодное?). Тогда, «рискуя самой своей жизнью, он поспешил раздобыть два ножа, спрятал их под одеждами и передал их вместе с веревкой, чтобы они могли перелезть через стену, пообещав не выдавать их». Можно ли найти что-то лучше для рассказа о чуде? Увы! Неосторожные пленники не дождались ночи, их заметили, снова поймали, они выдали Герберта, и его сеньор, «деспотичный и жестокий» Гуго, приговорил его к ослеплению. Это и совершили его «собратья-вассалы» (commilitones) «против своего желания», {309} …

Не впадая в апологию феодального «тирана» Гуго, можно войти в его положение, понять, что он все-таки почувствовал себя в дураках, и напомнить, что ни здесь, ни в других рассказах деспотизм по-настоящему не выглядит важным принципом власти феодального сеньора. По поводу тирании сеньоры скорее спорят между собой, и это свидетельствует как раз об определенной социальной бдительности и о значении морального давления. А ведь последнее, так же как услуги клириков и монахов, тоже может служить «объяснением» побегов, выдаваемых за чудесные. В «Чудесах святой Веры» упоминаются пленники, освобождаемые временно, под залог (а не под честное слово), и они пользуются этим «отпуском», чтобы обратиться с молитвой к святой — и, разумеется, попросить о посредничестве монахов Конка. В XII в. рыцари будут давать честное слово, а князья — отпускать их даром. В общем, чудеса требовались именно из-за того, что рыцари тысячного года в недостаточной мере обладали «рыцарскими» качествами. Но если чудес происходило столько, то не потому ли, что уже возникла некая тенденция к появлению куртуазного рыцарства?

 

БОРЬБА С МАВРАМИ

Адемар Шабаннский одобряет мирные договоры между аквитанцами под эгидой герцога, но ему не приходит в голову, что теперь те могли бы выступить все вместе, чтобы изгнать неверных. Представляли ли последние реальную угрозу? Между 1008 и 1019 гг. один набег на Нарбонн, очень импровизированный, повлек за собой поход христиан, перед которым бойцов причастили (для спасения их на этом свете или после смерти?). Но когда пришла весть, что халиф аль-Хаким в 1009 г. разрушил храм Гроба Господня, взволновало ли это герцога Гильома и его вассалов, таких как тот самый Гуго, наделивший себя библейским титулом «хилиарха»? Нет, ни Адемару Шабаннскому, ни его современникам не пришло в голову ответить на это крестовым походом. А разве момент не был бы тогда более подходящим, чем в 1095 г.? Правду сказать, этот шиитский халиф, чья религиозная политика выходила за пределы обычных исламских норм, вскоре резко изменил свою политику: Адемар Шабаннский объясняет это неким чудом, устрашившим халифа.

Но любопытно, что мысль о христианском походе на Восток у Адемара все-таки возникнет, хоть и в опосредованном виде. Речь идет о мифической угрозе такого похода, в которой интриганы — галльские евреи и испанские сарацины — якобы убедили аль-Хакима… чтобы подтолкнуть его разрушить храм Гроба Господня!

С другой стороны, чувствуется, что Адемар Шабаннский несколько обеспокоен и хочет растревожить читателя, когда пишет о кровавых боях в ходе феодальных войн. Ив то же время с определенным удовольствием рассказывает о гекатомбах, если их жертвами становились сарацины, — отнюдь не скрывая, что это было результатом настоящего христианского пиратства в аль-Андалусе (мусульманской Испании). Так, когда французские норманны под водительством Рожера де Тосни совершают набеги, берут пленников и некоторых из них съедают, чтобы запугать мавританских королей и добиться от них дани, явно чувствуется, что этакую мерзость, если я посмею так сказать, Адемар Шабаннский вполне одобряет! И восхищается героизмом Рожера, когда тот, возвращаясь из Испании, попадает в засаду, имея сорок человек против пятисот, и оказывает отпор, убивает врагов и остается в живых. Этот Рожер немного напоминает Роланда из «Песни» — сочиненной в конце XI в. и окрашенной в настоящие тона мусульманской Испании. Но такого Роланда, который выжил и который испанскую авантюру устроил по собственной инициативе, без франкского короля в качестве вождя.

Может быть, я фантазирую, как некоторые другие, вычитывая между строк «Хроники» Адемара Шабаннского то, чего там нет? Так или иначе, о любом абзаце, который он посвящает маврам, можно сказать, что событие тысячного года, а потом рассказ о нем, легенда, очень быстро сложенная, имеют явственный аромат этой французской эпопеи. Правда, последняя будет написана только минимум через сто лет, и ее нельзя считать простой записью старинных устных преданий. Но такие предания существовали, о чем свидетельствует в частности одна «запись» из испанского монастыря Сан-Мильян-де-ла-Коголья. Они кристаллизовались вокруг некоторых имен и обрывков каролингской истории, они могли изменяться или обновляться, включая в себя рассказы о событиях тысячного года, или же, может быть, мифические воспоминания каролингских времен уже сказывались на восприятии борьбы с маврами в тысячном году.

Вот, например, граф Эрменголь Урхельский в 1010 г. Он также (он был первым, норманн последовал за ним в 1024 г.) возвращался из Испании с победой. Он перебил множество сарацин, согласно Адемару Шабаннскому, хотя с исторической точки зрения его действия надо рассматривать скорей как репрессалии, как устрашение с целью добиться выплаты дани. «Однако, возвращаясь с победой, он натолкнулся на другую армию мавров, которая как раз подоспела. Он двинулся на них с несколькими из своих воинов; выбиваясь из сил, он убил многих из них, прежде чем погибнуть. Сарацины забрали его голову в качестве большого сокровища. Их король велел ее бальзамировать и покрыть золотом, а потом всегда носил с собой в сражения как залог победы».

Сарацины здесь, как Задон у Эрмольда Нигелла, становятся очевидцами подвигов «франков». А это предполагает, что последние, со своей стороны, все-таки не относились к ним слишком пренебрежительно. Клирикам тысячного года не приходило в голову составить этнографическое описание этих народов в импрессионистском духе, как это делали в древности какой-нибудь Тацит для германцев, какой-нибудь Аммиан Марцеллин для гуннов или аланов, перечисляя их отличия. Нет, христианское общество, пропитанное культом воинских ценностей, не придавало этим отличиям чрезмерного значения. Порой в норманнах девятисотого года, а то и в маврах тысячного года оно усматривало людей, довольно похожих на свою элиту, если не учитывать религии, и в таких случаях использовало их как фон и как экраны для собственной проекции. Ведь случай графа Эрменголя — совершенно особый случай сакрализации рыцаря. Действительно, его в каком-то смысле признали святым, коль скоро его голова стала реликвией и предметом почитания. Тем не менее это не христианский культ мертвых святых, а мнимое сарацинское идолопоклонство. Потому что — надо ли это особо отмечать? — Аквитания тысячного года не имела никакого представления об исламе как о религии, приписывая сарацинам, которых там считали «язычниками», всякого рода условные «суеверия». Поэтому в одних рассказах те занимались колдовством, средством против которого служило причастие, в других поклонялись идолам, совершенно вымышленным — если не считать, что их культ удивительно напоминал аквитанский культ статуй-ковчежцев, таких как статуи святого Геральда и святой Веры!

Но, в конце концов, почему бы христианскому воину, отправляющемуся осаждать города и замки в Испании, не брать с собой эти могущественные «образы» как залог победы? Ведь их чудесная сила действует только в борьбе со схожим противником, принадлежащим к тому же обществу и к той же религии. И кое-кто уже набирался дерзости увозить их за пределы их края, в центр диоцеза или церковной провинции, на соборы Божьего мира, о которых речь пойдет дальше.

Во всяком случае в середине XI в. монахи Конка не отказались передать знамя святой Веры жителям земли Осона в Каталонии. Они поместили под защиту знамени замок Калаф. Взамен те обещали дань золотом или десятую часть добычи из набегов в сарацинскую землю — совершаемых, однако, без знамени. Вероятно, заключение такого религиозного союза предполагало также отправку подкреплений и субсидий. Что касается защитной силы святой Веры, то эта сила проявилась при захвате пленника одним сарацином, живущим по соседству, в ситуации местной, «пограничной» войны, очень похожей на ситуацию феодальной войны. Итак, каталонец Олиба попал в плен к неверному. Святая явилась ему, разбила оковы, но обратиться в бегство он не посмел. Подробности мучений, перенесенных им, не должны заслонять от нас того факта, что «тиран в силу перемирия, заключенного с христианами, вернул его домой».

На сей раз, даже когда упоминается покровительство, которое христианскому осту в суровой испанской войне, кровавой, эпической, оказывает Христос, святой архангел Михаил, Дева Мария, об этом говорится в выражениях, более близких к подлинно библейским, чем обычно. В этой христианской войне участвовали настоящие герои, и не все они возвращались живыми. Они не пользовались непосредственным покровительством мертвых святых через посредство реликвий и тем ярче демонстрировали свою смелость — я бы сказал: «германский дух» — в борьбе с противником, которого они оскорбительно именовали «женоподобным народом», но сами же и трепетали от страха перед ним. Андрей Флерийский был монахом из долины Луары, писавшим около 1040 г. Он стал хронистом барселонской христианской эпопеи, в ходе которой перед христианскими рыцарями произнес речь Бернард, граф Бесалу: пусть они ринутся на сарацин, этих «новых филистимлян»; с ними [рыцарями] Христос, святая Мария, святой Михаил и святой Петр; они должны предпочитать смерть бесчестию, верить в победу, многих убить (в том числе обезглавить одного халифа), взять много добычи и пленных.

Андрей Флерийский и Рауль Глабер, каждый в своей манере, подтверждают, что слух о некоторых сражениях в Испании дошел до Франции и Бургундии. Рауль Глабер уверяет, что монахи и клирики, взявшие оружие и погибшие в бою, обретают вечное спасение, несмотря на нарушение монастырского устава — или даже вследствие этого: их узрел некий монах-ясновидец. Эти слова часто цитируют как предвестие появления идеи настоящей священной войны, то есть крестового похода. Но утверждать так — это значит не замечать, что подобные заявления относились лишь к монахам. Соратники Бернарда де Бесалу, конечно, не рисковали погубить душу, сражаясь с неверными, но и не зарабатывали отпущение грехов. В 846 и 878 гг. соответственно папы Лев IV и Иоанн VIII когда-то уже обещали такое отпущение защитникам Рима. Широкого отклика этот призыв не нашел. Пока что с тех пор такое предложение не повторялось.

Надо сказать, что на испанском или в целом на средиземноморском фронте христианский рыцарь все-таки мог погубить душу… перейдя в другой лагерь! В качестве контрапункта к жестким рассказам Адемара Шабаннского, сильным страницам Андрея и Рауля, которые все источают подлинно эпический аромат, остановимся на одном из «чудес святой Веры», записанных около 1070 г. Бернаром Анжерским. Может даже показаться, что перед нами уже третья часть «Рауля Камбрейского», настолько это похоже на роман.

Раймон дю Буске, богатый сеньор из Тулузской области, рассказывает некую «Одиссею» тысячного года. Вернувшись домой после пятнадцати лет отсутствия, он ищет помощи святой Веры (но явно не ее знамя) в войне против собственной жены, повторно вышедшей замуж, — чтобы вернуть свой замок. Из всего, что говорится в его пользу, почти каждая строчка вызывает улыбку — настолько все неправдоподобно. Однако детали в этой истории очень яркие!

Он отправился в паломничество в Иерусалим (после какой-то сомнительной феодальной авантюры?), но его корабль потерпел крушение, и оруженосец привез весть о его гибели. Его вдова казалось совершенно безутешной. Однако была ли она искренней в своих чувствах? Отнюдь, потому что вскоре «она стала одеваться с подчеркнутой роскошью, давала пиры, предалась удовольствиям и наконец публично (то есть официально) вышла замуж за сожителя, передав ему всё, вплоть до замка мужа (но принадлежал ли этот замок первоначально мужу, а не ей?) и доли отцовского наследства, причитающейся двум дочерям, которые были рождены от него». По счастью, вовремя вмешивается старый друг Раймона — Гуго Эскафред, чтобы встать на защиту интересов дочерей, то есть избавить их от «позора неравного брака», отобрав у матери половину наследства их отца, что позволило им выйти за мужчин равной родовитости. Гуго — настоящий рыцарь? Несомненно, но не совсем бескорыстный, поскольку он «выдал их за собственных сыновей»…

Тем временем Раймон спасся после кораблекрушения благодаря покровительству святой Веры и достиг побережья Магриба. Там его подобрали «варвары» и стали допытываться о происхождении — «из алчности», рассчитывая взять за него выкуп, если он знатен. Он признался, что христианин, но назвал себя земледельцем. Поэтому его направили на полевые работы в «Турляндию» (Тунис?). Увы — у него ничего не получилось, его жестоко наказали, и ему пришлось признаться, что он умеет обращаться только с оружием. Он это продемонстрировал: «Никто лучше него не умел действовать оружием, прикрываться щитом, отражать удары, делать себя неуязвимым» — заметно, что первенствует искусство обороны. «Тогда они взяли его в свою армию», он отличился доблестью и получил звание, хоть и невысокое. Рассказывая об этом, сей ренегат и, возможно, наемник уверяет, что потерял память, выпив некое снадобье — воздействие которого святая Вера сняла только наполовину.

Раймон явно не предпринимал ничего, чтобы вернуться на родину. Его привела туда цепочка событий. Попав в плен к сарацинам Берберии (западной ее части), он поступил на службу к ним. Его снова захватили кордовские сарацины и снова нашли ему дело. Всех поражала его отвага, но всегда ли он боролся до конца? Он искусно владел щитом и, несомненно, столь же искусно вел переговоры о переходах с места на место. Стоило одному кастильскому графу взять его в плен, как он вернулся в свою страну. Раймону осталось только соединиться с Гуго Эскафредом и воззвать к святой Вере Конкской, чтобы изгнать узурпатора и прожить остаток дней в мире. Ему все-таки повезло найти такую поддержку, хотя он был на волосок от того, чтобы убить христианского героя вроде графа Эрменголя (даже если бы потом стал почитать его реликвию). Но его снова приняли в общество, после того как он признался во всем этом, слегка обелив себя сказкой о периодическом покровительстве святой Веры, сказкой, последовавшей за пересказом истории, которая была шита белыми нитками, однако, расцвечена многочисленными признаниями его доблести со стороны сарацин… во время сомнительных сражений!

Достоинство таких рассказов, как «Чудеса святой Веры» и некоторые другие, состоит в том, что они местами высвечивают целые теневые зоны в жизни мелкой аквитанской знати. Ведь в них показаны очень конкретные заботы мелких и средних рыцарей. Одного обманул сеньор, дав в долг сокола в надежде, что тот потеряет птицу и в результате будет лишен фьефа; другой облысел и из-за этого лишился уважения представителей своего класса. У некоторых не хватило денег, чтобы расплатиться за лошадей и мулов, которых им ссудили и которые околели по дороге. Каждого из них святая Вера Конкская выручает из беды, спасает ему честь и, следовательно, жизнь, по-настоящему не отчитывая их и не ставя под сомнение классовые обычаи. Нередко рыцарей к ней посылают жены, и важно, что здесь отмечена их социальная роль.

Зато мельком поминается, что некоторые рыцари грабили церковные земли, а также говорится о поместном соборе Божьего мира. Пробил ли на этом соборе час большого пересмотра ценностей? Мы увидим, что такого пересмотра не произошло — или почти не произошло. То, что мы называем «Божьим миром», ни в Аквитании, ни в других местах не привело к установлению всеобщего мира между христианами, который позволил бы им отправиться завоевывать Испанию или Иерусалим под водительством короля Роберта и герцога Гильома, с головой святого Геральда Орильякского и под знаменем святой Веры Конкской. Вассалы по-прежнему подстерегали друг друга и конфликтовали на глазах у сеньоров и святых. Посмотрим же, что такое «Божий мир».

 

«БОЖИЙ МИР» И ВОЙНА КНЯЗЕЙ 

Клятвы тысячного года, называемые клятвами «Божьего мира», известны, особенно после 1860 г. С тех пор часто полагали, что в условиях полной феодальной анархии или феодального варварства Церковь, передовым отрядом которой был Клюни и которая реформировала жизнь монахов, а вскоре и священников, внезапно вознамерилась реформировать также «мирскую службу». Якобы последней она дала за образец доброго графа Геральда, никогда не грабившего, и заставила, под священным страхом перед реликвиями святых, принести клятвы, из которых сформируется первый рыцарский кодекс.

Однако это представление, возникшее в Новое время, чрезмерно драматизирует и беспорядок, и обращение к сакральному. Рыцари тысячного года соблюдали, как мы только что видели, определенный набор правил, и они умели вести сложные переговоры. Клятвы, которые они давали, никогда не были просты. Они всегда содержали важные оговорки, они подразумевали казуистику — правда, это были клятвы верности сеньорам, но то же можно сказать и о клятвах «Божьего мира».

Средства давления у Церкви были точно такими же, какие, как мы только что видели, она использовала против «расхитителей» или «угнетателей» церковных сеньорий, и совершенно естественно, что на «мирные» соборы привлекали рассказами о чудесах, поскольку по приказу епископов и с согласия графов туда в форме процессий приносили реликвии святой Веры, или святого Бенедикта, или многих других святых. Это был важный социальный и религиозный акт в каролингской традиции, ведь тогда существовал обычай, чтобы на региональных (или епархиальных) соборах присутствовали также миряне и прежде всего власть имущие: они выслушивали наказы епископов и обсуждали частные вопросы, вели переговоры. Для князя тысячного года, как уже для меровингских королей, было важно, чтобы его увидели рядом с епископами. Собирание реликвий упоминает в одном месте еще Григорий Турский.

Таким образом, те, кто воображает, что соборы «Божьего мира» вызвали широкое народное и антифеодальное движение, полностью искажают картину — особенно если добавляют к ней неуместный штрих «милленаризма». Эти соборы, начиная с соборов 989 г. в Пуату (в Шарру) и на границах Оверни (в Пюи-ан-Веле), а потом в других областях, к сожалению, известны нам лишь по обрывочным сведениям, по неполной документации; неоспоримо, что епископы пытались там оказать усиленное давление на рыцарей, так же как на весь клир и народ, с реформаторскими намерениями. Их декреты предписывали одновременно реформу духовенства, защиту права собственности от расхищений, охрану невооруженных лиц и священных мест (церквей). Все это не ново, все это можно найти в каком-нибудь каролингском капитулярии (и еще в решениях собора 919 г. в Трозли, в Реймской провинции). Однако на сей раз явственно отдали приоритет вопросу злоупотреблений, «побочного ущерба» от феодальной войны, сделав на них особый акцент.

В 989 г. на соборе в Шарру повелели: «Если кто-то захватит баранов, быков, ослов, коров, коз, козлов или свиней у земледельцев и прочих бедняков, да будет он предан анафеме — если только это не совершено из-за провинности самого бедняка и если только захватчик ничего не сделал, чтобы загладить свою вину». Это обращение явственно адресовано классу знати: собор стремится запретить ему косвенную месть. В самом деле, первая оговорка относится к прямой мести этого класса или к его суду. Вторая предполагает, что до применения столь тяжелой меры, как анафема, будет сделано несколько суровых предупреждений.

Мы знаем от Адемара Шабаннского (по сообщению, датированному самое позднее 1021 г.), что аквитанские рыцари, кроме того, давали клятвы. Тексты таких клятв до нас дошли, но это клятвы, которые принесли в Бургундии и во Франции по примеру аквитанцев. От Вьенна и Вердена-сюр-ле-Ду в Суассоне до самого Дуэ, несомненно, использовался один образец текста, отдельные поправки к которому высшее духовенство и сеньоры обсуждали в каждом диоцезе. Например, иногда епископ требовал такой клятвы только от рыцарей (caballarii), «носителей мирского оружия», иногда желал придать ей более общий характер и приносил ее сам.

Дававший подобные клятвы полностью исключал для себя те поступки, которые осуждали соборы: нарушение права убежища в церкви, какой бы они ни была, нападение на клириков и сопровождающих их лиц и захват их в плен (с тех пор, как они более не носили ни копья, ни щита, сообразно теории двух служб), расхищение и обложение налогом имущества Церкви и особенно любые акты косвенной мести — захват скота, овса, нападение на крестьян и пленение их, разрушение домов и уничтожение инвентаря. Однако, как часто отмечали, здесь красноречивы оговорки; они рассчитаны на то, чтобы в негативной форме отметить те военные и судебные действия, которые допустимы — или, во всяком случае регулируются другими нормами, вероятно, другими клятвами, помимо тех, что предписали бургундские епископы. «Я не сожгу дом, — клянется рыцарь, — если только не узнаю, что там находится рыцарь — мой враг, или же вор, либо если этот дом не примыкает к замку». Дающему клятву не запрещены наказания и разрушения в своей сеньории (аллоде или фьефе). Это кажется почти нормальным, правда, формула упоминает «землю, о которой я знаю, что она по праву принадлежит мне». Иными словами, землю, на которую он претендует, землю, на его взгляд, несправедливо отнятую у него самого. Кроме того, война, которую ведет граф, епископ, король, временно отменяет все обязательства или часть их. Наконец, статьи об убежище в церквах, безопасности безоружных путников недействительны в отношении «нарушителей мира» — того самого, соблюдать который дается клятва и для которого по необходимости будет существовать собственная юрисдикция (епископская).

В целом ни право феодальной собственности, ни право мести, никакое из самых общих оправданий феодальной войны под сомнение не поставлены. Явно выраженная феодальная идеология, выдающееся место знатного воина в схеме трех сословий ничуть не пошатнулись, а, скорей, укрепились. В крайнем случае можно почувствовать, что те, кто вдохновлял авторов этих текстов (бесспорно, клирики, заинтересованные в реформе), хотели уязвить феодальный порядок в том месте, где была «мертвая зона» его идеологии, принципиально важная для них: ведь на практике сеньоры — «защитники» церквей и их крестьян могли нападать на последних под предлогом, что те связаны с другими сеньорами. Но, может быть, и этого было достаточно, чтобы дать выход недовольству простонародья знатными воинами, поддержать его?

Есть ощущение, что такое иногда происходило.

Но ни по форме, ни по принципу действия, равно как и по сути, «договоры» и «клятвы», как называли их современники, в Аквитании, а потом в Бургундии не порывали напрочь с феодальной практикой. Они приспосабливались к ней. В самом деле, они, как всякий мирный договор, одновременно объявляли мир между теми, кто к нему присоединился, и давали повод к войне с теми, кто отказался его подписать, либо с теми, кого обвиняют в его несоблюдении. Несомненно, войну никто не начинал внезапно (как сразу же не провозглашали анафему): этому предшествовали угрозы и попытки оказать давление. Адемар Шабаннский изображает Лиможский собор 994 г. как мирный договор между сеньорами страны, заключенный под эгидой герцога Гильома. А постановление собора в Пуатье, несомненно, состоявшегося в 1000 г., предписывает всем поклявшимся более не разрешать свои конфликты из-за собственности вооруженной силой и добиваться, чтобы все прибегали к суду. Эта статья заходила дальше обычного (позже ее редко будут воспроизводить), потому что лишала феодальную войну самого привычного мотива. Но она же давала слишком много прав и мало-мальски амбициозным поборникам мира, поскольку предполагала создание военных коалиций против упорствующих.

Адемар Шабаннский — твердый сторонник этих договоров в Лимузене, но проповеди, которые он произносил о них, проникнутые заботой о справедливости и пересыпанные призывами к святому Марциалу и к Богу, удивительно не соответствуют тому скромному месту, которое он отводит им в своей «Хронике» Аквитании. Он упоминает только лиможские договоры, начиная с договора 994 г. «В те времена Лимузен объяла огненная чума [отравление спорыньей]. Тела бесчисленных мужчин и женщин пожирал незримый огонь, и повсюду земля содрогалась от плача». Это знак гнева Божия, в духе библейского Второзакония, предостережение людям — которое можно было бы счесть близким к косвенной мести, когда серва убивают за провинности знати.

Аббат Сен-Марсьяля и епископ Хильдуин Лиможский «по совету герцога Гильома» наложили наказание и созвали собор епископов и реликвий. И эпидемия прекратилась, вернулась радость, и «мирный договор, со справедливостью [правосудием], объединил во взаимном согласии герцога и вельмож».

Жаль, что Адемар Шабаннский обошелся без подробностей. Он только пишет, что впоследствии Хильдуин часто старался не допускать «рыцарских грабежей, ущерба, наносимого беднякам», накладывая духовные санкции («отлучение», а, скорей, интердикт, на землю первых). Но тем не менее этот епископ в качестве владельца церковной сеньории сам был поджигателем войны. Мы уже читали, что он с одобрения герцога и при поддержке своего брата, виконта Ги, возвел замок Боже для борьбы с сеньором Шабане. Лучший ли это способ добиться, чтобы ни один бедняк области не страдал от грабежей, учиняемых всадниками?

И можно ли исключить, что эта «война Боже», происходившая с 1010 по 1015 г. и не без драматических перипетий выигранная братьями Шабане, в которой последние со своим «элитным отрядом» столкнулись с «массой», набранной в Лиможе и окрестностях благодаря епископу, велась во имя мирного договора?

Эта история предварила «войны во имя мира» (guerres de la paix) 1030-х гг. в Берри, о которых рассказывает Андрей Флерийскии — сначала восторженно, а потом озадаченно. Институт, о котором он повествует, — «мир, основанный на клятве» и предписанный собором: несомненно, имеется в виду то, что мы называем Божьим миром. Андрей сразу же описывает этот мир как мобилизацию: «все мужчины от пятнадцати лет и старше» должны были подняться против нарушителя мира, прежде всего посредством уплаты налога, а при надобности и «с оружием в руках». То есть на войну отправятся не только всадники, но и многочисленный ост, состоящий из пехотинцев и включающий даже священников, несущих хоругви святых на их реликвиях, что немного напоминает войну с маврами.

Так вот, в описании Андрея Флерийского этот «институт мира» выглядит разрушительным. Архиепископ Аймон уже не говорит, что чудесные кары избавляют бедняков от необходимости вооружаться против рыцарей-грабителей: пробил час народного ополчения, и Андрей Флерийскии какое-то время, в обилии подкрепляя свои слова библейскими стихами, славит тот час, когда смиренные обращают в бегство гордых. А ведь враг, названный в тексте клятвы Аймона, — только расхититель церковного имущества и утеснитель клира. И в ост мира входит определенное число рыцарей, начиная с самого виконта Буржского, союзника архиепископа.

Этот ост мира выступает в поход на замки, откуда их сеньоры и обитатели бегут. Однако в одном замке, Бенециануме, воины мира находят укрывшихся там крестьян, а также жену и детей сеньора, который сам бежал. Так вот, они не принимают капитуляции и устраивают резню. После этого потрясенный Андрей Флерийский уже не ждет ничего иного, кроме как Божьей кары за Божий мир. Она совершается 18 января 1038 г., когда этот кровожадный ост неосмотрительно переходит реку Шер, вступив в земли могущественного Эда Деольского. Этому сеньору недостает рыцарей, но, чтобы обмануть врага, «он додумывается на лошадей, каких придется, посадить пехотинцев и разместить их среди рыцарей». Ост мира пугается, несмотря на хоругви, которыми размахивают священники, разбегается и во время переправы через Шер терпит сокрушительный разгром.

Получается, что мирный договор здесь был только способом ужесточить феодальную войну. Или, точнее, утвердить верховенство сеньоров города над остом, расширенным за счет пехоты, в которой, возможно, надо усматривать уже поднимающуюся буржуазию — во всяком случае по аналогии с «коммуной» Ле-Мана 1070 г., история которой немного напоминает описанную.

До тех пор феодальные войны, следуя очень старым нормам посткаролингских вассалитета и христианства, должно быть, щадили жизнь и потомство не только знати, но и крестьянского класса, а также богатство страны. Следствием этого был рост сельского населения, а благодаря этому начался рост и городского населения вместе с бургами, разраставшимися перед внешней стеной всех городов, которые война всегда лишь слегка задевала.

Но если силы, базирующиеся в городах и при необходимости присоединявшиеся к силам региональных князей, в XI в. действовали заодно, не вело ли это к ужесточению войн?

Так называемые правила и клятвы «Божьего мира» и даже «Божьего перемирия», которое будет упомянуто далее, не слишком стремились сдерживать князей в их войнах. Действительно, в них несколько раз делалась оговорка, касающаяся войны короля, графа или епископа, как верно отметил Филипп Контамин. Клятва в Вердене-сюр-ле-Ду (1019/1021) — одна из самых знаменитых. А ведь там открытым текстом упоминается незаконный замок, который вместе с королем, епископом или графом надо идти и осаждать. В этом случае реквизиции у вилланов не запрещаются, и даже, уточняет рыцарь в клятве, «находясь в рядах такого оста, я не нарушу иммунитета церквей [огороженных мест, где действует право убежища], если только мне не откажутся продать или предоставить провизию».

Прежде всего, как хорошо видно на примере Аквитании, эти мирные договоры, применявшиеся в принципе ради блага Церкви в течение двух веков (XI и XII вв.) своего периодического или локального действия, укрепляли короля и князей в роли покровителей, правда, кроме как в Центральном массиве, где князя больше не было. Там политической властью обладали епископы, которые в основном и помогали друг другу, пока в самом начале XII в. не призвали на помощь капетингского короля. Но Церковь чаще всего имела склонность одобрять, поддерживать действия князей, она была в этом заинтересована. Она была терпимей к их войнам, чем к любой другой, с меньшими колебаниями способствовала им, даже оправдывала их, а то и провоцировала…

Не сводился ли «рост насилия», которого следовало опасаться с тех пор, в XI и XII вв., в основном к разрастанию этих самых княжеских и королевских «войн»?

В самом деле, многих хронистов смущало число жертв, к которым порой приводили сражения между королями и князьями. Почему соборы «Божьего мира» не объявляли анафему организаторам этих сражений? Разве не это следовало сделать в первую очередь в случае войны между христианами?

 

СРАЖЕНИЯ МЕЖДУ КНЯЗЬЯМИ 

Надо сказать, что эти сражения происходили редко и что они не раз давали повод для покаяния из-за убийства христиан христианами. Если соборы тысячного года не упоминали это преступление открытым текстом, если они предпочитали негодовать по поводу косвенной мести, то есть грабежей крестьян, совершаемых воинами, то потому, что такое случалось гораздо чаще и встречало в обществе гораздо меньше осуждения.

Феодальная война была по сути сезонной, и ее содержание сводилось, как мы видели, к набегу на земли противника и осаде одного из его замков. Эти операции, направленные против конкретного противника, перемежались общими разглагольствованиями, и отряды, осты, «обмениваясь» враждебными акциями, избегали прямых столкновений — либо уклоняясь от них, либо вступая в более или менее искренние переговоры.

Тем не менее за первый феодальный век у нас есть пять-шесть рассказов о сражениях королей и князей, которые историк войны и рыцарства должен отчасти принимать во внимание и может широко использовать.

Можно предположить, что до нас дошли отголоски именно самых громких и прославленных битв, о которых больше всего спорили. В таком случае досье сражений первого феодального века включало бы два различных и показательных аспекта.

Вот прежде всего рассказы и мнения о сражении при Суассоне. 15 июня 923 г. короли-соперники, Карл Простоватый и Роберт I (брат Эда, дед Гуго Капета), сошлись в кровавом бою; Роберт был убит, но поле сражения осталось за его сыном Гуго Великим, прибывшим с подкреплениями. После этого короля выбрали из третьего семейства — герцогов Бургундских. Собор епископов в Реймсе потребовал покаяния за эту битву; Филипп Контамин обоснованно настаивает, что такой собор имел место. Таким образом, войны между каролингскими королями подверглись некоему подобию церковного осуждения. Одно послание монаха Рабана Мавра воспроизведено в рейнских пенитенциалиях X и XI вв. и утверждает, что даже в войне, ведущейся по велению князей и рассматриваемой как Божий суд, проявляется слишком много алчности.

С другой стороны, прецедент этого кровавого сражения, данного в воскресенье и имевшего крайне неоднозначный исход, возможно, объясняет, почему больше не было боев между Каролингами и Робер-тинами или с участием трех первых Капетингов. На рубеже тысячного года монахи Рихер Реймский и Адемар Шабаннский пересказывают интересные легенды о Суассонском воскресенье 923 г. Даже если они были придуманы или, может быть, подправлены к тому времени, это все-таки свидетельства некой психической травмы ив то же время существования героического идеала, о котором уже шла речь.

Другие битвы из досье первого феодального века — это победы графов Анжуйских. По мере этих побед графы усиливались за счет соседей из Бретани, Блуа и Аквитании. При Конкерéе 27 июня 992 г. Фулька Нерра не привела в смятение гибель его конницы, в самом начале боя попавшей в ямы-ловушки, и к концу этого кровавого дня его противник, бретонский граф Конан, был убит. Эта история наделала шуму, и рассказы Рихера, Рауля Глабера, а также нантская и анжуйская хроники равно сообщают о западне в начале боя, даже если расходятся в сведениях о Конане и Фульке. Последний, искупая убийства, вину за которые возложили на него, сделал дары монастырям и даже сходил в паломничество в Иерусалим. Однако 6 июля 1016 г. он совершил рецидив, дав графу Эду II Блуаскому сражение при Понлевуа, на реке Шер, в ходе которого погибли сотни бойцов. Эта резня упоминается немцем Титмаром Мерзебургским, до которого дошли слухи о трех тысячах погибших. Однако единственный подробный рассказ об этом бое, имеющий анжуйское происхождение и позднейший, приписывает инициативу сражения графу Блуаскому и признает заслугу победы за графом Ле-Мана Гербертом Разбуди-Собаку (будущим узником Сента, по Адемару Шабаннскому!), чья поддержка имела решающее значение. Это впоследствии сын Фуль-ка Нерра, Жоффруа Мартелл, граф Анжуйский с 1040 по 1060 гг., оправдал свое прозвище серией побед над аквитанцами (с 1033 г.) и решительным успехом 21 августа 1044 г. в бою с графами Блуаскими при Нуи, в Сен-Мартен-ле-Бо. Там он взял в плен Тибо Блуаского и вынудил его отдать Турень, за которую оба рода боролись уже не один век. Об этом сражении у нас есть два рассказа, которые вызывали бы очень сильные подозрения в приукрашивании событий (в пользу того или иного персонажа), если бы не сходились в том, что эта битва была менее кровавой, чем все предыдущие, и имела более решающий характер, чем Суассон и Понлевуа. В самом деле, она, похоже, стала венцом всей деятельности анжуйцев, принесшей Фульку Нерра и Жоффруа Мартеллу, как в свою эпоху, так и в книгах Нового времени, репутацию людей храбрых и стойких. В самый период «Божьего мира», который они никогда не позволяли ввести в своих «государствах», они воплощали грубость в сочетании с откровенным неуважением к Церкви, снисходительность которой покупали дарами и паломничествами. Историки 1900-х гг., склонные к гиперкритицизму, обвиняли анжуйских хронистов в выдумках всякий раз, когда те сообщали что-нибудь, говорящее об утонченности их героев и о пределах, которые те ставили своему насилию. Например, по мнению Робера Латуша, Рихер, рассказывая о Конкерéе (992 г.), «уступает склонности без нужды усложнять ситуации и приписывать своим героям утонченные мысли», и это — «досадный результат подражания Саллюстию». А ведь Рихер был современником этого события, к тому же устройство бретонцами ловушек подтверждают и другие авторы. Что же говорить об «Истории графов Анжуйских» в трех последовательных вариантах, которые все датируются двенадцатым веком? Это книга, начиненная Луканом и все тем же Саллюстием. Прежде всего это книга в куртуазном вкусе, который анахронически пропитал изложенную в ней версию боя при Конкерéе и приверженцы которого ничего так не любят, рассказывая о каждой битве, как сначала описать самомнение или преимущество неприятеля, чтобы ярче выделить перелом в пользу анжуйцев. Чего еще можно ожидать в отношении как Суассона (923 г.), так и серии анжуйских побед, кроме как реконструированных или придуманных рассказов об этих феодальных битвах?

Правду сказать, эту дилемму мы датируем не периодом феодальной мутации. Она возникла с древних времен, и тем явственней, что многие страницы Тацита, Григория Турского, Эрмольда Нигелла еще более изобилуют внушениями. Но на сей раз проблема оказывается еще острей, потому что все три крупных хрониста тысячного года, Рихер, Рауль и Адемар, каждый на свой лад, в рассказах о сражениях показывают появление зачатков рыцарства. Таким образом, всё, что они пишут на страницах своих работ о Суассоне, Конкерéе или Нуи, необходимо принимать всерьез. Надо только видеть здесь представления тысячного года о благородном и христианском сражении в целом и не отвергать то или иное в случае, если оно противоречит фактам. Разве не самое важное — внимательно читать, выявлять скрытую стратегию рассказчиков, коль скоро они считаются носителями или свидетелями настоящих пред- или проторыцарских ценностей? Если магнаты испытывали потребность в оправдании своих войн, обращались за помощью к святым, проявляли смелость, а еще чуть больше афишировали ее, то всё это было вполне свойственно и всем мелким и средним рыцарям, которые вышли на сцену в ходе данной главы. Сравнение с Раулем Глабером в отношении рассказа о Нуи служит даже к выгоде «Истории графов Анжуйских», несмотря на расхождения. В отношении этой «Истории» надо делать оговорки (или приберечь ее для главы о двенадцатом веке), но не отбрасывать ее напрочь.

Впрочем, какой рассказ об историческом сражении верен, то есть точен и полон? Это слишком значительные события, они волнуют или шокируют, а также достаточно запутаны и для позднейших рассказчиков важны слишком во многих отношениях… Исследования Ксавье Элари о XIII и XIV вв. дают и другие примеры расхождений в рассказах. Перечитайте реконструкции битвы при Ватерлоо у Стендаля и Виктора Гюго, чтобы убедиться в пристрастности «свидетельств романа», а хроники тысячного года в конечном счете отчасти выполняли функцию романов.

Пусть сражения феодальной эпохи были не наполеоновскими, но тем не менее организованными. Они не сводились к набору «схваток», как у описанных Тацитом германцев. Применялось настоящее развертывание кавалерии в две линии — как при Суассоне, так и при Конкерéе. Тем не менее решающее значение имела судьба командующих, претендентов на победу. Гибель Роберта I при Суассоне не дала возможности понять, что именно решил Божий суд, потому что сын Роберта впоследствии выиграл, а гибель графа Конана изменила исход боя при Конкерéе, упорство анжуйцев было вознаграждено, может быть, и неожиданно для них самих. Наконец, при Нуи пленение Тибо Блуаского, вероятно, объясняет, почему битва приняла несколько неожиданный оборот — и позволило Раулю Глаберу, не исключено, что вполне обоснованно, порадоваться чудесному отсутствию убитых и раненых.

Априори эти сражения не должны бы выглядеть слишком «рыцарскими» постольку, поскольку они все-таки были эксцессами феодальной войны. Разве они не были обусловлены весомыми ставками, неким всплеском ненависти? Всякий раз кто-то хотел решить проблему насильственным путем — и это, кроме как для Жоффруа Мартелла при Нуи, оборачивалось для него конфузом и кровопролитием. В этих рассказах бесполезно искать примирений с красивыми жестами вечером после большой битвы. Рихер и Рауль Глабер, оправдывая одного из противников, порицают несправедливость другого. Авторы «Истории графов Анжуйских» тоже насмехаются над побежденными.

Впрочем, в этих сражениях одно вероломство сменялось другим, и, на первый взгляд, ничего честного там не было. Одно из двух: либо никакого кодекса правил, даже негласного, в войне князей не существовало, либо они постоянно нарушали его. На 15 июня 923 г. выпало воскресенье, и король Роберт I не ожидал нападения вражеского оста; это стоило ему жизни, ведь его сторонникам пришлось облачаться в доспехи спешно, и противник имел численное превосходство — до подхода Гуго [сына Роберта] и подкреплений. Таким образом, Карл Простоватый напал на него внезапно, он, разумеется, не предложил Божьего суда в виде поединка и даже не шел во главе или в рядах своих войск. Далее, при Конкерéе, 27 июня 992 г., граф Конан, вероятно, по наущению и при помощи своих норманнских союзников, устроил западню, в которую попала анжуйская конница, после чего не пощадили и его жизни.

Но Карл Простоватый был Каролингом, которого беззаконно свергли и власть которого оспаривали, а Конан — бретонцем. При Понлевуа и Нуи никаких коварных поступков, сравнимых с их поступками, не произошло.

И все-таки, правду сказать, даже самые рыцарские сражения (как Бремюль 20 августа 1119 г.), даже турниры XII в. будут допускать военные хитрости — или как минимум элементы притворства.

Впрочем, что касается битвы при Суассоне 923 г., Рихер и Адемар Шабаннский приписывают Роберту I, хоть и считают его узурпатором, настоящий благородный поступок. Он обнаружил себя для противника, выставив развевающуюся седую бороду: она сыграла роль «стяга», отмечает Адемар. Оба рассказа идентифицируют того, кто его убил (и погиб вместе с ним): это был граф Фульберт, которого Карл Простоватый назначил командовать первой линией — по Рихеру, предупредил об опасности — по Адемару. Таким образом, в обоих рассказах битва сосредоточена в этом смертельном поединке, волнующем и героическом.

Для авторов тысячного года в сражениях существовали некие правила. Так, бой при Конкерéе, согласно Раулю Глабер, состоялся в том месте, о котором договорились противники — и где, кстати, за одиннадцать лет до того произошел другой бой, так что, похоже, это было чем-то вроде традиционного места сражений, как позже традиционным местом турниров сделают пограничную зону между «странами».

Я совсем не считаю, что все речи Конана и Фулька перед сражением Рихер придумал. Конан велит своим людям не двигаться с места; он ссылается на негласное положение, согласно которому атакующий первым показывает свою неправоту. Это предлог, чтобы заманить анжуйцев в ямы-ловушки, которые он велел вырыть и прикрыть соломой, — но для феодальной войны в те времена был как раз очень характерен демонстративный или показной пацифизм. Фульк Нерра призывает своих людей атаковать: «Ведь мужи могут питать наилучшие надежды, если Бог от них не отвернется». Это мог бы сказать даже какой-нибудь Геральд Орильякский. Рихер выстраивает свой рассказ, учитывая систему ценностей, зная, что в войнах князей присутствовали речи и хитрость, которые он воспроизводит, скорее всего, достоверно. И, кстати, нельзя пропустить один важный новый факт, который впервые отмечается в феодальной Франции: Фульк Нерра набирает наемников, во всяком случае наемных рыцарей. До Конкерéя, как пишет автор? А может быть, это происходило в основном после битвы, непосредственно среди противников, которые внезапно лишились своего графа? В борьбе задело анжуйцев, начиная с 992 г., мог участвовать не один бретонский рыцарь — хартии земель на Луаре периодически свидетельствуют об их присутствии. А ведь мы скоро увидим, что наемные рыцари сыграли очень важную роль в истории рыцарства!

Красивое сражение при Нуи, в Сен-Мартен-ле-Бо (21 августа 1044 г.), в другом смысле тоже было важной вехой. Как некогда святой Геральд, Жоффруа Мартелл одержал здесь победу при помощи свыше. По крайней мере таков тезис Рауля Глабера. Граф Жоффруа получил право нести на своем копье стяг святого Мартина, обязавшись вернуть ему сеньории. При одном его виде вражеский ост, которым командовали граф Блуаский и его брат, был парализован страхом. Граф попал в плен, его брат бежал, и великолепным итогом стало «пленение тысячи семисот воинов без пролития крови». Потом рассказывали, что их победители, бойцы оста Жоффруа, «как пешие, так и конные, словно были облачены в незапятнанные одежды» — наподобие святых, которых можно видеть в церквах. Не было ли это красивым оправданием нехватки боевого духа после пленения графа Тибо?

Позднейшая анжуйская версия, приведенная в «Истории графов» и написанная после 1100 г., внешне очень отличается: вместо сакрализации — смелость, анжуйская доблесть, и в результате убитые были. Тем не менее даже эта «История» хорошо показывает контраст между этим сражением и битвой при Понлевуа 1016 г., которая считалась очень кровавой и которую отец Тибо проиграл отцу Жоффруа: уточняется, что тогда вражеские рыцари бежали, а пехотинцы позволили себя перебить. При Нуи в 1044 г. разгром блуасцев выразился в основном в захвате пленных, в том числе и пехотинцев, и это утверждение выглядит достоверным.

Таким образом, если говорить о войнах князей в середине XI в., то, похоже, больше всего проблем создает их практика. Растущие возможности этих региональных князей, их потребность утверждать и даже упрочивать (как это делали анжуйцы) свою воинскую репутацию, добиваясь присоединения сеньоров и рыцарей замков или стараясь произвести на них впечатление, должны были побуждать их искать вооруженным путем престижа и политических выигрышей, и не только с помощью грабительских набегов. И даже Церковь «Божьего мира» могла помогать им оправдывать войны или отмежевываться от жестокостей, которые на этих войнах совершались.

Впрочем, под влиянием Церкви или независимо от нее, все феодальное общество относилось к войнам князей неоднозначно. Разве в рассказах о битве при Суассоне, в конце концов, не блистает храбростью король Роберт, хоть авторы и поддерживают Карла Простоватого? В целом они хотят победы правой стороны, но чтобы не обошлось без демонстрации воинской доблести. Хотят красивых сражений, но без кровопролития. Действительно, опасность отклонений от нормы есть, особенно в войнах князей — тех самых войнах, которые Церковь осуждает особенно робко.

Что же, еще не настало время, чтобы на основе традиционных соглашений между воинами нашли развитие собственно рыцарские условности?