Привели нас туда вечером. Корпус одиночек помещался в тюремной ограде, но совершенно отдельно, где-то на третьем дворе.

Посередине коридор, справа и слева камеры, общая уборная, у дверей надзиратель. Двое из нас попали в одну камеру, двое в другую, я с надзирателем остановился у дверей третьей.

— Кто там? «Фраер» (Чужой, не уголовник) свой?! Даешь сюда. — Послышался голос из-за двери.

— Хотите к уголовникам? — спросил меня надзиратель. Я ответил, что мне вce равно, — могу сесть и к уголовникам. Он мелом написал на двери цифру «3», открыл ее и впустил меня.

Камера была сравнительно большая, с особенно высоко поставленным под самым потолком маленьким окном. В ней стояло три койки. Ни умывальника, ни уборной не было.

Одна из коек была свободна, я положил на нее свои вещи. На двух других сидели мои будущие товарищи, с которыми мне пришлось прожить долгое время.

Один из них был коренастый, скуластый, с золотым зубом, скромно одетый, в синюю рубаху и туфли на босую ногу, мужчина лет 28-ми. Другой франтоватый, в «галифэ», с лихо заломленной фуражкой. Он с вывертом подал мне руку.

Увидя мои вещи и, среди них, кое-что из еды, они предложили мне кипятку. Я сказал что выпить было бы не плохо, но где достать?

— Сейчас будет готов, — ответил мне один из них. — Согреем...

В камере были две табуретки.

Он взял одну из них, хватил ее об пол, и она раскололась вдребезги. Подобрав щепки, он тут же в углу, на полу, развел костер и поставил котелок с водой.

— Вот уже третью топим, — прибавил он смеясь.

— А надзиратель?

— Свистали мы на него...

Дым валил вовсю, но надзиратель даже не сделал замечания.

За чаем мы разговорились... Оказалось, что я нахожусь в самом высоком обществе. — Со мной сидят командующий всем Вологодским «блатом» («Блат» — люди связанные между собой преступлением. «Блатной» — свой. «По блату» — по знакомству, по закону взаимопомощи) и «шпаной», «Федька Глот» и его начальник штаба «Васька Корова». Находясь в тюрьме, в общих камерах, они вели себя так, что тюремная администрация пересадила их в одиночки. Но и здесь они делали то, что хотели, и администрация решила с ними не связываться.

Костер пылал и дымил, а надзиратель молчал.

Первое, что меня поразило при нашем знакомстве, это их разговор. Обращаясь ко мне они говорили чисто по-русски, но между собой они лопотали на каком-то наречии, в которое входило много русских слов, но они мешались с цыганскими, татарскими, еврейскими и еще какими-то. Все это переплеталось руганью. Я ничего не понимал. Как я потом узнал, это оказался «блатной» жаргон — «арго» — язык воров.

Не с плохим чувством я вспоминаю это сиденье. Как-то спокойно, бесшабашно и даже весело текла здесь жизнь...

С утра в нашей камере открывался клуб.

Вход в одиночки был запрещен и, казалось бы непонятно, как попадали сюда арестованные из общих камер. Но для «блатных» нет законов. Один заговаривал надзирателя, в это время другие проскальзывали в дверь.

Шла картежная игра. На карту ставилось все. — Платье, пайки хлеба, ворованные вещи... Здесь же шла и широкая торговля и товарообмен.

В советских тюрьмах нет казенной одежды, а уголовник даже в тюрьме, любит быть хорошо, — «гамазно» одетым. И на ряду с полуголыми часто видишь какие-то необыкновенные галифэ и френчи. Значить «фарт подвалил», счастье пришло — выиграл. Все это удерживается не долго и постоянно переходит из рук в руки.

Мы сжились, и я поневоле втянулся в их жизнь. Я начал «ходить по музыке» т. е. понимать их язык. Сперва они с большой неохотой объясняли мне отдельные слова, но потом, поверив мне, поняв, что я не «лягавый», и не «стукач» («Лягавый» — доносчик. «Лягнуть» — донести. «Стукач» — болтун. «Стучать» — болтать), давали мне объяснения. Может быть пригодится, думал я, и действительно, впоследствии язык этот мне помог.

Но и тут же в тюрьме со мной произошел забавный случай, когда, благодаря моему знанию языка, целая камера «шпаны» долго принимала меня за «блатного» самого высокого полета.

Я находился в то время уже в общей камере. Мы стояли как-то компанией во дворе и разговаривали. В это время я почувствовал в своем заднем карман штанов чью-то руку. Я ударил по ней и на чисто воровском жаргоне сказал что-то вроде:

«Брось... Ширма и шкары мои. Их нету»... («Брось... Карманы и штаны мои... Денег нет»... )

И потом повернувшись прибавил: «Хряй на псул... Ты что меня за фраера кнацаешь!?» («Иди... Ты что меня за чужого принимаешь?!.»)

В ответ на это я увидел большие глаза и затем удивленный, нерешительный голос:

«Э, брат... Видно и ты горе видал».

Была весна. Обыкновенно в эту пору особенно трудно сидеть в тюрьме. Но тут я этого не замечал. Как-то захватывала жизнь, никто из окружающих не говорил о ее тягости. Не было нытья и люди жили.

Помню вечера... В маленькое окошечко под потолком лился свет заходящего солнца... Под окнами, на вышке, ходил часовой... Все усаживались на кроватях и начиналось пенье.

Есть песни национальные крестьянские, фабричные солдатские и все они хороши только тогда, когда они исполняются теми, кому они принадлежат, кто с ними сросся, на них воспитан, а главное кто в них выливает свою душу. Так же и тюремные песни хороши и очень хороши, когда он исполняются людьми, которым они принадлежат.

«Скиньте оковы, дайте мне волю, «Я научу вас свободу любить»...

И в этих словах чувствуется, что действительно, у этого босяка, уголовника, вора есть чему поучиться. Он понимает, знает и чувствует цену свободы.

Удивительно сплоченно, спаянно и дисциплинированно жила «шпана» и «блатные» по своим неписаным законам. Слово — все. Дал его — исполняй. Не исполнишь — изобьют. Пришьют (Убьют).

Расправа была жестокая. Моим компаньонам нужно было кого-то наказать. Выход в общие камеры невозможен. Но раз в месяц водят в баню. И вот в промежуток 2-х — 3-х минут, когда они проходили через тюремный двор, двое или трое из тех, кто должен был быть наказан, совершенно избитые попали в лазарет.

Несмотря на то, что мы довольно долгое время жили вместе и жили хорошо, все-таки они меня никогда не считали своим — «себецким масом». Только людей, связанных между собой преступлением и даже преступным стажем, они считают «блатными», то есть вполне своими.

Я никогда не подлаживался под них и, поэтому, они ко мне относились с уважением.

Мои просьбы исполнялись. — Если у кого-нибудь пропадали вещи, я обращался к «Федьке Глоту», и через четверть часа он вручал мне украденную вещь.

Интересны были рассказы их о «делах». И один из них имел маленькое отношение к моей жизни.

Оказалось, что в то время, когда я был конюхом ветеринарного лазарета, «Федька Глот» был на других принудительных работах на той же станции Плясецкой.

У нас в лазарете и в кладовой два, или три раза пропадали продукты, причем в большом количестве. Делались обыски, но вора не нашли.

Все это были дела «Глота» и его компании. Они ночью устраивали подкоп дома, влезали в подвал. Один ложился на пол, и ногой выдавливал доску в полу кладовой. Другой влезал, забирал сколько возможно и они, замаскировав подкоп «смывались». Все оставалось в порядке, замки на месте, все в целости и следов так и не нашли.

***

Мне предложили сделать «операцию»... Накалить головку гвоздя и прижечь ею горло. Получается впечатление язвы сифилиса первого периода... «Васька Корова» сделал это себе и получал усиленный лазаретный паек. Я поблагодарил, но отказался...

***

В первые же дни моего сидения в одиночке, я через шпану связался с «волей» (Со своими сообщниками). «Цидульки» (Записки), как «pneumatique» ходили туда и обратно. Оказалось, что Иван Иванович, получив от белой разведки секретное поручение, возвратясь к красным, где-то в вагоне, покуривая английский табачок, хвастанул своей службой у белых и его арестовали. Допросили и, раза два, вывели на расстрел... Он трухнул и начал сыпать фамилиями. Хватали кого попало и забрали человек 20, но потом, часть совершенно невинных выпустили, и нас осталось 11 человек.

Я понимаю, что на допросах он всю вину валил на меня — я был в это время у белых и для Чека недосягаем, но хуже было, что он посадил остальных, и, как говорят уголовники, «завертел быка», т.е. заварил «дело». Впрочем, Чека на то и Чека, чтобы выдавить какие ей нужно показания и нельзя строго судить человека, спасающего свою жизнь...

Раза два нас водили на допрос в Вологодский особый отдел... Оба раза мы просидели там целый день, но допросили только одного Геруца.

Дело наше было серьезное, но я им очень мало интересовался... И вот почему.

Как-то днем я удостоился визита самого Н-ка Особого отдела Вологодской Чека. Меня вызвали в коридор, и я вышел к нему только с чувством любопытства.

— «Вы бежали от нас к белым?»

— «Да, бежал»...

— «И вы знаете что вам угрожает?»

— «Знаю»...

И я действительно знал это не хуже его — я знал что большевики отменили смертную казнь!

Невероятно. Непонятно. Но это было так. Еще сидя в концентрационном лагере, я уже слышал об этом, теперь же, через уголовников я узнал наверное.

В спешном порядке, в ночь перед опубликованием этого декрета, вывозя людей грузовыми автомобилями, они расстреляли в этой же Вологодской тюрьме несколько сот арестованных. Вся тюрьма дрожала... И, с тех пор, людей не стреляют, они не исчезают, их не травят, словом, их не убивают. Это я исследовал тщательно. А для спокойной жизни в тюрьме важно знать убьют тебя или нет. И я знал, что нет.

Вот почему я ходил ручки в кармашки, посвистывал, поплевывал, и рассуждал так:

— «Зажимы» (Прошлые преступления) велики... Дадут ли 5, 25, или 55 лет... Все равно... Свободы не видать. Здесь не плохо и лучшего желать нечего...

Так думал я, но попал не в лучшие условия, а прямо в «санаторию». Меня перевели в общую камеру, а оттуда в тюремный лазарет на должность истопника...

Сама наша матушка — Вологодская «кича» (Тюрьма), была тюрьма из тюрем.

Не какая-нибудь захудалая, провинциальная и не теперешняя деликатная, а старая, заслуженная, массивная, видавшая виды и настоящих матерых преступников...

Дверь нужно втроем открывать, решетку, если бежать, год пилить. Одним словом была — Тюрьма.

Стояла она в версте от города и издалека был виден ее розовый массив с высокой стеной и бойницами для часовых.

В середине был корпус общих камер, через двор женская тюрьма, затем лазарет, соединенный с мастерскими, а за ним одиночки...

Вот в этом-то «отеле» я и прожил свои лучшие дни в советских тюрьмах...

Весь день, то есть с утренней до вечерней поверки вся тюрьма, значит все камеры, за исключением одиночек, были открыты. Жизнь здесь, в то время, можно было уподобить жизни маленького провинциального города со своими интересами, сплетнями, встречами, хождениями друг к другу в гости и подчас очень интересными разговорами. Центр встреч — это большой двор, разделяющий мужской корпус от женского. Женщины, как и в маленьких городках, сидят на завалинках, около них вертятся мужчины. Правда разговоры здесь допускались короткие, больше объяснялись мимикой и записочками. «Менты» (Надзиратели) их быстро прерывали, но тем не менее все это создавало необычную для тюрем обстановку.

Тюремная церковь была переделана в театр, там ставились какие-то революционные пьесы. На репетициях неразборчивыми людьми устраивались свидания с женщинами, и начинались, мягко выражаясь, романы и флирты. Словом, тюрьма была не тюрьма, а курорт.

Меня перевели в лазарет. Только толстые решетки на больших окнах светлой лазаретной камеры моего нового помещения напоминали мне, что я все-таки в тюрьме. Дверь в коридор была открыта. Вместо обычных нар стояли койки с бельем, и у постелей ночные столики. Помещалось нас в этой комнате 5 человек. Люди, вне подозрений в провокации, — все администрация лазарета: во главе стоял доктор, тоже из заключенных, затем повар, — бывший балетмейстер, и два истопника — мой знакомый Д-ва и я.

Вся тюрьма голодала. Вопрос питания в тюрьмах, это вопрос первейший. Он ворочает людьми. Заставляет их идти на компромиссы с совестью, сдаваться большевикам и просто делает людей мерзавцами.

Большевики это прекрасно учли и этим орудуют. В России питания в тюрьмах нет. В тюрьмах ясно выраженный голод. Человек на одном тюремном пайке должен протянуть ноги.

Мы и в этом отношении находились в исключительных условиях. Свой повар, следовательно своя рука владыка. Суп с мясом, правда с кониной, каша с маслом и каша с сахаром. Об этом, конечно не могли и мечтать «свободные граждане» — «свободной России».

Если ко всему этому прибавить еще молодую надзирательницу, дежурившую вместо надзирателя у дверей лазарета, то ясно станет, что иногда и в тюрьмах бывает хорошо. А на Советскую «волю» из такого положения можно только выгонять...

Вся эта жизнь покупалась мною за две-три вязанки дров которые я должен был напилить, наколоть и принести их для кухни и лазаретной ванны, которой мог пользоваться и я сам.

Конечно, такие места ценились очень высоко и за них нужно было платить продуктами из города, или они давались по колоссальной протекции. Протекция же у меня была через Д-ва, старого арестанта, уже пустившего корни на должности истопника.

Время шло... Я ждал... Недоумевал... Но наконец, дождался...

— Бессонов!..

— К решетке для свидания... — Подумал я.

— В канцелярию. — Крикнул надзиратель.

— Нет, не то...

Я пошел за ним уже без особой охоты. Открыл дверь. Настя... и ее неестественный тон...

— Я только сегодня приехала в Вологду и от Особого отдела получила подарок: пулю в лоб ввинчу вам я...

— Поздно милая, надо было раньше думать... Теперь эти шутки из моды вышли.

Сели. Я был очень рад ее видеть...

Рядом с ней корзина с английскими консервами, сигаретами и шоколадом.

— Узнаете? — спросила она указывая на нее. — Ведь «там» вы к этому привыкли.

Было неприятно... Наконец, заговорили по-хорошему. Вижу хочет, чтобы я попросил ее о себе... А я упираюсь, наоборот, рассказываю, как хорошо живется в тюрьме.

— Ну что ж? Выпьем? — Шутила она.

— Вот только этого мне и не хватает.

— Ну так скоро будет.

Чем ни жизнь была в моей Вологодской тюрьме... Но водки в ней, мне так и не удалось выпить. Как всегда все перемены в тюрьмах производятся неожиданно для арестантов. Так же произошла и моя...

Особый отдел, за которым мы числились, расформировался и нас «по этапу» махнули в Архангельск.