Русская деревня. Быт и нравы

Бердинских Виктор Арсентьевич

Глава 2. Деревенское устройство

 

 

 

Поселение

В судьбе многих наших стариков жизнь в деревне — это светлый уголок памяти, та часть жизни, что дороже целого. Вспоминают они об этом так: «Жилось раньше не в тягость. И жилось веселее, чем сейчас нынешней молодежи. Особых случаев не вспоминается из детства, памяти не стало, а вспоминается деревня, беготня босиком, птицы поют. Когда утром встанешь вместе с отцом или матерью пораньше вместе с солнышком — солнышко всходит, везде жаворонки поют. Цветы, трава, утины за домами были; так валялись в траве на этих утинах. Черемухи стояли за каждым домом, лазили по ним. За деревней везде тропочки были, так бегали только по этим тропочкам. Траву не мяли, дороги были только лошадиные, шириной в телегу — а дальше уже посевы. Их не топтали. Хорошо жилось в деревне, хорошо было быть ребенком, сидеть на коленях отца!» (И. А. Мальцев, 1908).

Вы можете сказать — о детстве тяжких воспоминаний не бывает. Но ведь лет с 7–8 детство, в нашем понимании, кончалось. Ребята становились маленькими взрослыми, и сетований на тяжелую работу в детстве хватает. Здесь речь идет о микроклимате каждого села, открытости человека навстречу природе, устойчивости духовного мира, благодатной атмосфере этих людских сообществ. Сбалансированность, притертость во взаимоотношениях была традиционной. Объединял и общий круг забот, и совместный труд. Вот как говорит Нина Федоровна Стремоухова (1922) об этом: «В деревне тогда были все неграмотные, не могли сами расписаться. Да и собственно — где было расписываться-то? Мои родители тоже были неграмотные. Но вот запомнилось, люди необразованные — а какие вежливые! Культура от природы, видимо. Всегда ужо поздороваются друг с другом, поклонятся, шапку снимут. И не ругались матом, как сейчас. Это был и грех большой, и осуждалось — ведь на деревне всё-всё друг про друга знали. Вот известно будет — живо осудят за такое!»

Во всякой деревне жили устные предания, порой поэтические, мифологизированные, о ее происхождении, первых обитателях. Даже в большой деревне зачастую все жители носили две-три фамилии, были тесно связаны родством. Вот что запомнил и рассказал И. А. Мальцев (1908): «Деревня, где я родился, стоит на взгорке. Деды рассказывали, что тут был родничок, звали его кипуном. Первым жителем деревни был беглый, пришлый человек, роста маленького. Когда стали давать первые фамилии, а поп какую фамилию даст — та и будет. А он был маленьким, поп дал ему фамилию по прозвищу — Малец. От дедов слышал — пашни расширяли, лес берегли, садили его. Все старые полоски, межи — все сохраняли. Садили лес — звали вересники. Землю берегли — это ужас как! На лугах не росло ни кустика, все выкорчевывали. От родника недалеко протекал ручеек, его называли Лавра. Дальше тек как маленькая речка, в ней полоскали белье и у родника поставили колоду, где полоскали белье и брали воду пить. На Лавре поставили мельницу, зимой река замерзала. Был кипун у поскотины за деревней. Он никогда не замерзал, пар окутывал его. Родничок и кипун были обнесены камешками. Деревня была на три конца».

На первый взгляд русская деревня — хаотическое скопление домиков, разбросанных совершенно случайно и мало связанных друг с другом. Правильная геометрическая планировка действительно раньше отсутствовала. Но дома ставились так, чтобы не заслонять друг другу солнышко; глухой стеной (без окон) на север, горницей — на восходящее или закатное солнышко. Многовековой опыт позволял при строительстве дома не наносить вреда природе, ставить его наиболее удобно для хозяев. Так что ничего случайного в таком хаотическом расположении домов не было. Меня просто до глубины души поразило образное описание родной деревни, данное Марией Федоровной Бобкиной (дер. Малая Липовка Архангельской губернии, 1913): «Деревня наша круг пригорка, как поясок круг пупка: десять домов вперехлест глазами; кой в задворки другому глядит, кой на соседа, а все главным-то оком на солнце праводенное».

Деревня, как правило, хорошо была вписана в излучину реки, подножие холма, склон оврага. Дома ориентировались на реку, дорогу (причем эта дорога чаще всего не была пыльной и грязной). Архитектурным центром села чаще всего была удачно поставленная на пригорке церковь. Об этом помнят многие. «Деревня, в которой я родилась, была очень красивая, избы над рекою, у самой воды — баньки, амбары, за домами овины, гумна, а на холме — церковь. Избы были просторные, добротные с летними горницами. Ставились они обычно лицом к реке или к дороге» (П. А. Колотова, 1909).

Идеализация стариками времени своего детства и юности несомненна, но для нее есть свои причины. Ничего случайного не было в расположении улиц (концов). Все было продумано, и для всего были веские основания или давно забытые поводы. Конечно, внутри деревня часто была очень неоднородна.

«А до колхоза наша деревня была разбита на 3 части. Кто побогаче — жили в Вишневке, средина деревни — Старинцы, здесь жили одни вдовы и солдатки, и Новосельцы — тут жили середняки. Тогда делили землю на каждого члена семьи. Полосы меряли четями. У богатых было столько же земли, но она была лучше. Зажиточные держали и пчел, и скотину. До колхозов было трехполье» (Т. И. Перминова, 1916).

В маленьких северных деревнях, как правило, равенства было больше. На другие улицы в большой деревне родители детей играть не отпускали. Коренилась издавна непонятная вражда между мальчишками с соседних улиц, нередкими были драки. Даже взрослые без дела, просто так на соседние улицы не заглядывали. «Деревни были всякие, и богатые, и бедные. Как сейчас, по-разному жили. Были у нас в деревне богатые — так весной мама и крёстна ходили к ним шерсть мыть. Так на другую улицу не больно-то пустят. У нас в деревне было пять улиц: Потки, Ичетки, Обдалы, Смет-ники, а последнюю называли Нагая Масляница. У нас была самая большая деревня — пятьдесят два дома. Были деревни Вершининцы, Прокаши, Власовцы, Петровцы, Бесстрашны, Оглоблины, Соковни, Бараники» (С. П. Желвакова, 1917, Слободской район).

Сможет ли сегодня ваш сосед — городской житель назвать без запинки хотя бы с десяток названий соседних улиц? А между тем у людей, покинувших родную деревню 30–40 лет назад, названия соседних деревень воскресают в памяти мгновенно! А как эмоционально они их произносят! «Округу всю знала километров на десять — пятнадцать хорошо. Рядом лишь село Березово. Вокруг него много деревень: Пискуны, Шишкари, Дороницы, Кисели, Савиновы, Бобинцы, Мехрени, Бобичи, Тутуни» (В. Н. Кислицына, 1918).

«У нас в округе много деревень было: Масляны, Шары, Трапицино, Могильник, Заяки, Слобни, Кочегары, Шаляпа, Карпячи, Маленовщина, Мочкалы, Деряши, Мечунаи, Угрюм, Оглашенники, Сосновицы, Фетюки, Пердуны, Гачи, Мальцевы, Епиха, Годневщина» (А. А. Феофилактова, 1918).

В большой округе крестьянин знал не только жителей всех 15–20 соседних деревень, их семьи, родство, происшествия (а слухи распространялись быстро), но и норов, характер каждой деревни — изюминку в ее облике и нравах. Действительно, у каждой деревни было свое лицо, порой не очень приглядное. Вспоминает Татьяна Петровна Соколова (1919): «Все деревни одинаково жили. У нас деревня форсистая была. Не столько богатства, сколько форсу у каждого было. Любили все делать с блеском. Крыши тесом покрывались. Облицовка была красивая. Кирпичные дома были.

Дома большие, были и двухэтажные. Котегово — зауголками звали. Они жили попроще. Бабкино. Избенки были маленькие, бедно жили. Маленькие избушки, как баньки. У нас жили хорошо, потому что работали. Как ни глянешь, в каждом доме то столяр, то овчинник, то маслобойник. Машины были у одного, его раскулачили. Молотилку он давал напрокат, да и то за хлеб. Сапоги у нас шили в деревне. Лапти плели. Портные были, шили одежду. Красили холсты всякими узорами. Пчеловодством занимались. Пчелы были у многих».

Родством в богатой деревне гордились, родства в нищей деревне стыдились. Помнили всех своих многочисленных родственников не только ныне живущих, но и давно умерших. Человек силен был родней, ее помощью и незримой поддержкой. Правда, счет родства вели чаще всего старики, но и молодые парни знали свою родословную на 5–6 поколений назад. Хорошо сохранялись предания об основателях деревень. Петр Петрович Малых (1917) так вспоминает об основании своей родной деревни: «Примерно лет 180 прошло, а может, больше, около двухсот, когда сюда приехали мы из села Быково, из-под Вятки. Приехал Малых Иван Антоныч, привез сына Фадея. Еще привез Феофана — сироту, ну а потом у их здесь родился еще сын Петр — мой прадед, значит. Сына этого, Петрушу, отделили. Дали ему полдуши земли. У отца-то его три души всего-то было. От Петруши родился сын Николай — мой дедушка. Жену Николая, бабушку мою, значит, звали Ирина Яковлевна. Дедов-то своих я всех помню».

Много теплых слов говорится в рассказах стариков о своих прежних соседях. Пожалуй, складывались нити дружбы не менее крепкие, чем родственные. Очень часто говорится и об атмосфере доброжелательства, взаимной поддержки, господствовавшей в родной деревне.

Вот как вспоминает о взаимоотношениях людей в родной деревне Анна Прохоровна Новоселова (1917): «В деревнях раньше жили мирно и дружно. Сосед с соседом утром встретятся — “доброе утро” говорят. Были и злые, и жадные, но их как-то и незаметно было. В основном добрые, дружные, открытые люди были. Мужики свои дела решали, бабы свои.

Песни, частушки пели чуть не каждый день. Помню, еще малехонькой девчушкой была, а у нас в деревне два мужика были. До чего задиристые, да ругачливые, да все назло соседям… Так крупно поссорились они из-за чего-то, но люди их пристыдили. Мол, нельзя же задирать постоянно, устали уж от ваших выкрутасов. Так один из них на примирение пошел— частушки забавные сочинил и под окном своего соседа спел под гармошку. Тому потом пришлось таким же макаром сделать. Так вот и помирились. У нас в деревне гармонист был дядя Тима, весельчак такой, особенно подопьет когда, так его и не остановишь. А весной река разольется, девки с парнями на лодках катались… А раздавались песни как, аж душа радовалась!»

Двадцатые годы прошлого века в этом смысле были тесно связаны с обычаями деревенской жизни, с Россией дореволюционной. Эту пуповину перерезал только 1930-й, начавший полное уничтожение всей крестьянской цивилизации России. Двадцатые же годы были еще патриархальные. Жизнь была более спокойной и слаженной, меньше было неожиданностей, стрессов, страхов. Все вокруг было привычным, знакомым и двигалось по заведенному века назад кругу. Тепла для души каждого отдельного человека внутри этого хорошо обжитого мира было больше.

«До колхозной жизни самые важные черты у человека были: твердость характера, честность, дружелюбность, добрососедство. Сплетников и болтунов не любили, осуждали. Презирали воров, доходило вплоть до убийства миром. Вообще народ был дружелюбен» (А. И. Семенова, 1908).

А В. А. Ведерникова (1925) считает даже так: «Важной чертой моей семьи и других было гостеприимство. Простота, доброта, правдивость, большая сила воли в преодолении трудностей — вот что характеризовало наших селян в те годы. Почти все в селе носили одну фамилию, всех объединяло родство, ближнее или дальнее. Люди были внимательны друг к другу в селе и к тем, кто оказывался в наших краях. Запоздавший путник находил приют в любом доме. И малышу, оказавшемуся вдруг без родителей, помогали. Так, в ближней деревне Верхнее Брагино мальчик Коля оказался сиротой. Когда он был маленький, часто из своей деревни приходил в Мокино, заходил в любой дом, ночевал. Накормленный и одетый потеплее уходил в свою деревню, где еще оставалась его родня. Таким же образом осталась у моих родных жить до конца своих дней пришедшая в село старушка Анисья».

Русская деревня как тип поселения людей, как форма их общности, как культурное целое — безусловно, явление уникальное в русской истории и культуре.

 

Дом, двор и усадьба

Если деревня — это сельский мир, то ячейка его — отдельное хозяйство. И каждое хозяйство — это тоже очень сложный живой организм, развивающийся по своим законам и правилам. Давайте взглянем на него вначале снаружи. Оказывается, крестьянский дом полон для нас сегодня различными тайнами и загадками, притягивающими неизъяснимо. Вспоминает Т. С. Ситчихина (1917): «Дома в нашей деревне в 20-е годы были в основном с двумя окнами на улицу, третье окно выходило на двор. В 30-е годы некоторые построили новые дома, более высокие, большего размера. В избе на правой стороне стояла печь, от нее к окну шла дощатая заборка (перегородка из досок). Это место за перегородкой называли середа. Тут стояла вдоль стены толстая лавка, на которой стряпали. Повыше — полка длинная для посуды. Выше окна — небольшие полати. Печи в основном были битые из глины. Для входа на кухню было пространство между печью и стеной. Тут находился умывальник, обувь, вешалась одежда. У стены от порога и до стола, который стоял в переднем углу, стояла толстая лавка. В избе были полати, на которых спали.

Дворы у всех были крытые жердями. У нас было две конюшни для лошадей. Одна была для новорожденного жеребенка. В конюшне ясли, в которые с повети спускали корм — сено. Поветь находилась над конюшнями и продолжалась до ворот. На другой стороне двора — хлевы для коровы, овец, свиней. Над хлевами опять поветь, где хранилась солома. Между хлевами и конюшней было большое пространство на дворе. Через него был ход на огород, где находились баня, колодец. Было место и для погреба, в котором хранили летом молоко, квас. Там был лед. На огороде была выкопана глубокая яма, в которой хранились овощи: репа, брюква, морковь. Она была утеплена, так что зимой ничего не замерзало. У каждого была клеть».

Смотрите, сколько незнакомых названий! Из нашего языка не просто выпали слова — «клеть», «середа», «голбец» и тысячи других… Из нашей культуры выпал тот образ жизни, в котором они были нужны. А между тем крестьянский дом был отлично приспособлен для жизни человека. Не случайно Василий Белов сравнил его с непотопляемой подводной лодкой, которой были нипочем самые тяжкие испытания.

На Вятке дом обычно делился на две половины: зимнюю и летнюю. Они разделялись коридором, который вел в клеть, где хранились все припасы семьи. Никакой мебели в современном понимании этого слова в доме не было. Стоял чаще всего большой самодельный стол, вокруг стен — широкие скамейки, приделанные к стене неплотно, и несколько табуреток. Все было некрашено: пол, стол, скамейки хорошо промывались с речным песком и имели приятный желтоватый цвет. Дети спали на полатях, старики чаще на печи, взрослые на скамейках, на полу, позднее — на кровати. В красном углу — под иконами бросались в глаза ярко вышитые красивые полотенца — рушники. Это дело рук заневестившихся дочерей. От них в углу было веселее.

Печь стояла посреди избы. Нередко крестьянский дом состоял из двух, трех изб под одной крышей. Задняя изба и была кухней. Около печи — шкаф с посудой, сзади умывальник, а от печи через всю избу сделаны полати, где спали вповалку все дети. Нередко с другой половины печки делались вторые, маленькие полати, где хранили лук, чеснок или спал кто-то из стариков. Сундуки с одеждой на всю семью стояли в клети. Там было холодно и одежда хорошо сохранялась. На Вятке делали в XIX веке сундуки веселые, расписные. У хозяев побогаче и сундуки были мощнее — нередко не просто деревянные — с железными уголками, накладками, замками. В ряде деревень в избах стояли отдельно — мужские, отдельно — женские лавки.

Горница (передняя изба) была чистая, уютная. Уже ближе к нашим дням на пол стелились самотканые половики (из старых тряпок), стояли комод, горка (для посуды у богатых хозяев, тянувшихся к городской жизни). Стены обоями стали обклеиваться очень поздно, во многих случаях уже после войны. Помнят еще вятские старожилы избу-дымницу (на Севере в Подосиновском районе такие избы были еще в 20-е годы), где печь была по-черному, то есть дым выходил в дверь. Такую избу там называли дымницей. Деревянного пола в ней не было (пол был земляной). Окна были маленькие, и их было немного: затягивались они пучиной. «Скотину зарежем, пучинные окошки сделаем», — вспоминает жительница такой избы. «В окольницах у нас вместо стекла была овечья брюшина вставлена. Овец резали, так ее выдирали. Ее и вставляли вместо стекол», — припоминает другая крестьянка. Освещались обычно избы лучиной, керосиновые лампы — уже на памяти многих стариков. Позади дома была ограда со скотным двором для овец, коров, лошадей. Там же стоял сеновал. Летом дети спали в чулане или на сеновале на соломенных матрасах без простыней, укрываясь тулупами или шубами.

У Прасковьи Евдокимовны Пенкиной (1909) из Арбажского района, судя по всему, деревня была богаче, чем северные поселения: «Расположенье, так, вроде одинаково у всех: изба, клеть, за клетью промежуток, затем двор, хлев теплый. Так у нас под одной крышей 2 связки. Во второй связке — тоже изба, клеть, промежуток, конюшня для лошадей, теплый хлев для коров, свиней. Только колодезь был за оградой».

На усадьбе располагался, чаще всего сразу за хлевами, — огород. На самом конце огорода обычно был ток, где веяли зерно. Молотили иногда тоже тут — вручную, цепами. Размеры крестьянских усадеб были очень разные, но уже при колхозном строе — больше 30–50 соток ни у кого земли не было.

Машин до 30-х годов в деревне не было, не было и вечно грязной разбитой дороги у домов. Земля была зеленая, с чистой травой. Перед многими домами стояли скамейки, где вечерами собирались люди. Обсуждали дневные дела, пели. Молодые даже плясали.

Хвойных деревьев в деревнях не оставляли и не садили. Около церкви порой росли большие березы или тополя. Около домов в основном садили черемуху, рябину, калину.

У всякой вещи, предмета обихода внутри дома — в этой домашней вселенной — было свое место, свое предназначение. Ничего случайного, малонужного там просто и быть не могло. Этот микрокосм отражал представления людей о времени и пространстве, сложившиеся веками. Поэтому любой деревенский житель отлично знал, что, как и почему именно так расположено в домах его соседей.

Посуды обычно было немного: горшки, чугунки, сковороды, ухваты, глиняные чашки, деревянные ложки, блюда. В чулане ставили ларь для муки. Обязательно были сито, квашенка, чаруша, сельница, ведь хлеб хозяйки выпекали дома. Кадки, бочки, лари, кадушки, рукомойники, кочерги, пестери, бураки — все это имелось в каждом хозяйстве и требовалось чуть не каждый день. Много съестных припасов хранилось в подполье. Ход туда был чаще всего возле печи. В подполье человек мог ходить не согнувшись. Там в основном хранили овощи со своего огорода, припасы на зиму.

На столе главное место занимал медный (а позднее белый) самовар. К праздникам его до блеска начищали кирпичной мукой, насыпанной на суконную тряпочку, слегка смоченную в керосине. Самовар пылал как солнце и веселил сердца хозяев. На кухне же у зажиточных хозяев стояла лаковица — медная корчага, покрытая лаком и рисунком. В ней держали воду.

Поскольку ткань на Вятке крестьяне ткали сами изо льна, то в доме обязательно были ткацкий стан, обычная прялка, пряха-самопряха, прясница, чесалка и трепало для обработки льна.

Баня — это предмет особого разговора. Без бани русский человек жизни себе не мыслил. Не случайно одной из самых больших тягот в годы войны фронтовики единодушно называют отсутствие бани. Ставилась она поближе к воде: речке, ключу, пруду — в задах усадьбы. В бане мылись из деревянного ушата. Вместо мочалок во многих местах рвали лопухи и мылись ими. На зиму с лета (обычно в конце июня) заготовляли березовые веники. Изредка (чаще для лечения) употребляли пихтовые, дубовые, можжевеловые веники. В бане же хранили все необходимое для стирки (в первую очередь — валек).

Многое из всего вышеперечисленного хозяева делали для себя сами. Поэтому относились к этим вещам очень бережно, дорожили ими. В случае поломки быстро чинили, стремясь сохранить вещь для дальнейшего пользования. У каждого из многих десятков и сотен предметов домашнего обихода было свое, только ему предназначенное место. Поэтому хозяева не бродили по дому в поисках того или иного нужного предмета, а, попользовавшись, стремились быстро и в чистоте и исправности возвратить его на место. Относится это и к орудиям крестьянского труда, которые тоже в основном были деревянными. Соха (плуг появился позднее), мотыга, серпы, топоры, косы-горбуши, бороны, грабли, вилы, деревянные сани-дровни, сани-розвальни, кошовки, волокуши, деревянные лопаты.

Для хранения зерна, мяса стоял деревянный амбар. В среднем по зажиточности доме чаще всего было три хлева. В одном — лошадь, в другом — корова с теленком, а в третьем — овцы. В ограде же была и подызбица, где топилась печь, грелась вода, заваривался зимой корм скоту. Рядом с колодцем иногда делали и погреб. В него весной метали снег, утаптывали (иногда привозили лед), закрывали соломой (чтоб не таял). И летом здесь хранили молоко, мясо, квас, другие продукты.

Место для избы и усадьбы могло быть большим или маленьким, красивым и не очень, удобным или не очень удобным, но в своем доме крестьянин ощущал себя защищенным от многих бед и горестей. Это была не просто крепость, это было данное ему Богом место в жизни. Только здесь он был под охраной высших сил. Нередко хозяева хорошо знали и своего домового, живущего в их доме, хранителя домашнего очага. Дарья Николаевна Казакова (1901) хорошо помнит: «Был обычай: если из дома в дом переезжали, то лапоть с собой на веревочке везут и приговаривают: “Дедушка Ваханушка, пои, корми, по двору ходи”. А как спать ложишься, шепчешь: “Бог с тобой, избушка, до единого бревнышка. Ангелы в окошко, Богородица в избе, Божья Матерь на избе, соловечки на крылечке, Егор Храбрый на дворе”».

 

Соседи

Жизнь каждого человека в деревне от рождения до смерти проходила на глазах всех ее обитателей. Мельчайшие события интересовали других, обсуждались, из них строились дальние прогнозы, вспоминались очень давние происшествия. «Пришло письмо, бегут читать, ведь в деревне каждого знаешь с рождения, вся жизнь на глазах» (Н. А. Богомолова, 1910). Эмоциональная, духовная взаимосвязь жителей каждой деревни была и средством их защиты от опасностей внешнего мира. Поэтому все вместе легко плакали, вместе легко радовались. «Весело жили, как-то дружно. Деревня была, как одна большая семья. Праздники встречали всей деревней и горе делили поровну. Сейчас как-то обособились люди» (А. П. Степанова, 1923).

Пожалуй, в современной жизни больше всего огорчает стариков разрушение связей между людьми, их обособление, закрытость каждой семьи для других. Контакты между людьми стали трудными. Такой раскрытости души и искренности чувств, как раньше, старые крестьяне не видят совсем. Ностальгия, тоска по радости человеческого общения, такого же свободного и легкого, как в прошлом, ощущаются во всех без исключения беседах.

А. Е. Кочкина (1923): «Отношения между соседями были вполне доброжелательные. Очень часто на огонек заходил сосед к соседу, особенно в зимние вечера. Посидеть, поговорить о крестьянских делах, о предстоящих работах, поделиться планами, мнениями, посоветоваться. У женщин-соседок тоже были свои разговоры о детях, о предстоящих зимних делах, о весне, лете, обо всем заботы хватало. Как-то жили все дружно, делились всем, чем могли, угощали один другого немудреньким печеньем, соленьем, вареньем. Делились опытом и своими умениями».

Среди множества соседей и приятелей друзей близких, закадычных и сердечных было не много. Им-то уж, как правило, открывали свою душу до донышка, говорили обо всем — что можно и что нельзя. Анна Васильевна Мельчакова (1911) хорошо помнит свою ближайшую подругу: «Я все больше к Лиде, соседке, ходила. Друг без дружки не могли; что испечем, сварим ли, так все вместе соберемся и сидим болтаем. То она ко мне в гости придет, то я к ней. Я надолго настряпаю дома, да и уйду к ней ночевать. Любили мы с ней поболтать, до чего уж любили. Всех переберем по косточкам. А бывало, и подшутим над кем, наговорим чего-нибудь. Нет, не зло шутили, по-хорошему. Да и обсуждали по-соседски, по-своему, не в обиду кому. Языком зря чесать любили только бабки старые да молодежь немного».

Как ни странно, при такой открытости стеснялись зачастую соседей гораздо больше, чем сейчас. Общественное мнение было очень действенным. Неписаный кодекс поведения, крестьянской морали соблюдался скрупулезно. Не дай Бог в чем-нибудь его нарушить! А. В. Кропанева (1914): «Раньше, конечно, очень боялись соседей и всех кто жил в деревне. Не боялись, а как-то на глазах у соседей ничего страмного не делали. Девки-то, конечно уж, не курили, как сейчас. Ой, да раньше бы им за это глаза вытыкали. Но были же, конечно, всякие. Так, конечно, ходили в гости друг к другу и в другие деревни — кто с кем роднился. Соберутся, напляшутся досыта, как было весело. Но я не могу даже вспомнить случая, чтобы кто-нибудь из родни сделал что-то плохое, некрасивое. Все дорожили честью своей. Семья была большая, а все какие хорошие были! Я даже сейчас как-то удивляюсь этому».

Естественно, что деревня внутри себя была очень неоднородна: были люди зажиточные и не очень, беднота, вдовы, сироты, рыбаки, нищие. Дружились, как правило, люди равные по общественному положению. Тем не менее к почету, уважению односельчан стремились все. Не всем, правда, удавалось достичь его. Н. К. Вычугжанина (1913) рассуждает: «А раньше в деревне почетом и уважением пользовались те, у кого хозяйство было справное, семья большая и дружная, а те, кто и в поле так себе работники, и дома к бутылке тянулись, то в деревне они были очень непочитаемы».

Впрочем, чем меньше деревня, тем больше равенства было в отношениях между соседями. Нельзя забывать и то, что во многих небольших деревнях все жители были родственниками, порой вся деревня имела одну, две фамилии. Народ, впрочем, был изобретательный, иногда фамилий соседей и не помнили — всех звали по прозвищам.

 

Прозвища, клички, названия

В деревне у всего было свое, очень меткое название: у колодца, улицы, холма, ключа, поля… каждый человек имел свое прозвище, переданное по родству или связанное с каким-то случаем, характерными особенностями этого человека, родом его занятий. Порой эти прозвища передавались от деда к внукам, служили основой при офамиливании населения. Человек в деревенском мире раскрывался многообразно, смотрелся очень выпукло, четко. И относились-то к каждому человеку с вниманием, бережно перебирая все его характерные черточки. Как в мозаике, каждый человек в небольшой общности был неповторим и нужен деревенскому миру. «Людей в деревне было вроде бы и много, но каждый был на своем месте, и никем другим его не заменишь. Помню, бабушка моя незаменимым человеком считалась. Как дело какое нужно провернуть — все к ней бежали советоваться…» (К. П. Городилова, 1910). Каждый сосед был занятен окружающим какой-то своей, на других не похожей стороной, мастерством. Оригинальность эту человеческую видели и ценили.

Прозвище часто никак не умаляло достоинств человека, а просто отличало его от других — делало его уникальным, единственным в своем роде. Ведь если в деревне Куричата, как вспоминает В. И. Курочкин (1918), перед войной в 20 домах деревни жило 15 Иванов — их надо было друг от друга как-то отличать. Вот и выглядели изюминку — непохожесть в характере. «В отношении прозвищ были такие, например Иван-Фокус. Этот человек был очень энергичным, знал много разных присказок, иногда любил похвастать и пофантазировать, но он был не вредный, добродушный, и к нему все относились хорошо. Или второй — Федор-Верес. Известно, что если поджечь верес, на огне он сильно трещит и от него сыплются искры. Так вот, тот человек был очень вспыльчив и горяч, и потому его так прозвали. Но как хозяин и работник он был нормальный, и соседи уважали его и хорошо к нему относились» (Н. Ф. Ситников, 1926).

Заработать иное прозвище было трудно, а от другого и потомки не знали, как отмыться. Е. Г. Зонова (1923) помнит: «Не было ни одного двора в деревне, чтобы не было прозвища. Чаще они отражали характер людей, а иногда давались после какого-нибудь случая. Так, например, были “козлы” — однажды одного из членов семьи сбил с ног козел. “Ворона” —вел себя как ротозей. “Красный гриб” —красивый был парень. “Зайцы” —были очень трусливые люди, рано запирали дверь, а когда ложились спать, то рядом всегда у них было ружье. “Веретено”— были высокие, бойкие, изворотливые люди».

Такой перечень можно продолжать очень долго. «В одной семье плели лапти, так их и называли — Лапоть. Другие охотились на зайцев, так и осталась на них кличка “Зайцы” (Боря Заяц, Коля Заяц — это сыновья). Был у нас в деревне Федюня Суковатка. Нас называли “елками”, потому что были высокие. Пересторониных звали “варнаками”. Клички давали обычно по тому, чем больше занимались люди, или попадали в какую-нибудь историю. Клички передавались из поколения в поколение. Был Коля Резака. Дед его зарезал свою сестру» (В. А. Пестова, 1921).

Ю. П. Лаптева (1921) из деревни Воронино рассказывает: «У нас в деревне почти всем народ дал прозвища. Отца нашего, к примеру, звали “барином”, а нас “бариненками”. Отец-то больно шибко любил снаряжаться, даже подушку подвязывал на пузо под кафтан для пущей важности — вот и назвали “барином”».

Иногда человек получал кличку за то, что слишком сильно выделялся чем-то среди соседей. С. П. Желвакова (1917) и сегодня, вспоминая это, улыбается: «Дядю Ваню звали Ваня Турок. Пришли к нему — так же в школе учились, какие-то пожертвования собирали, — а у него дом большой был, на две половины, и в горнице лошадь жила. Мы пришли — так и удивились!» У женщин, впрочем, отдельных прозвищ, как правило, не бывало. Их называли по именам мужей — Маруся Федиха, Анна Мишиха, Павлина Васиха. Выделяли, впрочем, кое-где вдов — владелиц крестьянского хозяйства. Они имели и право голоса на сходе. Прозвище, кличка не снижали уважения соседей к человеку.

Бывало, правда очень редко, и так, что прозвища своим однодеревенцам давал один человек. Чаще всего это был крестьянин с устойчивой репутацией чудака. Ему прощалось многое — за то, что умел развеселить народ. Татьяна Петровна Соколова рассказывает: «В деревне у нас был один чудак, Роман Филиппович. Все чудил. Придет, сядет пить чай, палец в кружку сунет, если чай не горячий — пьет. “Нес, — говорит, — ягод вам, да по дороге все расплескал”. Мой крестный был. Смешил народ, рассказывал все какие-нибудь небылицы. Всем прозвища надавал, каждому мужику. Андрейка — Немой, немо говорил. Афониха — Кукиш, не знаю, почему он ее так назвал, вдовой она была. Алеша — Рыбник, у него нижняя губа отвисла, как у рыбы. Костя — Пакля, у него рука была какая-то изогнутая. Санко — Мазилка, он каждый год пол красил. Ванька— Волк, хитрый, наверное, жадный был. Денис — Захлеба».

В округе нередко давали прозвища целым деревням. Татьяна Архиповна Вахрушева (1904) рассказывает про родные места: «Целиком деревням прозвища были. Горинские — кишочники (колбасу сами варили); Тойменские — калабашки; Березовка — дубинщики (говорят, всех с дубинами провожали, отнимали все — шел ли нищий с котомкой, ехал ли богатый с телегой)».

В именах, прозвищах, названиях окружавший крестьянина мир, пестрый, бурлящий, жил, развивался по своим законам. Имена получали ручьи и речки, леса и луга. Свое имя (вовсе не случайное) было буквально у всего в округе. Ручеек, бежавший с крутой горы, получал название «Крутой». Речка, по берегам которой было много рябин, становилась Рябинихой. Лес в отдалении мог быть просто Большим. У людей, именовавших окрестности, заслуг перед соседями было больше, чем у Колумба. Мария Яковлевна Харина (1905) помнит об этом: «У нас в деревне и в окрестностях было много удивительного. Мы давали ручейкам, перелескам, холмам, озерам свои названия. Может быть, немного необычные, но исходя из жизни. Бычья горка — на этой самой горе появился “золотой бык”. Горбуновские покосы — средние покосы — располагались посередине леса, речка Володиха, речка Чернушка, речка Мелковка, луга Азанова — по имени богатого купца Азанова».

Что сейчас для нас скажет перечисление названий деревень какой-нибудь округи? Головешкины, Саломатовы, Летовы, Мамаевщина, Масенки, Казанщина, Ручинята… Эти слова не находят отклика ни в душе, ни в памяти. А между тем для местного крестьянина все окрестные названия (любого пригорка и ключа) были говорящими, вызывали эмоциональный отклик в душе.

 

Деревенское право

Много пишут о том, что крестьянский мир, община давили, усредняли человека, не давали проявиться яркой индивидуальности. В чем-то, видимо, это так. Но они же служили и мощным регулятором взаимоотношений. На Вятке, где община и другие крестьянские традиции сохранялись дольше, чем в других областях Центральной России, это отчетливо видно.

«До 30-х годов все хозяйственные вопросы жители деревни решали общим собранием (сходом). Решения были обязательны к выполнению для всех соседей. Кто плохо выполнял, к тому относились плохо. Собрания проходили в избах, поочередно предоставленных на год. Этот дом назывался “Деревенским”, а хозяин его оповещал народ о собраниях» (С. Я. Чарушников, 1917).

Сегодня мы плохо представляем, сколько завзятых яростных спорщиков-ораторов было на таких сходах.

Конечно же, коренной вопрос на таких сходах — вопрос о земле. Это касалось каждого, да не просто касалось — а брало каждого за душу, за горло. Чем земля у тебя лучше, тем больше возможностей у твоего семейства выжить. Александр Степанович Юферев (1917), хотя и невелик был, запомнил: «Да, раньше поспорить мужики любили. У нас в деревне частенько собирались сходы. И на них основной вопрос — это дележка земли. Кому похуже участок достался, орут во все горло, руками размахивают, готовы в драку ринуться. А те, у кого получше, — стоят помалкивают, да изредка обороняются сочным матом».

Сход выражал общественное мнение, давал людям выговориться, выпускал пар недовольства, приводил хозяев к взаимному соглашению. Уплата налогов, натуральные повинности, разбор драк и любых чрезвычайных происшествий — все это входило в компетенцию схода. До революции сельский сход зачастую собирался по инициативе волостного старшины, а позднее — председателя сельсовета.

Кстати, на сходе же решали вопросы о совместной работе в помощь вдовам, сиротам или просто однодеревенцам, ставящим, например, новую избу. Такой вид коллективной помощи во многих губерниях России назывался «помочь». Для молодежи — это был хороший повод повеселиться после работы. «Девки с парнями встречались редко — только по праздникам. Помочи были — ждали их больно. В деревне вдовы с работой не справлялись, ходили к ним жать, косить, молотить. Вертели машину молотильну вручную. Хозяйка самовар поставит — это уж после работы, вечером, когда отработаемся. Сушку принесет. Парни с гармонью под окно придут, заиграют. Мы из избы выскочим — пляшем, а хозяйке и на руку. Наталья Яшиха была — парни дров навозят, девки распилят — ночь отпляшут, на другой день полы выскребут — и снова плясать» (М. Д. Бакулина, 1904).

Бичом сел и деревень, расположенных у большой дороги, на судоходной реке было воровство. Войны XX века дали мощную вспышку бандитизма и разбоя. Банды времен Гражданской войны были вспышкой всеобщей анархии и беззакония. Они не вписывались в картину деревенского права, и с ними сами крестьяне ничего поделать не могли. В. Д. Трапезникова (1908) рассказывает: «Помню, банда была, звали ее банда Базарина, откудов я знаю, почто ее так прозвали, но большая была банда. Они ведь шибко толковые были, и все хорошие-то люди были забраны ими в банду. Эта банда все деревни в округе держала, ох боялись мы их грабежей, но все равно замков-то у нас не было. Люди-то из банды все на свете собирали. Только лошадей сколь увели. Помню, суд над имя был, цельная стопа бумаг из рук в руки ходила, все читали, че и как было. Много их было-то, не помню, че с имя сделали. Аркашка Пихтюшонок дак по льдинам по речке-то в лес убег, дак никак его и пымать-то не могли. Глашка Горошинка, дак та вышла замуж за Ваську Картошинка после того, как все утряслось, но ведь через год его вызвали, забрали, да и расстреляли. Вот ведь эдак как было. Поймали банду-то, да и расправилися». Правда, обнищавшее крестьянство мало чем могло поделиться с грабителями. А. В. Зубкова (1918) рассказывает: «Однажды, когда мать ушла рано на рынок, а мы спали, к нам пришли воры. Чтобы попасть в дом, они сломали пол и влезли в сени. Был устроен страшный разбой, вся посуда была перебита, но украдено было не много: отцова рубаха, курицы, да и взять-то у нас тогда было нечего. Мама пришла, конечно, расстроилась, тут соседи прибежали, помогли пол отремонтировать, крыльцо. Такой взаимопомощи сейчас не встретишь».

Односельчан, совершивших воровство впервые, воспитывали, надеясь отбить тягу к чужому раз и навсегда. Воспитывали, кстати, очень эффективно. А. С. Юферев (1917) приводит такой пример: «А бандитов было много. Некоторые из них с тобой рядом живут, а ночью едут грабить. И воров много было. Но их у нас судили строго и правильно. Чтоб навек запомнил. Один раз мужик из нашей мельницы мешок муки украл. Так его потом за это по всем деревням в округе проводили, и на себе он тащил три пуда муки. Да еще подходил к каждому окну и кричал: “Я вор!” Таков был приговор схода».

До схода, видимо, дело доходило не всегда. Разъяренные жители могли избить вора на месте преступления. Иван Данилович Воронцов (1915) твердо помнит: «Раньше кто украдет, то его по деревне водили и били до крови. Никто за него не приставал. Били порой до полусмерти, но до смерти — никогда. Били все — кто руками, кто палкой. Кто просто плевал. Поэтому воров было мало. Раньше боялись Бога».

И действительно, многие крестьяне вспоминают случаи воровства в родных деревнях как наиредчайшие. Обычным для них было состояние полной безопасности и душевного покоя. «Однажды самосуд видела своими глазами, в детстве это было. Ну, может, лет 12 мне тогда было, а может, и того меньше. Украл один мариец у нашего соседа телку, зарезал в лесу. Потом это раскрыли, нашли шкуру. Так вот эту шкуру надели на него и стали бить чем попало. Вот такой был суд! И вели его по всей деревне. И по шкуре, и по вору черви ползли, так как шкура уже портиться стала. Все видели в деревне этот самосуд. Били вора очень сильно. Помню, он еле шел. Не знаю, выжил или нет? Не помню. Но кражи — это был редчайший случай. Жили спокойно, не боялись никого. Не думали о том, что кто-то может нарушить наш покой. Даже ночью не закрывались. А сейчас днем на запоре сидим» (Е. И. Маклакова, 1914).

Иногда в округе склонными к воровству считали жителей одной определенной деревни. Виноваты они или нет — в случае больших грабежей на них валились все шишки. В годы мировых войн и революций нравы ужесточились. Одним избиением дело не ограничивалось. Конечно же, это был самосуд! Е. С. Штина (1910) рассказывает: «Были и бандиты, убивали людей. Если едешь один на лошади по лесу, то все отберут. Только кончилась революция, убили в Малашках 7 человек. Свои же люди собрались будто бы отомстить за кражи. Придрались друг к другу, жили очень между собой плохо. Малашковские вообще-то часто воровали. Однажды хотели ограбить церкву. Прискакали на двух лошадях, не наши, хотели убить сторожа. Он смикитил, стал звонить, те и убежали. Малашковских тут не было, а к ним все равно придрались — и их убили. Вилами, ножами прикололи двух баб и пять мужиков. Было тогда еще Временное правительство, и никакого суда не было, и им, убийцам, тоже ничего не было. Нельзя же так! Собаку убить и то страшно. А мужиков этих я хорошо тогда запомнила. Лошади у них тоже были очень хорошие, если попадешься им на дороге, ни за что не свернут. Все воровское у них распотрошили. Какое-то начальство потом все награбленное увезли, не знаю куда. Кто-то из наших вздумал организовать самосуд, вот их и убили. Дедко Никита ходил в деревню Малашки смотреть на убитых, а тяти дома не было, он куда-то уезжал».

Таким образом, самосуд существовал как своеобразная форма крестьянского права и дожил в России до 30-х годов. Но в 30-е годы власти жестко зажали любые проявления крестьянской самостоятельности. Анастасия Яковлевна Двинских (1919): «А насчет самосуда. Этого у нас в деревне и, насколько я знаю, в соседних деревнях не было. На это были власти. В тюрьме никому не хотелось сидеть. Насчет этого было все тихо, все исполняли то, что им нужно было сполнять, и никакого самосуда не было».

Впрочем, до самой войны (1941 год) остались в обычае массовые драки. Чаще всего жители разных деревень дрались из-за сенокосов, межей на полях, порубки леса, или же молодежь делила сферы влияния. «Между деревнями, конечно, чего говорить, драки бывали частенько и бывали такие, что волосы на голове встают. Бывали, конечно, жестокие драки. Мужики здоровые раньше были. Дело доходило, что даже палками дрались. Бывало и то, что кого-то забивали до полусмерти, даже было, что умирали люди. Дралась, конечно, в основном молодежь. Вот соберется где-нибудь молодежь, так это, группами, и я не знаю, может, что-нибудь не поделит — вот и схватятся. Особенно у нас большие драки были. Молодежь собиралась каждую субботу на танцы. И вот там были с нашего краю молодежь, и была у нас еще недалеко Северодвинская область. Жили там северодвинцы, мы их так называли. И вот на эти танцы наши придут да с той стороны. Выпьют, напьются вина, и не знаю, что там они не поделят, и возникает у них конфликт, и начинается драка. Да такие драки бывали, что человек по сто. Тут уж не до шуток. И ничем не остановить их. Дерутся и дерутся, пока друг друга как следует не поколотят. Ну мы, девчонки, сразу, конечно, в сторону, да еще домой-то боимся идти, мало ли, где-нибудь пришлепнут. Ну девчонки— девчонки и есть. И главное, подерутся, синяков да шишек наполучают, а на следующий день опять собираются. Вот такие вот были дела» (А. Я. Двинских, 1919).

Выяснение отношений с помощью кулака было делом естественным, а не противоправным, как сейчас. Тогда это было нормой в рамках крестьянского права. Зачастую небольшая драка перерастала в огромный кулачный бой. Правила соблюдались слабо (лежачего не бить, ничего в руки не брать). Народу быстро сбегалось много — посмотреть, поучаствовать. Драка разгоралась, как пожар. Эмоции были неуправляемы. И все-таки без такой разрядки, видимо, люди не могли жить. Евдокия Ильинична Б-а (1911) рассказывает: «Мужики между собой дрались часто, если кто раздерется, вся деревня сбежится. Бывало, и до смерти забивали. Дрались еще деревня на деревню, но это уже страшнее было. Иногда мужики из одной деревни полностью другую сожгут. Тут уж бабьих слез не хватает. Кроме мужиков и молодежь сильно дралась. Какой праздник — так раздерутся, все заборы сломают».

Эмоциональное восприятие вело к большой вспыльчивости, более частым конфликтам, которые не оставляли следа после разрядки. На все это (ссору, драку) смотрели иначе, чем сейчас: «Всяко бывало, иногда из-за всяких мелочей дрались. Я, например, пахал с 12 лет. Подошел однажды ко мне на пашне мужик и говорит, неправильно, мол, пашешь. Ну я говорю — два года пашу — и послал его… а он мне как по роже даст. Я побег к батьке, рассказал ему про обидку. Так он мне еще привесил» (А. П. Жуков, 1918).

Неизбежные споры с соседними деревнями из-за земель порой заканчивались массовыми драками, в которых бывали убитые и раненые. Такая вражда между соседними деревнями помнилась долго. Александр Степанович Юферев (1917) вспоминает: «Конечно, враждовали с другими деревнями. Частенько бывали случаи больших драк, особенно часто мы дрались с зареченцами, так как за рекой другой район. А наша деревня стоит на берегу реки. Вот мы и враждовали. Да еще были ссоры с орловцами. Они посеют на луга, а мы пожнем, так как луга каждая деревня считала своими. Ну а потом наши мужики с топорами и вилами прогнали орловцев, и те уже не появлялись. Правда, хотели сначала ограбить мельницу. Набрали муки и понесли — двое их было. А наших два мужика заметили это. И потом убили насмерть одного из них, другой очухался».

Я оставляю без внимания кулачные бои в праздники, стенка на стенку, которые совершались из спортивного азарта.

Как ни странно, все-таки крестьянское право не было правом сильного. Побеждал чаще всего тот, кто считал себя правым перед Богом и людьми, за кем была традиция и решимость идти до конца в сознании своей правоты. Последнее вовсе не надо путать с забубенностью какого-нибудь отчаянного и пропащего сорви-головушки. Последние не были и не могли быть полноправными членами крестьянского сообщества («обчества»), сельского мира, к ним применялись совершенно другие мерки и нормы взаимоотношений.

 

Круг забот

Крестьянин жил, чтобы работать, работал, чтобы жить. Человек был связан с землей кровной, нерасторжимой связью. О потере эмоционального отношения к своему труду старые крестьяне тужат больше всего. К. А. Рублева (1918) тревожится: «Заботливо ухаживать надо за матерью-землей, за растениями, а ведь природа — что ты ей, то и она тебе! Теперь не все это понимают. Все общее, а хозяина-то нет. Вот и не растет ничего, злится на человека земля, не дает урожая. А ведь раньше как? Крестьянин каждую кроху земли рукой потрогает, передаст ей тепло — вот она и родит хороший урожай».

Работа забирала человека целиком, но работа эта не была монотонная, унылая, а многообразная, меняющаяся в круговороте времени. Но и каждый день был уникальным, единственным в своем роде, в ходе которого крестьянин импровизировал, творил вместе с природой.

Пожалуй, и сегодня ни о чем так не жалеют бывшие крестьяне, как о свободе выбора в своем труде. «Скучно мне было после деревни в городе», — говорит А. А. Агафонов (1912), ушедший на завод в 1930 году. Годовой цикл работ крестьянина и круговорот природы существовали для мужика слитно и нераздельно. Давайте послушаем рассказ Михаила Васильевича Котельникова (1922) о годовом круговороте в северной вятской деревне Скрябино: «В конце 20-х годов климат был совершенно иной, нежели сейчас. Зима наступала рано и устойчиво. Праздник Покров в половине октября почти ежегодно встречали с надежным снегом на земле и запрягали лошадку в сани ехать к празднику. С декабря наступали сильные холода с Николина дня, и особенно сильные и жестокие морозы, до 45 градусов, были рождественские и крещенские в январе. В феврале — “кривые дороги”, пурга и метель заметали все проезжие дороги и устраивали такие сугробы-косы, что люди много тратили труда, чтобы найти “зимник”, дорогу, установившуюся с осени. Весна проходила активно и бурно. Чистые яркие солнечные дни уплотняли снег, а ночью снова мороз, который превращал верхний слой снега, особенно в поле, в твердый и крепкий наст. По этому насту на лошадях, запряженных в сани, мужики подвозили дрова из лесу, сено, снопы ржи, овес из клади. В эти клади укладывались снопы хлеба в поле после уборки, на жнивье.

Ребятишки и девчонки устраивали веселые игры по насту, как на стадионе. Играли в лапту, бегали наперегонки, играли в лунки и другие игры. К концу апреля уже стояли теплые ясные дни. Мужики на своих лошадях выезжают в поле и как можно раньше сеют яровые хлеба: рожь, ячмень. “Сей овес в грязь, будешь князь”. На усадьбах работают все — стар и млад. По окончании полевых работ ожидают у нас престольный праздник — Троицын день. Его во всем приходе отмечают на широкую ногу. Теплые июньские дни и, как по заказу, прошедшие дожди благоприятно сказывались на росте хлебов и трав. Скотина на пастбищах наедается, а мужик недосыпает — опять приходит время сенокоса. Нет хороших лугов — надо косой-горбушой подкашивать травы по кустам и неудобицам, грести и сметать сено в зароды по речкам и лесным полянам. Люди Бога умаливают о хорошей погоде в сенокос: “Не иди, дождик, где косят, а иди, где тебя просят”. На отдаленные сенокосы уходили только взрослые на неделю, а то и дольше. И работали от зари до зари. На ближних от деревни сенокосах трудились все, даже малые дети, если могли держать грабли, или тут же нянчили маленьких. Все делали вручную, и, если стояла хорошая погода, сено убирали зеленое, душистое, как говорят, в самом цвету. Стога (зароды) сена покрывали сырой травой — осокой, которая задерживает промокание вглубь. И так эти зароды стоят до зимы, чтобы потом на лошадке в санях по снегу привезти его домой и очень-очень экономно скармливать скоту. В чистом виде сено дается только лошадям и овечкам. Коровам готовят тресяницу — это солома и немножко сена. Встряхивают и перемешивают перед дачей скотине. В крепком среднем хозяйстве содержали три-четыре, до пяти коров. Они молока давали немного, но навоз в коровниках накапливали очень быстро. Это и предпочитал мужик, чтобы его в зимнее время вывезти на полоски в поле.

Летом, к празднику Петра и Павла (12 июня), наступает исключительно жаркая погода. Дни стоят солнечные, ясные, нет ни ветерка, тихо и почти душно. Ребятишки, разутые догола, устремляются наперегонки к речке, купаются в теплой прозрачной воде, играют на песчаной отмели и ловят маленькую рыбку (маляву) прямо в рубашонку, туго завязав узлом рукава. А скотине в это время — беда! Лошадей, коров, овец заедает овод и мошкара. Они скрываются в лесах и забираются в самую непроходимую чащу леса. И только к вечеру, когда спадает жара, выходят к речкам и водопоям, с жадностью нападают на траву, проголодавшись в дневную жару. На закате дня подростки и малыши встречают на окраине деревни коров, телочек и овец и загоняют их по своим дворам. Лошади остаются пастись на свободе в летнюю жаркую пору на несколько недель подряд. За это время они изрядно поправляются, а молоденькие жеребята хорошо подрастают. Иногда потом бывает трудно поймать свою собственную лошадь и надеть на нее узду (у нас называют ее оброть).

Не все люди деревенские успевают управиться с сенокосом, как поспевает уборка хлебов. Хлеба созревают неровно и неодинаково. На отдельных полосках озимая рожь буреет, в крупных длинных колосках наливается зерном, которое становится спелым, почти прозрачным. Если колосок легко разминается в руках и зернышки отделяются от пелевы, настает пора убирать хлеб. Каждый житель деревни на своей полоске серпом сжинает хлеб, связывает снопы, и тут же снопы устанавливаются в суслоны. В суслонах колос дозревает и хорошо просушивается. А через неделю-две суслоны укладывают в кладню, чтобы все находились внутри и хорошо были укрыты соломой сверху от дождей и сырости. Обычно первой на полосках убирается рожь, пшеница, а потом— ячмень, овес. В уборке хлеба участвуют в семье все, даже маленькие дети. Они собирают в корзинки с земли каждый опавший колосок хлеба. На окраине деревни, поближе к хлебным полям стояли овины с небольшими навесами, покрытыми соломой. Это место называлось гумно и служило для обмолота, подработки и очистки зерна. Оно строилось на три-четыре хозяйства деревни. Овин — это строение из бревен, у которого нижняя часть сруба, до пяти метров, находится под землей, а верхняя — три метра — над землей, покрытая крышей, обычно из соломы. Верхняя и нижняя часть сруба разделены бревенчатой перегородкой, но с продольным люком возле стены (примерно один метр). Овин предназначен для подсушки хлеба к обмолоту. В верхнюю часть загружались снопы, ставились обычно колосками вниз плотными рядами. В нижней части овина, прямо на земле, разводят костер, применяя березовые дрова длиною два — два с половиной метра. Костер горит, набирает жар, и все тепло вместе с дымом поднимается вверх, проходит через люк, просушивает снопы хлеба и в первую очередь колосья с зерном. Сушка длится целую ночь, а иногда и дольше, с зависимости от влажности загружаемых снопов для сушки. Молотьба и очистка зерна производятся обычно в осенние погожие дни, а в большинстве зимой. Снопы вынимаются из овина на площадку под навес, укладываются в ряд колосками внутрь и обмолачиваются цепами (их у нас называют молотило). Отделяют солому от зерна, зерно провеивают на ветру или через решета. Прочищенное от мусора и соломки зерно отвозится в амбар. Одна часть хранится на семена будущего урожая, другую часть увозят на мельницу размолоть и получить муку.

Пока люди убирают хлеба на своих полосках, в полях и на приусадебных участках поспевают овощи: картофель, лук, чеснок, морковь, свекла, капуста, брюква (галанка), турнепс. Некоторые из деревенских выращивали прямо на грядках огурцы, но таких любителей было мало. В первую очередь убирают лук, затем картофель — ведь это второй хлеб, и урожай картофеля бывал всегда солидный. Остальные овощи убирали постепенно, вплоть до самых заморозков».

Посмотрите, насколько же мудро, взвешенно должен был вести себя человек внутри этого великого ежегодного круговорота больших и малых дел, смены погоды, рождений и смертей всего живого в природе и хозяйстве. Крестьянин должен был не просто знать, когда сеять, косить, жать, он должен был в конечном итоге выжить. В годовом круге жизни многие крестьяне частенько были на грани голода. Хлеба в бедных деревнях в иной год хватало только до Рождества. И главная, точащая мужика и днем и ночью забота — как прокормить свою семью, не умереть с голоду, не пойти по миру с котомками. Федор Трифонович Терюхов (1916) решительно утверждает: «У отца моего главная забота была — сохранить хлеб и накопить денег. Хлеб в то время был мерилом богатства и ценился как золото. В те годы в деревне было всего четырнадцать гектаров озимого клина, то есть малоземелье, и отец после уборки своего поля вынужден был отдавать детей внаем в Слободской район (сыновей), а дочерей — в няньки. Как говорили тогда: “С хлеба долой”. И так отец умел экономить хлеб, поэтому семья не испытывала жестокого голода в 20-е годы. На заработанные деньги и вырученные от продажи излишек продукции весной отец покупал трех-четырех тощих телят и летом выкармливали на пастбище. Свиней не держали, свинье надо хлеб, а телятам — только подсыпочка и выгон. Скот пасли в раменье, луга же сохраняли для сенокоса. Скот выгоняли из леса только после уборки сена. В каждой семье было по три-четыре коровы, а значит, был навоз, который и обеспечивал урожай».

Что ж, в конечном счете большинству крестьян удавалось свести концы с концами — выжить. Но мы должны отчетливо представлять, что это стоило огромных трудов, постоянного напряжения всей семьи. «Да, тяжело жить крестьянским трудом, с утра до ночи дела по хозяйству. Уснешь, как в пропасть провалишься и ничего уже не чувствуешь. Наша работа ручная, незаменимая. Руки ни одна машина не заменит — золота в них на пуд! Так что крестьянка я с рождения, самая натуральная крестьянка. И пахали, и косили, и стога метали, и рожали в поле, и детей растили. Все сквозь силу, все тяжело, да ничего не поделаешь — мужикам одним не управиться. А как зима — тут время прясть, да екать, да половики да рубахи шить. Всю зиму за лучиной просидишь. Ждешь весну, а там снова сеять, растить. Встаешь в шесть, чуть солнце выглянет, хлеб печешь — дух по всей избе идет житный, хороший дух, сейчас такого нет» (К. А. Р-ва, 1910).

Вспомним поподробнее хотя бы несколько видов крестьянских работ в течение года — пиков их трудовой активности. Успеть до сева вывезти навоз. Забота важная. Не накормишь землицу— урожая не жди. «Под пашню навоз во дворах всю зиму копили. Он успевал перепреть. Жили еще единолично. Если одно хозяйство возит, то неделю провозишь, а если скооперироваться с кем-нибудь (так и делали почти всегда), так за день весь навоз вывезешь. Вставали в 4 часа и до 11 дня все возили, потом лошадей выпрягут, пошли обедать, жар спадет, где-нибудь часа в 4 после обеда и снова возят до 11 ночи. Потом ужинают и спать, ведь утром опять вставать. Навоз оставляли в грудах, чтобы он меньше высыхал, если вечером вывозят, то дед уже до солнышка, до завтрака пахать уедет» (О. Е. Стародумова, 1914).

Перед севом в деревне — только и разговоров что о севе. Очень заботились мужики о том, чтобы посеять вовремя — не рано и не поздно, угадать в самую точку. Не угадаешь — поплатишься урожаем. Сеяли вручную — брали лукошко, вешали его наперекрест на левое плечо, а правой рукой разбрасывали зерно в щедро удобренную землю.

Мужик да лошадка — это, конечно, была основа в средней полосе России всякого хозяйства. Без них все шло наперекосяк. По праву лошадь считалась чуть ли не членом семьи, и кое-где, сдавая лошадей в колхоз в 1930-х годах, бабы обревливали их как покойников. Основой крестьянской семьи в разоренной и нищей военной и послевоенной России стала женщина и корова. Но и та, и другая — постоянно были под ударом. Возврата к мужику и лошади на селе не произошло и в наши дни.

После Троицы постепенно приступали к сенокосу. Вот уж работа — тяжкая, изнурительная, а и веселая, песеннозвонкая. «А встаешь-то часа в 3, а то и раньше. Надо ведь и печь истопить, сварить и для скотины, и для себя. Корову подоишь, накормишь — и бежишь ранехонько на работу И вроде все успевалось и не уставалось. Еще и насмеешься и напоешься! Хорошо было. Воздух вольный какой! Когда сенокос поспевал, это был как праздник. Косили вручную, все луга выкашивали. Сено потом загребали и метали в стога. Это самая веселая работа была! Одевали самое нарядное и яркое, как на праздник: розовое, голубое, красное. Эти цвета считались самыми нарядными у нас. А вот самое главное — всегда работа с песней. И на работу, и с работы — с песней, по всей округе, кажется, разносится. Ведь не пили, а как пели красиво! Кто-нибудь запевает, а остальные подтягивают; песни длинные, протяжные. Сядут поесть, отдохнут маленько — и песня. Есть с собой брали в платок: яйца вкрутую, лук зеленый, бурак квасу, хлеба ржаного. Какой хлеб ароматный был! Пекли ведь его сами, от посеву до печки все сами делали своими руками. Были очень жизнерадостные люди, несмотря на всякие невзгоды» (Н. Ф. Стремоухова, 1922).

Татьяна Ивановна У-ва (1910) рассказывает, правда, уже о колхозном сенокосе, когда радость из труда ушла почти вовсе — и он стал подневольным, рабским трудом: «Летом ходили на сенокос. Сначала шли до Вятки за четыре километра по бездорожью, идешь, еле ноги из грязи вытаскиваешь, особенно в дожди. Пока добираешься до места работы, уж и из сил выбьешься. Вятку переезжали на лодках. Работали полуголодные. Косишь, косишь, устанешь как черт, чуть-чуть бы отдохнуть, и то в свободное время что-нибудь собираешь — ягоды, целебную траву, щавель, чтобы потом посушить и сохранить до зимы. На пятидневку (пять рабочих дней) давали 5 кг какой-нибудь муки. И мы с травой смешивали муку и стряпали “тошнотики”, но и их ели не досыта, вот и попробуй поработай целый день на такой жаре. Основную работу выполняли женщины. Стога метали бабы, копны травы носили на себе, на веревках. Бабы такие стога метали, что такие даже сейчас трактором не мечут. Хотя было и трудно, но работали весело, с песнями. Иной раз идешь с косилкой по колено в воде, но стремились собрать как можно больше травы, обкашивали, каждый кусточек. Мы были молодые, и нас заставляли ночевать в лугах, чтоб вечером можно было подольше поработать и утром пораньше начать. Зимой стога возили через Вятку. Возили на быках. Поедешь, снег глубокий-глубокий, бык проваливается, не везет. Ляжет в снег, и делай ты с ним что хочешь. Сядешь возле него и ревешь. Посидишь возле него на снегу, поуговариваешьего и с горем пополам немножко проедешь дальше. За дорогу слез море выревешь. А за день нужно было съездить два раза».

Но это — уже после 1930 года. А в единоличной жизни крестьяне стремились соблюдать два важнейших правила — посильности труда человеку и разделения мужского и женского труда. Женщина мужицкую работу (пахать, сеять…) делать не могла — не умела, да и не приучена была к ней. Ей хватало своих забот. В летнюю страду — сенокос, а потом — жатва, крестьяне спали совсем мало! Работали чаше всего полный световой день, захватывая и частичку короткой ночи (начинали работу еще затемно и домой возвращались, когда уже стемнеет). «А спать-то и некогда было. Ляжешь затемно, затемно встаешь. А летом ночи короткие. За неделю намаешься — руки отпадывают, и ноги подкашиваются», — рассказывает Александр Степанович Юферев (1917).

Долог путь хлебушка от посеянного зернышка в теплой майской земле до ароматного душистого хлеба, испеченного хозяйкой в русской печи (в основном на Вятке — хлеба ржаного, а не пшеничного). Все свое семейство — от малых ребят, чья ладошка ручку серпа обхватить не может, до древних старух, чьи узловатые пальцы и сгибаются уже плохо, — выводит крестьянин на жатву. А и мало сжать урожай, с таким трудом выращенный, вымоленный у Бога (не пойдет вовремя дождик, и все!), — ведь сколько сил еще надо было положить после жатвы, чтобы чистое провеянное зерно лежало в надежном сухом амбаре. Спокойно, вроде бы без эмоций, вспоминает об этом Александра Дмитриевна Бякова (1924): «В августе месяце рожь жали серпами вручную, шили и надевали наколенники и, не разгибаясь, спешили жать. Сначала рожь нажнут в снопы, потом поставят в бабки комлями вниз, из двух снопов сделают крышу, так они выстаивались, перед молочением их складывали в скирды, потом свозили эти скирды на гуменник для обмолота и молотили вручную молотилами, а молотила делали так: к черням на ремнях были прибиты молотила, то есть круглые палки сантиметров по сорок. Били по зерну по очереди, быстро, если слушать со стороны, выходило вроде музыки. А яровые ячмень, овес, пшеницу тоже сожнут в снопы, а потом ставили груды, так же сверху закрывали тремя снопами лежа, после обмолачивания веяли ручной веялкой, очищали зерно. Если была плохая сырая осень, делали овины, где сушили снопы перед молотьбой. Снопы подвешивались на жердях, в стороне была сделана печка, печку топили и теплым воздухом от печки сушили снопы».

Именно в такой кропотливости, постепенности своего труда люди находили удовлетворение жизнью. Очень нередки высказывания такого типа: «Радость была в том, чтобы получить лишний клочок земли, чтобы завести лишнюю скотинку. Радость мои родители видели только в труде». Люди, выброшенные по воле случая за пределы этого трудового ритма, вечного крестьянского круговорота, жестоко страдали. О. Н.С-на (1915) вспоминает: «Однажды поехала с зерном на телеге. Дорогу развезло. Телегу мотало из стороны в сторону. Я шла с краю. Когда сильно тряхнуло, упала и зацепилась платьем за телегу. Несколько метров по корням протащило под телегой. Все очень испугались. Домой приехала вся исцарапанная. Родители несколько дней не пускали на работу. Было очень скучно сидеть дома, не выдержала — сама убежала в поле. Вечером соберемся всей семьей дома и спрашиваем: кто как поработал, какой урожай собрали? Жили по-простому».

Да, много хлопот было с хлебом, но не меньше, а, пожалуй, еще и больше трудов было со льном. Это заделье и на осень, и на зиму, и на весну. А куда денешься?! Семью-то одевать надобно. Огромный женский труд, до сих пор детально не описанный, не зачтенный нашей женщине, мало ценимый мужиками и в то время, а в наше — и вовсе напрочь забытый. «Лен тоже весной сеяли, осенью его рвали с корнями, вязали в снопы, тоже ставили в десятки по 2 снопа; когда лен выстоится, околачивали его и стелили тоненько по угорам. Когда он вылежится, он становится мягким, тогда его собирали и мялками мяли, получалась куделя. Всю зиму женщины и девочки пряли. Особенно много пряли на полога, мешки, веревки. Ткали дома. Нитки красили для сарафанов, юбок, шили мужские верхние рубахи, штаны, а из белых новин нарезали и вышивали полотенца, шили нижнее белье, для нижнего белья пряли волокно очень тонко. Детей очень рано приучали прясть. Весной новины мочили и стелили на снег, то есть отбеливали». Чтобы было лучше понятно, сколько сил бедные женщины вбухивали в лен, я просто перечислю все их основные работы по льну: дергали, сушили, колотили, стлали, снимали, мяли, чесали, трепали, пряли, золили, сновали, ткали, белили холсты, порой красили, кроили, шили. Не полжизни, а три четверти ее уходило на лен. Семьи были большими, одевались в основном в домотканую одежду еще и в 20-е годы.

Немало хлопот зимой и мужику. Наши городские представления о том, что зимой крестьянин день и ночь сидит на теплой печке, очень убоги. Зимой, как и летом, зачастую, вставали в четыре часа утра по петушиному крику. Рано топили печь — надо было стряпать для скота, готовить завтрак и обед семье. Женщины кто варил, кто прял, кто ткал, кто вязал. Да и скотину три раза надо накормить. Как вспоминает М. С. Семенихина (1909) — «за зиму три пары лаптей изнашивала». Это сколько же надо потопать?! Мужики возили дрова, сено, ездили на мельницу. Многие уходили из дома на промыслы — в отход, заработать деньжат на хлеб семье. Многие работали дома. Плотники, столяры, кузнецы, пимокаты — больше ста крестьянских ремесел бытовало в России. Почти любой мужик восемь — десять ремесел пусть не в совершенстве, а знал. Мария Макаровна Лузянина (1905) рассказывает о своем отце: «Да ведь своим трудом жили, деревенские-то труженики великие! Сроду у нас лентяев не бывало. Не любили их страшно! Отец наш, плотник, всеми уважаем был, пример в труде. По всей деревне ставни, рамы, зыбки, кроватки его стояли. Братья с детства за ним по пятам ходили. Вставал он в 5 утра, еще и не рассветет, бывало. Встанет, пойдет в сарай — да мастерит. Каждую вещь старался лучше сделать, душу вкладывал. Часов в 12 пообедать приходил. И снова потом работал. Времени свободного мало было. Иногда к полуночи только ляжет! Но дело свое любил. Руки у него золотые были».

По сути дела, весь день делился только на перерывы в работе. Ведь тогда время мерили по солнышку, а рабочий день делили на «уповоды». «Дед у меня был мастеровой, кузнец. У него была кузница большая на два горна. Очень был религиозный человек и меня маленького с собой лет до 10 в церковь водил. Он был не пьяница, как другие кузнецы. Пользовался уважением у населения, всегда очередь в кузницу была. Когда пора горячая, он утром в 5 часов на работу в кузницу уходил с сыновьями. А уже к завтраку приходил домой, менял рубашку, ту выжимал — вот как работал. Это считался уповод. Позавтракают — до обеда опять уповод. А после обеда — третий» (А. В. Клестов, 1918).

В труде было негласное соревнование, кто лучше сделает. Авторитет человека и определялся его умением сделать что-то лучше всех. Существовала, конечно же, и зависть к чужому труду. «Если уже говорить про столярное дело в деревне, то была конкуренция — кто лучше кого сделает мебель. Старались. Если один сделал какой-нибудь шифоньер, комод или трюмо, другой старается еще лучше сделать. Занимались люди капокорешком… Земель мало. Чтобы какой-то кусочек земли бы остался? Ничего нету, все полностью! Другой вот только новый участок земли распашет, вот и началось тут. “Гад ты, у тебя земли-то стало больше!” Вот стоко-то участков земли, и чтоб точно. Да, вот у вас семья столько-то душ, и пожалуйста. Отец мой сызмальства столярным делом начал заниматься. Дед его гонял. Уже 12-летним мальчишкой сделал комод, небольшой комод. И что же? Отец отвез, куда мебель эту отвозили, приняли и оценили 12 рублей. В то время ведь на 12 рублей можно было купить полкоровы или полтеленка. Стал столярничать. Уважали в деревне мастеров, только хороших мастеров. Вот, например, в Ганино мужик делал деревянные часы — так ведь он был в таком почете!» (В. П. Зубарев, 1921).

Многие старики отмечают значительные отличия в погоде — ухудшение современного климата. Анна Ефимовна Кочкина (1923) решительно утверждает: «Что особенно запомнилось, что лето и зима были какими-то отличными от теперешних. Зимы — очень морозные, вьюжные, морозы такие, что бревна в избах потрескивают. Завывали вьюги, метели длились целыми днями, наметая огромные сугробы в деревнях вровень с домами. А лето было жаркое, сухое, но не такое, как в последние два-три года, что дышать нечем. Лета были более влажными, дожди перепадали чаще». Такого рода жалобы на современный климат — повсеместны.

Крестьянский труд… Петухи прокричат, когда уже все в поле выйдут или по росе на покос, а домой придут, когда куры на насесте уже замолкнут. Одна забота догоняет другую, и конца этим заботам никто не припас. Весна — лето — осень, а там, после зимы, заново весна. В этом природном круговороте крестьянин поддерживал равновесие всего сущего, и такое течение жизни представлялось крестьянину единственно возможным.

 

По петушиному крику

Был и дневной круг жизни. Время в нем измеряли не часами, а работами и заботами. Еще в 30-е годы не все крестьяне (как некоторые из них признаются сейчас) умели понимать время по часам. Т. С. Кадесникова так говорит о своих детских годах: «Часов в доме не было, время определяли по тени да по солнышку. Мама говорила: “Вот тень будет длиной семь шагов, тогда и гони овец домой”».

У людей было совершенно иное ощущение времени и пространства, дня и ночи, света и мрака, нежели у нас. Жизнь двигалась по кругу (а не по спирали). Прошлое воспринималось без отстранения, словно настоящее. Если утро, день могли быть отданы работе, то вечер в русской деревне — это время общения. Люди были доверчивы не потому, что наивны, а потому, что их личный жизненный опыт не подтверждал, но и не опровергал самых диковинных, фантастических историй, случавшихся во внешнем мире. Вера, доверчивость, детскость восприятия этих людей поразительны. Именно этим еще и объясняется такое внимание в деревне к рассказам стариков. «Легко раньше распространялись слухи и сплетни, это было от того, что люди были неграмотные и верили всему. Я была одна грамотная, мне приносили письма читать и писать. И еще потому, что было грехом не доверять друг другу. Если случалось брать в долг, то его всегда возвращали. Было какое-то уважение друг к другу, все были на виду друг у друга. По вечерам старики рассказывали, как жили раньше. Любили также обсуждать письма или слушать, что рассказывают взрослые, побывавшие где-нибудь далеко. Старики рассказывали про несуществующие клады, где они зарыты, рассказывали разные страхи» (О. Н. Окатьева, 1905).

Вечер посвящался чаще всего мелким делам по хозяйству. Члены семьи рассказывали друг другу дневные впечатления. Груз прожитого дня, его напряжение потихоньку ослаблялись. Отдыхали не только от тяжелого физического труда, но прежде всего душой. Потому-то по вечерам так любили петь протяжные русские песни, в них душа изливала свои тревоги и огорчения, омывалась чистой росой поэзии и набиралась свежих сил.

«Мы раньше, бывало, соберемся вечером все дома. Сидим, песни поем, все своими делами занимаются. Тятя с мамой хорошо пели, они много больно песен знали. А иногда соседи придут со своей работой. Мужики все больше о хозяйстве говорили, о работе, иногда истории какие-нибудь рассказывали, смешные» (О. Е. Помелова, 1909).

Долгие осенние и зимние вечера оставляли много времени для песен, былей и небылиц. Нацеленность на общение с другими людьми (чаще своего поколения) давала им возможность не только приглядеться друг к другу, но разглядеть все малозаметные черточки характера, увидеть человека очень выпукло, ярко, всесторонне. Да и сам человек, не задавленный суетой дня, мельканием впечатлений, которые не в силах переварить, сохранял внимательность, неторопливую степенность и рассудительность (хотя и легко терялся в непривычной обстановке внешнего мира). Мир же внутренний — родного дома, своей деревни, ближней округи — был хотя и хорошо знаком, но очень интересен, ярок, насыщен тайнами и происшествиями. Здесь было о чем поговорить.

«В длинные вечера, когда на улицах темно, керосин дорог, каждую лампу зажигали только поужинать и дальше сумерничали при лучинке. Люди были очень общительны, собирались в избы и рассказывали всякие были и небылицы, приметы, колдовство и ворожили в Святки на Рождестве. Молодежь собиралась в одни дома, люди постарше — в другие. Других забав не было, никаких дискотек, театров. Очень верили в колдовство, но боялись» (A. Л. Кожевников, 1925).

Всю информацию крестьянин получал со слуха. Дело не только в том, что очень многие люди были неграмотны. Просто, чтобы понять, уяснить ее, он должен был ее услышать, а не прочесть. Огромное значение имело, кто и как рассказывал. В этом смысле слова слуху не просто доверяли в отличие от газеты и письма — им жили. Шкилева Елена Михайловна (1912) так это и запомнила: «В нашей семье не читали: газеты не было, книжек не читали. В 30-х-то годах мать уже умела читать. Мужики, бывало, на лавках сходились. Обычно мужики шли в одну избу, а бабы в другую. И жили-то больше слухами».

Иной была цветовая гамма дня, чернота ночи — точнее, люди по-другому, обостренно эмоционально воспринимали краски жизни. Свежесть удивления перед таинствами мира, полнота чувств, готовых излиться в любой момент… Все это ценности уже ушедшего образа жизни. Впрочем, современный человек легко отказался от них ради удобств и комфорта.

«День и ночь были контрастны. В каждом доме — керосиновая лампа или коптилочка. При них читали. Освещения на улицах не было. Темень страшная с августа месяца. В соседнюю деревню ходили и заблудились в темноте. От речки шли-шли и к ней же пришли. А грязь-то какая, ужас!» (Н. И. Маишева, 1921).

Ночь была временем нечистой силы, вместилищем страхов и тревог. «Боялись мы темноты, рано ложились спать. Сидели дома без огня, керосина не было. По деревне не ходили, мама нас не пускала — не в чем было, да и работу дома сразу находили: пилить дрова и другую». Искусственный свет: лучина, свеча, огонь в печи, керосиновая лампа — был робок и беззащитен перед всесильным царством тьмы. Сегодня при мощи искусственного освещения в городах мы об этом просто забыли. А ведь электрическая лампочка произвела в быту, восприятии людей революцию не меньшую, чем Октябрь 1917 года. Велико было внимание людей к солнцу, свету луны, звезд. Мария Васильевна Пикова (1914) помнит эту стремительно быструю эволюцию ручного света: «У богатых были лампы “молнии” с абажурами, а мы сидели с березовыми лучинками. Был человек, который весь вечер зажигал эти лучинки. На зиму готовили березовые ровные чурки. Их сначала щепали, а потом сушили. Лучинку обмакивали в воск и жгли долгими вечерами. Потом, еще до войны, появились керосиновые лампы без стекол. Затем трехлинейные, пятилинейные, семилинейные и десятилинейные керосиновые лампы. Тогда, опосля лучины, они казались очень яркими, как теперешняя люстра. На улицах не было никакого освещения, было очень темно, светили лишь звезды да луна. Электричество появилось только после Великой Отечественной войны».

Как современный вкус, оглушенный ложкой сахара в ежедневном чае, уже не воспринимает сладость пареной свеклы или моркови, так и современный глаз, выросший с электрической лампочкой, не может понять и оценить красоту и необходимость лунного света, звездной ночи.

 

Юмор в быту

Мощный пласт смеховой культуры пронизывал всю крестьянскую цивилизацию. Смеяться умели и любили. Юмор, меткая шутка, едкая мужицкая ирония постоянно присутствовали в труде и отдыхе человека. А уж поддеть другого удачным словцом, как образно говорили — «залезти под шкуру», любителей было хоть отбавляй. Как правило, шутки эти — незлобливые, добрые, без обиды. Да и само содержание шутки было другим. Смеховые ситуации порой создавали сами, подшучивали друг над другом. «Был у нас в деревне один мужик, страсть любил на пашне спать. Попашет с утра, а днем спит прямо на поле. Раз наши парни подшутили: взяли лошадь выпрягли и за изгородь завели. Плуг-то с этой стороны оставили и снова запрягли. Он проснулся, ничего не понимает, как лошадь так смогла запутаться — сквозь изгородь пролезть. Вот смеху было! А в другой раз у него, пока спал, плуг на дерево повесили» (А. М. К-в, 1925).

Люди, чем-то сильно отличающиеся от остальных жителей деревни (рассеянные, ленивые, очень скупые), были предметом вечерних разговоров, пересудов, насмешек. «Соседа Николая Родионовича называли скупердяем за его скупость. Он может напиться чаю с одной монпасье. Когда он отправлялся на сплав на десять — пятнадцать дней, то брал с собой в дорогу штук десять яиц в бураке. И часто бывало, что когда возвращался домой, то все яйца оказывались целыми. Правда, съедал иногда только по половине яичка за раз. Один раз над ним подшутили мужики. Яйца сами съели, а ему в бурак наложили камней» (А. П. К-на, 1917).

Страхи, постоянные невзгоды, окружавшие человека, не просто отступали перед доброй шуткой, общим смехом (ведь смеялись не поодиночке), а забывались напрочь. Неистощимый предмет для пересудов, иронии — деревенские рыбаки и охотники. К ним часто в деревне отношение было несколько пренебрежительное как к людям легкомысленным — чего уж взять с тебя, коли с пути сбился… Многие из них были как бы штатными деревенскими чудаками. Односельчане очень любили слушать всякие небылицы, точно зная, что такого и быть не могло. Могли посмеяться и над своей бедой. «Особенно отличался юмором Иван Гаврилович. Когда река выходила из берегов и затопляла дома, то он рассказывал, что ловит рыбу в подвале своего дома вместо невода — своими штанами. Люди в то время были очень доверчивы ко всему» (А. П. К-на, 1917). В сталинские годы количество деревенских балагуров-затейников (а в каждой деревне был хоть один такой) сильно уменьшилось: «Шутили у нас всяко. У нас был парень, вот меня постарше, Мишей звали, его и дураком не назовешь, а какой-то он придурь был, смешной, смехотворил. Как Мишка на улицу придет — высокой, долгой, балагур, все думают чего-нибудь… ну, придет Мишка на улицу, и кто-нибудь к енму подсядется — ох, Мишка и побежит ловити, а на етот шум еще набегут и набегут, и сделается компания. Ну, дак было больно веселое Мишкой, а потом его взяли на лесозаготовки, на работу — ну, как бы мобилизовали, ну и он ушел с этой работы-то, и его обсудили и выслали, и он умер там в ссылке. Как нам было Мишки жалко, дак ой!» (Ф. С. Шамова, 1907).

Немало все же было радостей в крестьянской жизни, и люди умели не только потреблять, но и создавать (созидать) атмосферу веселья, смеха и радостного возбуждения.

 

Нищие

Непременным атрибутом всякой деревни были один, два нищих. Если своих нищих не было, наведывались из соседних деревень, порой дальних сел. Я не говорю о голодных и военных годах, когда умирающие с голода люди заполняли дороги и побирались Христовым именем. Нет! Я говорю о «профессиональных» сельских нищих, для которых это было образом жизни, излюбленным занятием. Нищелюбие русского крестьянина общеизвестно. Даже в самой бедной семье он мог получить кусок хлеба или немного овощей, переночевать на теплой печке. Как правило, побирались люди убогие: слепые, хромые, увечные, а также вдовы, сироты, погорельцы. Евдокия Сергеевна Штина (1910) вспоминает: «Некоторые очень привещали нищих, а некоторые нет. У нас мама часто их пускала переночевать на печку. Часто к нам приходили два брата Вася да Павлуша. А одна бабка Данилиха до чего втянулась сбирать, что потом уж и жили они хорошо, а она все равно шла сбирать — так потом и застыла с котомкой зимой».

Даже к нищенству, как видите, надо было иметь призвание. Не подать нищему было грешно. Впрочем, среди них встречались люди диковинные. А. Д. Коромыслова (1903) вспоминает такой случай: «В семье, как и в других домах, придерживались многих старинных обычаев. Например, всегда одарять милостыней нищих, их хоть и немного было, но случалось, заходили. Один раз нищий, здоровый мужик, ходил сбирал. Пособирает, кто-то пустит переночевать. Он говорил, что из деревни Кожи. Отец как-то оказался в той деревне и спросил про него. Указали ему на двухэтажный дом. Отец сходил туда, с сыновьями говорил. Те ответили, что не могут отца дома удержать, в крови у него — тайком убегает и ходит побирается. Зимой тоже побираться аж на лошадях ездил, в лесу их оставит, а сам в деревню.

Разные нищие-то были. Но их никогда не обижали, милостыню подавали, к обеду придут — покормит их бабушка на кухне. Раз даже, помню, один нищий у нас в баню ходил. Нищие насобирают кусков много, так и продают — мама, бывало, купит для скота».

Малознакомые, дальние нищие не чуждались порой и воровства. Кражи холстов были, пожалуй, самыми распространенными. «Помню такой случай. Зашел нищий и попросился ночевать. Бабушка накормила его и положила согреться на печку. Отдала ему отцовские рубаху, пиджак, портянки А на печке был прибран ситцевый отрез на платье кому-то из сестер, и он его украл. А узнали об этом, когда он ушел. Бабушка с мамой страшно горевали и долго вспоминали. Денег-то не было в доме. Платье нам шили только на Пасху из домотканого полотна» (Т. С. К-ва, 1911). И тем не менее нищим подавали. Подавали не от избытка. Но ведь нищелюбие было заповедано от родителей, шло от предков — так что подавали, не задумываясь, искренне скорбя о бедных и убогих.

В годы голода, мора — число нищих сильно увеличивалось. Люди шли по миру с горя. Л. В. Мосунова (1923), сбиравшая в детстве, так вспоминает об этом: «Раненьшо в основном-то нищие были. Тады по деревне собирать ходили. Я тожо ходила, есть-ту нечё. Вот сидели на траве. Траву насобираешь, муки малехо положишь и хлеб печешь. Посидишь-посидишь на одной траве и пойдешь по деревне. Ходила с братьями младшими. Пореву-пореву, но иду, ести-ту ведь надо чёто. Собирали хлеб, картошку. Ой, ходило много собирать народу. Да которы эшо пройдут не по одной деревне. Раныио нишшые-ту здорово ходили. Так богаты-то и давали. Кусок хлеба да дадут. Они к нам хорошо относились, и мы к ним тожо хорошо относились».

 

Живое слово

Мы с вами живем в эпоху унификации — стирания различий и местных особенностей. Нам говорят, что только так цивилизация может двинуться вперед семимильными шагами. Вполне возможно, что это и так. Но в особинке, отъединенности, замкнутости малых сельских мирков, обращенности их только на себя были свои достоинства. Внутренняя слитность, нераздельность, единство однодеревенцев ярче всего проявлялись в их речи. Вспоминает Евдокия Ивановна Маклакова (1914): «Пришла я из деревни наниматься на работу и говорю завхозу: “Возьми-ка меня в столовую!” Так на “ты” и обратилась. Вот деревня так деревня. Я даже слово вы не слыхивала в ту пору. У нас в деревне все на “ты” были».

Каждая деревня берегла, культивировала, передавала дальше свою речевую среду. Происходило это, конечно, бессознательно и непроизвольно. Анна Васильевна Мельчакова (1911) помнит: «Раньше, конечно, не так немножко говорили. И в других деревнях тоже не так. Другой кто придет, дак сразу отличишь от своих, от деревенских. Счас-то ведь культурнее говорят. А раньше по-всякому болтали — что хочешь, то и скажешь». А вот эта фраза (последнее предложение) удивительно точно передает мысль о спонтанности живой, играющей речи. Не надо подыскивать слов, обдумывать фразы. Нужные слова всегда были на языке и выплывали сами без натуги. Очевидно, живая крестьянская речь не просто была связана с образом жизни людей, их обиходом, трудом, праздниками, домом — эта речь и могла жить-то только в той среде, в другой среде она просто умирала. Темп, ритм, тональность речи сильно отличались даже в соседних деревнях. «Говор, конечно же, отличался. У нас в деревне говорили отрывисто. А в соседнем селе, от нас 15 км, там говорили нараспев. В каждом селе даже предметы назывались одни и те же по-разному. Например, у нас поварешку для разлива супа называли поваренка, а некоторые — чумичка или половник» (В. А. Пестова, 1901).

«Говор в нашей деревне, конечно, отличался от говора соседних деревень. Нас в других деревнях звали “звонари”, потому что говорили громко» (О. Е. Помелова, 1909).

Привыкали, правда, к «другой речи» быстро. «Разговор везде разный: один приход и то наречье разное — где-то одно так зовут, в другой деревне — по-другому. Где ведь живешь — по народу так и говоришь, привыкаешь» (Т. И. К-ва, 1916). Порой какая-то одна отличительная особенность накладывала свой отпечаток на весь строй речи данной местности. Так, в округе деревни Малышонки Оричевского района было мягкое окончание многих слов на «чи»: колодечь, ножничи, пресничя и т. п. Где-то (к югу от Кукарки) смягчали последний слог (Колькя), в другом месте цокали. Замечу, что все перечисленные особенности речи были в местностях, близких друг к другу.

Одни и те же вещи, предметы назывались в соседних деревнях совершенно по-разному. Кто сегодня скажет, что запон это фартук, лопоть — белье, черепня — бадья… Несколько сот русских названий одного предмета умерли, оставив два-три его потомка. Значит, и мы стали беднее.

Вспоминает И. В. О-ва (1917): «Раньше слова говорили иначе. Однажды поехали в Полом с товаром. Есть захотели дорогой. Одна женщина и говорит: “Доставай ярошник”, другая — “мусник”, а третья — “буханку”. А я не могла понять, что они так называют хлеб. Раньше не было ни радио, ни телевизора и поэтому во всех волостях был свой акцент языка. У нас было много приходов, но люди встречались из разных волостей редко, и потому в каждой волости были свои слова. Раньше жизнь была оседлой».

Жизнь не просто была оседлой, она была колоссально устойчивой, чрезвычайно замкнутой. Порой в разговоре свой мог понять только своего. Огромное количество слов просто умерло. Например: «лонись» — в прошлом году; «давеча» — вчера; «симпот» — ухажер; «супостатка» — девушка, которая хочет отбить парня у другой девушки; «юхонка» — бочка и многое другое. Язык, кстати, не был неподвижен в любой деревне; он жил, а значит, менялся.

Масса ушедших слов связана с утраченными занятиями, отошедшей в прошлое утварью, обстановкой крестьянского дома. Возьмем для примера любого пимоката. Ольга Егоровна Помелова (1909) помнит еще, чем работал ее отец: «Тятя у нас валенки катал, так у него много всяких инструментов было. Биток — им шерсть били. Лучок — это такая палка, а на ней струна из овечьей кишки, держалась на кобылках. Волошце — это большое холщовое полотно без единого шва, на него раскидывают шерсть. И начинают катать валенки. Катают бурчиком».

Яркую, образную крестьянскую речь очень сильно оживляли, озаряли различные прибаутки, пословицы, поговорки. Для каждой местности (а зачастую и для отдельной семьи) были свои характерные выражения. Афанасия Емельяновна Машковцева (1917) помнит, что в ее деревне часто проговаривали: «“Птица гнездышка не вьет, дева косы не плетет”. Это значит, что в праздник никто не работает. “Кто не любит в будни трудиться, тот и в праздники не всласть веселится”. “Своя земля и в горсти мила”. “Не торопись словом, а делом”. “Язык людей для умных речей”. Все эти пословицы и поговорки были из жизни взяты. Язык раньше проще был, понятнее нам. Сейчас, правда, в обиходе остались некоторые слова у сельского жителя, но постепенно и это забудется иль заменится новым словом… Сохранять надо старинную русскую культуру, старинный русский язык. Не надобно его забывать, чтить и помнить надо предков своих. Без этого род человеческий не может жить».

Любовь к переносным выражениям, замысловатым загадкам, приговорочкам была у многих в крови. С. П. Желвакова (1917): «У многих в деревне были свои высказывания. Одни говорили — к каждому слову — шанешка, другие — масло в рот… Бабушка всегда говорила: “Абы, если луковицу съесть, абы, зачем ее есть, абы, лучше продать, абы деньги будут”. Мама все потом вспоминала…» Вот ведь чем зацепила свекровь память невестки на всю жизнь — малым словцом. А от этого словца образ ее быстро вспыхивал в памяти людей, ее знавших.

Жалеют нынешние городские старики свое деревенское прошлое, свою утраченную речь. А. В. К-ва (1914): «А в то время крестьяне говорили интересно. Я и сейчас все еще говорю иногда со старухами по-ранешнему, хотя уже сколько лет в городе прожила. Но здесь уж по-другому стала говорить, привыкла. А когда приеду к сестре двоюродной в деревню, ей сейчас уж 86 лет, так вот, когда привезешь гостинца, она увидит сумки большие и сразу с порога говорит: “Ой да Настась, наштё ты эстоль привезла?” Вот так все и говорит почти. А я уж сколько лет в городе живу, а много слов не понимаю. Так-то говорят — так понимаю, а уж по телевизору иногда из половины понятно».

Многие из нынешних стариков считают, что язык их детства жил, был певуч и мягок, упруг и гибок. Как метко заметил А. Г. С-н (1910): «Это был, ну, что ли, интеллигентный язык. В нем было столько достоинства и гордости, что ляпать мат и не вышло бы. Наш русский сегодня — это нечто неопределенное, как, знаешь, рабочий человек без определенного рода занятий». Но сегодня при таком разбросе профессиональных интересов, характера труда, колоссальном давлении средств массовой информации, убивающих любую оригинальность и особинку в речи, определиться невозможно. Уже произошел переход к массовому «канцеляриту» — языку эпохи научно-технической революции.

 

О ругательствах

Ругательства в речи жили всегда. Это обязательная и необходимая часть языка. Много или мало раньше бранились русские крестьяне? Во всяком случае, сами они, противопоставляя себя пьяному и сквернословящему городскому работному люду, утверждают, что крестьяне раньше в деревнях ругались меньше «Бога боялись». В обычной повседневной речи бранные матерные слова не употреблялись — вспоминают многие, — больше употребляли божбу. Уважение к слову, себе, соседям — препятствовало громкой ругани. В. Я. Бакланова (1901) еще помнит: «Уважали друг друга, обидеть боялись. Ругались-то в кулачок, да и то шепотком, чтоб не услышал никто». Женщины-крестьянки не ругались вообще — большим грехом было даже чертыхание. Впрочем, при ссоре, споре, драке, когда гнев затуманивал голову, выплескивались эмоции, — ругательства летели напропалую. Итак, большинство стариков-крестьян считают, что ругань раньше употреблялась лишь при ссоре, вспышке гнева — а не в обычной речи, как сейчас. Типично такое суждение: «Люди стали сейчас озлобленные на жизнь, нет счастья у людей, поэтому и ругаются. Раньше больше было хороших, приветливых слов. Старались в словах друг другу уважения больше выразить» (А. В. М-ва, 1916).

Речь здесь не идет о городе, заводе, мастерской — поговорка «ругается как сапожник» сложена не зря. Василий Ильич Р-ин (1913), бывший сапожник, вспоминает о своем ученичестве: «Когда где трудно или страшно было, так не раз боженьку помянешь, бывало. Зазорного в этом ничего не было. Однако и культуры у народа никакой не было. Пили водки много и ругались матом, бывало, через слово. Особенно когда в мастерской сапожной работал. Там только и слышно мат на мате. Изъясняться с помощью матерщины легче было. И напряжение нервное снимает в работе». Ругань была следствием ссоры людей, порой спутником драки. Да и сами слова брани часто были совершенно, на наш взгляд, безобидны. «Ругались у нас дьяволом, лешим. Называли чертом: “Бес ты, окаянный”. “Дура ты, сатана, нечистая сила”. Вот называли с горячей головы. Ругались нечасто. Деревня была не ругательская. Ругались когда сильно насолят друг другу. Часто из-за земли ругались. Меряли-то шагами. У одного шире шаг, у другого уже. Вот и говорили “ты у меня прикосил к себе”. Исподтишка корову портили, тоже ругались. Камни бросали на сенокос и из-за этого вызубривали косу. Ругались из-за сена» (А. А. Лысов, 1924).

Ругательство в речи действительно отражает стиль жизни, образ мыслей, отношение человека к миру и самому себе. Если человек чист духом, он чист и в речи. Драгоценнейшее для нас сегодня свидетельство Афанасии Александровны Машковцевой (1917) подтверждает эту мысль: «В наше время в словах скромнее были. Таких грубых и резких слов раньше не употреблялось, по сравнению с теперешним днем. Такого матерного слова, как сейчас (прямо у некоторых через слово повторяется), не слышно было. Это мужики наши в ранешные времена в сердцах ругнутся так. А так чтобы постоянно, то такого не водилось. Как Господь говорил, чтоб уста свои разными пакостными словами не оскверняли. В работе мужик — так это тоже ругнется изредка. А как же, тяжело приходилось работать! Ну иль по пьяному делу кто выскажется, то было простительно, не владеет собой человек. А в доме, в семье об этом и речи не может быть. Родители никогда себе не позволяли какую-то ругань, особенно при детях. А среди нас тем более такого не было. Тятя за такое дело строго бы наказал. Парни при драке, деревня на деревню, тоже, бывало, изредка вплетали слова разные. А так скромнее люд раньше был и в словах, и в поведении. Более выдержанные были и уравновешенные. Друг к другу относились с большим уважением. Что между собой, даже к животным, к скотине домашней с лаской относились. Поговорят с ней, как будто она понимает. А от женщины, тем более от девушки грубых слов, не говоря уже о матерных, не услышишь. А сейчас это стало как обычное явление. Люди уже не замечают за собой этого, вот до чего дожили. Потому что сейчас у людей друг к другу уважения нет».

Уважение к себе и другим, уважение к слову, внутренняя сосредоточенность и духовная опрятность — все это, оказывается, очень тесно связано. И одно без другого существовать не может.