ВРЕМЯ

Время – традиционная проблема психологии. Но старейшая проблема вовсе не значит самая разработанная. О времени существует огромная литература, философская, историческая. Об утраченном времени пишут ученые и поэты. Психологических же работ на эту тему довольно мало.

Что знает о нашем чувстве времени современная психология? Современные скорости, необходимость сверхточной ориентировки заставляют человека тренировать «чувство времени», отрабатывать его, учиться ощущать временные интервалы вплоть до секунды.

Существовала ли подобная проблема прежде? Лишь в XVI веке появилась на часах не секундная, минутная стрелка. Вплоть до XIV века часы вообще предмет роскоши. Не только минута, час как отрезок времени почти не воспринимается. Да что там час! Год, годы!

Геродот, описание легендарного путешествия финикийцев вокруг Африки: «Ливия», оказывается, кругом омываема водой, за исключением той части, где она граничит с Азией; первый доказал это, насколько мы знаем, египетский фараон Нехо. Приостановивши прорытие канала из Нила в Аравийское море, он отправил финикиян на судах в море с приказанием плыть обратно через Геракловы столбы, пока не войдут в Северное (Средиземное) море и не прибудут в Египет. Финикияне отплыли… При наступлении осени они приставали к берегу и, в каком бы месте Ливии ни высаживались, засевали землю и дожидались жатвы; по уборке хлеба плыли дальше. Так прошло в плавании два года, и только на третий год они обогнули Геракловы столбы и возвратились в Египет».

Геродот эпически спокоен, описывая необычайное путешествие. Поведение финикийцев не вызывало у него удивления: им некуда было торопиться, они сеяли хлеб, мирно ждали урожая, плыли дальше.

Для XX века задержка в пути – одно из самых раздражающих впечатлений. Переполненные аэропорты, вокзалы, забитые людьми… Почему нас это так травмирует, почему нас так угнетает состояние ожидания? Я в командировке, у меня есть лишние деньги, есть книжка для легкого дорожного чтения, я один в чужом, незнакомом городе. Ходи отдыхай, расслабься, наконец, воспользуйся паузой, подаренной аэропортом, сей свой торопливый не финикийский хлеб, собирай урожай новых впечатлений. Так нет же! Куда там! К моменту объявления посадки в самолет внутри у нас словно что- то перегорает то ли от ощущения прерванного движения, то ли от ощущения собственного бессилия: я заключен, заверчен внутри машины.

Для древних беспомощность перед стихиями была настолько естественной, что принималась спокойно, как данность, как норма бытия.

…Для греков время – это смена сезонов года, это празднества, связанные с умиранием и возрождением природы. Средневековое время тоже подчинено ритмам природы. Вплоть до самого нового времени точность чужда сознанию человека. О какой точности можно говорить, если даже сутки в средневековье делились не на равные промежутки, а на часы дня и часы ночи. От восхода солнца и до заката. И от заката до восхода. Получалось, что летом длиннее часы дня. Зимой, когда рано темнеет, часы ночи. Главный отсчет времени – бой церковных колоколов.

Ценность времени не ощущалась. Оно не имело самостоятельного значения, оно слито с бытием. Оно бесконечно. И математики в своих учебниках, объясняя, что такое бесконечность, любят приводить в пример индийскую притчу. Представьте себе огромную алмазную гору. Раз в тысячу лет к ней прилетает птичка поточить себе клюв. Когда она сточит гору до основания, пройдет одна секунда вечности.

Для нас это не пример из математического учебника. Для нас это пример восприятия времени. У времени нет вектора, время стоит – вот в чем фокус. И все вокруг стоит в целости и сохранности, как стояло сто, двести и тысячу лет назад. Вспомним сказку о спящей царевне: злая фея заколдовала принцессу, принцесса укололась о веретено, и весь замок погрузился в сон, который длился ровно сто лет. Сказку эту рассказывают обычно в назидание молодым девицам (мне тоже рассказывали): как щедро ни наделяет природа умом и красотой, на всякую красоту найдется злобная одиннадцатая фея, веретено на заброшенном чердаке караулит счастье. В этой сказке меня сейчас занимает другое, вот какое обстоятельство. Через сто лет, когда замок оживает, прерванная злой силой жизнь возобновляется немедленно: за сто лет на земле ничего не изменилось.

Во всех сказочных историях исчезновений и превращений, если прочитать волшебные сказки с этой точки зрения, во всей литературе вплоть до XIX века поражает эта убежденность в неизменности внешнего мира, прочности сложившегося уклада.

…Готические архитекторы закладывали соборы, зная, что завершения строительства ие увидят ни они, ни их дети. В буддийских монастырях сохранились нефритовые Будды величиной с человеческий рост. Нефрит – камень, с трудом поддающийся обработке. Подобные статуи делало обычно три поколения: дед высекал грубые очертания человеческой фигуры, сын прояснял контур, внук завершал отделку. Нефритовый Будда – это многие годы непрерывной ежедневной работы. Для современного уха это звучит неправдоподобно, индийцы же не видели здесь никакого чуда.

Общеизвестно, что чародейство старинных скрипок невоспроизводимо: секреты мастерства утеряны. Стоит попытаться понять, утеряны ли секреты или это мы изменились настолько, что утратили – психологически утратили – способность делать подобные уникальные вещи. Хорошая скрипка – это хорошо просушенное дерево. Нужно отыскать дерево, суметь надрезать его особым способом, чтобы оно засыхало медленно-медленно, в течение 20 лет.

Секрет старинных скрипок – в секрете надреза. Кто станет сейчас искать этот секрет? Кто сейчас уверен в том, что через 20 лет будет стоять тот лес с засыхающим деревом? Так же как народ в сказке о спящей царевне, скрипичный мастер не загадывал на 20 лет вперед, не рассчитывал, стоит или не стоит ждать, он просто жил в уверенности, что лес будет расти, а дерево сохнуть. Он не ощущал эти 20 лет как потерю, как невозвратность, как возможность иных реализаций своего мастерства. 20 ли, 100 ли лет работы, разве это срок на фоне вечности!

…Россия, вторая половина XVII века, время царя Алексея Михайловича. Соловецкий монастырь отказался менять старые церковные книги. На приведение монастыря в порядок был послан отряд стрельцов в сто человек. Но у осажденных большие запасы провианта и 90 пушек. Осада затягивается на девять долгих лет.

Что делали стрельцы на этой скудной земле под стенами монастыря девять лет? (Силы осаждающих все прибывали.) Зимой уходили на зимние квартиры, летом удили рыбу, собирали ягоды. Почему-то кажется, сажали по весне и собирали осенью картошку. (Нет- нет, картошки на Руси еще не было.) Глядели друг на друга, одни снизу, из деревни, другие сверху, с высоты монастырских стен. Все друг про друга знали, про привычки, характер, успели друг другу надоесть. Девять лет – треть, почти половина тогдашней активной мужской жизни, – проведенные в томительной скуке.

И так бы все это длилось, если бы один монах, по имени Феоктист, не оказался перебежчиком: не смог он изо дня в день глядеть с монастырской стены, как изменяет ему с солдатами любимая девушка. Девять лет терпел, на десятый сдали нервы, указал стрельцам плохо заложенное камнями отверстие в стене. В одну из метельных зимних ночей монастырь был взят. Защитники его проснулись слишком поздно.

Историй таких сотни, тысячи – осад, растянувшихся на годы, войн, длившихся десятилетиями. Почему же мне вспомнился этот полузабытый эпизод истории?

Когда видишь проем в стене, его охотно показывают местные жители, когда слышишь легенду о том, что еще в начале века изменнику Феоктисту пели анафему, когда отмериваешь расстояние между крепостными стенами и деревней, всего каких-то метров триста, невольно пытаешься представить себе эти девять лет, мысли, настроения, быт воюющих сторон. Ощущали ли они тоже, в свою очередь, результат больших изменений в мышлении человечества. Абстрактность мышления увеличивается: появляется произвольность в территориальном делении, провозглашается равноправие граждан независимо от профессии, происхождения и прочего. Наконец, появляются деньги и с ними вместе новое абстрактное понятие ценности.

Наша свобода, наше понимание движения времени оплачены дорогой ценой, ценой миллиардов жизней, бесследно прошедших по земле, скучных и пустых, как эти девять лет бессмысленного соловецкого топтания.

Правда, бывали в истории годы, даже десятилетия, когда человечество просыпалось, время оживало, люди словно подталкивали его в ожидании волнующих событий. Когда город или целая страна становились на время центром потрясающих умы современников событий.

Таков был Лиссабон времен путешествий Васко да Гамы. Венецианцы, генуэзцы, фламандцы, "немцы, англичане – авантюристы и безработные кондотьеры боялись упустить свой шанс. Город был переполнен. На улицах с утра до ночи толпился народ. Люди кучками собирались вокруг шатающихся на набережных матросов и, раскрыв рты от изумления, доверчиво слушали рассказы об Индии и ее чудесных богатствах. В толпе сновали шпионы, венецианские, генуэзские, шпионы тех стран и государей, которые боялись выдвижения маленькой Португалии. Шпионам было что послушать. Множество купцов со всех концов Европы лихорадочно проворачивали свои дела. Сотни людей были заняты на сооружении складов, предназначенных для приема легендарных индийских грузов.

Все помыслы города были связаны с путешествиями, завоеваниями, морем. В доках стояли корабли большие и малые. В арсеналах накапливались запасы свинца, меди, селитры, серы. Ядра, шлемы, нагрудники – их нужно было много в предвидении великого будущего.

Наступал вечер. Закрывался невольничий рынок. Возвращались с рыбных отмелей рыбачьи лодки с ржа- во-красными парусами. Тушили свои жаровни продавцы каштанов. Удалялись с людных перекрестков писцы, сочинявшие все что угодно: стихи, эпитафии, любовные письма, деловые прошения. Приморские таверны и кабаки наполнялись подгулявшими матросами. Случайные прохожие боязливо жались к стенкам родного, так странно изменившегося города, ставшего вдруг опасным и неузнаваемым.

Таков был Лиссабон в преддверии своего могущества, город, оживший на несколько десятилетий благодаря великим географическим открытиям. А потом Лиссабон ушел в тень. Остались только великолепные дворцы, огромные доки, воспоминания… Время переменило столицу, снова потянулось, поплелось, снова стало бесцветным.

В XX веке время пульсирует с такой скоростью, что эту пульсацию мы успеваем почувствовать, уловить, осознать. Современный заспавшийся Рип ван Винкль не узнал бы своего родного поселка. Что поделаешь, биография среднего человека XX века вмещает, по крайней мере, пять биографий века XIX.

Не стоит снова и снова рассуждать о причинах наших биографических излишеств. Важно одно: мы ощутили время как независимую от нас и грозную силу. Для нас время – это прежде всего изменения, которые оно несет. В этом его беда. В этом его благо. Но можно ли так легко забыть, что всего лишь два века назад время было символом неизменности, постоянства, покоя, вечности?

Нам, людям, на протяжении всей нашей истории приходилось приспосабливаться ко многому – защищаться от вражеских сил природы, от эпидемий, разрушительных войн. Одно было хорошо: мы жили в ладу с временем. Правда, «лад» этот носил оборонительный характер, все, что менялось, немедленно теряло свою ценность, любые перемены вызывали подозрение.

«Лад» был мечтой, панцирем, под покровом которого юному человечеству необходимо было спрятаться, чтобы уцелеть, выжить и стать тем, чем мы стали.

Сейчас, когда мы стали тем, чем мы стали, когда мы успешно защищаем себя и от эпидемий, и от природы, пришла пора приноравливаться к времени, к его изменениям. Приспособляемость к изменениям во времени – недавняя психологическая функция. Потому так трудно и дается она человечеству.

Существуют гипотезы, утверждающие, что мы приспосабливаемся ко времени только потому, что жизнь построена на повторяющихся вещах, на своего рода «рядах изменений» – об этом писали уже в начале XX века. Повторяемость компенсирует нам необратимость жизни. Она же помогает нам освобождаться от пережитого и мысленно путешествовать во времени.

Значит, это своего рода психологическая защита. Надежда на повторяемость как валерьяновые капли: если помнить, что все невозвратно, сердце разорвется от ужаса.

Для древних же форма нашей психологической защиты – естественное состояние бытия. Жизнь – вечное возвращение, предки повторяются в потомках, все уже было, и все еще будет нескончаемое число раз – войны, сражения, гибель и воскрешение народов и государств. В постоянном возвращении греческие философы видели одну из форм вечности.

Но все-таки как современный человек справляется со временем? Известный французский психолог Поль Фресс пишет об этом так: «Мы живем одновременно в разных рядах последовательных событий. У этих событий свои интервалы. Попробуем представить себе, во- первых, цепь событий нашей семейной жизни с ее браками, рождениями, кончинами близких. Во-вторых, цепь событий нашей профессиональной карьеры; в-третьих, цепь политических событий… В каждом из этих рядов мы можем без труда восстановить их последовательность. Но только сложным путем с помощью интеллектуальных конструкций мы согласовываем друг с другом следование событий в разных рядах».

Попробуйте-ка соединить разные ряды своей жизни в единую цепь событий. Это трудная задача, да и выполнимая ли вообще? «Вполне», – отвечает Фресс. В ответе на этот вопрос он жестко категоричен: «Интеллектуальное владение временем остается неполным, пока оно не связано с практическим владением длительностью».

Владение длительностью – еще одно психологическое понятие. Это ощущение своих возможностей в управлении временем – в минуты принятия решений, в азарте, беде, аварии, томительном ожидании. Многочисленные эксперименты показали: в спешке человек ведет себя тем лучше, чем больше его эмоциональная устойчивость и зрелость. Интерес к делу уменьшает кажущуюся длительность; скука увеличивает ее. Много раз в жизни мы переживаем эти состояния «резинового», то растягивающегося, то сжимающегося в одно мгновение времени, и всякий раз догадываемся, что наши субъективные состояния всеобщи. Мы ведь знаем, что дети и тревожные люди плохо переносят недостачу во времени. Мы знаем: мудрость стариков – это принятие времени таким, каково оно на самом деле, с его длиннотами, нехватками и ненадежностью.

Размышляя о законах восприятия времени, исследователи самых разных психологических школ приходят к выводу замечательно простому, но трудно выполнимому, если принять его как руководство к действию: чтобы овладеть временем, надо уметь владеть собой.

Так время оказывается не абстрактным философским понятием, не отвлеченной психологической категорией. Время – это драгоценная возможность осознавать свой внутренний мир, ресурсы своей личности.

ПРОСТРАНСТВО, ДВИЖЕНИЕ…

Как это начиналось? Как и когда раскололся недвижный вечный свод небес? Как приходило к человечеству новое понимание времени? Может быть, все началось с той минуты, когда, пыхтя и кашляя, двинулся в первый путь паровозик Стефенсона? С той минуты, когда Белл сказал своему помощнику в первую телефонную трубку: «Пройдите, пожалуйста, туда-то», а валик фонографа законсервировал первую фразу – голос Эдисона: «У Мери есть овечка»?

Время понеслось, завертелось и, кажется, не собирается замедлять свой бег. С конца XIX века возникла ситуация, предсказанная Льюисом Кэроллом в «Алисе в зазеркалье». Кзролла, правда, цитируют беспрерывно – в доказательство того, как он все хорошо предвидел. Но ведь предвидел же, что поделаешь; и сейчас мне тоже трудно удержаться от очередного цитирования: слишком похоже мы живем.

«Алиса и королева бросились бежать… Самое удивительное было то, что деревья не бежали, как следовало ожидать, им навстречу.

– Что это? – спросила Алиса. – Мы так и остались под этим деревом. Неужели мы не стронулись с места ни на шаг?

– Ну конечно, – ответила королева. – А ты чего хотела?

– У нас, – сказала Алиса, с трудом переводя дух, – когда долго бежишь со всех ног, непременно попадешь в другое место.

– Какая отсталая страна! – сказала королева. – Ну а здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте. А если хочешь попасть в другое место, тогда нужно, по крайней мере, бежать вдвое быстрее.

– Ах нет, я никуда не хочу попасть, – сказала Алиса. – Мне и здесь хорошо».

'…Мы не девочка Алиса, мы все хотим куда-то попасть и вынуждены для этого бежать все быстрее. Мы вынуждены поспевать за временем. Это не мы, это время изменило свою скорость с тех пор, как принципиально по-иному начала циркулировать информация. Нам же остается только поспевать за временем.

Вся история человечества вплоть до появления паровоза – это 20 километров в час. 20 километров – скорость несущейся во весь опор лошади. Быстрей двигаться было нельзя и во времена Ганнибала, и во времена Наполеона. Породы лошадей, которыми располагали противники, решали подчас судьбы сражений и династий. В XIX веке хорошие лошади при хорошей голове их владельцев могли помочь составить миллионное состояние.

18 июня 1815 года. Окончание битвы при Ватерлоо. Некто мчится в карете по Брюссельской дороге к морю, где его ждет корабль. Он прибывает в Лондон. Вестей из Франции еще нет. Пользуясь этим обстоятельством, он буквально в один вечер взрывает биржу. Так Ротшильд основал свою империю.

У Шекспира в «Сне в летнюю ночь» маленький хвастунишка эльф Пэк говорит королю эльфов и фей Оберону: «Весь мир готов я облететь за полчаса». Это сказочное преувеличение, в которое верящие в эльфов современники Шекспира все равно не могли поверить: нельзя верить в невозможное. Первая попытка объехать, «облететь весь мир» – кругосветное путешествие Магеллана – длится три года. Это начало века XVI. В XVIII веке путешествие вокруг Земли занимало меньше времени, но все равно исчислялось месяцами.

Но вот наступил век XIX. Больше ста лет назад сырым октябрьским вечером начинается действие романа Жюля Верна «80 дней вокруг света». Бесстрастный англичанин Филеас Фогг заключает пари, что объедет вокруг света за 80 дней. Он отправляется в путь, а дальше все происходит так же, как в наши дни, когда в океан выплывает Тур Хейердал или очередной его подражатель: газеты пишут, женщины волнуются. (Правда, есть разница: герой Жюля Верна использовал наиновейшие виды транспорта, современные герои норовят углубиться в седую древность – папирусные лодки, пироги, плоты. Чем древнее транспорт, тем больше ажиотаж прессы, тем больше волнений.)

Жюль Верн писал роман, досконально изучив расписания поездов и пакетботов, он славился большой дотошностью, он все высчитал и проверил: быстрее в те годы обернуться вокруг света было невозможно.

Всего 80 дней! Это поражало воображение. И Лев Толстой рисовал своим детям картинки, иллюстрации к роману. Появились реальные, не выдуманные чудаки, решившие повторить рекорд Филеаса Фогга. Повторить – да. Но не перекрыть.

Шекспировский Пэк грозился облететь вокруг Земли за 30 минут. Это не могло не веселить зрителей театра «Глобус». Спутник облетает вокруг Земли за 89- 90 минут. Честно говоря, этой цифре мы не особенно удивились, уже существовала реактивная авиация, мы были подготовлены к чуду.

В том-то все и дело. Мы были подготовлены! В течение всего XX века менялось, да уже и, пожалуй, принципиально изменилось отношение человека к пространству, к преодолению его. Земной шар сжался, съежился, потерял свою таинственность. Уже один из героев Жюля Верна в том самом 1872 году горюет, что Земля уменьшилась, раз ее можно теперь объехать в десять раз быстрее, чем сто лет назад.

Психологи утверждают: появление часов вызвало к жизни новые структуры памяти. Новые способы связи – это тоже психологический прорыв. Вот что мне хотелось доказать, вот для чего понадобился столь пространный экскурс в транспортные проблемы прошлых веков. Паровоз, телефон, радио. Предпоследний прорыв – самолет. Последний – ракета. Меняется не просто скорость передачи информации и способы передвижения человека по земле. Меняется наше видение мира в связи с, казалось бы, таким странным понятием, как ощущение человеком себя в пространстве. Происходит коренное изменение идеала образа жизни.

Идеал человечества на протяжении тысячелетий – стремление к покою.

Идеал второй половины XX века – движение, беспрерывная смена впечатлений. И молодые люди спускаются по бурным рекам на плотах (там, где лучше было бы вовсе не спускаться, где делать это опасно и бессмысленно), карабкаются в горы, идут в тайгу. Называется это туризм. И тысячи людей в отпуск поднимаются и едут. Впечатление, что сдвинулась с насиженных мест вся планета. Едут из одного маленького городка в другой, за тысячи километров – в гости, в отпуск.

В последние годы едут на Север – посмотреть деревянную архитектуру. Там плохие гостиницы или их нет вовсе, там нещадные комары, там от деревни до деревни надо плыть на лодке, ждать катера или парохода: неудобства северных путешествий известны заранее – все равно едут. В Бухару и Самарканд, на озеро Иссык-Куль. И цифры обработанной социологической анкеты демонстрируют поразительное: большинство опрошенных мечтало бы провести отпуск на Байкале.

Дальний Восток, пожалуй, еще только не освоен, Скорей всего не потому, что дорого стоит туда дорога. Просто не преодолен еще некий барьер расстояния, доставшийся нам в наследство от всего предыдущего развития цивилизации. Внутренняя несвобода от дальности расстояния еще жива в нас, от нее не так-то легко избавиться. Во Владивосток лететь на три дня вовсе нерационально, глупо даже как-то. Это в нас осталось. Некое соотношение между временем, проводимым в покое после дальней дороги и самой дальней дорогой.

В XVII веке воевода ехал в Якутск три года и сидел там долго, часто много лет. Курьер скакал в Якутск десять-одиннадцать месяцев. И естественно, не уезжал обратно на следующий день после того, как вручил царский пакет. Дорога, путешествие всегда были связаны с трудностями, неудобствами, усталостью. Вспомним всю литературу XIX века. Сколько в ней фраз типа: «Давши отдохнуть гостю дней пять с дороги, повезли его представлять соседям».

Летом 1831 года Пушкин пишет жене из Петербурга в имение Полотняный Завод письмо за письмом, уговаривая не ездить в Калугу: путешествие не из легких и утомит ее. Наталья Николаевна, конечно же, не слушается и едет, и танцует на балах, и Пушкин волнуется: как-то она доберется обратно. Из Полотняного Завода в Калугу ходит сейчас медлительный рейсовый автобус. На автобусе этом до Калуги полтора часа, на машине – сорок минут.

Степень мучений, связанных с дорогой, – вот что нам, наверное, трудно себе представить. В кино ведь все выглядит романтично: лошади, дорога, тулуп, ямщик. Разве эти кадры не волнуют, разве нас не охватывает легкая ностальгия по давно ушедшему обиходу жизни? И мы забываем при этом, сколько, потеряв, приобрели. Раньше, проехав сорок верст, оседали в гостях, по крайней мере, на неделю. Мы на неделю улетаем отдохнуть в Крым. Ибо наша тысяча километров – это даже не прежние сорок верст.

Разница между тем, что было, и гем, что есть, психологическая, в быстроте преодоления пространства. Мера дискомфорта в пути остается все та же: воздушные ямы не более упоительны, чем ухабы на разъезженной колее. Сам процесс передвижения и сейчас, казалось бы, не приносит особенной радости.

На глазах и памяти буквально последних двух поколений идеалом отдыха и развлечений стал дискомфорт движения. Еще 30 лет назад отдых – это покой. Берег моря, пляж, солнце, сидение на одном месте. Отсутствие впечатлений – вот основа и девиз настоящего отдыха. А сейчас толпы неутомимых людей самых разных возрастов, предводительствуемые охрипшими экскурсоводами, обвешанные кино-, фото- и прочей техникой, носятся на автобусах по древним городам. И не сядешь в пятницу в пригородную электричку, штурмуемую молодыми людьми с грузом (рюкзаки, байдарки, гитары, белозубые улыбки, несокрушимая уверенность, что только так стоит жить).

И Александр Твардовский, тонко чувствующий время, пишет: «Я в эту бросился дорогу, я знал, она поможет мне». Откуда эта надежда, почти уверенность? Почему поэты вдруг ощутили покой, как бич, как наказание: «Это почти неподвижности мука мчаться кудя- то со скоростью звука», – говорит Леонид Мартынов.

Случилось нечто непостижимое с точки зрения всей предыдущей истории человечества. Распространилась идея, для абсолютного большинства людей, живших до нас, странная и непонятная. Еще в XVIII, да что там, даже в XIX веке понятие человека, мечущегося по земле бесцельно, почти немыслимо. Конечно, люди ездили, но всегда зачем-то, с какой-то целью. Речь идет об обществе в целом, а не о наиболее динамичной его части, не о тех, кого мы называем великими людьми – путешественниками, поэтами, не о людях, настежь открытых миру со всеми его иеоткрытостями.

Всегда, во все времена рождались странные личности, наделенные особой двигательной активностью, стрессоустойчивостью, чьи биографии – сплошная загадка. «Родился, вырос, воспитывался», все как у всех, а дальше деяние, подвиг. Но откуда достало сил выдержать? Как ни вчитывайся в дневниковые записи (если они сохранились), как ни изучай свидетельства современников – все равно неясно.

А сколько безвестных родилось не вовремя, не там, сколько не воплотилось! Сколько (хочется верить) воплотилось, но не оставило о себе письменной памяти! Сколько под влиянием неумолимых обстоятельств превратилось в пиратов, конкистадоров-головорезов. (Интересно, как выглядела бы история Европы, если бы команда Колумба взбунтовалась по-настоящему, повернула каравеллы назад и Америку открыли бы попозже? Новый континент в течение двух веков высасывал из Европы недовольных: авантюристов, неудавшихся военных, честолюбцев, все активное и взрывчатое.) Но о деятелях такого склада нужен особый разговор.

Люди же, обыкновенные люди предпочитали покой.

Им овладело беспокойство, Охота к перемене мест, Весьма мучительное свойство, Немногих добровольный крест.

Вот они, примечательные слова: «немногих добровольный крест». Пушкинский Онегин – странный человек, и ведет он себя странно с точки зрения здравого смысла XIX века, путешествует ни для чего, просто так.

Опять-таки канонические строки: «И вечный бой, покой нам только снится». Дальше у Блока кровь, пыль, степная кобылица. На рубеже двух веков менялось отношение человека к движению. Цикл стихов, откуда взята эта строка, посвящен тому, что происходило на Руси в XIV ;веке, на поле Куликовом. Интересно, как прочли бы стихи Блока те, о ком они написаны, люди XIV века? Скорей всего они так же, как мы, согласились бы с поэтом, но по-другому: да, вечный бой, дотла разоренная земля, покоя давно не было и нет, покой только снится.

В стихах великого поэта многослойное восприятие пространства и времени: исторические ощущения XIV века (где-то в «Записных книжках» у Блока есть фраза, что ему снилась Куликовская битва) и то, что едва нарождалось в начале века XX, поэт запечатлел его для нас, и то, что существует как универсальный закон жизни человеческой души: «не может сердце жить покоем».

…Идея опасности и нежелательности движения и как противопоставление ей – идея покоя – старая-старая идея. Для древних любое странствие – это испытание и подвиг. Странствует, совершая свои подвиги, Геракл. И он герой. Плывет бог знает где, вокруг Сицилии, как выясняется по новейшим изысканиям, Одиссей и выдерживает то, что не в силах вынести ни один простой человек, только герой. Добровольное движение по земле в течение долгих веков – это жертва, искупление за грехи. Разве не мученик паломник на дорогах, где каждую минуту поджидает опасность?

Движение, вечная неуспокоенность – к тому же и форма возмездия, способ проклятия. На вечное движение обречен «Летучий голландец». И печальный Демон, дух изгнанья, осужден вечно летать над грешною землей. Блуждает по замку Эльсинор дух отца Гамлета в ожидании, когда принц отомстит: тогда дух обретет покой.

Невольно приходит в голову вывод странный и спорный: может быть, ощущения благости покоя и нежелательности движения нашли свое отражение в представлениях о рае и аде?

Чем привлекателен рай? Только ли тем, что там нет ни болезней, ни печалей, ни воздыханий, что «веселие» там норма жизни? В раю ничего не меняется, ничего не происходит. Может быть, в этом все дело? Ад же – вечный вихрь, геенна огненная. Там грешники воют и скрежещут зубами от пожирающего их огня, там гложет их червь, там нет надежды, как пишет Данте, «на смягчеиье мук или на миг, овеянный покоем». Итак, одна из центральных религиозных идей, если принять эту, может быть, более чем спорную мысль, оказывается тесно связанной с реальной земной жизнью, с обыденными ее обстоятельствами. Будущая жизнь конструировалась отталкиванием от неудобств жизни настоящей.

У Михаила Булгакова в «Мастере и Маргарите» в конце романа к Воланду, сидящему на балюстраде дома, в описании которого мы узнаем дом Пашкова, нынешнюю Ленинскую библиотеку, приходит Левий Матвей, ученик Иешуа Га Ноцри, и передает просьбу учителя взять с собой мастера и наградить покоем: «они заслужили покой». Они заслужили вечный домик под вишнями, музыку Шуберта по вечерам, мастер получит не райское безделье, а странный покой, наполненный сосредоточенным творческим трудом. (Пушкинские неотменные – для каждого творческого человека – покой и воля в другую эпоху в другом, неузнаваемом фантасмагорическом обличье.)

Прошло тридцать с лишним лет с тех пор, как Булгаков закончил свой роман. Речь в нем шла о судьбе творческой личности в мире. Если спросить среднетворческого современного человека, каким ему представляется рай, рай скорее всего смахивал бы на хорошо организованный туристский вояж: ты едешь, удобно расположившись, а за окном все меняется. Ну а ад? Ад – это домик под вишнями, каждый вечер та же музыка, каждый вечер та же Маргарита. Можно ли придумать что- нибудь ужаснее?.. Ад в нынешнем понимании – отсутствие острых впечатлений. Самый легкий способ организации впечатлений – движение: «Я в эту бросился дорогу, я знал…» Застой – вот что сейчас губительно, так нам кажется, для личности.

Скажи москвичу какого-нибудь XVI века, что через пять лет ему придется ехать в Париж или Лондон. Да он от страха бы помер за эти пять лет, от страха ожидания. Он дома хотел жить, за своим забором из кольев двухметровой длины. Забор, дом, огород создавали ему иллюзию безопасности. Теперь представьте современного москвича, которого попросили бы никуда не отлучаться из Москвы в течение пяти лет. Да наш москвич затоскует через месяц. Скорей всего он никуда и не собирался особенно ездить, но он знал: в любую минуту можно сорваться с места.

В послевоенные годы, когда начались психологические исследования личности в условиях одиночества, появился термин: «сенсорный голод», то есть голод чувств из-за отсутствия внешних впечатлений. Исследовалось поведение человека в батискафах, в пещерах, в сурдокамерах – в условиях вынужденного одиночества. Человека обвешивали датчиками, снимали на кинопленку, неожиданно подавали в камеру устрашающие звуковые программы. И каждый раз после очередного эксперимента, конечно же, собирали богатую научную жатву. Но кроме реляций о ходе жатвы, в научные и уж тем более в научно-популярные статьи прорывалось восхищение: какой героизм, какая выдержка, какое умение владеть собственными эмоциями!

В перспективе прошлой истории человечества наши восторги выглядят довольно забавно: одиночество, в том числе вынужденное одиночество, часто бывало нормой жизни, а не жизненным испытанием. Застревали на островах Белого моря, отправляясь на рыбную ловлю, русские поморы. Зимовали, возвращались домой, если везло. Никто не восхищался.

То, что прежде казалось естественным, современному человеку вынести невмоготу – вот где на самом деле предмет для размышлений, сопоставлений и прогнозов на будущее. Современному человеку просто физиологически необходим гораздо больше, чем в прошлые века, беспрерывный приток свежих впечатлений.

Прежде для человека, вступающего в жизнь, мир заранее выглядел как консервативная система. Вернее, не мир, мир был таким же, по миру можно было бегать, прыгать, плыть, скакать на коне. Это время, как пресс, давило на человека. Это время обладало магической способностью останавливать мир.

Таково было мировоззрение; бытие представлялось устремленным к блаженному покою. В XIX веке мы узнали об окружающем мире неизмеримо много по сравнению со всей предыдущей историей. То, на что осмеливались отдельные личности, на чудо поездки, путешествия (Гёте отправлялся в Италию, как герои Брэдбери отправляются на Марс), стало доступным всем.

Но все дело в том, что перемены настигли нас внезапно. Вдруг. И младшая современница Блока, пережившая бури века, так почувствовала эти перемены:

Бедствие это не знает предела… Ты, не имея ни духа, ни тела, Коршуном злобным на мир налетела, Все исказила и всем овладела – И ничего не взяла.

Коротенькое стихотворение называется «Скорость». Автор его – Ахматова. Расшифровать смысл этих пяти строчек не просто, но заманчиво: поэты помимо их воли регистрируют и замечают то, что нам, простым смертным, становится ясным очень и очень не скоро. Первые четыре строчки как будто бы понятны, но что означает пятая, таинственная: «И ничего не взяла»? Тут возможны, мне кажется, три варианта объяснений.

Вариант первый – пессимистический. Скорость все исказила, испортила, сломала. Злобный коршун убивает свои жертвы во имя того, чтобы насытиться. А во имя чего действовала скорость? Ведь она ничего не взяла как по Уголовному кодексу тяжелее всего караются преступления безмотивные, так скорость бессмысленно овладела нашей жизнью, и потому ее преступление перед людьми особенно опасно. Она нам ничего не дала взамен. В этом варианте действительно вместо слова «взяла» напрашивается «дала». Но последний глагол пахнет назидательностью и утилитаризмом. Ахматова не могла позволить себе этого слова.

Вариант второй – обманный. Скорость нас просто обманула. Налетела, овладела, мы-то поверили. Но она не взяла нас с собой.

Вариант третий – оптимистический. Скорость – это вихрь. Но вихрь – это быстротечность. Успехи вихря всегда преходящи. Так страсть налетит и пройдет. Пройдет и увлечение скоростью. Хотя вроде бы она все исказила и всем овладела, но ей не удалось победить. Вечные вещи остаются нетленными в век реактивных двигателей и в век газовых фонарей.

Внутренне больше всего хочется, конечно же, принять последний, оптимистический вариант. Сейчас человечество переживает тот исторический момент, когда идет уже не столько овладение, сколько привыкание к новым скоростям. Они нас захватили, закружили; в этом кружении мы что-то теряем с исторической непривычки. И это неудивительно. Даже после езды на велосипеде, как однажды заметил Пришвин, не сразу приходишь в себя и начинаешь понимать жизнь: чем тише едешь, тем больше видишь движение жизни. Сейчас из одной крайности мы как будто бы бросились в другую.

…Так ребенок не в силах отвести новой игрушке скромное место в ряду других, пока не наиграется ею всласть.