Рыцарство от древней Германии до Франции XII века

Бартелеми Доминик

4. В ОКРУЖЕНИИ ГЕРЦОГОВ НОРМАНДИИ (1035–1135)

 

 

С середины XI в. при дворах и в остах региональных князей начали развиваться классические рыцарские обычаи: посвящение, подвиг, красивые жесты и игры. Всé, что было нужно, чтобы смягчить жестокость войн, не ставя под сомнение воинский идеал и усиливая моральное и политическое, даже юридическое, влияние этих князей на остальную знать. В особенной мере это можно наблюдать в окружении нормандских герцогов, благодаря как их могуществу, выросшему за счет завоевания Англии, так и полноте имеющихся в нашем распоряжении рассказов о них и об их непосредственных партнерах.

Действительно, с восхождением Вильгельма в 1035 г. в возрасте восьми лет на престол герцогов Нормандских начался великий век французских норманнов (нормандцев). Усиление герцогской власти стало прямой или опосредованной причиной многих начинаний. Завоевание Англии в 1066 г. было делом рук герцога; оно показало и повысило те возможности для мобилизации, какими он располагал. Для завоевания Южной Италии и Сицилии, начавшегося в 1007 г., новых участников поставляла экспатриация опальных нормандских сеньоров, которые подвергались изгнанию. К этому можно добавить значительное, а часто и решающее участие уже упомянутых нормандских контингентов в боях в Испании и прежде всего в Первом крестовом походе (1096–1099). Похоже, что эти пришельцы, эти недавно офранцуженные варвары прежде всего и придавали военную и политическую динамику всему развитию Франции и христианского мира в XI в. В том ли дело, что они, покинув фьорды, во многом сохранили свой свирепый германский дух, как у франков Хлодвига и Карла Мартелла? Скорее, они, наподобие тех же франков прошлого, были силой, которая, не слабея, приноравливалась к обстоятельствам и прирастала новыми элементами.

Их дорога часто совпадала с планами Церкви (или меняла их), и особенно это касается планов папства. В герцогстве Вильгельм Завоеватель провозгласил Божье перемирие, но он сам обеспечивал защиту церквей и даже продвижение их дисциплинарной реформы. Монахи Гильом Пуатевинский и Ордерик Виталий могли вдохновенно превозносить герцогский мир, от посвящения будущего «Завоевателя» в 1042 г. до смерти его последнего сына Генриха Боклерка в 1135 г. Как тому, так и другому Церковь прощала многое: в этом обществе наследников она не слишком возражала ни против притязаний Вильгельма на Англию в 1066 г., в результате которых при Гастингсе пролилось много христианской крови, ни против того, чтобы Генрих лишил старшего брата наследства, выиграв у него, правда, не без мер предосторожности, сражение при Таншбре в 1106 г. Нормандцы часто были воинами Бога, ведшими суровую войну, какую славят «Песнь о Роланде» (самая старинная рукопись которой — англо-нормандская, около 1130 г.) и гобелен из Байё , изображающий вооруженного епископа — Одона, единоутробного брата Вильгельма Завоевателя. Часто те же нормандцы бывали и образцами учтивости и изысканности: таковые, каждый по-своему, воплощали два старших сына Вильгельма — Роберт Короткие Штаны и Вильгельм Рыжий.

Досье за период между 1035 и 1135 гг., истории, гобелен из Байё образуют изрядный набор материалов, где впервые заметны очень характерные обычаи классического рыцарства — посвящение в рыцари и рыцарский подвиг (игра). Однако это не специфика Нормандии: посвящение упоминалось во всей Франции, а подвиги, игры практиковались в межрегиональных войнах по всей Северной и Центральной Франции. Исключительная особенность нормандской державы — интенсивность этих проявлений, а не их характер. Эта держава постепенно вводит нас во «второй феодальный век», столь любимый Марком Блоком, где характерным ритуалом является посвящение в рыцари — его нам предстоит истолковать заново.

 

РАСЦВЕТ ПОСВЯЩЕНИЙ В РЫЦАРИ 

Штрих, характерный не только для Нормандии: приблизительно с 1060 г. многие хартии и хроники, говоря о знатном наследнике, упоминают момент, когда «его сделали рыцарем» или же опоясали «воинским» поясом. Поначалу это приняли (прежде всего Марк Блок) за показатель нового статуса, по меньшей мере невиданного доселе подъема мелких вассалов, иногда происходящих из сервов, в статус наследственной знати. Так, согласно Блоку, произошел переход от «первого феодального века», сплетенного только из двусторонних связей человек — человек, ко «второму феодальному веку», для которого были характерны уже классы, классовое сознание. Это можно назвать мутацией тысяча сотого года. Перед мутацией тысячного года (как ее понимали авторы нескольких исследований, сделанных с 1950 г.) она имела то преимущество, что произошла в действительности.

Тем не менее надо переосмыслить ее, где «отжав воду», где изложив аргументы Марка Блока и старой исторической школы (в особенности Поля Гийермоза). В самом деле, о каком-то подъеме мелких всадников в средневековых документах нет и упоминания. Подробное рассмотрение этого вопроса не входит в задачи настоящего исследования: молодое княжеское рыцарство слишком влечет к себе яркими реалиями, видными по хроникам, чтобы застревать в лабиринтах хартий XI в. или диссертаций XX в.! Социальный подъем в направлении рыцарства хорошо заметен повсюду. Но его совершает не какой-то класс воинов, поднимающихся за счет принадлежности к «рыцарству» (в техническом смысле «кавалерии»): это можно сказать только о сервах-министериалах, служащих монастырской или светской сеньории, которые обогащаются благодаря этой интендантской службе и при этом умеют приобрести внешность и образ жизни рыцарей, а значит знати. Мы видим, как некоторых из них разоблачают, им угрожают, но в целом их терпят. Все они вошли в состав рыцарства снизу, постепенно, совсем не путем торжественного посвящения. Они усвоили внешние признаки знати и рыцарства, чтобы окружающие забыли об их реальном статусе. С конца X в. (970 г.) сервы в Больё-сюр-Дордонь вооружаются копьями, а некий Стабилис, родившийся сервом святого Бенедикта и монахов Флери, скрылся от последних и стал кичиться конями, охотничьими собаками, соколами, вооруженной свитой и знатной супругой. Далее их статус подтверждали акты феодального взаимодействия: они приносили оммаж в руки за фьеф и вели судебные тяжбы на равных с представителями признанной знати.

В XI в. никому не приходило в голову создавать новых рыцарей декретами. Это историкам Нового времени иногда казалось, что такое происходило по взмаху волшебной палочки, но это противоречило бы всем феодальным принципам каролингского и посткаролингского сеньориального порядка. Напротив, феодальный конформизм проявлялся в том, чтобы перекрывать дорогу людям такого типа, устраивать против них процессы, добиваясь, чтобы всплыла истина об их социальном происхождении от сервов — даже если потом придется идти на компромисс с ними.

Посвящение в рыцари, происходившее во Франции и в Аквитании во второй половине XI в., имело ту же функцию, что и посвящение в воины, описанное Тацитом для древней Германии. Оно знаменовало совершеннолетие знатного наследника, представляло собой его торжественный прием без испытания если не в «общину», то по крайней мере в общество рыцарей, то есть взрослых феодалов, способных выдвигать притязания на свои права и отстаивать их. Рыцари проявляли себя прежде всего именно в этом, а уже во вторую очередь пытались прославиться в войнах князей и в играх. Таким образом, посвящение в рыцари было источником малых войн и процессов, актов мести, антропологический анализ которых позволяет нам понять, что это было не просто необузданное варварство, но не обязывает считать их особо рыцарскими, то есть соразмерными или изысканными. Посвящение создает рыцаря, но не рыцарство в строгом смысле слова.

Остановимся на двух примерах, чтобы проиллюстрировать это важное положение, даже если это задержит нас на пути в герцогскую Нормандию.

Вот для начала запись, сделанная около 1070 г. с целью документально подтвердить на plaid'e право Мармутье на землю, переданную Бушаром Лильским. Впрочем, здесь можно усмотреть отголосок княжеских войн на Луаре:

«Есть в Турени замок, называемый Лиль (L'Ole). Некогда им по праву наследства владел рыцарь по имени Гуго. Он был старше двух своих братьев — Эмери и Жоффруа Фюэля. У Гуго был один сын по имени Бушар, которому, умирая, он оставил в наследство замок, когда тот был еще совсем ребенком. После его смерти граф Тибо [Тибо III Блуаский, побежденный при Нуи в Сен-Мартен-ле-Бо, 1037–1089/1090], под властью которого находилось графство Турен ь, подошел к замку, чтобы его принять под свою руку и посмотреть, на кого можно положиться. Но люди этого замка побоялись, как бы граф не передал его матери ребенка, которую они не любили. Поэтому, хотя они понимали, что ребенок, сын Гуго, — законный наследник, они не хотели впускать графа в замок, пока он не обязуется, выдав заложников, распоряжаться замком только после совета с ними. Тем временем подоспел Эмери, брат Гуго; люди с радостью приняли его в замке, и Эмери через них потребовал от графа передать замок в наследство ему. Но граф не хотел обездоливать ребенка Бушара, зная, что это более законный наследник. Наконец он пошел на следующее соглашение: Эмери получит наследство, но не как наследник, а как представитель ребенка, на пятнадцать лет. Так он получил замок, а мать с ребенком уехала, и он держал его [замок] десять лет».

Потом он сделался монахом, но уступил свое право другому брату, Жоффруа Фюэлю, который тем самым стал противником своего племянника, когда того посвятили в рыцари.

«Что до ребенка Бушара, сына Гуго, отныне это взрослый человек — граф Тибо вручил ему рыцарское оружие; как законный наследник он изгнал своего дядю Жоффруа Фюэля и вернул себе свой замок Лиль».

Тем дело не кончилось, потому что война продолжалась: она предоставила юному Бушару возможность взять дядю в плен, но при этом он сжег приорат, колокольню которого означенный дядя использовал в качестве защитной башни… Во искупление данного преступления этот молодой человек, рано оказавшийся при смерти, сделал дар, который и составил основное содержание вышеозначенной записи. Однако его история проливает свет на многие реалии феодального соперничества: здесь раздор внутри сеньориального рода сочетается с борьбой между графами Блуаскими и Анжерскими (последние поддерживают Жоффруа Фюэля), а также дает возможность группировке рыцарей замка показать свою значимость — поначалу, когда они не впускают в замок супругу покойного сеньора. Кроме того, это одно из самых ранних упоминаний о посвящении в рыцари как свидетельстве вступления во взрослый возраст ив то же время свидетельстве поддержки юного рыцаря со стороны блуаского сюзерена в войне, которую первый вел за свои сеньориальные права.

Действительно, берегитесь, дядья-хищники, когда вашему сироте-племяннику, чьи права вы когда-то попрали, торжественно вручат оружие, поощрив его постоять за себя; он уверен в своем праве и иногда недостаточно себя сдерживает, хотя в техническом смысле этому учили всякого всадника (который одновременно шпорит и удерживает коня, как ему следовало бы делать и в отношении себя самого). Жоффруа из Вижуа, писавший в конце XII в., сохранил память о другом молодом человеке, посвященном в рыцари, современнике Бушара Лильского; этого юношу погубила необузданность.

Вот семья виконтов Комборнских в Лимузене. Когда один из них умирал, оставляя сына, еще ребенка, по имени Эбль, он поручил охранять землю своему брату Бернару, больше доверяя ему, клирику, чем другому брату, виконту Тюренна. Увы — этот человек оказался не столь достойным доверия, как можно было подумать. В самом деле, Бернар «должен был растить ребенка до тех пор, пока тот не получит рыцарский пояс в надлежащем возрасте. В этот момент молодой человек потребовал отцовское наследство. Дядя отказал ему, и наследник стал изгнанником». Надо полагать, хуже всего было то, что у мнимого клирика была жена и, значит, надежда на продолжение рода, что грозило Эблю окончательной утратой наследства. Этим, несомненно, и объясняется неистовство последнего. Он «захватил замок Комборн по договоренности с некоторыми» — опять-таки перед нами «измена», самый распространенный способ взятия замков. И там, «взяв в плен жену своего дяди, он публично изнасиловал ее, чтобы Бернар отверг ее по причине ее бесчестия» — так на самом деле часто происходило с изнасилованными женщинами, сколь бы невинными жертвами они ни были. Но дядя этого не сделал. Препятствием были не только или не столько любовь или сострадание к жене, сколько, бесспорно, репутация и могущество тестя. Зато он отомстил племяннику, сыграв на воинственности последнего. «С несколькими рыцарями он стал вызывающе разъезжать перед его замком, рассчитывая на его молодую порывистость, чтобы заманить в ловушку. Молодой человек безрассудно выехал из замка и последовал за дядей до окрестностей церкви Сен-Марсьяль в Эстиво, по дороге, ведущей из Алассака в Вижуа». Это станет не первым случаем, когда пылкий рыцарь, потревоженный в разгар празднества или пира, неосторожно рискнет головой и погибнет в неожиданной схватке. Эбля схватили и убили на месте. «Некоторые рассказывают, что дядя ранил его, нанеся низкий удар», — иными словами, отомстил ему в том же месте, через посредство которого прежде подвергся поруганию. Во всяком случае Эбль успел по-христиански покаяться, прежде чем испустил дух: «Он вырвал свои волосы и бросил их в воздух, как делают, чтобы получить у Господа прощение грехов». Это классический жест расставания с мирским рыцарством, когда незадолго до смерти постригаются в монахи.

Пусть даже всё это и нельзя назвать совершенно беззаконным и необузданным насилием, о настоящей изысканности, любви на расстоянии к идеализированной даме и растущей культуре нравов здесь тоже не приходится говорить! Во всяком случае понятно, что Церковь не спешила поручать своим епископам и клирикам благословлять эту типичную церемонию общества мести. Тем более что от пылкости юного посвященного часто страдала какая-нибудь из ее сеньорий. В его оправдание часто можно указать его потребность и желание экипироваться, поскольку, выдвигая претензию на какой-нибудь старинный дар своего семейства и подкрепляя ее несколькими грубыми заявлениями, он прежде всего рассчитывал добиться, чтобы за более или менее «окончательный» отказ от притязаний ему заплатили несколькими мелкими «подарками»: красивой парой обуви, седлом для коня, украшениями для молодой жены (или, если ее не было, шлюхи), всевозможными вещами, полезными для демонстрации знатности. Разве в этом не было смысла в ситуации, когда Стабилис и ему подобные вели себя вызывающе?

Сообщая, что такой-то молодой человек был «украшен» (orné) званием рыцаря или даже «возведен» (ordonnè) в рыцари, тексты, написанные до 1100 г., обычно не уточняют, ни кто это сделал, ни по какому случаю. Но в тех случаях, когда нам, по счастью, известны подробности церемонии, ее обычно проводит граф — как граф Блуаский, посвятивший юного Бушара, — и происходит это событие во время важного собрания феодального двора. Или же текст перечисляет нескольких присутствующих рыцарей и тем самым обращает особое внимание на сообщество, в которое вступает посвящаемый. Тогда имеет значение именно присутствие многих, поручительство некоего собрания на празднестве. Посвящение — это обряд интеграции в феодальную знать, и он может в большей или меньшей мере подчеркивать иерархию или равенство в ее среде, как и все ритуалы, связанные с вассалитетом. Этот мир дворов XI в. — феодальный, и неудивительно, если вассала посвящает сеньор, тем самым обозначая, акцентируя долг первого по отношению к себе. В то же время старинным обычаем были относительно дружеские отношения, солидарность между вассалами одного и того же сеньора, и мало-помалу посвящение, скорей, даже совместно с другими рыцарскими практиками, способствовало развитию некоего подобия отчетливого классового сознания, которое в первом феодальном веке выглядело менее явно выраженным.

У нас есть выразительные рассказы о том, что происходило после посвящения. К сожалению, о том, что ему предшествовало, источники тысяча сотого года сообщают меньше. Но как перед этим обучались обращению с оружием и общению, упражнялись в отправлении сеньориальной власти? Есть немало признаков, что посвящение часто бывало церемонией, знаменующей окончание «стажировки», то есть высшей придворной школы, где учили равно как говорить и управлять, так и сражаться. Таким образом, посвящение знатного барона было важной княжеской привилегией — хотя и не всегда.

Лучше всего это можно заметить в Нормандии благодаря «Церковной истории» Ордерика Виталия (написанной в первой половине XII в.). Прежде чем около 1050 г. перейти на «лучшую службу» (или в состав лучшего «рыцарства», militia), то есть в монастырь, Роберт де Гранмениль начал жизнь мирского рыцаря. Как в свое время Геральд Орильякский, он в детстве обучался одновременно грамоте и обращению с оружием. Далее он пять лет был оруженосцем герцога Вильгельма (тот, несомненно, родился в 1027 г. и едва ли был старше). После этого «герцог Вильгельм его с почестями опоясал оружием, и, став рыцарем, он был почтен множеством даров». Позже тот же герцог во время приезда в замок Френе посвятил отпрыска знатного сеньориального семейства, которое имело крупные владения у границ Мэна, — Роберта Беллемского. Возможно, тот не входил в окружение герцога, но во всяком случае присоединился к окружению его старшего сына, Роберта Короткие Штаны: обряд состоялся в 1073 г. и, так же как начало их тесного общения, совпадает по времени с натиском нормандцев на графство Мэн. Когда группа представителей этой молодежи решила восстать против него, Вильгельм Завоеватель мог, согласно Ордерику Виталию, пожалеть о неблагодарности «вассалов, которых возвысил я сам, даровав им рыцарское оружие». Нескольких из «своих» посвященных он впоследствии сурово наказал — осудил на изгнание.

Итак, по всей видимости, посвящение в XI в. было церемонией, происходившей по преимуществу с участием князей, и заботы ее участников имели очень феодальный характер. Рост его значимости не свидетельствует ни о кристаллизации некоего нового класса, ни о рождении нового института в строгом смысле слова. Он скорее был связан с поиском юридических норм и обогащением церемониала, занимавшего важное место в жизни знати. Можно даже задаться вопросом, не давало ли это возможность создать полезный контрапункт к усилению княжеской власти над сеньорами и рыцарями замков, напоминая им об общем достоинстве благородных воинов. В этом плане оно наиболее явно перекликается с развитием других рыцарских обычаев, прежде всего игр и подвигов.

Четвертый и пятый капетингские короли сами получили посвящение. В ритуал миропомазания входила передача меча, но в у них возраст достижения совершеннолетия не совпал с возрастом миропомазания. Филипп I, миропомазанный в 1059 г. в возрасте семи лет, незадолго до смерти отца (1060 г.), сначала царствовал под подобием опеки со стороны графа Фландрского Балдуина V «Лилльского», который посвятил его по достижении пятнадцати лет (1067 г.), что представляло собой нечто вроде передачи полномочий. Об этом факте между прочим напомнил в 1087 г. сын посвятителя как о предмете гордости. Что касается Людовика VI, сына Филиппа I, он наследовал последнему только в возрасте двадцати семи лет, в 1108 г. а семейные дрязги с мачехой Бертрадой де Монфор и сводными братьями не позволили ему получить миропомазание при жизни отца, поэтому он был только назначенным королем. Однако в 1098 г., как мимоходом упоминается в письме одного епископа, Людовика посвятил граф Понтьё, а не отец, с которым Людовик тогда, вероятно, был в ссоре. Эти посвящения оповещали феодальный мир о появлении нового государя, претендующего на всю полноту положенной ему власти. Их воздействие еще трудно оценить, поскольку оба источника в некотором отношении уникальны (как в свое время страницы «Астронома», сообщающие о посвящениях Каролингов). А позже (около 1144 г.) аббат Сугерий, написав «Жизнь Людовика VI», ни слова не сказал о посвящении 1098 г. и, напротив, особо выделил миропомазание 1108 г., якобы наделившее короля «рыцарским» достоинством иного качества.

Как же обстояло с этим дело в роду герцогов Нормандских? Ни намека на посвящение нельзя встретить в «Истории первых герцогов» (герцогов X в.), которая была написана между 1015 и 1026 гг. Дудо-ном Сен-Кантенским, хотя она переполнена похвалами их доблести, справедливости, заботе о церквах и бедняках. Говоря о восшествии герцогов на престол, Дудон упоминает оммажи знатных нормандцев, а Рауль Глабер в частности пишет о «вассальных клятвах», которые в 1035 г. были принесены ребенку Вильгельму по случаю его восшествия на герцогский престол.

Интересно свидетельство Гильома Пуатевинского в его очень апологетической «Истории» означенного Вильгельма, написанной около 1075 г. В 1042 г. герцогу было около пятнадцати лет, он был взрослым «более по разумению блага и по телесной силе, чем по возрасту», — и поэтому «все, кто желал мира и правосудия» в Нормандии, были довольны началом его правления. «Он принял рыцарское оружие» — или даже, как перевела великий медиевист Раймонда Форвиль, «был удостоен рыцарства» (fut arme chevalier). Однако Гильом Пуатевинский предпочитает описывать своего героя, чем воспроизводить (или придумывать) ритуал либо упоминать вероятного посвятителя, которым вполне мог быть король Генрих I. «Когда он держал поводья, препоясанный мечом, блистая щитом, наводя страх шлемом и копьем, — уверяет Гильом, — это было зрелище сколь приятное взору, столь и грозное». Всё это выявляло в нем «смелость и мужескую силу», и весть об этой демонстрации удали (parade; какое слово больше сюда подходит?) «приводила в трепет всю Францию». Воистину в Галлии не было «посвященного рыцаря, о котором говорили бы столько хорошего».

Это герцог-солнце. Гильом Пуатевинский, сам бывший рыцарь, первым выразил такое восхищение ярким блеском оружия, обратил столько внимания на то, какое зрелище представляет собой молодой, блистательный и сильный рыцарь. И быстро последовали действия, подтверждения, что впечатление было не ложным: герцог Вильгельм начал борьбу с бесчинствами, с «вольностью», которая воцарилась после смерти его отца Роберта Великолепного в 1035 г. Он защищал церкви и слабых, запрещал убийства и грабежи, творил справедливый и умеренный суд. Главное, что он изгнал дурных советников, смело противостоял внешним врагам и «по-настоящему требовал от своих службы, каковой они были ему обязаны».

Это, конечно, пришествие сеньора, притязающего на всё, чем он может воспользоваться. Но это и пришествие феодального, посткаролингского князя, сделанного из того же материала, что и короли. Он считает нужным ополчиться на «освященную обычаями свободу» отдельных магнатов — источник «вольности», в которой какой-нибудь Тацит скорее увидел бы гарантию «доблести». В самом деле, с этого пришествия начинаются бои его юности — с кузеном, потом с мятежным дядей, которые владели замками, а далее с его видными соседями и партнерами — королем Генрихом, графом Жоффруа.

Наконец, «досье» Вильгельма Завоевателя в том виде, каким располагаем мы, содержит сведения еще об одном посвящении. Это источник затруднений для всех историков. Они в основном предпочитают говорить о «псевдопосвящении» Вильгельмом в 1064 г. Гарольда Годвинсона, его английского соперника, ритуал которого изображает знаменитейший гобелен из Байё (см. иллюстрированные вкладки). Меня оно тоже несколько смущает. Но даже если оно не наделяло сеньориальным «совершеннолетием», повод ли это, чтобы отказываться от слова «посвящение»?

Как «История» Гильома Пуатевинского, как «Песнь о битве при Гастингсе» Ги Амьенского, гобелен из Байё — это рассказ, рассчитанный на оправдание завоевания Англии в 1066 г., которое, правду сказать, в оправдании нуждается. Все эти источники, синоптические, изображают поражение и гибель Гарольда при Гастингсе как Божью кару за клятвопреступление в 1064 г. Действительно, во время его поездки в Нормандию герцог Вильгельм в 1064 г. оказал ему покровительство (и даже освободил из плена), а также принял у себя при дворе. Там Гарольд принес ему «клятву верности по священному обряду христиан», то есть возложив руку на реликвии, а именно: обязался обеспечить ему корону Англии после смерти Эдуарда Исповедника (которая случится 3 января 1066 г.). Гобелен наглядно изображает эту клятву, помещая ее на центральное место среди изображений, относящихся к 1064 г., напротив изображений 1066 г.: в самом деле, эта картина имеет стратегическое значение как демонстрация Божьего суда в пользу Вильгельма. Однако не сделано и попытки изобразить оммаж в руки и передачу фьефа, подчеркнуто упомянутые Гильомом Пуатевинским. Зато на сцене 21-й гобелена показано, как герцог Вильгельм «дает оружие Гарольду». На обоих — чешуйчатые брони из пластинок, усиленные нагрудниками, и Гарольд вкладывает меч не в ножны, а в прорезь в броне. С другой стороны, Вильгельм протянул левую руку к шее Гарольда, слегка касаясь ее или даже трогая либо ударяя, словно нанося удар colée.

Вильгельм Завоеватель, возможно, не «посвящал» таким образом Гарольда Годвинсона. Вывод о том, что такой ритуал имел место, можно сделать только на основе гобелена из Байё , поскольку Гильом Пуатевинский довольствуется сообщением, что герцог предоставил англичанину и его свите рыцарское оружие и отборных коней, необходимых для похода в Бретань.

Но интересней понять, желали ли авторы гобелена, «вышивая» на исторической канве, изобразить именно посвящение и тем самым подчинение, налагавшее долг, который был бы сравним с долгом нормандских вассалов, отягчающим их вину в случае восстания. Думаю, что да. Если согласиться с этим историкам трудно, то потому, что посвящение слишком прочно связывали с совершеннолетием. В самом деле, ранее — как впрочем и в дальнейшем — дело обстояло именно таким образом. Но нельзя ли усмотреть в этом еще и пережиток обрядов передачи оружия раннего Средневековья, совершавшихся в более разнообразных и менее стереотипных обстоятельствах? В таком случае это был бы последний пример подобной передачи и вместе с тем доказательство важности личной связи между посвятителем и посвящаемым, даже при классических посвящениях в рыцари. В конце концов, возможно, концепция таких посвящений, тем более в первый их период (1060–1100 гг.), еще не совсем устоялась.

Для всякого ритуала возможны разные интерпретации — однозначен он только в рамках одной из них. Часто посвящение считалось одновременно признанием совершеннолетия и княжеским даром, открывающим кредит доверия. Так было, когда Вильгельм в 1073 г. передавал оружие юному Роберту Беллемскому. Но иногда посвятитель не допускал подобной многозначности и даже избегал ее. Так было, когда герцог Вильгельм, если верить Гильому Пуатевинскому, посвятил себя сам около 1042 г.: это знаменовало только его вступление во взрослый возраст. Здесь, на гобелене, тот же герцог, в представлении автора рисунка, посвящает Гарольда только с тем, чтобы поставить на нем свой знак.

Исторические книги — учебные, академические — настоятельно учат различать оммаж и посвящение: первый — вассальный обряд, второе — рыцарский. Они правы: различать эти обряды надо. Но надо ли их относить к сферам, совершенно чуждым друг другу? Нет. Такая эпопея XII в., как «Рауль Камбрейский», одна из главных сюжетных линий которой — связь между героем и его вассалом Бернье, упоминает поочередно, практически подменяя одно другим (часто ради сохранения ритма и ради рифмы), принесенный оммаж и полученное посвящение. Авторы гобелена из Байё , в которой есть нечто от эпопей, видимо, избрали последнее, предпочтя его первому — по той или иной причине. Не откажем себе в удовольствии и не станем отбрасывать первое — очень показательное толкование посвящения в рыцари на рисунке.

Итак, посвящение — это практика, которая разрабатывалась или перерабатывалась, несомненно, обогащалась и приобретала новые оттенки смысла в течение XI в., сначала, по-видимому, в отношении «главных рыцарей» — исключительно королей и герцогов — и при княжеских дворах, прежде чем распространиться шире. Безусловно, оно было признанием знатности, почетным для нового члена сообщества, и явно еще в большей мере, чем оммаж. Довольно скоро оно на самом деле становится существенной деталью биографии, характерной для рыцаря, которого признают таковым во всех странах, лишь бы этому не противоречили его манеры и поступки. В некотором смысле, пусть даже существовало множество нюансов и целая градация «рыцарского достоинства» у разных рыцарей, от короля до всадника из «средней знати», все-таки сформировалось некое почетное сообщество, включающее всех рыцарей — и очень подходящее, чтобы укрепить, по контрасту, их презрение к низости сервов. И, однако, можно ли сказать, что рост значимости посвящения знаменовал ослабление давления на вассалов со стороны королей и князей? Не был ли он, как и вообще возникновение классического рыцарства, некой компенсацией — во внешнем, зрелищном плане — ужесточения сюзеренитета, натиска князей на «свободы» сеньоров?

Ведь посвящение наследников часто выглядит составной частью стратегии князей, имеющей достаточно антифеодальную направленность.

 

УПРАВЛЕНИЕ КНЯЗЕЙ 

Усиление княжеской власти в XII в. часто привлекало внимание историков Нового времени, по крайней мере со времен появления методической школы 1875 г., мусолившей слишком простую парадигму «король против феодалов». Еще до 1911 г. великий Ашиль Люшер смог увидеть в тысяча сотом годе переломный момент в истории институтов. Разве владельцы крупных сеньорий не начали тогда уточнять границы своих земель? То есть не перешли к захватам территорий, прежде всего ради сбора податей (taxes), которые уже следует называть налогами (impots)? Эти крупные сеньоры неизменно присваивали собственность феодалов и даже, под предлогом защиты и «сохранения», церковную. Они организовывали линии обороны при помощи по-настоящему укрепленных замков. И издавали законы об общественном мире. Все это часто происходило при поддержке городских (коммунальных) элит и всегда при помощи специализированного персонала. И Люшер воскликнул: «Борьба знатных баронов против феодалов! неожиданное зрелище…»

Рассматривая эту административную и управленческую эволюцию, историки Нового времени часто видели в герцогской Нормандии пионера (и даже нетипичную, исключительную территорию). Казалось, от наследования власти сильным вождем викингов она сразу перешла к функциональному подъему англо-нормандского государства неслыханных по тем временам размеров. Эпохой Вильгельма Завоевателя, прежде всего периодом после 1066 г., сначала датировали всю систему делегирования власти высокопоставленным чиновникам на время отлучек государя за Ла-Манш (и vice versa) или же запрет на частные войны, записанные черным по белому (а то и шахматной доской). Но недавние исследования показали, что главным строителем нормандских институтов в конечном счете, скорей, уж был его младший сын Генрих Боклерк (герцог с 1106 по 1135 г.): это ему своим появлением были обязаны юстициарии Нормандии, множество донжонов, это при нем провели первое расследование о службе держателей арьер-фьефов (епископа Байё , в 1133 г.), результаты которого сохранились. Эти меры вызвали со стороны Ордерика Виталия похвалу за поддержание порядка, а также критику чрезмерной активности судей и сборщиков налогов, которые, если верить ему, были хуже рыцарей-грабителей, — Ордерик так же отличался непоследовательностью, как Тацит, Григорий Турский и, может быть, любой великий историк.

В то же время заметили, что главной соперницей (и даже наставницей) Нормандии была соседняя Фландрия, более урбанизированная, особенно со времен графа Роберта Фриза, одержавшего политическую победу в 1071 г. в странном сражении при Касселе. При этом не оспаривался вклад Англии в нормандскую «модернизацию» как, несомненно, сильнейшей монархии в Европе тысячного года, равно как и пример, который подавала эта страна.

Впрочем, работы Карла Фердинанда Вернера реабилитировали некоторых французских князей XI в. с их попытками улучшить управление, со связностью их прав собственности, определенной юридической культурой (римской) некоторых клириков (как упоминаемый здесь Гильом Пуатевинский, который точнее Рихера Реймского). Не будь у этого автора неуместного типичного рассказа о феодальной мутации тысячного года, наблюдения, сделанные им над графами Анжерскими, Блуаскими, Пуатевинскими, Барселонскими, были бы очень ценными — крайне ценными. В XI в. следовало бы увидеть тенденцию к усилению князей, чем независимость сеньоров-шателенов. Или скорей говорить о динамическом противоречии между тенденциями центробежными и автономистскими, какие неизбежно имелись у некоторых из этих крупных сеньоров, и о реакции региональных князей, часто опирающихся на церкви и города, — если эти явления не провоцировали друг друга. Тогда поведение Вильгельма Завоевателя в Нормандии в период между 1035 и 1066 гг. выглядело бы, скорей, характерным, чем специфическими.

Создается впечатление, что историки Нового времени преувеличивали силу сеньоров замков. Разве печальная история Бушара Лильского не показывает, с какими количеством действующих игроков им приходилось считаться? Чтобы править, региональные графы могли Рассчитывать на распри между рыцарями замков, на раздоры внутри семей из-за наследства, а также — как показывает «Convention» в отношении Пуату — на преданность вышестоящим лицам, какую было положено хранить. Последние, короли или князья, неизбежно доминировали в феодальной среде, даже если и не контролировали всю игру. У них в руках были судебные доходы, денежные средства, все козыри. Некоторые знатные бароны — вассалы князей, люди такого калибра, как сеньоры Беллема в Нормандии или Лузиньяны в Пуату, тоже извлекали выгоду из усиления власти.

Как бы то ни было, Вильгельм Завоеватель как государь Нормандии сумел энергично и с опережением воспользоваться всеми этими возможностями. Настоящие, нелегкие испытания юности в 1035–1042 гг. его закалили. Вновь и вновь облачаясь в рыцарские доспехи, он спешил снести каждый по-настоящему сильный замок либо поставить в нем гарнизон. Он умел не щадить себя, идти навстречу опасности, например, внезапно отправившись к замку Арк в 1052 или 1053 г. Гильом Пуатевинский видит в этом прекрасное свидетельство смелости: разведчики предостерегали его и убеждали подождать, пока не подойдут основные силы. «Двигаться дальше со слабым отрядом значило бы подвергнуться большой опасности». Он остался тверд «и заверил в ответ, что мятежники не посмеют ничего предпринять против него, если будут знать, что он близко». И, конечно, не ошибся: он был одновременно храбр и осторожен.

Двумя крупными возмущениями, особенно заметными в период правления молодого Вильгельма, были мятежи Ги де Брионна, его кузена, в 1047 г. и Гильома д'Арка, его дяди по отцу, в 1052–1053 гг. Всякий раз дело начиналось с некоего подобия придворной интриги, «заговора», в ходе которого мятежники вербовали сторонников, причем и первый, и второй фактически рассчитывали княжить, сместить Вильгельма с герцогского престола. В 1047 г. Ги и его клика подняли настоящее вооруженное восстание против герцога, сойдясь с ним в схватке в бою при Валь-э-Дюне, но на стороне Вильгельма выступил король Генрих I. Возможно, король, скорей, предложил свое посредничество, чем поддержал герцога или поощрял его. Но, так или иначе, присутствие короля защитило Вильгельма. Оно не стало помехой настоящему бою и, возможно, прежде всего беспорядочному бегству всадников, пришедших вместе с Ги. После этого последний укрылся в Брионне, который герцогская блокада обрекла на голод, и Ги был вынужден просить пощады.

После этого герцог Вильгельм помог королю, своему сеньору, в войнах с графом Анжуйским, осадив вместе с ним в 1048 г. замок Мулиэрн, а потом, в 1052 г., двинувшись на Домфрон, в то время как король вступил в Турень.

Но тогда же недовольство герцогом, своим племянником, начал проявлять Гильом д'Арк, «вопреки клятве верности и оммажу, каковые прежде принес». Герцог имел право упрекнуть его в «дезертирстве из своего оста» при Домфроне, так как тот уехал без разрешения, и захватить замок Арк. Вильгельм разместил там гарнизон, который, однако, его предал, подкупленный Гильомом д'Арком. Тогда началась осада Арка, во многом похожая на осаду Брионна. Это была блокада, сломившая сопротивление осажденных (в 1052 или 1053 г.). Скорее неожиданной была помощь им со стороны самого короля Генриха I, пославшего им подкрепления и субсидии и тем самым выступившего против герцога Вильгельма. Впоследствии король, переменивший лагерь, и граф Анжуйский объединялись против Вильгельма в 1054 и 1058 гг., — но, как мы увидим, ничего не добились.

Эти перипетии известны нам обрывочно. Самое развернутое свидетельство принадлежит Гильому Пуатевинскому, очень пристрастному в пользу герцога. Он едва не путает все наши карты, убеждая, что противник кругом неправ. Замки с того самого дня, когда их сеньор делается мятежником, становятся источником грабежей, притеснения церквей, земледельцев, купцов — которым герцог оказывает всяческое покровительство. Восставшие вассалы, неблагодарные, предатели и клятвопреступники, творят грабежи и разбой — а герцог утверждает мир.

После этого, согласно Гильому Пуатевинскому, герцог Вильгельм отличился милосердием. Он выказал «добродетельную умеренность», помиловав обоих родственников. Ги де Брионну он даже позволил себя разжалобить: «тронутый родственными связями, мольбами и несчастьем побежденного», он забрал у того только замок и позволил ему остаться при своем дворе. Одни только угрызения совести побудили последнего вернуться в Бургундию. Однако, открыв «Церковную историю» Ордерика Виталия, мы прочтем, что тот был «изгнан как враг общества». Такие же расхождения и в отношении судьбы Гильома д'Арка. Официально герцог, его племянник, предоставил ему право остаться на родине, но все-таки, похоже, вынудил «избрать» изгнание. И если он избавил последнего от позора, не лишив владений, то разве не навязал ему обряд harmiscara (фр. hachée), как и прочим защитникам Арка, сломленным голодом?

В самом деле, у Гильома Пуатевинского вызывает полный восторг плачевное зрелище выхода французских рыцарей, отправленных в качестве подкрепления Генрихом I, из ворот. «Еще вчера столь голодные, они склонили головы, столько же от стыда, сколь от истощения». И, главное, «большинство из них с великим трудом несло седло своего коня на ослабевшем и сгорбленном хребте; иным было очень трудно самим держаться на ногах, так они шатались…»Вот впечатляющее описание той унизительной harmiscara, которую мы уже встречали в документах 830-х гг. Она являет здесь «прискорбное зрелище», перекликающееся с «приятным взору и грозным зрелищем» посвящения герцога. В то же время она — и результат этого посвящения, потому что это оно придало князю энергии. Тем не менее она, несомненно, сохранила некий двойственный характер: чтобы ей подвергнуться, все-таки следовало быть рыцарем, и она избавляла от всякого иного наказания, причем униженный таким образом рыцарь все-таки не был с тех пор заклеймен позором навсегда и повсюду. Стоило ему набраться сил, наевшись мяса, стоило ему блеснуть в другом месте доблестью, и его репутация восстанавливалась! Перенесенная однажды harmiscara не закрывала перед ним никаких путей…

Тем не менее, несмотря на все старания Гильома Пуатевинского придать своему герою черты доброго Геральда Орильякского, милосердного к врагам или запрещающего своему осту любой грабеж, даже во время справедливой войны, мы хорошо ощущаем, что Вильгельм Нормандский был князем очень жестким, одним из тех, кто вновь придал герцогской власти суровый характер. Он сделался куда более грозным для нормандских сеньоров, чем Гильом Великий был для сеньоров Аквитании во времена Адемара Шабаннского. Скорей, в нем было нечто от Фулька Нерра и от Жоффруа Мартелла, который, как мы увидим, его уважал. То же умение урезать феодальные наследства, здесь — содержа наемников на доходы от конфискованных фьефов. Те же старания не допустить, чтобы при нем у этого феодального владения был один-единственный держатель.

И если завоевание Англии в 1066 г. дало Вильгельму возможность быть щедрым с рыцарями своего оста, вассалами или наемниками, то волнения последующих лет несколько раз заставили его отреагировать резко. Многие сеньоры и клирики как до 1066 г., так и после испытали на себе его немилость. Он брал пленных, которых после не отпускал. Иными словами, у его милосердия действительно были пределы; в конечном счете из рыцарских качеств ему была более свойственна храбрость, нежели великодушие.

По сравнению с ним его старший сын Роберт Короткие Штаны после 1087 г. будет склонен возвращать наследства и освобождать знатных пленников. Ордерик Виталий это отмечает, но непохоже, чтобы одобряет, к тому же правление Роберта в его описании выглядит слабым: притязаниям вассалов герцог противостоять не умеет и расточает большие средства на пиры, обогащая жонглеров и девок. Так что Ордерику оставалось лишь оправдывать и приветствовать приход нового сильного князя.

В самом деле, по истечении 1106 г. воссоединение Англии и Нормандии усилило могущество последнего сына Вильгельма Завоевателя — Генриха, которого принято называть «Боклерк» (Добрый клирик). Он заслужил это прозвище, обеспечив церквам мир исполнением «рыцарской функции», достойной королей и графов каролингской традиции и особо подчеркнутой той формой, в какой Ордерик Виталий описал его посвящение архиепископом Ланфранком. Это тоже был человек не из деликатных, рыцарь в самом расхожем смысле слова. Такой вывод можно сделать, прочитав Ордерика Виталия. Генрих нарушил фундаментальное правило, арестовав у себя при дворе и заточив пожизненно того самого Роберта Беллемского, которого Вильгельм Завоеватель в 1073 г. посвятил. Правда, Роберт обличается как сеньор-тиран, но в большей ли мере он заслуживал этого названия, чем другие? Был ли он виновен сверх меры, или тем самым Генрих ему отомстил?

В то же время церемония посвящения расширила круг политического общения Генриха Боклерка. Это почти что оптическая иллюзия: он, конечно, «делал» рыцарей, совершая великодушные посвящения, но удерживал наследство этих молодых людей (получая доходы с него) так долго, как только мог. Это был изящный способ освобождать их от посторонних забот, когда ему это зачем-либо было нужно, — и изображать их своими должниками, что усугубляло вину «его» посвященных, если они впоследствии восстанут.

Впрочем, Генрих Боклерк не всегда хорошо обходился с рыцарями. Ордерик Виталий особо отмечает его жестокость по отношению к Люку де ла Барру, пленному рыцарю из мятежного оста 1124 г.На сей раз монарх бросил вызов рыцарскому общественному мнению, хотя в других случаях ему случалось апеллировать к этому мнению и идти ему на уступки. Связь между усилением власти государей и подъемом классического рыцарства была одновременно прочной и неоднозначной.

 

УДОВОЛЬСТВИЕ ОТ ХРАБРОСТИ 

Но разве рыцарство сводится к посвящению? И даже разве это главное для рыцарства на рубеже тысяча сотого года в Северной Франции, в среде, окружающей нормандских герцогов? Как мы только что видели на примере злосчастного сочинителя песен, для рыцаря были существенны репутация смельчака и знатока игр, шуток — что касается игр, это неоспоримый элемент репутации.

Во всяком случае, что касается храбрости, то вернемся к Вильгельму Завоевателю. Гильом Пуатевинский, как хороший апологет, именно это качество с удовольствием подчеркнул несколько раз. Льстил ли он герцогу? Конечно. Лгал ли он по сути? Не думаю, ведь, с другой стороны, Гильом не пытался выдать герцога за образованного человека, каким тот в самом деле не был.

«История», написанная им около 1075 г., — текст крайне ценный, капитально важная веха для изучения зачатков классического рыцарства, ведь здесь видно, что понятие чести, присутствовавшее уже в книге Рихера Реймского о событиях X в., вдруг распространяется на весь феодальный мир, и автор в то же время обращает внимание на организованную систему подвигов, использование эмблем и важное значение репутации. За материальными соображениями и феодальными сделками он видит стремление сохранить честь, тем самым трансформируя их. Герцог, как и король Франции, мстит за оскорбленную честь. Он добивается славы. Когда граф Анжуйский дрогнул, «для герцога Нормандского открылись все возможности двинуться вперед, чтобы разграбить богатства врага» (то есть его крестьян) и «покрыть имя противника вечным позором» (то есть, если снизим пафос и сразу перейдем к последствиям, временно задеть его самолюбие, дав ему повод мстить нормандским крестьянам).

Но Жоффруа Мартелл все-таки был знаменитым воином. Об этом лучше напомнить, ведь отвага нормандцев тут же переходит в умеренность: герцог Вильгельм предпочитает не пользоваться представившейся возможностью — на самом деле из осторожности, но. по мнению своего апологета, демонстрируя, что «быть сильным значит уметь воздержаться от мести, даже когда ее можно осуществить». Замечание не то чтобы ложное, но слишком удобное.

Не часто случалось — собственно, это было внове, — чтобы хронист отмечал, как князь испытывает подлинное удовольствие на каких-то стадиях выполнения своей «воинской задачи». У Гильома Пуатевинского это обнаруживается не только в заявлении, что герцогу легко было осаждать Арк в 1053 или 1054 г. — когда он морил защитников замка голодом: еще за четыре года до этого, во время марша на Домфрон, будущий Вильгельм Завоеватель охотился, чтобы воспользоваться изобилием дичи в этой местности и показать, что он может уверенно ездить, где захочет. «Это область лесистая [назовем ее нормандской Швейцарией] и богатая крупной дичью. Он часто забавлялся, выпуская соколов, а еще чаще развлекался полетом ястребов». Словно на увеселительной прогулке.

На княжеские войны собирались самые многочисленные осты, поэтому такие войны давали больше всего возможностей для встреч в хорошей компании — равно как и кампании. Поэтому естественно, что все были охвачены желанием показать себя. В осте Вильгельма, действовавшем против Гильома д'Арка в 1052 г., иных «окрыляла надежда прославиться, совершив достопамятное деяние»: они устроили засаду, напали на французов, пришедших на помощь аркскому мятежнику, убили одного графа (Ангеррана де Понтьё), взяли в плен одного магната и принудили короля Генриха I к «позорному бегству». Что вызвало в них такую жажду подвигов и почестей? Может быть, знакомство с эпическими поэмами, историями об Изембарде, о Роланде — на которые мимоходом намекнул Гильом Пуатевинский. Но еще и надежда на новые приобретения, о чем он недвусмысленно сообщил, упомянув, как его герой, герцог, двумя годами раньше задумал набег на окрестности Домфрона. «Он выступил с пятьюдесятью рыцарями, желавшими кое-что прибавить к своему жалованью». Но об этом замысле прознал противник «из-за вероломства одного из магнатов Нормандии» (Гильома д'Арка?). И вот молодой герцог захвачен врасплох, ему грозит опасность попасть в плен: «Триста рыцарей и шестьсот пехотинцев атаковали его с тыла, внезапно. Но он развернулся. Он бестрепетно встретил натиск врага и поверг наземь того, кого наибольшая дерзость побудила напасть первым». Другие не проявили упорства, несмотря на численное превосходство. Запал их покинул — они, несомненно, побоялись убить столь высокопоставленное лицо (как недавно мятежники). Они бежали к стенам Домфрона и почти все за ними укрылись, кроме одного, кого «герцог пленил собственноручно».

Ведь герцог Вильгельм во всем блеске своих двадцати лет был одним из самых пылких бойцов. При осаде Мулиэрна в 1049 г. он сделал себе имя. Король Генрих I, командовавший остом, оказывал ему большой почет на советах, но находил слишком воинственным. Разве тот не вызывался на бой то здесь, то там, даже если при нем было не более десяти воинов? Король сам в молодости отличался горячностью, он даже показал это в борьбе против своего отца Роберта Благочестивого и матери Констанции Арльской, а с другой стороны, создал себе прочную репутацию энергичного рыцаря; но ему было уже не двадцать лет, ему было под сорок, и опыт у него пересиливал пылкость. Поэтому он советовал молодому герцогу быть осторожней и упрекал в том, что тот рискует жизнью — притом добавляя, что герцог представляет собой его самую надежную опору. Слова любезные и не то чтобы совсем необоснованные — ведь главной опасностью казался плен, а как-то раз большинство нормандских рыцарей, потеряв из виду своего молодого герцога, сразу же оценило ситуацию неверно. Дело в том, что он ускакал, не предупредив их, «куда глаза глядят» (a l'aventure), как смело, но вполне обоснованно перевела Раймонда Форвиль слово propalatur. А потом внезапно появилось пятнадцать вражеских рыцарей, «надменно сидящих на конях и облаченных в доспехи»; надо понимать, что они вели себя вызывающе, и герцог «тотчас ринулся на них, направил копье на самого дерзкого и попытался его пронзить». И в самом деле «он раздробил тому бедро и сбросил наземь». После этого он бросился в погоню за остальными, далеко оторвался от своих и, наконец, привел семь пленников. Он обладал пылкостью Эрека, Ланселота, Персеваля; может показаться, что дело происходит в романе Кретьена де Труа.

Нельзя сказать, чтобы король Генрих был так уж и неправ, распекая его за это и упрекая в «неумеренном бахвальстве силой»: герцогу и самому вполне могли раздробить бедро, как тому рыцарю, которого он вышиб из седла. А добрый вассал должен беречь себя, чтобы служить сеньору, и не гибнуть из пустого тщеславия. Но Гильом Пуатевинский придает этим почти отеческим упрекам оттенок изрядной досады, создавая впечатление, что Генрих I также опасается, как бы Вильгельм не затмил его самого. С того момента начались трения между королем и молодым вассалом, ведущим себя как самовлюбленный рыцарь, одержимо домогающийся славы. Гильом Пуатевинский не отрицает этого — он это только извиняет.

И притом служба королю — не единственное, чем озабочен будущий Вильгельм Завоеватель. Он еще горит желанием внушить уважение противнику, по великой героической традиции. И ему это удается, ведь «с тех пор Жоффруа Мартелл любил повторять, что, как он полагает, под небесами нет рыцаря, равного графу нормандцев». Да, он, несомненно, так полагал, но подобные заявления служили его политическим задачам, состоящим в том, чтобы переманить Вильгельма от короля Генриха на свою сторону.

Следующая запись еще важней, пусть даже выглядит все такой же неумеренной похвалой по адресу героя. Действительно, так же как герцог Аквитанский Гильом Великий, Вильгельм Завоеватель принимал дары, что подтверждало его широкую известность. Но Аквитанец получал сокровища, драгоценности, мечи. А Нормандцу доставались кони: «Из Гаскони, из Оверни могущественные мужи посылали или приводили ему коней — облагороженных, выделенных среди прочих тем, что имели собственное имя. Так же поступали и испанские короли…» Это, насколько мне известно, первое упоминание об именах коней, благодаря чему они соответствуют знатности всадника.

В этом месте «История» Гильома Пуатевинского — уже не такой же текст, как прочие, а настоящий фейерверк, который приветствует и знаменует изобретение классического рыцарства. В самом деле, вот как будто честный вызов, выраженный намного более явственно, чем при Конкерéе в описании Рихера, когда противник в то же время устроил ловушки. В 1053 или 1054 г. герцог Вильгельм осаждает Домфрон; приближается ост Жоффруа Мартелла. Вильгельм посылает к нему двух баронов, молодых и отважных, чтобы выяснить его намерения. Может быть, герцог хочет избежать боя? Через герольда (classicus) Жоффруа Мартелл передает им, что придет на заре, чтобы «разбудить часовых» их сеньора. И «заранее сообщает, каковы будут в бою его конь, его щит, его вооружение». Оба молодых человека гордо отвечают, что Вильгельм опередит его, и «в свою очередь описывают его коня, снаряжение и les armes их сеньора». Les armes: имеются в виду оружие или герб? Эту страницу часто цитируют в исследованиях Нового времени, посвященных зарождению европейской геральдики, очень точно совпадающему по времени с появлением классического рыцарства; она, как мы увидим, была почти неотделима от последнего. После этого герцог переходит в наступление, но Жоффруа Мартелл бежит: трусость или осторожность? Или он хотел неожиданно напасть на короля Генриха, который, будь он предупрежден о вызове, направленном Вильгельму, мог бы, ни о чем не подозревая, двигаться со своим остом и попасть под удар Жоффруа там, где не ждал?

В другой раз — новое нормандское послание, адресованное Жоффруа Мартеллу: герцог предупреждает своего противника о строительстве замка Амбриер на его земле. Какая смелость со стороны Вильгельма Завоевателя! — восклицает Гильом Пуатевинский. Сила и коварство графа Анжуйского повергают в трепет соседей, но не Вильгельма, «и самое удивительное, что, далекий от мысли напасть на врага неожиданно, застать его врасплох, он предупреждает его за сорок дней, сообщая место, дату и мотив своих действий».

Правду сказать, проявлением храбрости как раз было бы безотлагательное нападение, ведь эти сорок дней в конечном счете дали возможность для переговоров, и отправка этого послания, которое Гильом Пуатевинский толкует как рыцарское, отнюдь не была продиктована логикой феодальных войн. Действительно, в данном конкретном случае были назначены переговоры, на которые Анжуец не явился, но во время его ответного наступления в конечном итоге произошла стычка, и его ост бежал.

В следующий раз, в 1054 г., Вильгельм послал герольда известить короля Генриха I о победе, которую он только что одержал над колонной, которой командовали Эд, брат короля, и Рено. Это сообщение побудило короля обратиться в бегство.

Происходит нечто вроде наложения черт «классического рыцарства» на прежнюю канву феодальных войн. Возможно, всё было не настолько неслыханно новым, как кажется с первого взгляда, — исключителен уже тот факт, что бывший рыцарь, как Гильом Пуатевинский, взялся за перо. Но разве чувство собственной храбрости не приобретало все больше привлекательности, равно как и ритуал посвящения? А вместе с ним — рыцарские эмблематика и общение? Не то чтобы логика всего этого составляла полную антитезу прежним обычаям. Но представляется, что тенденция украсить войну, сделать ее менее опасной для знати и придать больше значения ее зрелищной стороне заключалась в самом ходе развития княжеских войн, как предчувствовалось и ранее, и соответствовала формированию настоящей социальной среды рыцарей-героев, несомненно, знатных, но с большей легкостью, чем предки, принимавших решение перейти от одного патрона к другому и признававшихся в стремлении к наживе.

Впрочем, черты изящного и куртуазного рыцарства лишь верней скрывали прежнюю или даже растущую жестокость других обычаев. Это заметно, если как следует присмотреться к обращению в 1064 г. с Гарольдом Годвинсоном. Гобелен из Байё показывает это обращение в виде рисунков и по-своему повествует о нем. Довольно похожий рассказ излагает и Гильом Пуатевинский; во всяком случае, к его чести, он мимоходом приводит, хоть и не выделяя, как, несомненно, следовало бы, принципиально важную информацию: герцог Вильгельм взял тогда в заложники двух близких родственников Гарольда. И если последний дал ему клятву верности, то лишь затем, чтобы освободить одного из них, другой же остался заложником, то есть пленником, пожизненно. В свете этого факта великодушие и хорошие манеры Нормандца выглядят совсем иначе! Но на гобелене из Байё этих двух заложников не изображают, а Гильом Пуатевинский говорит о них лишь между делом.

Изображения на гобелене из Байё создают впечатление изысканного мира: ее авторы с удовольствием раскрашивают костюмы нормандских рыцарей, держащих на руке ловчих птиц или беседующих между собой в больших просторных залах с тонкими колоннами, имеющих совсем еще каролингский облик. Но у этого декорума была своя изнанка!

Впрочем, поездка Гарольда началась с неприятной задержки: его захватил в плен и не выпускал Ги, граф Понтьё. В самом деле, Гильом Пуатевинский признает, что «среди некоторых народов Галлии» свирепствует «обычай мерзкий, варварский и совершенно чуждый всякой христианской справедливости» — брать в плен сильных мира сего, подвергать их оскорблениям и пыткам и сдирать за них изрядный выкуп. На сей раз на сцену выступил Вильгельм Нормандский, сыграв красивую роль: он вырвал Гарольда из тюрьмы графа Понтьё «мольбами и угрозами», обращенными к последнему, но тот тем не менее сохранил лицо. «Ги повел себя достойно». Вынужденный под нормандским давлением вести себя с Гарольдом по-рыцарски, если только не исполняя согласованный заранее сценарий, он сам привел к герцогу своего английского пленника, «не уступив ни соблазну наживы, ни силе». Тем не менее после «угроз» он согласился принять земли в фьеф и много денег. Рыцарская изысканность всего этого смахивает на комедию, где главные действующие лица, как сказали бы наши социологи, взаимно поддерживают друг друга, разыгрывая диалог в расчете на публику, заполняющую герцогский дворец.

Итак, герцог, выйдя навстречу Гарольду, принял его с почестями. Он получил от последнего клятву верности и оммаж (если только не посвятил в рыцари, как следует из сцены на гобелене). «Далее, зная, что тот исполнен отваги и жаждет новой славы, он одарил его и соратников рыцарским оружием и отборными конями и взял их с собой сражаться в Бретань». Однако там не будет стычек с подвигами, как в свое время под Мулиэрном. Гарольд и Вильгельм вышли из юного возраста, им было, соответственно, тридцать шесть и сорок лет или около того. А склонны ли были к традиционным поединкам бретонцы? Но, посвящая Гарольда, отправляясь с ним на военную вылазку, герцог преследовал цель «верней и тесней привязать его к себе, оказывая ему честь». После этого они устроили осаду, но сражения не было: бретонский противник уклонился от боя, а один бретонский союзник Вильгельма, по имени Рюаль, отговорил нормандского герцога устраивать погоню и грабеж. Так что Гильом Пуатевинский довольствовался хроникой объявленной победы — победы, замененной впоследствии на мудрое отступление.

Тем не менее воинская энергия Вильгельма еще не иссякла. 1066 г. покажет это очень ярко.

 

ПОКОРЕННАЯ АНГЛИЯ

Вильгельм Завоеватель тем меньше нуждался в преувеличенных похвалах своей рыцарской прогулке в Бретань в 1064 г., что одержал над Гарольдом и его английским остом 14 октября 1066 г. при Гастингсе настоящую победу после тяжелой битвы. Сколь бы жестокой она ни была, ее оправдали и приукрасили три великих повествования — к рассказу Гильома Пуатевинского и гобелену из Байё можно добавить поэму, сочиненную Ги Амьенским, капелланом королевы Матильды. И современные английские историки с той fair-play, какой они известны, приписывают нормандскому герцогу (правда, не без нюансов) привнесение в Англию «рыцарства» во французском духе — под которым они в основном понимают милосердие к врагу. Это действительно одна из главных основ франкской и феодальной войн, и в этом воззрении Джона Джиллингемаесть нечто очень впечатляющее, но, может быть, следует задаться вопросом, насколько великодушным остался Вильгельм Завоеватель. Доказывая, что это привнесение «рыцарства» имело место, англичане ссылаются прежде всего на Гильома Пуатевинского, который мастерски умел приукрасить своего героя.

Разве Вильгельм, действуя в духе христианских сеньоров, заботящихся о слабых, не велел своему бретонскому союзнику Рюалю в 1064 г. в Бретани составить список убытков, причиненных его остом? «Он пообещал ему полностью возместить золотом весь нанесенный ущерб. И с тех пор он запретил своим войскам и животным касаться урожаев Рюаля». Та же мера была принята в отношении гастингского оста в 1066 г.: «он запретил всякий грабеж» в Нормандии, пока не подошел флот, и «кормил за свой счет» пятьдесят тысяч человек, которых собрал. И потом, после победы, он не допускал никаких бесчинств. Действительно, «не следует безмерно притеснять побежденных, которые, равно как и победители, исповедуют христианскую веру». Впрочем, доводить их до бунта было бы неверно в политическом отношении. Итак, Вильгельм Завоеватель «поддерживал дисциплину за счет соответствующих уставов среди бойцов из средней знати и народа» — иначе говоря, всадников второго порядка (на уровне владельцев десяти мансов в каролингские времена) и незнатной пехоты. Эксцессы после победы при Гастингсе, такие как пожар в Дувре, якобы устраивали только «оруженосцы» (armigeri) {405} . В этом старании герцога Вильгельма сохранить дисциплину есть нечто римское: он напоминает Сципиона и ему подобных. Щадя города, которые ему сдаются, он милосерден ко всем, особенно к простому народу. И когда Гильом Пуатевинский уверяет, что герцог хорошо относился к заложникам, что они были окружены большим почетом, чем пленные, на миг можно подумать, что происходила интеграция побежденных, как в Италии при Карле Великом.

Это апология справедливой войны — возмездия с Божьей помощью за клятвопреступление ив то же время за братоубийство, действительно совершенное Гарольдом. Кстати, папа Александр II, желавший реформировать и вновь подчинить английскую Церковь, передал Вильгельму знамя святого Петра — которое упоминает Гильом Пуатевинский и которое изображено на гобелене, хотя особо и не выделено. Этому князю — противнику ереси — он мог бы написать, как святой Авит Вьеннский Хлодвигу: «Ваша вера [или “ваше право”] — это наша победа».

И в конечном счете, возможно, в Вильгельме Завоевателе было больше от Хлодвига — грубого короля, чем от Геральда Орильякского — учтивого графа. По-настоящему щепетильным церковникам было о чем задуматься!

Ги, который, прежде чем стать епископом Амьенским, был капелланом королевы Матильды, защищает и превозносит Вильгельма. Но, в конечном счете, начальные стихи его поэмы не скрывают, что Вильгельм, едва высадившись, стал грабить и жечь Англию. С полным правом, уточняет он, потому что его народ отказал тому в короне — даром что Гарольда назначил всего лишь очень аристократический витенагемот. И этот поэт склонен описывать англичан скорей варварами, чем христианами, достойными такого названия. Он отпускает по их адресу несколько шпилек, столь же язвительных, сколь и несправедливых. Они «разнузданы» — хотя их королевская власть в тысячном году уделяла законодательству больше внимания, чем в какой-либо другой стране. Их возглавляют «изнеженные юноши с пышными волосами». Кстати, это не всадники: «Этот невежественный народ гнушается на войне поддержкой конницы». Это не мешает им храбро сражаться: их честь состоит в том, чтобы не потерпеть поражения в бою и прежде всего умереть с оружием в руках. Они словно сошли со страниц «Германии» Тацита, тем более что Гильом Пуатевинский в свою очередь приписывает им свирепость древних саксов. И действительно, эпическим образцом для них был Бюрхтнот из «Битвы при Мэлдоне», поэмы на древнеанглийском, написанной незадолго до того (в начале XI в.). Англосаксонские хроники часто рассказывали о смерти благородных воинов в Англии до 1066 г., где не было ни коней, чтобы бежать, ни замков, чтобы служить местом заключения, как во Франции.

Итак, оба оста, которые сошлись 14 октября 1066 г., были совсем непохожи друг на друга. У них не было общего и нормированного обычая, способного смягчить жестокость воинов. Особо лютыми делала их ставка, стоявшая на кону, — которая, признаем, в 1066 г. была весомой. Разве могли их вожди, претендуя на одну и ту же корону, прийти к компромиссу, словно борьба шла всего лишь за замок или фьеф и главной была возможность пограбить крестьян противной стороны? Кроме того, осты здесь были намного более полноценными, чем те, что сошлись 15 июня 923 г. при Суассоне в сомнительном сражении.

Технические и стратегические различия позволяли каждой стороне верить в свой шанс и свою силу.

С одной стороны — королевская армия Гарольда, осторожная и смелая, особенно его хускерлы, дружинники, готовые умереть с ним и за него; армия, правда, несколько устала, отразив натиск норвежского короля и вернувшись на Юг Англии форсированным маршем-. Ей недоставало конницы. Но она занимала крепкую позицию на холме Сенлак.

С другой стороны — ост, собранный Вильгельмом. Нормандия предоставила своему властителю своих всадников и пехотинцев, набранных при содействии крупных вассалов, которых ему, впрочем, было очень непросто убедить пойти за собой. В то же время там была бретонская пехота и прежде всего бойцы из всех соседних провинций, с которыми у нормандцев с 911 г. было столько полувоенных, полуполитических встреч: Фландрии и королевской Франции, Мэна и Бретани и даже из Пуату. В среде этой разномастной аристократии и распространилась слава Вильгельма после осады Мулиэрна 1048 г., а также были разработаны правила этих военных игр, пригодные для классического рыцарства. Но могли ли эти люди полагать, что война за Ла-Маншем тоже будет увеселительной прогулкой? При таком масштабе, когда друг против друга стояли два больших оста, где огромное большинство составляла пехота, было неуместным хорохориться, как при встречах отрядов по десять высокородных рыцарей, с финтами, вызовами и погонями… Во всяком случае они рассчитывали на компенсацию — это признает даже Гильом Пуатевинский: «отчасти были движимы надеждой на известную им щедрость герцога, но все верили, что их дело справедливое». Скажем так: они считали, что их дело можно оправдать, обелить, и не ожидали анафемы за убийство, потому что с ними было знамя святого Петра. На подписях к сценам на гобелене из Байё указываются «англичане» и «французы», что свидетельствует о том, сколь значительными были «внешние» подкрепления для Нормандии. Это в борьбе между собой, когда ставки были ограниченными, французы могли показывать себя по-своему «рыцарственными», — что не значило, что они совсем разучились быть жестокими. При Гастингсе их ожидала решительная битва, где не будет пощады. Как они себя поведут?

Гильом Пуатевинский в последнем усилии изобразить своего герцога-короля более гуманным утверждает, что тот перед самым боем, обменявшись гонцами, предложил Гарольду судебное разбирательство перед лицом англичан и нормандцев. Или же поединок — настолько для хрониста было важно задним числом оправдать пролитую кровь. То есть речь шла не о рыцарском подвиге, а о смертельной схватке один на один. Ведущая нота — героическая, почти жертвенная: «Я не считаю справедливым, чтобы мои или его люди шли на бой и на смерть, потому что наша тяжба — не их дело». Но Гарольд не согласился. Что до него, он полагался на волю Бога — то есть не на поединок, а именно на битву при Гастингсе.

Сопоставляя все рассказы и черпая из них материал, как следует оценивая их элементы, Джон Франс сумел вполне убедительно восстановить ее ход. Небезынтересно, что он нашел у Рихера Реймского ее предвидение в рассказе о мнимом сражении при Монпансье между франко-аквитанцами и норманнами-язычниками в конце IX в. и что Конкерей (992 г.) представляется ему чем-то вроде ее генеральной репетиции (не считая резкого перелома под конец). Это была изматывающая битва, долгая и кровавая, потому что первоначальный план Вильгельма не удался. «Менее склонный верить в превосходство конницы, чем некоторые сегодняшние историки», {416} , Вильгельм выделил более важное место пехоте (и подверг ее большей опасности). Его план заключался в том, чтобы поставить впереди легких пехотинцев и они бы начали стрельбу из луков и даже из арбалетов, а потом тяжелые пехотинцы пробили бреши во вражеских рядах, и этим бы воспользовалась конница, первоначально поставленная в третий эшелон. Но Гарольд Годвинсон, несмотря на усталость своей армии и желая как-то компенсировать отсутствие конницы, быстро завязал ближний бой и тем самым, несомненно, помешал нормандцам осуществить эту операцию. Французская пехота не прорвала английский фронт, как было запланировано; это было трудно сделать даже коннице, вынужденной ее поддержать. Гарольд сорвал нормандский план, но у него самого совсем не было конницы, которая была бы нужна, чтобы основательно развить его успех в обороне. Столкновение перешло в долгую изматывающую битву, «ряд стычек, в которых участвовали все воины без различия». Сам Вильгельм, находившийся не в первой линии, рискнул жизнью, бросившись в гущу сражения и заново вселив боевой дух в свои войска. На какой-то миг его сочли погибшим, но он остановил бегущих, стащив с головы шлем, чтобы его узнали, и показав тем самым, что всякое бегство к морю будет роковым. Под ним убили коня, он пересел на другого и отомстил за первого (что было новшеством — мстить за коня!). Но тяжелая пехота все же сыграла роль, которую наши источники несколько преуменьшают. В конечном счете она пробила проход для знатной конницы, и тогда на этом мрачном взморье английская гвардия умерла, но не сдалась вместе со своим королем. Впрочем, ей этого и не предлагали, и нормандцы в сумерках наступившего вечера бросились в погоню, истребляя бегущих и на какой-то момент подвергнув опасности самих себя. Это было редкостное зверство, как правило, неведомое римлянам и уже достойное Наполеона — кошмар, который трудно будет превзойти до самого 1914 г. А Вильгельм Завоеватель как раз успел овладеть собой и осмотреть поле битвы глазами христианина XI в.: «Он осознал, какое побоище произошло, и не мог лицезреть его без жалости, хотя жертвы и были нечестивцами», ведь это был «цвет английской знати и молодежи» — те самые тэны, которых нормандцы на своей латыни называли milites (вассалы, рыцари), хотя те почти не сражались верхами.

Это побоище, за которое Гильом Пуатевинский стремится оправдать Вильгельма Завоевателя, «Песнь» Ги Амьенского принимает как данность, потому что оно становится эпическим. Речи обоих противников здесь звучат как строфы «жесты», с обращениями к предкам, призывами к героизму, оскорблениями врага. Кстати, она помещает в начало этого дня реальный поединок между знатным жонглером Тайефером и англичанином, которого он сразил.

После этого епископ Амьенский возвращается к перипетиям битвы в том виде, в каком ее переживали или рассказывают о ней герцог и самые знатные из его соратников. Герцог, когда под ним убили второго коня, пришел в ярость, отбросив всякую сдержанность, ринулся на виновника преступления, «мощно поразил его правой рукой, острием меча вырвал внутренности врага и бросил их наземь». Это так привносили в Англию рыцарство? Тем более что под конец он и трое знатных бойцов бросаются на Гарольда вчетвером, чтобы убить, почти ритуально расчленив.

Этот рассказ традиционен в социальном отношении, но более кровав, чем «Поэма» Эрмольда Нигелла — что по сути соответствует реальной жестокости боя при Гастингсе. Гильом Пуатевинский и Ги Амьенский делают в своих рассказах разные акценты, но не слишком противоречат друг другу. Они по-настоящему расходятся только в оценке роли одного из знатных соратников Вильгельма — графа Евстахия Булонского. На самом деле Евстахий был в какой-то мере его соперником, и их взаимное доверие не было безоговорочным: он передал Вильгельму в заложники одного из сыновей, несомненно, будущего Готфрида Бульонского… Согласно Гильому Пуатевинскому, Евстахий Булонский почти что изменил герцогу, посоветовав ему обратиться в бегство во время вечерней контратаки англосаксов, {421} , и это подготовило его мятеж в следующем году (1067). Ги Амьенский, напротив, наделяет Евстахия благовидной ролью, когда тот отдает своего коня выбитому из седла герцогу. Это блистательный помощник командующего при Гастингсе. Важной фигурой он выглядит и на гобелене из Байё : это он указывает пальцем на Вильгельма другим бойцам в момент, когда пошел слух о гибели последнего (илл. вкладки, с. II).

Все три рассказа (история, поэма и гобелен) сходятся в минимизации роли пехоты, даже роли бойцов из «средней» (то есть мелкой) знати, сведя эту роль к символическому насилию, столь привычному для многих источников… «Оруженосцы», которые в день подвигов оставались в тени, впоследствии — как мы видели — заклеймены как участники бесчинств.

Тем не менее никто из авторов всех трех повествований не осмеливается скрывать, что Гастингс был резней. Разве всё, что делает Гильом Пуатевинский, чтобы обелить герцога, не доказывает этого ipso facto) Ги Амьенский отмечает, что в конце битвы лес англичан пошел под топор. И на нижней кайме гобелена в самом деле разбросаны головы, обезглавленные и пронзенные тела в конвульсиях.

У григорианской Церкви, столь приверженной миру между христианами, от этой картины поворотило с души. Она как будто досадовала, что передала знамя святого Петра. Нормандские епископы предписали покаяние, словно перекликающееся с покаянием после битвы при Суассоне в 923 г., а один папский легат, Эрменфрид Сьонский, утвердил это покаяние в 1070 г. Однако он по-разному отнесся к наемным бойцам, искавшим наживы, которые были обязаны покаяться за совершенные человекоубийства по полной форме, и к людям, пришедшим на «публичную войну», то есть нормандским подданным и вассалам Вильгельма, выполнявшим свой долг, что смягчало их вину.

Что касается царствования Вильгельма в Англии, оно ничем не напоминает властвование какого-нибудь Геральда Орильякского в школьном представлении. Перебив при Гастингсе множество благородных англичан, он не мог объединить обе элиты, заключив мир храбрых на франкский манер. Правда, те из знатных эрлов, которые не участвовали в битве, сначала как будто перешли на сторону победителя. Но отношения быстро испортились, и они погибли, убитые либо своими как «коллаборационисты», либо по приказу Вильгельма как «скрытые участники сопротивления». Кстати, даже нормандские и французские магнаты не раз вступали на путь мятежа. Король Вильгельм в таких случаях приговаривал их к конфискации владений, к изгнанию, к пожизненному заключению. Таким образом, если нечто рыцарское (полурыцарское) после 1066 г. в Англию и было привнесено, то это касалось отношений между завоевателями-французами. Именно так представляют дело Джон Джиллингем и Мэтью Стрикленд.

По отношению к городам и сельской местности Вильгельм Завоеватель тоже не проявил всего того великодушия, какое воспевал в нем Гильом Пуатевинский. Он разгромил Эксетер, отказавшийся ему подчиниться, и опустошил земли к северу от реки Хамбер, весь Йоркшир, осуществляя косвенную месть в широких масштабах. Его войска, сжигая дома и урожай, убивая скот, устроили настоящую гекатомбу среди христиан, которые во множестве гибли от голода. Ордерик Виталий, отцом которого был француз (клирик), а матерью англичанка, очень резко осуждал нового короля за это. В своей книге он упоминает о громком протесте одного христианина — Гимонда из Сен-Лéфруа, местечка близ Кана. Этот аббат отказался, в отличие от многих собратьев, в таких условиях принимать должность и бенефиций за Ла-Маншем. Потом, в 1073 г., он оказался епископом Аверсы в норманнской Италии — несомненно, став им в результате компромисса между папой Григорием и королем Вильгельмом.

В общем, боюсь, Вильгельм и французы за короткое время, за осень 1066 г., принесли в Англию не рыцарство, а резню и грабеж. Во всяком случае почти ничего иного не позволили им обстоятельства жизни англосаксов, их поведение и позиция (может, только это и было рыцарским?). Нормандец лишь сделал сеньорами французских рыцарей с их конями и замками, с их презрением к вилланам и намерением как можно активней эксплуатировать труд последних — вместо тэнов, погибших при Гастингсе, порой в обществе их вдов и дочерей. Именно феодальная сторона отношения этих рыцарей к королю или друг к другу в конечном счете и придает английской истории некую рыцарскую окраску — проявившуюся прежде всего в междоусобной войне времен короля Стефана (1135–1154). До Ричарда Львиное Сердце еще не было турниров — англо-нормандец Вильгельм Маршал с 1060 по 1080 г. блистать будет во Франции. Рыцарство в Англии — это французские рыцари, которые могли шиковать за счет порабощенных английских масс.

Поэтому, если мы хотим проследить за историей рыцарства, нам надо будет вернуться во Францию, а именно в пределы Нормандии, вместе с тремя сыновьями Вильгельма Завоевателя.

 

КОПЬЕ, ДОСПЕХ И ЭМБЛЕМА 

Прежде всего более внимательно присмотримся к знаменитому вышитому гобелену (вышивке, broderie, а не ковру, tapisserie) из Байё , к двум его частям — поездке Гарольда в Нормандию и его клятвопреступлению (1064), Божьему суду над ним при Гастингсе (1066). Мы почти с уверенностью можем считать заказчиком гобелена Одона, епископа Байё , единоутробного брата короля Вильгельма. Вильгельм Пуатевинский еще раз озадачивает нас безапелляционным заявлением: он уверяет, что этот прелат, которому Вильгельм делегировал власть в Кенте, внушал страх и командовал, но при этом сам не носил оружия. Однако как изображен Одон из Байё на гобелене? Он находится на поле боя, на нем парадный доспех и роскошный шлем. Конечно, он не сталкивается с врагом непосредственно, не пронзает его, это не он сползает на шею коня, стремясь дотянуться До англичанина, но он размахивает булавой (на своем пастырском жезле) и по меньшей мере издает боевой клич, ободряя нормандских бойцов. После этого его вполне можно счесть заказчиком этого гобелена, авторы которого изображают битву при Гастингсе судом Божьим и от одного края полотна до другого превозносят красоту коней и оружия, приукрашивая Францию 1064 г. и английское побережье 1066 г. и скрывая, что были еще и кровь, заложники, простолюдины…

Где был вышит этот гобелен и когда? Сегодня склонны полагать, что это произошло в одной мастерской монахинь в Кенте, в 1080-е гг., к концу царствования Вильгельма Завоевателя. Но абсолютной уверенности в этом нет. Этот гобелен ценят как произведение искусства, не сомневаясь притом, что он представляет интерес как исторический документ. Разве на нем не изображены холмы, где возведены деревянные башни? Проводя археологические раскопки в Кане, в земле этого края нашли их явные следы. Гобелен из Байё — не имеющий равных источник сведений, порой порождающий также споры и вызывающий недоумение. На средней части разворачиваются сцены из жизни рыцарей, костюм которых можно не спеша разглядывать. Меньшим планом и по краям, как положено, изображены крестьяне, которые сеют, боронят и пашут, а между ними — эпизоды из басен по тогдашней моде, не всегда понятные для нас.

Это великое произведение искусства является для нас свидетельством коренной важности в трех существенных вопросах, связанных между собой: оно показывает приемы обращения с копьем, характер доспехов и характер эмблем.

Кое-где среди рыцарей авторы гобелена находят место для нескольких нормандских пехотинцев, вооруженных луками, не выражая к ним ощутимого презрения,. Тем не менее почти всю площадь занимают рыцари, изображенные очень тщательно. Их меч с клинком — того типа, который при Карле Великом считался новым. Он имеет длину девяносто сантиметров, и держат его поднятым вверх (илл. вкладки, с. III) или горизонтально. Он служит, чтобы рубить. В сцене галопа он есть не у всех всадников — возможно, мечи были только у знатнейших. Но многие извлекли мечи для ближнего боя, с пехотой, в предельно важный момент, чтобы убивать братьев Гарольда, а потом его дружинников, оставаясь в седле (пусть даже сползая на шею коня) или спешившись. Меч фигурирует также в первой части (Гарольд в Нормандии) в сценах верховых поездок и сценах речей в больших залах замков-дворцов, где его как знак власти держат Ги, граф Понтьё, а потом герцог Вильгельм (илл. вкладки. IV). Признавая себя пленником Ги, Гарольд снимает меч и показывает нам пояс (илл. вкладки, с. III). Зато меч, полученный от Вильгельма во время своего истинно-ложного посвящения, он вкладывает в прорезь кольчуги.

В той же и пожалуй, даже в большей степени, чем меч, к вооружению рыцаря относится копье. Не вытесняет ли оно меч вплоть до времен «Песни о Роланде», причем в руках знатнейших из знатных? Само его название [lance], пришедшее из устной речи римлян, ускоряет (в форме lancea) приход средневековой латыни около 1080 г., вытесняя такие слова, как hasta, telum, contus. Оно также привлекло внимание многих историков, начиная с майора Лефевра де Ноэтта (1912 г.). То, что можно прочитать о нем нового у Гильома Пуатевинского, написанное около 1073 г. о мелких стычках с 1049 по 1054 г., должно привлечь наше внимание к разным способам обращения с копьем, а также к приемам верховой езды и фехтования, связанным с этими способами. Рыцарская мутация — это мутация приемов копейного боя. В старину их было два. С одной стороны, копье метали как дротик, чтобы пронзать врага, и оно должно было оставаться достаточно легким, тонким, его не должен был отягощать или смещать в сторону никакой флажок. Так его мечут рыцари герцога Вильгельма в сцене 19 (илл. вкладки, с. I), атакуя Доль, — надо полагать, Людовик, Гильом и прочие «свирепые» франки, все — опытные метатели дротиков, у Эрмольда Нигелла так же осыпали ими мавров в Барселоне в восьмисотом году. Так могли разить с IX в., почти наверняка пробивая доспех, — либо снизу, как на сцене из Утрехтской псалтыри, либо сверху, как изображено в рукописи Пруденция конца X в., хранящейся в Брюсселе. Изображение обоих этих ударов можно найти и на гобелене из Байё . Но довольно часто копья были тяжелей, чем прежде, им добавляли веса знамена, и держали их по-новому — опустив руку и поместив древко под мышку: так поступают французы на побережье в сцене 40 под словом festlnaverunt и в сцене 48 под словами ad prelium и contra (илл. вкладки, с. III). Эту новую манеру сделал возможной прогресс в верховой езде, который сложно датировать точно, но который ощущается и, конечно, связан с социальной логикой. Подкованные кони позволяли уверенней углубляться на незнакомую территорию, тогда как седло, сбруя, подпруги давали возможность для более прочной посадки, в дополнение к стременам, появившимся в IX в. Поэтому можно было перехватывать более тяжелое копье дальше от наконечника и наносить издалека более сильный удар, способный свалить противника, скорей оглушить его, чем пронзить. Но о конных поединках гобелен из Байё дает только косвенные сведения. Однако при Гастингсе, судя по этому гобелену, старались именно пронзать противника, как видно, например, по смертельному удару, который наносят Гирду, брату Гарольда (илл. вкладки, с. V). Правда, здесь представлен не конный поединок и не турнир, где конница сражается с конницей, а атака нормандской кавалерии на пешую английскую знать. Справилась ли эта кавалерия, которой противостояла хорошо вооруженная пехота, со всеми неблагоприятными факторами, с какими столкнулась в 357 г. в сражении при Страсбурге аламаннская конница, — ведь теперь она имела стремена, лучшие седла и настоящие доспехи? На самом деле отряды англичан, тэнов и хускерлов Гарольда, уже пострадали от стрел и топоров нормандских пехотинцев. Всадники врывались в уже пробитые бреши, и на гобелене изображена не атака конной лавины, которая опрокидывает врага и тем самым добивается победы, — таких до XIII в. не будет, — а ряд стычек, «кровавая схватка, дикая и ожесточенная». Под конец изображены даже сбитые с ног лошади (илл. вкладки, с. V), что, несомненно, соответствует эпизоду вечернего преследования (наверняка известного зрителям лучше, чем нам), в ходе которого «французы» упали в ров, как при Конке-рéе в 992 г. или на аквитанском побережье между 1003 и 1013 гг., в бою с участием другого герцога Гильома, не столь блистательного, как герцог нормандцев…

В целом на гобелене изображено много коней, все жеребцы, малорослые (полтора метра в холке), то есть, по нашим представлениям, нечто среднее между большим пони и маленькой беговой лошадью. Всадники не склонны подниматься на стременах: их путлища удлинены до максимума, что позволяет им крепче держаться в седле. Кстати, передняя и задняя луки седла — как хорошо видно на сцене 8 (илл. вкладки, с. VI) — очень высокие. Такое седло придает всаднику примечательную посадку, всё, что нужно, чтобы практически составлять одно целое с конем… ив то же время создает для него риск, что ему сломают позвоночник или раздробят бедра, как случилось со всадником, которого вышиб из седла будущий Завоеватель в 1048 г.Наконец, всадник торопит коня с помощью шпор, здесь — с одним острием, на смену каковым вскоре придут более острые шпоры, которые Ордерик Виталий порицает настолько, что делает одной из причин осуждения рыцарей на том свете.

Чтобы спасти их в земной жизни, в течение XI и XII вв. было приложено много труда и сделано много усовершенствований в другой сфере — доспеха. Гобелен хорошо показывает «штатский» костюм знати в первой своей части: особенно отчетливо видна очень узкая, облегающая туника Ги, графа Понтьё, то есть его жюстокор или гамбизон. Поверх всадники Гастингса в бой надевали броню (broigne), еще очень близкую к броне каролингских времен, тем не менее на гобелене из Байё и в ней можно разглядеть некоторые усовершенствования. Надо ли уже говорить о кольчуге (haubert, cotte de mailles)) Специалисты об этом спорят. Некоторые, похоже, сегодня отказываются использовать здесь эти названия, полагая, что железные кольца, покрывающие традиционную кожаную броню, в кольчуге должны быть соединены, сплетены между собой и не должны опираться на кожаную или тканевую подкладку. А ведь на гобелене показаны только металлические пластинки, чешуйчато покрывающие кожу; они настолько отполированы, что отливают то синим, то коричневым и не у всех персонажей изображены с равным изяществом. Вопрос в том, какой гибкостью должны были обладать штанины этой брони, чтобы всадник мог ездить верхом, садиться на коня и слезать с него. Пока что он еще не выглядит очень скованным. Но уже близок час — он пробьет в XII в., — когда настоящая кольчуга, весящая десять-двенадцать килограммов, а значит, очень тяжелая и весьма дорогая, станет для истинного рыцаря защитой более надежной ив то же время более неудобной, делая его более зависимым от оруженосца или оруженосцев.

Пока что гобелен из Байё показывает, что доспех уже имел разные усиления: наручи, поножи ниже колен и нечто вроде прямоугольного нагрудника (илл. вкладки, с. VI), по поводу которого недавно было много написано, но который, похоже, служил усилением и прикрывал прорезь, упрощавшую продевание головы. То есть дело вовсю шло к появлению кольчуги (haubert) в строгом смысле слова (halsberg, илл. вкладки, с. VII: защита шеи от ударов или попыток отрубить голову).

Шлем, защищающий голову, надет поверх броневого капюшона. Он сделан из четырех металлических пластин, скрепленных краями, и продолжается наносником, из-за которого различить лицо трудно. Вот действительно изображен ключевой момент, когда герцог Вильгельм снимает шлем, показывая своим войскам, что он по-прежнему среди них, не погиб и не бежал. А вот (илл. вкладки, с. II) Евстахий Булонский в своей роли герольда, знаменосца, которому достается честь указать рукой на герцога, — что могло бы побудить нас Датировать гобелен временем непосредственно после битвы при Гастингсе, до мятежа 1067 г., если бы имя этого персонажа не пересек разрыв и оно отныне не было бы искажено…

Эта сцена «идентификации» Вильгельма ставит вопрос важный, но сложный, потому что документов для ответа на него мало: об истоках классической геральдики. Мишель Пастуро любит говорить, что гобелен из Байё — это важное свидетельство из «протогеральди-ческого» (preheraldique) периода.

На гобелене изображены щиты (boucliers, ecus) относительно нового типа, появившиеся в конце X в., по крайней мере у знати. Сделанные из вываренной кожи, натянутой на выпуклую деревянную основу, они имеют миндалевидную, овальную, эллиптическую форму и могут служить носилками, поскольку перекрывают фигуру человека почти целиком. Зато маленький круглый щит становится характерным атрибутом незнатного пехотинца, хуже защищенного и менее уважаемого. Рыцарь может повесить щит на шею за шейный ремень (gigue) или прикрыть им корпус, держа за внутренние ремни, которые называют enarm.es (илл. вкладки, с. VIII), в то время как сам разит врага. Но рисунки, покрывающие щит, очень примитивны и в целом не фигуративны — в Библии из Роды на заре XI в. щит продолговатой формы даже изображен совершенно пустым. Придется еще полвека ждать появления щитов с гербами, из которых самые старинные, известные нам, — возможно, щиты графа Галерана де Мёлана или Жоффруа Плантагенета, причем обоих посвятил нормандский герцог Генрих Боклерк.

Классическая система геральдики, начиная с XII в., зиждется на двух принципах: с одной стороны, одна и та же эмблема постоянно соотносится с одним и тем же человеком и только с ним (отличая его от других), с другой — эмблемы с их цветами и композицией разрабатываются по системе точных, широко распространенных норм, определяя некую персону внутри родовой или феодальной группы. Оба этих условия будут соблюдаться с середины XII в. при изготовлении конных печатей, монет, а вскоре и шлемов с нашлемниками, но пока что (в конце XI в.) ни одного из этих условий еще нет. Здесь одинаковые щиты можно встретить в обоих лагерях, французском и английском, а один и тот же человек может носить разные щиты. И знаки на них отнюдь не отличаются чрезмерной сложностью.

Однако фигуры, изображенные на знаменах, разработаны достаточно тщательно. Большое значение им придавалось издревле. Во всяком случае в древней Германии они были настолько впечатляющими, что Тацит не забыл о них упомянуть. Знамена меровингских времен остаются нам неизвестны, мне кажется, что по контрасту с растущей ролью знаменосца, несколько раз отмеченной с IX в., и тем местом, какое отведено штандарту с драконом на миниатюре из санкт-галленской Золотой псалтыри. Теперь эволюция знамени связана с эволюцией копья. Копье служит не только оружием, но и древком знамени. На гобелене из Байё им размахивают или его опускают в знак капитуляции, как в Динане во время «передачи ключей».

Если не считать штандарта святого Петра, в знаменах здесь нет ничего особо христианского. И классическая геральдика позже отличается чисто мирским характером.

Позже? До самого 1981 г. на гобелене из Байё не желали замечать никаких эмблем какого-либо человека или группы (рода, отряда) и лишь в том самом году догадались, что граф Евстахий Булонский держит на копье знамя с изображением трех шаров (илл. вкладки, с. II), которые на рубеже XII—XIII вв. станутся появляться на щите каждого следующего мужа графини Иды Булонской — знатной кокетки, которая еще встретится на нашем пути. Итак, со второй половины XI в. уже формируется настоящая геральдика, благодаря которой личный щит вот-вот соединится со знаменем феодальной группы.

Историки часто дают простое, рутинное объяснение появлению геральдики: мол, она была связана с потребностью по-прежнему распознавать отдельного рыцаря, чье лицо отныне скрывали наносник, шлем. Однако такой механической связи совершенно недостаточно. Не было ли тут растущего желания, потребности опознавать рыцаря, чтобы оценить его подвиг? Кстати, даже до возникновения кольчуг опознать знатного воина, больше известного репутацией, чем знакомого лично, никогда не было простым делом, и в конечном счете характерно, что уже в каролингские времена широкое распространение получили «значки» (enseignes, знамена) и особую важность приобрел единственный знаменосец, вокруг которого сплачивался воинский отряд: это было прежде всего время коллективных подвигов. Для внедрения каких-либо новшеств в отношении эмблем было не обойтись без феодальной индивидуализации подвига, без рыцарской мутации XI в.

Но эти личные подвиги совершались в ходе некоего спортивного и социального круговорота войн и поединков, а вскоре и турниров, характерного для Северной Франции XI в. Многие юноши хорошего рода становились бойцами, наемными воинами; они перемещались с места на место («странствовали», если угодно) чаще, чем предки.

То есть они жили в рыцарском мире, который существовал сам по себе, для себя и проявлял тенденцию выйти за пределы этносов, принадлежность к которым до сих пор всегда подчеркивалась (франки, аквитанцы, нормандцы, фламандцы). Именно в этой среде, обильно орошаемой монетами и четко размеченной всевозможными условностями, могла и должна была вырасти «универсальная» и рационально построенная система геральдических символов.

Этот мир рыцарства (chevalerie-monde) подарил XII в. целый ряд оригинальных характеров, которые мы теперь и рассмотрим в сопоставлении с традициями и преемственностью аристократического и воинского раннего Средневековья. В окружении сыновей Вильгельма Завоевателя это рыцарство видно еще ясней, чем в его окружении.

 

ХОРОШИЕ МАНЕРЫ ТЫСЯЧА СОТОГО ГОДА 

Три выживших сына Вильгельма Завоевателя отличаются впечатляющим разнообразием судеб и пристрастий. Старший, Роберт Короткие Штаны, напрасно поднял мятеж против отца в 1077 г. Он сгорал от нетерпения по-настоящему встать на ноги, получить возможность жить свободно. Безусловно, его задело и то, что он получил только земли предков, — то есть Нормандию — без Англии, которая была дополнением к родовой вотчине, приобретенным усилиями отца, и поэтому отошла следующему сыну, Вильгельму Рыжему. Первоначально третий, Генрих, не получал ничего. Его принято называть Боклерком [Добрым клириком] — поначалу его можно было бы также назвать Генрихом Безземельным, потому что отец в 1087 г. оставил ему только деньги; может быть, кроме того (но это не факт), сам отец посвятил его в рыцари.

О них многое нам рассказывает «Церковная история» их современника, англо-нормандца Ордерика Виталия (1075 — ок. 1141), монаха из Сент-Эвруля в Уше. Этот автор — восхитительный рассказчик; в этом плане он немногим уступает Григорию Турскому и превосходит его в знании латинской грамматики и в социологической интуиции… Иногда он проявляет качества, достойные Тацита, и пишет более сочно. Итак, Ордерик Виталий в достаточной мере представляет нам трех этих князей.

Старший, Роберт, любил жонглеров и девок, прожигал жизнь, был расточителен, порой тратил чрезвычайно много. При нем, согласно «Церковной истории», герцогство Нормандия пришло в упадок: старания отца пошли прахом, больше не было мира, не было герцога. Но, усиленно очерняя его, Ордерик Виталий наводит читателей на подозрения. В конце концов, разве Роберт Короткие Штаны все-таки не был героем Первого крестового похода? Не он ли сражался целый день в жаркой степи под Дорилеем рядом с Боэмундом в ожидании подкреплений? Разве после стольких опасностей и тягот он не имел права влюбиться на Сицилии в юную и знатную Сибиллу де Конверсано, которая в 1102 г. родила от него Вильгельма Клитона? Но через несколько недель он вернулся во Францию, где самый младший брат, Генрих, отобрал у него едва ли не всё. Во всяком случае главная ошибка Роберта Короткие Штаны заключалась в том, что он был разбит при Таншбре 30 сентября 1106 г. И именно затем, чтобы оправдать его победителя, Ордерик Виталий отзывается о Роберте хуже, чем, несомненно, следовало бы.

Вильгельм Рыжий, король Англии с 1087 по 1100 г., любил рыцарей больше, чем дам. Но его мужественное поведение явно исключает напрашивающееся обвинение в женоподобии. Он приобрел репутацию сурового воина и прозорливого короля, которому Роберт Короткие Штаны не зря доверил Нормандию на время крестового похода. Он был тверд и грозен для соседей — графа Эли дю Мэна или для сына короля Филиппа I, юного Людовика, посвященного в 1098 или 1099 г. (король с 1108 г.). Но в июле 1100 г. несчастный случай на охоте, случайная стрела — если это было так — оборвала его царствование и его жизнь.

И тогда третий брат, тот самый Генрих Боклерк, ждавший своего часа, понял, что час настал, и захватил в 1100 г. Англию, а потом, в 1106 г., — Нормандию. Он любил только собственную власть и умело ее укреплял.

Оба старших брата снабжали деньгами молодых и легкомысленных рыцарей. Роберт Короткие Штаны был первым из молодых мятежных князей, чьи несколько лет странствий (1077–1079) со свитой — надо ли говорить «ватагой»? — из знатных сверстников какой-либо автор (Ордерик Виталий) мог сравнительно подробно описать. Он побывал во Фландрии у родственников по матери, в Германии, в Аквитании, и Капетинг Филипп I не увидел ничего дурного в том, чтобы временно поселить и содержать его в замке Жерберуа, недалеко от нормандской границы, в качестве некоего вызова его отцу. В этот период Роберт жил за счет других, их милостей, расточавшихся не без задней мысли, и страдал от этого, чувствуя себя кем-то вроде «наемника» (положение не позорное, но все-таки несколько стеснительное для сына короля). Наконец, когда его отец в 1087 г. умер, он стал герцогом — и сколь щедрым показал себя! При нем, так же как при его брате и сопернике Вильгельме Рыжем, процветали пышные дворы, равно отличавшиеся снобизмом и любовью к жизненным удовольствиям, судя по критическим высказываниям монаха Ордерика Виталия.

«После смерти папы Григория [1085], Вильгельма Незаконнорожденного [10871 и других набожных государей почтенные обыкновения наших предков были почти полностью упразднены на Западе. Те носили скромные одежды, хорошо подогнанные к формам тела. Они были весьма умелыми в верховой езде и скачках, и во всем, чего требовал разум. Но в наши дни старинные обычаи почти целиком сменились новыми выдумками. Бойкая молодежь усваивает женскую изнеженность; придворные-мужчины стараются понравиться женщинам за счет сладострастия во всех видах. На сочленениях ступней, там, где кончается лодыжка, они помещают подобие ужиного хвоста, поражая взоры сходством со скорпионами. Слишком долгая кайма их одежд и плащей волочится по земле; они закрывают кисти рук, что бы ни делали, длинными и широкими рукавами и, отягощенные этими излишествами, неспособны ни быстро ходить, ни делать что-либо полезное. У них бритый лоб, как у воров, а на затылке они носят длинные волосы, как девки». Возможно, эту моду ввел Фульк Глотка, граф Анжуйский, чьи деформированные ступни вынуждали его носить длинные башмаки, а потом она распространилась при дворе Вильгельма Рыжего в атмосфере пиров и азартных игр, среди «женоподобных» мужчин.

Самое пикантное, что в тысячном году Вильгельм из Вольпиано, напротив, находил неприличной моду на короткие волосы, новую в то время: он считал, что она указывает на гомосексуальные наклонности! Во всяком случае когда при дворе короля Роберта Благочестивого ее ввели южане из свиты королевы Констанции, эта мода очень скоро произвела фурор среди знати королевской Франции и Бургундии! Надо полагать, пристрастия в одежде облагораживаются по мере их старения, как сами одежды при этом изнашиваются… Разве рыцари, которым подражали другие классы общества, как заметил еще Ордерик Виталий, не должны были испытывать потребность изменять моду, притом достаточно часто, подтверждая свое особое положение?

Однако в других местах «Церковной истории» зарождающаяся куртуазность вполне сочетается с почтением к Богу и святым — в те самые моменты жизни, в какие мы застаем этих людей в залах или «дворцах» (aulae), смежных с княжескими или сеньориальными донжонами. В зале Конша рыцари беседуют более или менее серьезно; в присутствии дамы они рассказывают о своих христианских сновидениях и обсуждают их толкование. Далее мы узнаем, что один молодой рыцарь взял с собой в паломничество перчатки своей «подруги» и отдал их в качестве милостыни встречному нищему, потому что больше подать было нечего. Дворы были также местами, где шли разговоры о паломничестве, о священной войне, об «обращении» — капеллан Гуго Авраншского, в эпической манере рассказывавший о житиях святых рыцарей, вызвал настоящий религиозный подъем.

Иногда мы можем обнаружить проявления некоторой власти женщин. Вот, прежде всего, Мабиль Беллемская, наследница крупной сеньории. Она ведет себя как настоящий сеньор, совершенно не опираясь на мужа. В 1060-е и 1070-е гг. она была полноправным действующим лицом вендетты или феодальной войны, пользуясь поддержкой вассалов и, говорят, прибегая к яду; впрочем, в 1073 г. ее схватили и убили враги прямо в постели, и похоронена она была в аббатстве Троарн, причем эпитафия на ее гробнице достойна посвященного сеньора: она именуется «щитом родины» и «твердыней границы» (нормандской).

Многие из ее современниц все-таки больше думали о любви, чем о войне. Они томились в ожидании мужей, ушедших завоевывать Англию с Вильгельмом, и, по словам Ордерика Виталия, отправили им угрожающее послание: пусть те вернутся, чтобы спать с ними, иначе они сменят себе мужей. И сразу же такие «почитаемые воины», как Гуго де Гранмениль и Онфруа дю Тиллёль, покинули фьефы, которые только что приобрели за Ла-Маншем: что еще было делать, «если их похотливые жены оскверняют супружеское ложе прелюбодеянием и накладывают неизгладимое пятно на честь рода»? Однако монах Ордерик Виталий отнюдь не преувеличивает, сообщая эти подробности. Соображение, которое приходит в голову обоим рыцарям, очевидным образом подтверждает тот факт, что настоящее прелюбодеяние могла совершить только женщина. Ее проступки имели специфическое последствие — вынуждали мужа признавать себя отцом чужого ребенка; кроме того, сама беременность могла ее выдать. В данном случае по этой странице «Церковной истории» можно догадаться, что Гуго и Онфруа сослались Вильгельму Завоевателю на этот призыв жен в надежде (тщетной), что он не отберет назад их английские фьефы. То есть перед неким подобием двора посмели сослаться на супружеское право! Но решающего значения этот аргумент не возымел…

Бертрада де Монфор боялась своего первого супруга, графа Анжуйского Фулька Глотку, ив то же время мечтала стать королевой. Поэтому в 1092 г. она организовала собственное похищение королем Филиппом I. Ордерик Виталий добавляет, что потом она сумела посадить Фулька и Филиппа за один стол — более того, заставить спать в одной комнате. Историки-«позитивисты» отвергли это свидетельство, которое не подтверждается никаким другим; они увидели в нем вклад усердного монаха в церковную кампанию по очернению королевской четы. Но ведь никто из современников не написал таких подробных рассказов, как он, к тому же разве этот штрих не соответствует той эпохе рыцарских хороших манер?

Некоторые сомнительные поступки рыцарских жен связаны с их более низким статусом по сравнению с мужчинами ив то же время демонстрируют пределы и даже парадоксальные преимущества этого более низкого статуса.

На самом деле вот война замков, вспыхнувшая в Нормандии вскоре после 1090 г. между графом д'Эврё и сеньором Конша. Ее причиной было то, что графиня Эльвиза разгневалась на слова, публично произнесенные по ее адресу дамой Изабеллой де Конш. Обе эти властительные женщины соперничали и ненавидели друг друга, обе были прекрасны и красноречивы, обе водили за нос своих мужей-рыцарей и были грозны для подданных. Однако они кое в чем отличались, и скупой Эльвизе, конечно, следует предпочесть Изабеллу, любезную и великодушную. Дама де Конш дошла даже до того, что вообразила себя амазонкой: «Она ездила верхом в доспехах, как рыцарь». Можно подумать, что после этого в XII в. срочно изобрели куртуазную любовь, чтобы вернуть знатную женщину на подходящее для нее место — зрительницы боев между мужчинами… Тем не менее напомним, что в VIII книге, которая цитируется, Ордерик Виталий идет на всё, чтобы дискредитировать дурное, слабое правление Роберта Короткие Штаны в Нормандии с его феодальными войнами и «тиранией» некоторых сеньоров в отношении церквей. Автору не терпелось увидеть все наследие Завоевателя в лучших руках.

Положение немного изменилось с 1096 г. благодаря Первому крестовому походу: он прибавил серьезности некоторым сеньорам и увлек дурного герцога на Восток. Роберт Короткие Штаны доверил Нормандию на время своего отсутствия своему брату Вильгельму Рыжему, в котором отчасти воскресла отцовская твердость, несмотря на его нравы и в сочетании с большим изяществом — возможно, благодаря им. К этому моменту феодальную войну уже не просто местами слегка окаймляли рыцарские мотивы, она выглядела прямо-таки расписанной ими — пусть даже дурных поступков совершалось по-прежнему много и пусть любое появление Роберта Беллемского, этого «тирана», ненавистного Ордерику Виталию, удачно напоминает нам, что весь этот бомонд с его добродетельной сдержанностью, красивыми словами, умением ценить отвагу не только военную, но и словесную, ни в малейшей степени не избыл привычек к грабежу и равнодушия к страданию низших классов.

Вильгельм Завоеватель приобрел Англию за день, превзойдя Юлия Цезаря, как с удовольствием отметил Гильом Пуатевинский. Но в повседневной реальности французской феодальной войны с ее застарелой тенденцией к «вязкости» он проявил себя не лучше других. Мэн, завоеванный в 1063 г. благодаря военному и политическому напору, вскоре снова стал оказывать сопротивление или уклоняться от выполнения приказов, и тут не обошлось без анжуйцев. Коммуну 1070 г., настроенную прежде всего против Жоффруа де Майенна, можно было бы использовать в интересах герцога-короля Вильгельма, — но нет, с выступления виконта Юбера де Сент-Сюзанна в 1084 г. начался новый цикл политических и военных столкновений, из-за которых ни городская коммуна, ни нормандское влияние не могли утвердиться. Эту игру вели бароны Мэна, владельцы крепких сельских замков, и один из них, Эли де Ла Флеш, по матери потомок прежних графов, в 1099 г. наконец выкупил свое графство у великодушного Роберта Короткие Штаны при поручительстве графа Анжуйского. Но приезд в Руан в 1096 г. Вильгельма Рыжего на смену Роберту вызвал беспокойство у Эли. Он дал крестоносный обет, как и Роберт Короткие Штаны, но опасался, как бы в его отсутствие Вильгельм, очень «мирской» человек, чего-нибудь не задумал бы или не совершил. Поэтому он отправился ко двору Вильгельма, в Руан, чтобы испросить у него гарантии для Мэна. Но тот отказал, и в присутствии баронов произошла перепалка между ним и Эли. Каждый ссылался на свое наследственное право, и под конец Вильгельм Рыжий бросил: «Я поведу с тобой тяжбу мечами, копьями и бесчисленными стрелами». При таком раскладе выступление Эли в крестовый поход так и не состоялось. Или, скорее, чтобы не нарушать священного обета, он прибег к хитрому аргументу: крестоносец должен бороться со всяким врагом истины, а для Мэна ее настоящий враг — Вильгельм Рыжий.

Поэтому он остался во Франции, изобразил крест на своем щите, шлеме, на всех доспехах и даже на седле коня — и началось.

Эли не был человеком дурного тона. Он носил короткие волосы, смахивая на священника с тонзурой, понимал толк в правосудии, защищал церкви и подавал милостыню бедным. Защищал ли он последних? Во всяком случае, несмотря на претензию на сеньориальную власть, он не мешал грабить бедняков своей земли «тирану» Роберту Беллемскому, присоединившемуся к Вильгельму Рыжему. К счастью, последний, занятый другими делами, забыл о Мэне на два года — за это время Эли успел возвести замок Данжёль «и собрать там своих вассалов, чтобы защитить жителей этой местности». Эти вассалы не стояли постоянным гарнизоном; похоже, это были рыцари замков, и они несли стражу или оставались там по месяцу-два, а все собирались в случае войны или plaid'a.

В феврале 1098 г. Вильгельм Рыжий попытался напасть на него внезапно, — но потерпел неудачу: о его приближении проведали. Для начала король довольствовался тем, что финансировал тирана Роберта, чтобы тот усилил сеть своих мелких замков (насыпных холмов, малых оград) в этой местности и набрал наемников. Так жители Мэна стали жертвами его «зверской жестокости» и «лютой войны»: триста пленников, взятых в самый разгар Великого поста, погибли в заключении от голода и холода, хотя предлагали немало денег для своего выкупа. Тем не менее отметим, что литургические перемирия, похоже, почти никогда не соблюдались, и, невзирая на все пристрастные суждения Ордерика, зададимся вопросом: достаточно ли предлагали означенные пленники, — ведь целью этой «лютой войны» оставались грабеж и выкуп, а не истребление. После Пасхи добрый граф Эли организовал карательный рейд из Данжёля. Но, как всегда в подобных случаях, сложности возникли на обратном пути: случайно оторвавшись от основных сил отряда с семью соратниками, он был захвачен в плен Робертом Беллемским. «Роберт передал его королю [Англии] в Руан, а король велел, чтобы ему оказывали почести. В самом деле, он не был жесток в обращении с рыцарями, но приятен и великодушен, весел и приветлив». Эли сам был популярен среди баронов, сочувствовавших его делу.

Эту «войну», столь же однообразную, сколь и нескончаемую, лишенную ожесточенности, необязательно восстанавливать в деталях. О ней очень красноречиво говорит Ордерик Виталий. Хватит и небольшого подбора реплик и историй (обработанных и отобранных), которые предоставляет нам он. Однажды виконт Мэна был осажден Вильгельмом Рыжим и поспешил начать с ним переговоры о мире. Он заявил, что не хочет погибать за графа Эли и встанет на сторону феодального «собора» баронов Мэна, назначенного на ближайшее время. «Государь король, — сказал он Вильгельму, — я говорю вам это с ведома самых высокородных мужей; ведь если бы я по собственному почину прекратил воевать и затеял переговоры о мире вопреки мнению равных мне, я бы, вне всякого сомнения, обесчестил весь свой род». Конечно, процветание высоким родам приносили не подвиги и смертельный риск, а следование подобным правилам хорошего тона и умение хорошо говорить в рыцарском духе. Сразу же эти слова в той же формулировке повторили все сеньоры, находившиеся на пути к Ле-Ману. Однако граф Анжуйский, феодальный сеньор Эли, спешно выступил со своими вассалами и успел войти в город, чтобы не впустить в него нормандцев. «Когда прибыл король [Англии], рыцари вышли из города и целый день храбро сражались с нормандцами, и с той и другой стороны были совершены рыцарские подвиги». Но что следует под этим понимать, кроме игровых конных поединков? «В обоих лагерях прославленные бойцы хотели показать свою силу и заслужить похвалы, окрашенные кровью их государей и равных им рыцарей». Такие поединки иногда бывали кровопролитными, но худшее не всегда верно.

После этого нормандцы отступили, и анжуйцы осадили нескольких из них в замке Баллон. Но была ли эта осада жестокой? Нет, это была такая же увеселительная прогулка, как та, во время которой (будущий) Вильгельм Завоеватель в 1052–1053 гг. охотился в окрестностях Домфрона. В тот день 1098 г. анжуйцы, осаждающие Баллон, устраивают пир. Они не забывают раздать милостыню нищим, которые постоянно информировали осажденных. Те берутся за оружие и захватывают четырех сеньоров и рыцарей замков. Однако Вильгельм Рыжий недалеко, и его сторонники с радостью принимают короля как победители: они захватили знатных пленников. «Прослышав же о том, пленные в свою очередь подали голос, они закричали: “Благородный король Вильгельм, освободи нас!” Он услышал и велел, чтобы их всех выпустили и пригласили бы на щедрую трапезу с его людьми в укрепленном жилище, и после этой трапезы он освободил их под честное слово». Чудеса святых здесь не понадобились — их заменило рыцарство короля-герцога. Тех из своих, кто выразил некоторое неудовольствие, король заверил: «Я далек от мысли, чтобы храбрый рыцарь мог нарушить слово: если бы он так поступил, его бы презрели, как презирают изгнанника». Через недолгое время Мэн по договору оставили Вильгельму Рыжему и обменялись всеми пленными, среди которых был Эли.

В 1099 г. на Пасху Эли выступил из Ла-Флеш в поход на Ле-Ман, но его задержало контрнаступление Вильгельма Рыжего на его собственный замок Майет. На сей раз имели место грабежи, а любезностей было немного. Тем не менее Вильгельм не нарушил воскресного перемирия, лишь после него атаковав Майет. К понедельнику осажденные успели укрепить оборону, они обрели уверенность и метнули в наступавших камень. Едва не убив Вильгельма, этот снаряд выбил мозги одному из его соратников, и из крепости ему крикнули, что теперь у него есть мясо на обед! Шутка язвительная и не слишком христианская для тех дней, когда крестоносцы осаждали Иерусалим. Впрочем, это немного напоминает обмен насмешками и провокациями между франками и сарацинами в «Поэме» Эрмольда Нигелла.

Во всяком случае изысканные слова порой чередуются с оскорбительными насмешками. Это сладость, переходящая в горечь, и за изъявлениями доверия и преданности в хорошем обществе всегда кроется недоверие. Вот июль 1100 г., финальный эпизод войны. Услышав о смерти Вильгельма Рыжего, Эли де Ла Флеш спешит к Ле-Ману, где ему открывают ворота. На сей раз он получает помощь от графа Анжуйского для осады городской цитадели, где укрылись нормандцы, хорошо оснащенные и с хорошим запасом провизии, под командованием Эмери и Готье. Эта башня может держаться долго; из нее доносятся угрозы и насмешки, как из Майета год назад. «Каждый день они говорили меж собой и обменивались угрозами, но угрозы сопровождались множеством шуток». Эли, умевший, конечно, говорить что надо, должен был владеть искусством слышать не всё; в него не летели камни, он получил охранное свидетельство: «Они дали ему привилегию безопасного доступа к защитникам башни в любое время, когда он захочет, если облачится в белую тунику. И он полагался на их честность, ибо знал, что они весьма доблестны и весьма честны. Узнаваемый в своей белой одежде, он часто виделся с врагами и, не колеблясь, в одиночку вступал в долгие споры с ними… Окруженные и те, кто был снаружи, подшучивали друг над другом, и остроты, которыми они обменивались, были недурны, отчего в этом краю еще долго вспоминали их с восхищением и удовольствием».

Когда столкновение превращается в игру, нам все-таки следует быть настороже. Опасность резких перемен или вероломства, бесспорно, сохранялась, и Эли, равно как и его противники, должен был сознавать и оценивать ее. Если подобные меры предосторожности были осмысленными и реальными, значит, рыцари также могли грозить друг другу, что перейдут к более жестким методам ведения войны. Из крепкой башни, возведенной Вильгельмом, Эмери и Готье были способны метать камни и пускать стрелы, и действительно, в то время те, кто находился в обороне, часто имели преимущество, и это положение считалось почетным. Эмери и Готье, впрочем, оставались начеку и объяснили Эли: если они так покладисты с ним, то потому, что не знают, у которого из выживших сыновей Завоевателя должны этим летом 1100 г. запрашивать инструкции. Они договорились о перемирии и воспользовались им, чтобы получить от Роберта Короткие Штаны распоряжение сдать крепость. «Тем самым защитники проявили верность, достойную похвал. Тогда они велели Эли вновь надеть его белую тунику, за которую называли его “белым башелье”. Титуловав его подобным не слишком почтительным образом (особо подчеркивавшим, что он всего лишь претендует на титул графа), они потребовали от него крупную сумму денег, сказав: «Тем самым мы признаем твою отвагу, доблестный муж, избираем и делаем тебя господином Мэна, передавая тебе эту цитадель». Формулировка забавная, но это не единственный случай, когда под «сделать сеньором» подразумевалось «принести оммаж»; возможно, она вызвала у Эли улыбку, но автор идет на всё, чтобы показать, что его герой принимает игру. У него нет сложностей с тем, что мы бы назвали «интерпретацией», он подстраивается под обстоятельства, он несколько вольно истолковал свой крестоносный обет, что не помешало ему ни снискать одобрение Ордерика Виталия, ни сохранить Мэн, держа его одновременно от Нормандца и от Анжуйца. Это хороший игрок, рыцарь расчетливый и умелый, равно как и изысканный.

Ощутима ли подобная изысканность во всех конфликтах тысяча сотого года? Правду сказать, нет. Ведь здесь «войну» между собой вели рыцари с одинаковым статусом, но из соседних провинций, у которых не было поводов для слишком сильной взаимной ненависти, как бывало в некоторых «горьких файдах» или в случаях, когда князь имел дело с мятежом, с «изменой» природных подданных.

Нельзя ли ее заметить также в конфликтах и «интерактивных играх» между нормандцами и французами из-за некоторых замков, которые отныне служили пограничными вехами? Для эпохи Вильгельма Рыжего нас с этими столкновениями знакомит аббат Сугерий из Сен-Дени. Этот биограф Людовика VI был его сверстником; он немного преобразовал облик царствования Людовика, описав его задним числом (около 1144 г.). Он стремился сделать из Людовика VI Толстого (король с 1108 по 1137 г.) образец справедливого и карающего короля, врага тирании сеньоров-шателенов над церквами, взывающими к нему о помощи. Но при всем том Сугерий не скрывает пристрастия своего героя к мирскому рыцарству, скорей легкомысленному, чем царственному. Этот биограф — не чистый теоретик, ему не свойствен тот невыносимый суконный язык, каким вскоре Ригор из Сен-Дени опишет начало царствования Филиппа II Августа (1180–1200). Поначалу Сугерий живо и наглядно изображает пылкий нрав принца Людовика, каким тот отличался еще в подростковом возрасте. Посвященный в 1097 г. старым графом Ги де Понтьё, заигрывавшим с его отцом Филиппом I и особенно с его мачехой, новой королевой Бертрадой, этот молодой волк как будто никем не восхищался более, чем Вильгельмом Завоевателем. В 1098 г. он проявил такую же неудержимость, как и за пятьдесят лет до этого молодой герцог под Мулиэрном, и мечтал приобрести боевой опыт, чтобы бороться с сыном и тезкой последнего — Вильгельмом Рыжим. В результате получился красивый матч, в котором, если верить Сугерию, команда Франции (королевская), располагавшая намного меньшими ресурсами, сумела выстоять против нормандской сборной.

На принца Людовика в то время «напали многие знатные бароны королевства», а прежде всего Вильгельм Рыжий. В ответ «мужество его геройского сердца воспламенилось, его доблесть смеялась над испытаниями». Ведь принцу противостоял противник, «искушенный в рыцарстве, жадный до славы и искавший громкого имени», который сражался с Людовиком «всеми средствами, какими мог» — или по крайней мере какие позволяли ему некоторые условности. Поскольку нельзя сказать, чтобы реки Сена, Сарта или даже Эпта или Юин превратились в потоки крови, как в одной «песне о мятежном бароне». Знать, видимо, здесь больше захватила пленных, чем убила врагов. В 1098 г. французы, отражая нормандское вторжение, убивали коней (очень дорогих) и щадили людей.

В результате получалась смесь настоящей войны, с политическими целями, и почти спортивного соревнования, остроту которому придавало неравенство сил — различие в финансовом положении Вильгельма и Людовика. Сын Завоевателя располагал богатствами Англии и широко ими пользовался, чтобы «покупать и оплачивать рыцарей-наемников», тогда как Людовик, который был моложе и бедней, умел давать ему достойный отпор. «Лишенный денег, берегущий средства отцовского королевства, он привлекал к себе рыцарей только собственными достоинствами». Кто не видел с 1098 по 1100 г., как он проводит набеги, молниеносные операции с горсткой рыцарей (молодых, как и он) во всех землях, соседствующих с королевским доменом, тот не видел ничего. И все-таки самым прекрасным был момент, когда он противостоял самому Вильгельму, имея сил в двадцать раз меньше… Пьянящим! Даже если Сугерий в конечном счете признает, что успехи чередовались с неудачами, а Ордерик Виталий дает другое объяснение: бедных «французов» вдохновлял на бой размер выкупов, какие давали за нормандцев.

«В подобных столкновениях, — продолжает Сугерий, — с обеих сторон брали много пленных» — значит, не убивали или убивали мало. Так, однажды и Людовик, и Вильгельм захватили по три знатных бойца, что принесло им важные очки, — графов или сеньоров замков. Но англо-нормандец заплатил наличными за освобождение своих людей, в то время как «французы испытали тяготы долгого плена», потому что Капетинг не мог их выкупить. И в конечном счете они вышли из положения за счет того, что примкнули к Вильгельму Рыжему: они поступили к нему на службу, принесли оммаж и отныне разоряли «королевство» (королевский домен). В другие времена кто-нибудь сказал бы, что капитализм тут одержал сокрушительную победу над рыцарской доблестью. Но феодальные войны всегда выигрывались за счет переманивания вассалов противника.

Это противоборство без особого ожесточения прекратилось с гибелью Вильгельма Рыжего в июле 1100 г. в результате несчастного случая. Тогда начался период конфликтов между обоими пережившими его братьями. В самом деле, Роберт Короткие Штаны возвратился из Первого крестового похода как раз вовремя, чтобы вернуть себе Нормандию в сентябре, но в Англии его младший брат Генрих Боклерк опередил его, став королем в августе. Очень скоро последний стал готовиться к войне, а главное, посылать агентов и плести интриги, чтобы отнять у уставшего брата в 1106 г. и Нормандию тоже. Что до молодого Людовика, для него началась стадия борьбы с мачехой (Бертрадой де Монфор) и сводными братьями, приведшая к феодальным войнам в королевском домене.

Ордерик Виталий поддерживает Генриха Боклерка, победившего при Таншбре в 1106 г. в сомнительном сражении, тогда как, пытаясь оценить правоту дела Вильгельма Завоевателя при Гастингсе и в Англии, он не скрывал растерянности. Но он не перегружает свою похвалу словесными украшениями в духе Гильома Пуатевинского. Заслуга этого монарха в том, что он навел в Нормандии порядок, не более того. Ордерик Виталий не из тех, кто стал бы делать из Генриха Боклерка образец изысканности, геройства, милосердия. Нет, он сообщает о многих низких поступках и жестокостях последнего. Так, Генрих без колебаний, преследуя свои интересы в истории с детьми-заложниками, велел ослепить собственных внучек (дочерей своей незаконной дочери Юлианы). Он царствовал над феодальным обществом, еще далеко не усвоившим всех механизмов для обеспечения рыцарского поведения. Впрочем, может ли любой уважающий себя монарх поступать иначе, чем чередовать в зависимости от обстоятельств красивые жесты и дурные манеры?

 

ОТ ТАНШБРЕ ДО БРЕМЮЛЯ 

Рассказывая о походах Генриха Боклерка, Ордерик Виталий занимает, скорей, позицию защитника: он показывает, что этот монарх, скорей, старался щадить как можно больше противников — при Таншбре 30 сентября 1106 г., потом при Бремюле 20 августа 1119 г., — чем был неумолимым. Но хронист дает понять, что подобная умеренность представляла собой не добродетель, а расчет, неизбежную уступку общественному мнению. В самом деле, сколько ни приводи оправданий, остается очевидным, что эти две победы позволили ему лишить наследства старшего брата, а потом племянника — которого в своем королевстве поддерживал король Людовик VI. В результате получается рассказ о сражениях с умеренной жестокостью, в традиции боев при Нуи и Сен-Мартен-ле-Бо в 1044 г.

Чтобы сражаться с братом Робертом, столь благодушным и расточительным, у Генриха были деньги — он мог их брать как из своих накоплений, так и из Англии. В свой ост он набрал фламандских рыцарей на английские деньги и при поручительстве графа Фландрского (которое было дано в 1103 г.). Далее Ордерик Виталий показывает, что во время похода в Нормандию в 1106 г. Генрих тоже полностью следовал посткаролингским обычаям войны между братьями. Он ссылался на справедливость и общее благо с велеречивостью и апломбом, достойными сыновей Людовика Благочестивого времен их междоусобиц. Во всяком случае епископ Серлон Сеезский или даже сам Ордерик, в принципе согласный с последним, осмеливались использовать сильные выражения вроде «не впадать в грех применения оружия». Крестовый поход закончился не так давно, справедливая война имела все шансы на успех: победа Генриха увенчает «более чем учтивую войну, каковая велась ради мира». Герцог Роберт Короткие Штаны действительно был неспособен установить мир и обуздать свирепствовавшего в Нормандии тирана, друга своей юности Роберта Беллем-ского. Последний и граф Вильгельм Мортенский поддерживали его против Генриха Боклерка, властного нрава которого они опасались как магнаты, сознающие свои интересы.

Генрих Боклерк и его приверженцы демонстрировали серьезность, неприятие легкомыслия. Епископ Серлон Сеезский призвал их в 1104 г. как людей, служащих правому делу, обрезать волосы, отринув моду, неприличие которой можно обличать до бесконечности: «У вас всех женские прически. Что за непотребство для вас, сотворенных по образу Божию и призванных выказывать мужественность!» Так они приобрели облик улучшенного благочестивого рыцарства, хоть и не дошли для того, чтобы во время внутренней войны назвать себя крестоносцами, как один из них, Эли дю Мэн, посмел сделать в 1096 г. Тем самым противостояние двух группировок получило под пером Ордерика Виталия облик нравственной борьбы.

Кампанию 1106 г. Генрих вел с меньшей изысканностью, чем это делали в Мэне с 1098 по 1100 г. Вильгельм Рыжий и Эли де Ла Флеш, но не забыл предпринять некоторые меры предосторожности. Для Генриха Боклерка было важным победить, не совершив братоубийства, в отличие от Гарольда Годвинсона, убившего Тостига. Под Фалезом происходили только конные поединки (ни один из которых не имел смертельного исхода), но дело застопорилось из-за присутствия Роберта Короткие Штаны: чтобы между братьями не завязалось сражение, начали трудные переговоры, и, как всегда в таких случаях, имели место переходы из лагеря в лагерь, присоединения новых союзников и измены. При войнах между близкими атмосфера всегда немного гнилая, а немало знатных семейств, как и семейство Завоевателя, оказалось расколото. Правду сказать, еще худшей атмосфера была для крестьян, которые несли урон от пожаров и грабежей от Пятидесятницы до Михайлова дня.

Генрих Боклерк осадил Таншбре, замок графа Мортенского. Роберт Короткие Штаны хотел снять осаду с этой крепости при помощи армии, где было меньше рыцарей, но больше пехоты. Однако сойтись в бою без новых обсуждений было невозможно, притом из армии Роберта происходили дезертирства. К тому же отшельник Виталий, сделав жест, несомненно, типичный для григорианской эпохи, о которой мы и рассказываем, выступил посредником; но, поскольку в те времена превозносили еще и справедливую войну, Генрих мог гнуть свое дальше — он сослался на решение Божьего суда не в пользу своего брата, коль скоро тот неспособен мстить за оскорбления, полученные им самим, или за несправедливости, перенесенные его подданными. Генрих сделал лишь несколько рассчитанных «рыцарских» жестов: освободил одного пленного, взятого в Сен-Пьер-сюр-Див, потому что это был человек его брата, дал обет отстроить это аббатство, которое он прежде сжег вместе с соседним замком.

Итак, сражение при Таншбре произошло 30 сентября 1106 г. Авангард Генриха Боклерка удержал строй под натиском вражеских рыцарей, в то время как союзный мэнский отряд под командованием графа Эли атаковал и перебил «безоружных пехотинцев» (читай: не имеющих рыцарского оружия), раздробив силы вражеского оста. Роберт Беллемский бежал, и исход стал выглядеть ясным. Если какое-то время сохранялся «саспенс», то лишь потому, что война должна была остаться как можно более честной, незапятнанной — иными словами, вражеских командиров следовало не убивать, а брать в плен. Один воинственный капеллан Генриха, притом хороший кавалерист, отправился на поиски герцога и сумел его пленить, не изувечив, — может быть, потому что Роберт Короткие Штаны предпочел сдаться. Потом Генрих с трудом вырвал графа Мортенского из рук собственных бретонских союзников: в самом деле, они содрали бы с того изрядный выкуп, а потом освободили, тогда как король хотел оставить его себе. Сложности сражений… В конечном счете пленник Роберт пошел на сотрудничество с братом-победителем, потребовав от нормандских крепостей сдаться, и остался у него в плену на всю жизнь: ему оказывали почести, но строго охраняли. Зато Генрих предпочел выпустить из рук юного племянника Вильгельма Клитона в возрасте четырех лет, опасаясь поклепов в случае, если бы ребенок умер под его властью, будь то от несчастного случая или от болезни. Есть некрасивые жесты, на которые приходится идти, но есть преступления, которых лучше не совершать.

И когда ведешь войну с королем в его королевстве, какие правила необходимо соблюдать, какая изысканность окупается, какая грубость остается дозволительной?

Что касается Людовика VI, этот вопрос тем более деликатен, что даже после миропомазания (3 августа 1108 г.) в этом короле долго сохранялись некоторая импульсивность, рыцарское легкомыслие молодого человека. Сугерий в своей книге утверждает, что его рыцарство (militia) после этого дня полностью изменилось — он претерпел нечто вроде обращения к королевскому образу жизни и королевским сражениям, к защите церквей и бедных. В то же время книга изобилует эпизодами, доказывающими обратное. Например, когда автор описывает Людовика под Пюизе в 1112 г., в день, когда королевские рыцари потерпели поражение от рыцарей графа Блуаского. Тот скакал «среди вражеских отрядов, выстроенных клиньями, и с мечом в руке защищал тех, кого мог, он останавливал бегущих. Он вступал в одиночные схватки больше, чем пристало королевскому величеству, ведя себя, скорей, как отважный рыцарь, чем как король».

В горячке боя, в раздражении из-за слишком упорного сопротивления врага Людовик иногда грешил против хорошего вкуса. На словах, когда грозил знатным бойцам повесить их или ослепить. И даже на деле, когда довольно неучтиво вынудил двух вражеских рыцарей нахлебаться воды в реке. Но все-таки это была война, и это всё свидетельствует о его личном небезразличии, о его энергии. Этот король сам обливался пбтом под кольчугой!

Даже сам Сугерий, отметим это мимоходом, испытывал, и не раз, чувство восхищения мирскими рыцарями. Он не упускает случая воздать хвалу самым могучим князьям, видя в них самых испытанных рыцарей. Когда появляется Тибо Блуаский, то это «молодой человек великой красоты и доблестный в обращении с оружием», который без опаски чернит перед королем род сеньоров дю Пюизе за давнее клятвопреступление, хотя сам происходит от Тибо Мошенника. Сугерий любит особо отмечать рыцарскую славу великих крестоносцев или позор тех, кто бежал, не слишком распространяясь о духовной заслуге тех, кто якобы ее приобрел, «следуя за Христом». Разве на витражах Сен-Дени в его времена (около 1144 г.) не изобразили победы графа Фландрского и герцога Нормандского в поединках с сарацинами в Палестине? Сугерий даже с видимым удовольствием рассказывает о чередующихся с подвигами хитростях Гуго де Креси, «стойкого, доблестного в обращении с оружием», но тем не менее настоящего смутьяна в «королевстве» (королевском домене). Его обличают перед королем как человека жестокого и кровожадного, — и все-таки какой талант, какое мастерство он обнаруживает, пытаясь вернуть пленников и свой замок! Он переодевается то жонглером, то продажной девкой, пытаясь пробраться через позиции королевского войска — куда, стало быть, люди подобных профессий, рассчитанных на развлечение, имели доступ! Но его разоблачают. Гильом де Гарланд, благородный брат одного из его пленников, первым бросается на него в явной надежде захватить в плен и потом обменять. Тогда Гуго де Креси вскакивает на коня, несколько раз оборачивается и грозит копьем главному преследователю, надеясь победить его в поединке, но так и не решается вступить в бой, опасаясь, как бы его не его захватили бы в плен преследователи. Чтобы ускользнуть от них, когда они уже настигают его, он даже выдает себя за Гильома, и таким образом «ему в одиночку удалось бежать, посмеявшись над многими». О, феодальная война весьма занятна! Особенно в те дни, когда в ней участвуют в основном рыцари, а значит, погибают только от несчастных случаев… Описывая ее, аббат Сен-Дени на миг забывает о поруганной чести церквей Божьих и о страданиях ограбленных крестьян, то есть о проявлениях «тирании», в которых он упрекает сеньоров и рыцарей замков и которые взывают к справедливому возмездию со стороны короля, светской руки Бога.

Однако капетингский король в значительной степени исходил из своей «рыцарской функции» в каролингском понимании — защиты церквей и бедных. Людовик VI в королевском домене был монархом Божьего мира в версии, близкой к версии Беррийского мира 1038 г.Он мог набирать «ост христианства», как еще в 1120-е гг. гласит хартия, принятая в Торфу близ Этампа. Эта формулировка, которую капетингские короли до тех пор почти или совсем не использовали, при Людовике VI вновь появилась, напротив, с самого начала царствования. Ордерик Виталий усмотрел в ней свидетельство слабости короля: он обращается к епископам и к «общине народа», в чем не нуждался Генрих Боклерк, чтобы отправиться в поход и сжечь замок Беллем в 1113 г., — по его приказу выступил «ост всей Нормандии».

Действительно, в Нормандии действовало Божье перемирие — и на королевских землях тоже, по крайней мере в Шартре, — то есть епископам, опирающимся на государя, в святое время были подсудны святотатственные насилия. Но в Нормандии, за несомненным исключением периода между 1035 и 1042 гг., герцогскую власть всегда отправляли (как и графскую в Анжу), не прибегая к формуле христианского мира, принятой в Аквитании в тысячном году и позволявшей региональному князю или владетельному епископу использовать для походов на замки многочисленный и освященный ост.

В королевской Франции епископы провозглашали анафему своим и королевским врагам. И Сугерий даже сообщает, что они лишили рыцарского достоинства одного из этих людей — Тома де Марля. Действительно, на соборе в Бове в марте 1115 г. папский легат, «искренне взволнованный бесчисленными жалобами церквей и страданиями бедняков и сирот, низверг тиранию» Тома де Марля, «пронзив его мечом святого Петра, то есть общей анафемой, и лишил его [заочно] рыцарского пояса». Потом собор послал против него короля с остом христианства. В Нормандии монарх тем более сурово покарал мятежного рыцаря, что когда-то сам посвятил его. В королевской Франции нет ни следа посвящений, которые бы совершал Людовик VI, упомянут только один архаичный или редкий случай — лишение рыцарского достоинства (desadoubement) по велению Церкви, как в 883 г. И король после этого не выказал неумолимой суровости по отношению к виновному.

Ведь Людовик VI вовсе не становился полностью на сторону Церкви или простонародья в борьбе против какого-нибудь Гуго дю Пюизе (1111 г.) или Тома де Марля (1115 г.). Это не он лишил рыцарского достоинства Тома де Марля, бывшего крестоносца, из которого «Песнь о Иерусалиме» вскоре сделает чистейшего героя христианства и к которому он сам был близок по возрасту и кругу общения. В походе 1115 г. было взято и сожжено всего два замка Ланской области — главный в их число не входил. И хотя приговор собора в Бове лишал Тома всех сеньорий, вскоре оказалось, что все они находятся во владении его и наследников, кроме самого спорного (Амьенское графство). Гвиберт Ножанский в рассказе о той же кампании 1115 г. дает почувствовать внутреннее напряжение в осте между пехотинцами, желающими поскорей атаковать замки, разорить их и перебить гарнизоны, и рыцарями, сдерживающими этот порыв. Сам Людовик VI во время первого и самого знаменитого взятия замка Пюизе в 1111 г. поспешил спасти его сеньора, Гуго, от мести крестьян, чтобы сделать собственным пленником и очень скоро отпустить. Согласно Сугерию, постоянной и оправданной задачей, которую ставил перед собой Людовик VI, было скорей сохранение прав знати, чем защита от нее слабых.

Генрих Боклерк, хотя и не опирался на «общину народа» и посвятил очень много знатных людей, был на самом деле более суров по отношению к последним. Арестовав при своем дворе в 1112 г. Роберта Беллемского, он совершил поступок более чем неучтивый, посягнув на основные права знати. Людовик VI меньше настаивал на прерогативе сеньора-посвятителя и больше считался со знатью.

В результате можно отметить контраст между отправлением власти герцогом Нормандии и королем Франции, между значением, какое тот и другой придавали посвящению, но не между поведением «французских» и нормандских рыцарей на войне. Именно в результате их взаимодействия и даже их противостояния достигли расцвета обычаи и идеалы классического рыцарства — как результат совместной разработки.

На границах Нормандии, особенно в районах Жизора и Шомона-ан-Вексен, часто сталкивались осты этой провинции и королевской Франции. Это были маленькие осты, состоявшие в основном из рыцарей. Таким образом шла война, которую Сугерий описывает подробно (и на которую обращает внимание также Ордерик), но которая не вызывает у него особого энтузиазма. Его царственный герой не раз рисковал, что его усилия окажутся напрасными. К тому же Сугерий умалчивает, что тот поддержал право Вильгельма Клитона, сына Роберта Короткие Штаны, на наследство Вильгельма Завоевателя. Если Людовик принял его сторону в этой войне, значит, она не была ни слишком активной, ни слишком кровавой. И, как война за Мэн для Ордерика Виталия, снабжала хрониста занятными историями.

Первое столкновение произошло в 1109 г., и его подробности приводит только Сугерий. Яблоком раздора для Людовика и Генриха, бывших до того, скорей, друзьями, стал замок Жизор. Отсюда «внезапная ненависть» между ними, или, точнее, дуэль аргументов, после которой вскоре послышалось и бряцание оружия. Они испытывали эту ненависть или только демонстрировали? Прежде всего зазвенели шпоры. «Чтобы на предстоящих переговорах выглядеть более горделиво и грозно, они собрали рыцарей». Потом король Франции (буквально — «франков») «проехал через землю графа Мёлана, разорил ее и предал огню, потому что граф поддержал короля Англии». Наконец, оба оста сошлись с разных сторон хрупкого моста через Эпту — к несчастью, «близ одного злополучного замка, где, согласно древнему преданию, хранимому местными жителями, никогда или почти никогда никто не может договориться». Тут вдруг чувствуется дух какого-нибудь рыцарского романа: заколдованный замок, а перед этим как раз упомянуты «пророчества Мерлина». Во всяком случае противники настроены не схватиться во что бы то ни стало, но пойти на переговоры. Французские эмиссары, из самых знатных, осмеливаются пройти по мосту, чтобы предъявить права Людовика VI на Жизор и вызвать на поединок двух-трех баронов Генриха — с целью избежать тем самым более масштабной битвы. Словно оказываешься в какой-нибудь «жесте» вроде «Жирара Руссильонского», потому что после отказа нормандцев ставки стали расти: участвовать в поединке вызвались славный граф Фландрский, «Роберт Иерусалимский, бесподобный витязь», а затем и сам король Людовик. Правда, подобные крайности все-таки вызывают у Сугерия некоторое неудовольствие: «Нашлись такие, кто из нелепого бахвальства стал кричать, что пусть-де короли сражаются на шатком мосту, который бы сразу же рухнул, и сам король Людовик из отважного легкомыслия этого желал», — несмотря на перемену, которая якобы совершилась в нем в 1108 г. благодаря миропомазанию.

По счастью, герцог-король Генрих, который был старше на восемь лет, проявил больше зрелости — или расчетливости, «не пожелав боя, предложенного в столь неблагоприятном месте». На самом деле в предложениях такого рода, регулярно делавшихся во время княжеских войн, скорей, было нечто от игры в покер. Порой они даже давали удачный предлог рыцарям враждебных армий прекратить игру: один из двух военачальников часто находил повод отказаться, и осты расходились, не вступив в бой. Так случилось и в 1109 г., пусть даже Сугерий пишет, что на следующее утро французы «со своим рыцарским пылом» отважно бросились на нормандцев и показали им свое превосходство — хорошо понятно, что это были не более чем отдельные стычки. Настоящего сражения не произошло: были только грабеж крестьян и столкновения знатных бойцов.

Мэтью Стрикленд хорошо показал, что вызовы такого рода на самом деле регулярно сбивали темп княжеских войн — и даже крестовых походов. Короли и князья по-рыцарски пыжились друг перед другом, чтобы верней скрыть свое истинное малодушие или, скажем, понятное стремление поставить предел своим войнам, сберечь кровь знати. В то же время эти вызовы сохраняли им лицо и даже питали миф об их храбрости и презрении к опасности!

Рассказы обоих монахов о пограничной войне в 1118 и 1119 гг. почти полностью совпадают в фактах: тот и другой позволяют ощутить рыцарский стиль отношений между противниками, которые на практике щадят друг друга, но каждый прежде всего пытается взять верх в моральном отношении. Однако ни Сугерий, ни Ордерик Виталий не питают излишних иллюзий относительно своих персонажей и не пытаются, сохраняя тональность, неизменно выставлять их в лучшем свете. Сугерий здесь отказывается оправдывать войну короля Людовика против князя, который в Нормандии защищал сеньорию святого Дионисия, и, скорей, Ордерик Виталий вкладывает ему в уста речь о справедливости в защиту Вильгельма Клитона. Сугерий находит Людовика VI очень горячим; он полностью отказывается от суконного языка, каким повествовал о войнах в Иль-де-Франсе, чтобы лучше, чем когда-либо, показать, каким пылким рыцарем был его герой. Тот стремился к «славе королевства и позору противной стороны». Подступы к Вексену были усеяны замками, между которыми текли труднопроходимые реки. Осты здесь совершали марши и контрмарши; ведя тончайшую игру, они подстраивали друг другу ловушки. Время от времени отряд французских, или фламандских, или анжуйских рыцарей дерзко вторгался в Нормандию, — но из Нормандии вторжений не было. Грабежи описаны достаточно откровенно — как будто страну надо регулярно «стричь», чтобы ее богатство росло быстрей: «Прорвавшись в Нормандию, одни укрепляли деревню [Гасни, которую захватили внезапно], другие же грабили и жгли эту землю, которую обогатил долгий мир [длившийся менее десяти лет]». Сугерий характеризует Людовика VI как «ловкого игрока в кости» — сочетая тем самым похвалу мастерству и упрек в безнравственности. Но с доблестным Ангерраном де Шомоном была сыграна, скорей, смелая партия в шахматы, в ходе которой последний брал ладьи и пытался поставить неожиданный мат королю (Генриху). Такая игра была явно рискованной. Означенный Ангерран погиб, и даже молодой граф Фландрский получил слабый удар копьем в лицо, не придал ему значения и умер от раны.

На беду подвиги такого рода, более или менее раздутые молвой, раззадорили Людовика VI. «Издавна привыкший запросто теснить короля. [Англии] и его людей, он уже их в грош не ставил». Начатая 20 августа 1119 г., битва при Бремюле предвосхитила поражения французского рыцарства во время Столетней войны: его погубила гордыня. Ведь король Генрих играл с ним, как кот с мышью. Он спрятал своих рыцарей, велел им спешиться, — чтобы, не имея возможности бежать, они сражались как можно лучше. В результате французы пошли в смелую, но безрассудную атаку и проиграли сражение. Людовику VI осталось этому лишь удивиться и «с честью» отступить, хотя его ост потерпел урон.

Ордерик Виталий начиная со среды, дня Бремюля, обогащает свой рассказ деталями. Он очевидным образом не упускает случая посмеяться над «раздувшимися от спеси» французами, но более внимателен к резонам обеих сторон. Он обращает внимание, что при Людовике VI находилось несколько нормандских мятежников, в том числе Гильом Крепен. И прежде всего отмечает, что Вильгельма Клитона, которому было семнадцать лет, тогда посвятили — в подтверждение его притязаний на наследство и вопреки воле его дяди по отцу. Так что при Бремюле ставки были такими же, как при Таншбре, и Ордерик считает себя обязанным перечислить жесты милосердия и уважения, сделанные королем Генрихом в отношении врага. Генрих велит молиться за графа Фландрского, погибшего в походе против него; он просит у епископа Эврё разрешения сжечь город, чтобы осадить цитадель. И в том же рассказе о сражении автор описывает, насколько нормандцы заботились о том, чтобы не убить знатного противника. Они взяли сто сорок пленных, и после этого Людовик VI отступил. «Я узнал, — пишет Ордерик, — что в этой битве двух королей на девятьсот рыцарей пришлось всего трое убитых. В самом деле, рыцари были целиком закованы в железо. Впрочем, они взаимно щадили друг друга, как из страха Божия, так и потому, что были между собой знакомы (notitia contubernii). Они старались не столько убивать бегущих, сколько брать их в плен». Ордерик Виталий приводит здесь удивительные социологические рассуждения о том, что такое ординарная феодальная война между рыцарями, прежде чем, опомнившись, возвращается к усиленным излияниям христианских чувств: «Воистину христианские воины не жаждали крови своих братьев и искренне сражались ради справедливой победы, дарованной самим Богом для пользы святой Церкви и спокойствия верующих». Хронист забывает сказать что-либо о пехотинцах, но он, безусловно, прав, указывая, что рыцари обоих лагерей, скорей, состязались в чести, чем вдохновлялись ненавистью. Жаждал убийства лишь один нормандский мятежник, Гильом Крепен, который пытался убить Генриха и которого один рыцарь последнего с огромным трудом защитил от возмездия и захватил живым.

Зато в конце сражения произошла комическая сцена, спасшая честь одного доброго французского рода — донаторов Сент-Эвруля в Уше: «Пьер де Моль и некоторые другие беглецы бросили знаки, по которым их можно было опознать, и ловко смешались с теми, кто их преследовал. Они издавали вместе с последними победные кличи во славу короля Генриха. Молодой Роберт де Курси следовал вместе с ними до соседнего бурга и там был взят в плен теми, кто окружал его и кого он считал рыцарями из своего лагеря…» Невозможно было бы показать лучше, что эти французы и нормандцы походили друг на друга, как братья, и что они были взаимозаменяемы в боях, где любая группа бойцов обладала настоящей свободой маневра, немыслимой в сражении армий Нового времени.

 

РАССКАЗЫ ИЗ РЫЦАРСКИХ ВРЕМЕН 

Итог Бремюля заставляет задуматься: всего трое убитых. Немногим больше, чем в сражении при Нуи 1044 г. в описании Рауля Глабера. Даже если эта оценка Ордерика Виталия не учитывает пехотинцев и немного преуменьшает потери рыцарей с целью обелить Генриха Боклерка, все равно в истории Франции можно найти более кровавые битвы. При Гастингсе, в 1066 г., убитых было гораздо больше, их количество стало исключительным. При Бувине в 1214 г. их будет немного больше. Но в войнах между Капетингами и Плантагенетами (наследниками Генриха) с тех пор мы больше не увидим столь великих столкновений — лишь случаи жалкого бегства Людовика VII под Вернеем в 1172 г. и Филиппа Августа под Фретевалем в 1194 г.

Бремюль не был и абсолютно решающей битвой, пусть даже вывел из игры Вильгельма Клитона. Генрих Боклерк после своей победы отнесся к знатным побежденным по-рыцарски. Он выкупил за крупную сумму (двадцать марок) штандарт Людовика VI у рыцаря, захватившего это знамя, и сохранил его «как свидетельство победы, дарованной Небом», но «вернул ему коня с седлом и уздечкой, как надлежало монарху». И своему племяннику Вильгельму Клитону он велел возвратить утраченного парадного коня, присовокупив к этому дары, «необходимые изгнаннику». Что за великодушие вдруг напало на этого крупного политика — холодного, циничного, при надобности жестокого? Дело в том, что в «концерте» князей и знати, в вязкой сети их междоусобных войн, вокруг побежденного обыкновенно сплачивались многие, чтобы дать отпор победителю. Но главное, король Генрих, во Французском королевстве просто герцог, не побоялся внезапно напасть на своего сеньора и вступить с ним в противоборство. Шателен из королевской Франции на это бы не осмелился: разве в 1102 г. Матьё де Бомон, которому гроза и беспорядочное бегство оста Людовика дали солидное преимущество, не поспешил испросить извинения на коленях, умоляя его простить? Чтобы посметь победить при Бремюле, следовало быть фигурой гораздо более крупной. А дальше будь что будет!

В то время как его победитель предавался красивым рыцарским жестам, побежденный король испытывал крайнюю досаду. Во всяком случае Людовик считал нужным ее демонстрировать, что предвещало и оправдывало акции мщения. Он кипел от гнева, он жаждал реванша, он выглядел не более чем мстительным феодалом — пусть даже Сугерий хотел изобразить его героем, преодолевающим свалившееся на него несчастье. Ордерик Виталий отмечает, что по совету Амори, графа Эврё, Людовик VI обратился к осту христианства, набранному епископами королевских владений. Этот ост отправился грабить Нормандию, у него еще было для этого время до наступления зимы. 17 сентября Людовик остановился под замком Бретёй. Оттуда король вызвал Генриха на новую битву, «о которой он, видимо, широко распустил слух». Вот только она так и не состоялась, потому что (в отличие от Бремюля) это сражение запланировали!

Рыцарям обоих лагерей оставалось устраивать поединки в виду замка. И Ордерик Виталий с тех пор мог превозносить успех одного нормандца из числа осажденных: «Знаменитый Рауль ездил от одних ворот к другим, часто меняя доспехи, чтобы его не узнали; в тот день он выбил из седла многих именитых воинов, а их коней великодушно передавал тем из соратников, кому таковых недоставало, и этими подвигами на все века заслужил похвалу среди самых доблестных». Один очень сильный фламандец, боец с французской стороны, выбил из седла весьма многих нормандцев, забирая их коней, и наконец атаковал этого Рауля «как простолюдина»: кончилось это для первого плохо, он получил тяжелую рану, от которой через две недели умер в тюрьме замка.

Итак, поединки под Бретёем, если верить Ордерику Виталию, стали дополнительным унижением для французов. Немного позже несколько из этих молодых гордецов во главе с Гильомом де Шомоном, зятем Людовика VI, захотели взять реванш под Тильер-сюр-Авр: «они желали либо чести, либо прибыли», то есть поединков или грабежей. Но шателен устроил им засаду, чтобы не дать разорить местность, застал Гильома врасплох и пленил его. Цена выкупа составила двести марок, добавившись к счету Капетингов.

Что касается Сугерия, то за отсутствием французских успехов он мог особо отмечать только красивое милосердие Людовика в отношении Шартра. И даже у этого эпизода есть привкус горечи: французы вместе с фламандскими союзниками, поскольку Генрих недосягаем, обрушиваются на Тибо Блуаского, то есть на «его» шартрских горожан. Духовенство собора вместе с горожанами должно было выйти, предъявить королю священную сорочку Девы Марии и униженно молить его не сжигать город. Хорошо чувствуется, что поведение Людовика VI, как и других рыцарей, на практике всегда оставалось рыцарским лишь наполовину. Правду сказать, хорошо чувствуется и то, что преимущество королевского сана само по себе позволяло восстанавливать силы после поражений, а нормандскому вассалу Капетинга, напротив, перенести поражение было бы намного труднее. В самом деле, после этого весь XII в. был заполнен нападениями Капетингов на Нормандию (и никогда наоборот), неизменно бесплодными вплоть до того дня 1204 г., когда одно из них удалось — и привело к аннексии этой провинции под сомнительным предлогом.

Но не будем забегать вперед. Надо еще немного задержаться в окрестностях 1119 г. Действительно, больше никогда на поле боя не проявляли больше рыцарских качеств, чем при Бремюле. Одной фразой, уже процитированной, Ордерик Виталий сказал многое (почти всё) о том, что позволяло знати, оставаясь воинственной, убивать не слишком многих: железные доспехи, христианское милосердие, принадлежность противников — более или менее знакомых между собой — к одному кругу.

В это время (и под пером Ордерика, выступавшего почти в качестве социолога) хорошо заметна манера поведения (habitus) рыцарей по отношению друг к другу и к крестьянам. Тогда же, когда происходили поединки под Бретёем, в сентябре 1119 г., молодой Ришер де Легль, сын нормандского барона — мятежника против Генриха Боклерка, рыскал по окрестностям Аржантана. «Крестьяне Гасе и соседних деревень отправились в погоню за грабителями, чтобы так или иначе вернуть или выкупить свои стада». Возвращение из набега — дело всегда непростое. Возможны сделки — либо контратака благодаря численному преимуществу. Но здесь превосходство панцирных рыцарей не вызвало сомнения: «Рыцари тотчас лихо развернулись, ринулись на них и обратили их в бегство. Этим крестьянам было нечем защищаться от закованных в железо людей, поблизости не было никакого укрепленного убежища, они смогли только заметить деревянный крест на обочине дороги и все простерлись перед ним». Тут Ришер де Легль ощутил страх Божий и любовь к Богу — либо сделал вид, что ощутил; он позволил крестьянам уйти, отказавшись от выкупа за сотню вилланов, — но, видимо, не от того, что уже забрал у них! Во всяком случае этот красивый жест (избавивший его также от сложностей технического порядка?) стал преддверием к примирению с Генрихом Боклерком, отчего Ордерик Виталий относится к нему с симпатией.

После смерти Генриха очевидным образом вернулись междоусобные войны, затронувшие все классы общества. Лучник-разбойник захватывает стада у монахов Сен-Эвруля в Уше, но его горожане ловят и вешают разбойников. Это вызывает месть со стороны горожан Легля, которых возглавляют священник и рыцари: они жгут бург монахов. В конечном счете злобу Ордерика утоляют насмешки, которые рыцари Легля навлекают на себя со стороны других рыцарей — друзей монахов. Эти рыцари посылают первым вызов в таких выражениях: «“Мы не носим ни капюшона, ни венца [тонзуры), но как посвященные рыцари приглашаем вас на бой между сотоварищами (socii), чтобы посмотреть, что вы умеете делать”; тем часто приходилось краснеть от таких упреков…» Можно посчитать, что эти друзья монахов могли бы для них и для слабых сделать больше, поскольку их вызов остался весьма беззубым. Но с каролингских времен рыцарство — это еще и вялая защита справедливости, это справедливая война, активность которой одновременно умеряют классовый интерес и глубинное ощущение, что в конфликте могут быть отчасти правы обе стороны.

В то же время горячность молодых рыцарей все чаще и чаще приводила к возникновению войн между провинциями или к обширным мятежам. Так, в 1123 и 1124 гг. Нормандия пережила нечто вроде фронды баронов. Людовик VI не вмешивался, обжегшись на Бремюле (и вынужденный считаться с тем, что германский император угрожает Реймсу). Она разгорелась по инициативе Амори де Монфора, графа Эврё, и при поддержке графа Анжуйского — его племянника. В ней принял участие в числе прочих граф Галеран де Мёлан, которого вырастил, посвятил, ввел в права наследства Генрих Боклерк и который «пламенно желал получить боевое крещение, но, вне всякого сомнения, начал как безумец, взбунтовавшись против сеньора». Генрих Боклерк старался расколоть единый фронт противников, обещал и хитрил, но и противники не оставались в долгу. Ордерик Виталий по-прежнему солидаризируется со своим монархом, с удовольствием подчеркивая, что тот тщательно соблюдает святые дни и почитает святые места, тогда как его враги нарушают установленные Церковью порядки, за что им непременно воздастся. Например, в Великий пост 1124 г. молодой граф Галеран опустошал земли вокруг Ваттевиля — своего осажденного анклава в герцогских владениях; на самом деле вполне понятно, что он занимался фуражировкой для снабжения своей башни. 25 марта 1124 г. он встретил крестьян, рубящих дрова в Бротоннском лесу, и велел отрубить им ноги, «поправ тем самым святой праздник Благовещения дерзко, но не безнаказанно».

Галеран де Мёлан также держал в плену одного из баронов, верных королю, и в частности чтобы освободить этого барона, группа наемных королевских рыцарей, среди которых было немало англичан, на следующий день, 26 марта, под Бургтерульдом столкнулась с его отрядом. Ордерик Виталий воспроизводит речь Эда Борланга перед этими королевскими рыцарями, несколько опасавшимися драться со столь доблестными людьми» — хотя и превосходившими их числом. Он выстроил их, поставив в первый ряд лучников, которым было поручено целиться в коней, чтобы, как обычно, валить на землю и брать в плен, не убивая, «цвет рыцарства» из числа противников. С другой стороны, он велел доброй части королевских рыцарей спешиться, чтобы они не могли бежать. «Таким образом, — сказал он им, — сегодня на этой равнине явят себя мужество и сила каждого. Если, скованные малодушием, мы без сопротивления позволим врагу держать в плену королевского барона, как мы посмеем выдержать взгляд государя? Мы заслуженно утратим и свое жалованье, и свою честь…» Они согласились и дали ему обещание, ибо весьма любили его.

Что касается Ордерика Виталия, то он, зная, что было дальше, может с легким сердцем перейти к рассказу о бое, сходному с теми, какими анжуйские клирики его времени наполнили «Историю графов Анжуйских». История о противнике, поспешившем продать шкуру неубитого медведя, всегда будет иметь успех! Гляньте на юношеское высокомерие Галерана де Мёлана. Он «предался ребяческой радости, как будто уже победил». Тщетно Амори де Монфор, более зрелый, убеждал его, что спешивание, напротив, — признак величайшей решимости. Все остальные, а именно оба шурина Галерана, разделяли его энтузиазм: вот час столь желанного боя, стало быть, «сразимся из страха, чтобы нас и наших потомков не упрекнули за позорное бегство. Мы — цвет рыцарства Франции и Нормандии, кто же может устоять против нас? Мы далеки от мысли пугаться этих крестьян или низкородных рыцарей, не намерены сходить со своего пути, чтобы избежать боя». Так что они атаковали эту пехоту, которая сразила их коней, и сами попали в плен — граф, оба его шурина и восемьдесят рыцарей, после чего их надолго отправили в тюрьмы короля Генриха.

Однако судьба рыцарей, побежденных при Бургтерульде, оказалась очень различной. Один из них, Гильом Лувель, был схвачен «крестьянином»; он оставил тому в качестве выкупа доспехи, и взамен тот помог ему неузнанным бежать, для чего постриг как «оруженосца». Столь же тайное соглашение, но в более красивой форме, было заключено между Амори де Монфором и тем, кто взял его в плен, — Гильомом де Гранкором, сыном графа Э. Ведь этот «доблестный рыцарь из королевской дружины» не обладал грубой душой. В нем не было ничего меркантильного, по крайней мере не проявлялось открыто: «Он проникся состраданием [к Амори де Монфору] и пожалел мужа таковой доблести. Он хорошо знал: если тот попал в плен, ему будет трудно покинуть темницы Генриха, а может быть, придется остаться там навсегда. Вот почему он предпочел покинуть сего короля, как и собственные земли, и удалиться в изгнание, лишь бы не повергнуть в вечные оковы столь выдающегося графа. Он отвел того в Бомон и оттуда добровольно отбыл в изгнание вместе с ним, и свободно жил с честью, как его освободитель». К концу сражения ситуация явно меняется! Вечером после Бремюля один из победителей оказался в плену, потому что слишком увлекся преследованием; вечером после Бургтерульда один из победителей почти что перешел в другой лагерь, совершив маневр, мотивов которого мы, несомненно, не знаем, но которому он дал изящное объяснение — и честь его не понесла урона.

Тем не менее не все побежденные при Бургтерульде отделались так легко. Некоторые рыцари меньшего ранга не смогли ни откупиться от тех, кто их захватил, ни разжалобить их. Выданные Генриху Боклерку, они после Пасхи как мятежные вассалы были отданы под суд, состоявшийся в Руане. Там король Генрих «велел вырвать глаза Жоффруа де Турвилю и Удару дю Пену, обвинив их в клятвопреступлении, а также Люку де ла Барру, который сочинял против него насмешливые песни и дерзко злоумышлял». Но на суде присутствовал граф Фландрский Карл Добрый, которого эта погрешность против вкуса встревожила; «более смелый, нежели остальные», поскольку его положение было выше, «он сказал: “О сеньор король, вы совершаете дело, не принятое у нас, карая увечьем рыцарей, захваченных во время войны на службе своему сеньору”». На что Генрих возразил: оба первых принесли ему оммаж — и ему тоже, что же касается Люка, он уже однажды брал того в плен и простил, и, кстати, намерен дать острастку тем, кто вознамерился бы сочинять против него песни. После этого граф Фландрский замолчал, а рыцарю Люку де ла Барру оставалось только отбиваться от палачей — он разбил себе голову о стену и умер, потому что не хотел жить слепым. Это случилось «к великому сожалению многих из тех, кому были знакомы его смелость и его шутки». Какой-нибудь Эли де Ла Флеш, «белый башелье», так не обижался из-за шуток, которые слышал в 1100 г. в башне Ле-Мана…

После всего этого можно сказать, что сюжет Бургтерульда соткан из проявлений добрых и дурных манер. Феодальный монарх сохраняет здесь грозный облик, тогда как поступок Гильома де Гранкора, посредничество Карла Доброго (здесь примирившегося с Генрихом) снова показывают, что знатные противники могут сговориться. Мы видели старинные корни этого сговора, но теперь он принимает формы более изящные, более изощренные, легче признаваемые, более приемлемые.

Примечательным новшеством было и укрепление позиций наемных рыцарей, которые стояли на более низкой ступени, чем самопровозглашенный «цвет рыцарства», смотревший на них сверху вниз с наглым высокомерием. Действительно, для них честь и выгода не противоречили друг другу, а могли и должны были сочетаться, действовать на пару. Мы снова обнаружим это в турнирах, придуманных, надо полагать, незадолго до 1127 г.; пора было утолить страсть и вкус к игре, по меньшей мере с 1048 г. проявлявшиеся все более активно.

Лучше всего это почувствовать как раз и позволяют материалы по Нормандии или близким к ней местностям. Однако мне кажется, что исследование других местностей, хоть это и трудней, позволило бы собрать дополнительный урожай. Действительно, классическое рыцарство, о котором идет речь, не могло быть монополией одной французской провинции — пусть даже ее князь был самым богатым, самым смелым, больше всех заботился о том, чтобы выказывать мирскую пышность, отличную от собственно королевской (такую же, какую он выкажет в Англии после 1066 г.). Это рыцарство формировалось в ходе развития связей между регионами, умеренных войн, расцвеченных красивыми подвигами, а также светских развлечений и судебных прений. Оно впервые стало межэтническим в период смешения разных народов, роста монетного обращения, возникновения упрощенных абстрактных оценок. Оно было самоценным, общим для всего класса знати, и люди XII в. не считали необходимым давать ему слишком точное, а значит, ограничительное определение. Для них рыцарскими были качества, проявляющиеся с момента посвящения в подвигах и манерах юноши хорошего рода, энергичного и чуть-чуть образованного, качества, говорившие о способности к вассальной службе, к браку со знатной девицей и даже к привилегированным отношениям с Церковью и подкреплявшие эту способность. Принадлежность к рыцарству означала право на хорошее обращение, право, над которым, однако, витала тень князей, порой очень жестоких, и в этом смысле можно сказать, что такое право всё еще оставалось довольно непрочным.

Мы бы уже поспешили перейти к рыцарству ближайшего полувека (1140–1190), начавшему блистать на больших турнирах и при дворах, где звучали кансоны, сирвенты, эпопеи, романы, если бы все-таки не надо было ненадолго остановиться на роли, какую с середины XI в. играла григорианская Церковь: разве она, причем успешно и эффективно, не проповедовала Божье перемирие, крестовый поход и полную реформу нравов?