1

Наша невиданная цивилизация во многом порвала с природой, но особенно радикально — с ночью.

Первобытный человек, сидящий у костра в пещере, боялся не столько самой ночи, сколько ночных хищников и явлений, которые он наделял злой волей.

Мы, люди машинного века, обезопасив себя от ночных врагов, стали бояться самой ночи, ее темноты.

Искусственный свет загнал тайну и красоту ночи в глухие леса и открытое море; даже отдаленные поселения и перекрестки дорог забыли о ее существовании. Может быть, современных людей пугает ее безмятежность, бесконечность ее неведомых пространств или отрешенность звезд? Расположившись на лоне цивилизации, как у себя дома, — цивилизации, пресыщенной энергией, представляющей мир с помощью технических терминов, не трепещем ли мы за собственную тупую покорность, за систему собственных домыслов? Каким бы ни был ответ, нынешний мир переполнен людьми, не имеющими ни малейшего представления о характере или поэзии ночи, никогда не видевшими ночь. Существовать, зная лишь иллюминированную ночь, так же нелепо и дурно, как и жить искусственным днем.

Местная ночь полна чудес. Поистине — это другая половина фатального суточного колеса. Бессмысленные источники света не ранят и не тревожат ее Это красота, совершенство, покой. В ее небе плавают призрачные облака — островки мрака, окруженные великолепием звезд; Млечный Путь пролегает мостом между сушей и океаном; берег отливается в единой форме слиянием лагун, возвышенностей и склонов; на фоне гаснущего небосвода и нисходящей солнечной арки прорисовывается безупречная волнистая линия дюны.

Мои ночи отличаются особенной темнотой, когда под черным покровом облаков густая завеса тумана выходит на берег из океана. Такое случается редко и в основном в начале лета, когда туман скапливается мористее побережья; так, ночь на прошлую среду была самой темной из тех, что мне приходилось видеть. Между десятью часами вечера и двумя часами утра три судна выскочили на отмель внешнего пляжа: рыбацкая лодка, четырехмачтовая шхуна и траулер. «Рыбака» и шхуну стянули буксиром, но говорят, что траулер все еще сидит на мели.

Той ночью я спустился на пляж в начале одиннадцатого. Было темно, хоть глаз выколи, и настолько мрачно от сырости и налетающего временами дождя, что не проглядывал даже огонь нозетского маяка; океан напоминал о своем присутствии только шумом волн, и, когда я достиг кромки прибоя, дюны растаяли у меня за спиной. В кромешной тьме, в необъятности дождливой ночи я чувствовал себя изолированно, как в межпланетном пространстве. Океан был раздражен и шумен, и когда я вскрыл темноту резко очерченным конусом света своего электрического фонаря, то увидел, что волны облизывают зеленые кольца морской травы, выглядевшие особенно мокрыми и яркими в неподвижном неестественном освещении. Вдалеке какое-то судно с тяжкими стонами прокладывало путь вдоль побережья. Туман состоял из мельчайшей водяной пыли; пролетая мимо меня, он впрядался, подобно воздушным шелковым нитям, в световые нити моего фонаря. Эффин Чок, новичок Береговой охраны, натолкнулся на меня, совершая обход в северном направлении: на контрольном пункте он узнал кое-что о шхуне в Кауне.

Не было видно ни зги — я по крайней мере чувствовал себя слепым, — но все же мне кажется, что абсолютная темнота — очень редкое, пожалуй даже невозможное, явление в мире природы. Приблизительное представление о кромешной тьме дает мрак дремучего леса, накрытого пологом ночных облаков. Как бы темно ни было, на поверхности планеты все же сохраняется немного света. Так, стоя на пляже у кромки воды, плещущей у моих ног, я различал бесконечное скольжение и отступление расхлистанного белого ободка пены. Люди из Нозета говорят, что в такие ночи они придерживаются этой смутной ползучей белизны во время патрулирования а контрольный пункт находят с помощью шестого чувства.

Когда светят звезды, на берег приходят животные. На севере, за дюнами, ондатры покидают утес и вынюхивают что-то в плавнике и водорослях, выписывая на песке замысловатые восьмерки следов, стираемые позже дневным приливом. Мелкие твари — мыши, кроты и редкие гостьи — небольшие жабы песчаного цвета — копошатся на верхнем пляже, оставляя после себя крохотные отпечатки у подножия нависающей песчаной стены. С наступлением осени скунсы, кладовые которых пустеют, отправляются на ночные прогулки по пляжу, словно бичкомберы. Эти животные довольно брезгливы и воротят нос от несвежей пищи. Однажды ночью я едва не наступил на скунса. Зверь выскочил у меня из-под ног и пустился наутек по пляжу. Как ни велик был испуг, он все же сохранил достоинство и присутствие духа. Здесь часто можно встретить оленей, особенно к северу от маяка. Я нередко нахожу в дюнах отпечатки их копыт.

Однажды, много лет назад, разбив палатку на пляже севернее Нозета, я пошел прогуляться по вершине утеса перед самым восходом солнца. Хотя тропа прижималась к краю обрыва, пляж изредка все же скрывался из виду, и я смотрел прямо в лицо озаренному океану.

Но вот на повороте, у края земной бездны, я увидел на берегу в розовеющей свежести утра трех играющих оленей. Они резвились, поднимаясь на задние ноги, пускались вскачь и возвращались обратно, пребывая в прекрасном расположении духа. За несколько мгновений до появления солнечного диска они разом заторопились и потрусили на север, направляясь к проему в стене утеса, куда восходила тропинка.

Иногда на ночном пляже появляются морские животные. Однажды группа служащих Береговой охраны, попиравшая ногами песок в неурочный час, была до смерти перепугана тюленями. Некто неожиданно упал в темноте на спину животного, и оно заковыляло под ним к воде с криком, напоминавшим не то визг, не то собачий лай. Я сам однажды порядком струхнул. Прошло уже немало времени после захода солнца, свет угасал, и я торопился домой вдоль возвышенной полосы пляжа, откуда отлогий склон убегал вниз, к краю отступавшей воды. Почти на полдороге нечто огромное затрепетало, словно в корчах, под моей голой ступней. Я набрел на ската, оставленного на песке недавним набегом прилива, и раздражение, вызванное тяжестью моего тела, в тот же миг пробудило животное к жизни.

Когда луч маяка Нозета смотрит на север, он тоже становится частью дюнной ночи. По мере сближения с ним маячный фонарь сначала кажется звездочкой. Свет нарастает и убывает трижды с математически правильными интервалами, а затем разражается бледной, приятной для глаз вспышкой. Изменения в атмосфере влияют на цветовые оттенки луча: он становится то белесым, то сверкает золотом, то пламенно позолоченным пурпуром. Огонь также меняет форму — от звездочки до вспышки, от вспышки до люминесцирующего конуса, словно подметающего туман.

Я часто вижу, как западнее Нозета появляется апокалиптическое сияние большого маяка в Хайленде, отраженное облаками или воздухом, насыщенным влагой и подсвеченным звездами. Заметив эти отдаленные отблески, я часто вспоминаю счастливые часы, когда-то проведенные в Хайленде, когда мне довелось посетить там Джорджа и Мэри Смит. Вместо того чтобы заснуть в своей комнате, я, бывало, часами пролеживал не смыкая глаз, любуясь через окно огромными спицами света, вращающимися так же торжественно, как и сама Земля.

Всю ночь в море блуждают огни судов, сближающихся с берегом: зеленые — идущие на юг, красные — плывущие на север. Рыболовные шхуны и тральщики, отдавая якорь в двух-трех милях от берега, выставляют на мачте яркий огонь. Я часто наблюдаю, как они подходят к месту стоянки на заходе солнца, но не вижу, когда суда снимаются с якоря, потому что обычно это случается на рассвете. Работая по ночам, рыбаки освещают палубу множеством масляных фонарей. Наблюдая за ними с берега, можно подумать, что суда охвачены пламенем.

Я наслаждался этим зрелищем в ночной бинокль. Дыма не было видно, и я различал только раскачивающиеся огни, красноватые отблески на вантах и парусах, тусклые блики за бортом, непроницаемую тьму и затерянный в ней океан.

Однажды в июле, часа в три, когда я возвращался домой после одной из своих северных экспедиций, ночь в одно мгновение обратилась в жгучий, фантастический полдень. Я остановился как завороженный и начал озираться вокруг. Огромный метеор, каких я никогда не видел, сгорал в небе, чуть западнее зенита, испуская лучезарное пламя. Пляж, дюны и океан возникли перед глазами без теней и движения, словно из пустоты, — пейзаж, где на мгновение все застыло, картинка из сказочного сна.

Ночной пляж имеет собственный голос, сливающийся в гармонию с чуть слышным шорохом вечно пересыпающихся песков, торжественным ритмом набегающих волн, вечностью звезд, висящих словно фонари в небесной вышине; этот звук — тонкий посвист птицы. В начале лета мое появление обычно застает ее на гнезде; она улетает прочь, потревоженная и невидимая, издавая жалобный, мелодичный посвист. Я говорю о свистящем зуйке Charadrius melodus, иногда называемом пляжным зуйком или утренней птицей. Звук этой пичужки — самая благозвучная нота из всех звуков, издаваемых птицами Северной Атлантики.

С наступлением лета я часто готовлю себе походный ужин на пляже. За желтым, солоноватым пламенем, потрескивающим над пирамидой, сложенной из плавника, бочоночных донышек, сломанных досок, сухих палок, причудливо переплетенных огненными языками, гудит и грохочет невидимый океан. Слышно, как рушатся отдельные буруны. Песчаная стена утеса позади меня, окаймленная сверху травой и высыхающими корнями, с ее осыпями и щербинами стоит позолоченная пламенем; над головой шумит ветер; стайка болотных куликов пролетает между костром и прибоем. Мерцают звезды. Скорпион свешивается, согнувшись, с южной половины неба, зажав в клешне Сатурн, обрамленный ореолом. Научитесь уважать ночь, отбросьте в сторону пошлые опасения! С изгнанием ночи из сферы человеческого бытия нас покидает и поэтическое восприятие, близкое к религиозному ощущению, придающее глубину деяниям человечества. Днем пространство и человек составляют единое целое: для человека светит солнце, плывут над его головой величавые облака; ночью оно уже не принадлежит людям. Когда великая Земля, распрощавшись с днем, вращается в глубине Вселенной, в человеческой душе словно растворяется дверь в мир сокровенного. Найдется немного шутов, которые осмелятся кривляться перед лицом ночи. Ночью мы получаем возможность заглянуть в глубины самих себя, единым взором окинуть наш мир — остров в потоке звезд — пилигримов бренности, бредущих над горизонтами океана вечного пространства и времени. Как ни краток может быть такой миг, человеческая душа успевает очиститься от соприкосновения с этим мгновением, полным истинного чувства и поэзии, которое тут же накладывает свою печать на помыслы и деяния человека.

2

Довольно часто, когда приливы достигают большой высоты и завершается лунный месяц, полоса прибоя превращается из сосуда для взбалтывания воды в чашу, полную до краев кишащей, мятущейся жизнью. Дело в том, что косяки мелкой рыбешки, спасаясь от преследования крупных рыб, залетают в пределы бурунов; пожиратели преследуют их по пятам, прибой захватывает и тех и других, вышвыривая их на берег, истерзанных и ошалелых.

Под сенью плывущей луны волны, толкущиеся неподалеку от берега, насыщаются первобытной жестокостью и напряженной борьбой — идет беззвучная война жаждущих ртов и трепещущей пищи под аккомпанемент грохочущих валов.

Вот одна из таких ночей. Я провел день в обществе друзей, и часов в девять вечера они подвезли меня до станции Нозет. Луна, состарившаяся на двое суток, великолепно изукрасила болотные протоки и плоские островки посреди лагуны своим призрачным зеленоватым светом. С юга дул легкий ветерок. В ту ночь в могучем ритме прибоя высокие волны шествовали сомкнутыми рядами, закручиваясь в бурун только передним валом. Эта передовая волна тяжело разбивалась в густом облаке брызг, а тонкие пласты кипени забегали вперед волны и, достигнув берега, поглощались ненасытным песком. Когда я приблизился к кромке воды для того, чтобы начать путешествие на юг, то увидел, что полоса пляжа, примыкающая к линии бурунов, насколько хватает глаз, причудливо мерцала в лунном свете от конвульсивного танца мириад крохотных рыбок. Волны, попросту говоря, выплескивали их на песок, он кишел этой живностью. В эти минуты буруны были настоящим прибоем жизни. И это происходило на всем многомильном протяжении пляжа.

Что это, мелкая сельдь или макрель? Может быть, песчаные угри? Я подобрал одного танцовщика, выхватив из языка пены, и рассмотрел при свете луны. Он оказался хорошо знакомым песчаным угрем, или песчанкой (Amodytes americanus), обитающим в водах, простирающихся от мыса Гаттерас до Лабрадора. Он во многом отличается от настоящею угря, несмотря на некоторое сходство. Его туловище, такое же стройное и округлое, заканчивается не тупым обрубком, а широким рыбьим хвостом с ярко выраженной развилкой Рыбки, трепыхавшиеся в прибое, достигали трех дюймов в длину.

В ту ночь я возвращался домой, шлепая по воде босиком и наблюдая за конвульсивным, мерцательным танцем. Время от времени я ощущал пальцами ног извивающиеся тельца рыбешек. Вскоре произошло нечто неожиданное, заставившее меня задержаться в полосе прибоя, — футах в десяти от меня на берег выбросилась огромная морская собака. Она двигалась вместе с языком пены, не оказывая сопротивления потоку. Отступающая вода, впитываясь по дороге в песок, дважды перекатила рыбину, увлекая ее за собой; по телу акулы прокатилась судорога, но очередной язык пены, чуть меньше первого, снова отбросил ее к берегу. Рыба достигала трех футов в длину, это была молодая акула. Луна переместилась на запад вдоль бурунов, и тело акулы при усилившемся освещении налилось дымчатым пурпуром. В окружении мелкой рыбешки темный корпус акулы выглядел внушительно.

Только тогда я стал внимательно всматриваться в склоны громоздящихся волн. Там незримо присутствовала крупная рыба — пожиратели, загнавшие «угрей» на берег. Волны прибоя кишели акулами, океан словно ожил от стремительного движения холодных тел, корчившихся поистине в волчьих муках. Однако поверхность воды почти ничего не обнаруживала — изредка мелькал плавник, и лишь однажды явился причудливый призрак рыбины, запечатлевшись на миг в блестящем склоне опрокидывающегося буруна, словно неподвижная муха внутри куска янтаря.

Оказавшись далеко на песке, моя акула стала игрушкой прибоя и вскоре окончательно осталась на берегу. Пройдя с полмили, я заметил, что почти каждый второй бурун выбрасывал из воды побитую, недвижимую акулку, слабо поигрывающую хвостом. Многих я отправил обратно ударом ноги, рискуя пальцами, некоторых я брал за хвост и швырял в воду, потому что не хотел, чтобы они гнили на берегу.

На следующее утро между «Полубаком» и станцией, что составляло одну и три четверти мили, я насчитал более семидесяти дохлых акул, лежащих на верхнем пляже. Там же оказалось около двух дюжин скатов — это тоже разновидность акулы, — выброшенных на берег той же ночью. Скаты преследуют многих морских обитателей и поэтому сами нередко застревают на песке.

В ту ночь я долго не ложился спать, часто откладывая книгу, и снова выходил на пляж.

В начале двенадцатого ко мне заглянул Билл Элдридж; на его лице сияла ухмылка, одну руку он держал за спиной. «Вы уже заказали обед на завтра?» — «Нет еще». — «Тогда, получите!» И он вытащил из-за спины великолепную тресчину. «Нашел как раз напротив двери, живую и невредимую. Да, да, пикша и треска тоже охотятся на песчаных угрей. Я часто нахожу их на берегу. Куда бы поместить рыбину? Дайте-ка кусок бечевки, подвесим ее на бельевую веревку. Там с ней ничего не случится». Билл умело продел бечевку сквозь жабры рыбины, в то время как она тяжело била хвостом. «Не бойтесь, она не умрет. Желаю приятного аппетита». Билл вышел. Я слышал, как он возился с тресчиной.

Потом мы немного поболтали, пока не подошло время Биллу взвалить на плечо контрольные часы и ящик с огнями Костона, нахлобучить на глаза форменное кепи, свистнуть своей черной собачонке и снова пуститься в путь через дюну берегом на станцию Нозет.

В июне бывали ночи, когда люминесцировали и пляж и прибой. Мне запомнилась одна из таких ночей.

К началу лета средний пляж образовал бар, откуда к дюнам вели мелкие сливные канавы, заполняемые приливом. В ту памятную ночь на небе висела луна в первой четверти, озаряя нежным светом языки наступающего моря.

Сразу же после захода солнца я отправился на станцию Нозет, чтобы проводить друзей, с которыми провел день. Прилив нарастал, и в затонах появилось течение. Я задержался на станции, пока не угасли последние отблески заката, и планета осветилась холодным лунным светом, освободившимся наконец от розоватой примеси сумерек.

Я поспешил на юг и, поскольку неподалеку от станции пляж был сплошь изрыт глубокими протоками, старался держаться поодаль от берега. Прилив убыл на полфута, но буруны все еще громоздились над баром, словно упершись в стену, а самые крупные выбрасывали далеко вперед длинные языки осыхающей пены.

По мере того как луна смещалась на запад, стало темнеть. С запада гребни дюн еще светились, но на пляже и среди бурунов уже было темно, толпы дюн являли собой сумеречное согласие.

Уровень воды в затонах понизился, берега их влажно блестели. Спокойствие подпруженной воды и бурление моря находились в странном контрасте.

Я держался внутреннего края лагуны, и мои башмаки разбрызгивали мокрый песок, словно это был снег. Каждое хлюпанье сопровождалось полетом светящихся брызг. Я шел словно по звездной пыли. Позади меня оставались фосфоресцирующие пятна. Когда лунное освещение пошло на убыль и уровень воды упал наполовину, обнажившиеся берега затонов обрели форму в обрамлении слабо тлеющего света. Люминесцирующие пятна то умирали, то оживали, и казалось, будто их зажигал и гасил своим дыханием пролетающий ветер.

Временами из глубины необозримого темного океана на берег выкатывался бурун, тоже горящий фосфором, — огромная волна — сочетание призрачного движения и мертвенного свечения. Расшибаясь о бар, волна рассыпала бледные искры пламени.

Странные вещи происходят здесь во время таких приливов. Фосфоресценция сама по себе разновидность жизни, иногда одноклеточной, порой бактериальной, и свечение, о котором я говорю, очевидно, принадлежало к последней. Стоит этому свету просочиться на пляж, как бактерии быстро проникают в ткани сотен тысяч песчаных мух, вечно жужжащих на окраине океана.

Примерно через час серенькие тельца этих кишащих amphipods, этих полезных, постоянно голодных морских санитаров (Orehestia agilis, Talarchestia megalophthalma), покрываются люминесцентными точечками. Точечки растут и объединяются до тех пор, пока муха не осветится целиком. Подобная световая атака — настоящая болезнь, инфекция. Когда в ту ночь я появился на пляже, процесс уже начался и светящиеся мошки, разлетаясь в стороны из-под ног, являли почти волшебное зрелище. Я с интересом наблюдал, как они переносились от кромки затонов на верхний пляж, постепенно бледнея по мере достижения полосы мирного лунного света, держащегося особняком от странного, ползучего сияния. Думаю, что эта инфекция смертельна для мух; по крайней мере я часто нахожу их неподвижно лежащими у самой воды; их огромные, словно фарфоровые, глаза и водянисто-серое тело — сплошной заряд живого огня.

Всю зиму я спал на кушетке в большой комнате, но с наступлением теплой погоды перебрался в спальню, которую до сих пор использовал как кладовую, то есть вернулся на свою старую, порядком заржавевшую кровать. Однако время от времени, подчиняясь странной прихоти, снова забирал постельные принадлежности в большую комнату и устраивался на кушетке. Мне нравится, что в этой комнате семь окон. Находясь там, чувствуешь себя на открытом воздухе. Моя кушетка стоит у фронтальных окон, и поэтому, не поднимая головы с подушки, я могу разглядывать море: наблюдать за проплывающими мимо огнями; звездами, зажигающимися над океаном; мигающими фонарями рыбачьих судов, стоящих на якоре; за белыми шапками бурунов, нарушающих спокойствие дюн неумолкаемым ревом.

С первых дней пребывания здесь мне не терпелось увидеть, как бушует гроза над этими дикими берегами. Гроза на Кейп-Коде — это буря. Я цитирую это слово, употребив в том самом смысле, какой в него вкладывал Шекспир. Оно означает у Шекспира гром и молнию. Истемская буря в этом смысле отвечает старому доброму духу елизаветинского времени. Когда школьник из Орлинса или Уэлфлита читает «Бурю» Шекспира, название пьесы означает для него то, что и для того человека из Стратфорда. В других местностях Америки понятие «буря» относится, кажется, ко всему на свете, начиная от торнадо и кончая метелью. Полагаю, что шекспировское понятие бури существует сейчас лишь в отдельных уголках Англии и на Кейп-Коде.

В ночь июньской бури я устроился на ночлег в большой комнате; окна были растворены, и с первым раскатом грома я открыл глаза. Когда я укладывался спать, было совсем тихо, но теперь сильный вест-норд-вест вливался в окна упругим потоком; когда я закрывал их, то увидел далеко на западе вспышку молнии. Я взглянул на часы — было начало второго; затем последовало ожидание в полнейшей темноте — долгие минуты, нарушаемые снова и снова раскатами грома, за которыми следовали интервалы тишины. В эти минуты я различал легкий плеск прибоя на берегу. Неожиданно небеса раскололись пополам, и все озарилось великолепной, сиренево-розовой молнией. Все семь окон вспыхнули неземным фиолетовым светом, и на какой-то миг я увидел огромные дюны, совершенно лишенные своих обычных теней; раздался невероятный грохот, совпавший с моментом угасания молнии, и его эхо покатилось куда-то вдаль, ослабевая вместе с торопливым возвращением темноты. Через несколько секунд пошел дождь, но так осторожно, будто получил чье-то соизволение. Послышался благословенный звук его ударов по крыше, крытой дранкой, — звук, обожаемый мной с детства. Мягкие шлепки по крыше сменились барабанной дробью, и вслед за этим раздалось журчание в водосточных трубах. Буря проносилась над Кейп-Кодом, поражая молниями древнюю землю, устремляясь в небо, нависшее над океаном.

Вспышки следовали одна за другой под шум дождя и тяжелые раскаты грома, не замирая до тех пор, пока эхо не повторит в точности его щедрые переборы, сотрясавшие стены. В ту ночь молния поразила несколько домов в Истеме. Мой одинокий мир, заполненный светом молний и дождем, являл непривычное зрелище. Я не разделяю бытующих страхов перед грозой, но в ту ночь, в первый и последний раз за год пребывания в дюнах, на меня навалились тоска одиночества и чувство оторванности от остального человечества. Помню, как я стоял посреди комнаты, наблюдая за происходящим. В одно мгновение вспышки молний обнажали извилистые протоки обширных неподвижных болот с зеркальной поверхностью, отливающей металлом. Подавленные неистовством бури большие дюны оцепенели, словно обратились в камень. Огненные стрелы возникали из тьмы и снова ныряли во мрак ночи, я почти осязал необъятность времени, тысячи его неисчислимых годовых циклов, прошедших с тех пор, как дюны-гиганты возникли из океана, лежащего ныне у их ног, и предстали перед ветром и сиянием дня.

Фантастические вещи обнаружились в океане. Прибитые дождем, укрытые от натиска западного ветра за полуостровом, прибрежные воды вели себя непривычно спокойно. Прилив взошел вверх по пляжу наполовину своей высоты, и длинные низкие параллели валов вырастали у самого берега, курчавились пеной, как и всегда разбиваясь о берег на протяженности многих пустынных миль, пронизанных дождем. Мощные трескучие вспышки, эти содрогания шторма, двигавшегося в открытое море, освещали каждую пядь берегов и равнины Атлантики.

Чернели только впадины меж бурунов, поскольку были укрыты от света высокими гребнями. Эффект получался драматический и отличался живописностью, потому что светящийся океан разрезали параллельные темные полосы, которые надвигались на берег, смешиваясь затем с белизной, когда волна пенно опрокидывалась на песок.

Когда буря миновала, высыпали звезды и я увидел небо и землю чисто вымытыми и освеженными.

Скорпион и Сатурн устраивались на небе поудобнее, но Юпитер только что миновал зенит и несколько потускнел на своем троне. Прилив низко стоял в болотных протоках, чайки начали давать знать о себе на гравийных отмелях и банках.

Прогуливаясь по берегу, я неожиданно поднял с гнезда певчего воробья. Птичка перелетела на крышу дома, ухватилась лапками за конек крыши и вопрошающе повернулась в мою сторону со своим «циип», односложным сигналом тревоги.

Затем она вернулась к гнезду и, окончательно оправившись, разразилась утренней песней.