Авангард как нонконформизм. Эссе, статьи, рецензии, интервью

Бычков Андрей Станиславович

Статьи

 

 

Последняя территория

Ex Libris, 15.01.2009

Мы живем в странное время, мы живем во время неестественное. Мы давно уже не приспосабливаемся к природе, а изменяем ее под себя и, более того, откровенно ей навязываемся. А под незаконно приватизированные нами ценности выдаем ложные векселя. Человеческое сообщество тоже в известном смысле природа, в которой наша символическая вертикаль позиционирует себя как власть. В нашу эпоху она проявляет себя в форме спекулятивно-финансового капитала, который, однако, сегодня на наших глазах претерпевает жесточайший кризис. Машина фондовых бирж останавливается, и ее ценностные детали превращаются в пустые бумажки. С неизбежностью этот кризис затрагивает и сферу капитала символического. А на этом поле волей-неволей действует уже и «мыслительный субъект» – писатели, художники, философы и ученые. По идее, задачей этого «субъекта» было бы использовать кризис для освобождения хотя бы от части ложно выданных символических векселей. Но сумеет ли «субъект» это сделать – на самом деле большой вопрос. И увы, нет никакой гарантии, что новые Ротшильды и Рокфеллеры от культуры не увеличат в результате кризиса свои символические состояния в десятки и сотни раз, что симулякр снова не раздует свой знак за счет означаемого.

Спекулянтов от культуры гораздо больше, чем кажется. Их легко отличить по тому, как они выстраивают отношения и с производителями культурного продукта, и с его потребителем, и, конечно же, прежде всего между собой – как они обмениваются услугами, как они составляют карту «своих» и как незаметно возводят «свою» Систему. Здесь есть определенные коды, и в них нет ничего таинственного. Обычные капиталистические коды извлечения прибыли, на этот раз символической. Характерно, что пазл симулякра составляется здесь с такими необходимыми предикатами, как «общественный», «социальный» и т. п. Ведь симулякр обязан светиться заботой о многих. «Гражданское общество», «народ» или «нация», «революция», «демократия», «социализм» – не все ли равно. Важна прежде всего апелляция к коллективному, к множественному, это – незаменимая составляющая власти. Человека в этом пазле давно уже нет, есть лишь член общества, вовлеченный в социальные связи, индивид с навязанными ему проблемами. «Алхимическая» свадьба с общественностью – вот миссия и источник прибыли спекулянтов от культуры. И не важно, что их знаки не обеспечены реальной стоимостью их товара, потребительская масса давно уже приучена к векселям. К сожалению, навязанный спекулянтами закон, выстроенная ими система циркуляции культурных потоков втягивают в свою орбиту и изначально неангажированных субъектов производства культурного поля. И первой жертвой здесь становится литература.

Писателя сегодня, как никогда раньше, увлекают пляски с общественностью. Его самость подменяется рефлексией на социальные и политические события. Так называемые художники слова упиваются газетным языком, ангажированным то «антисоветским», то «советским», то снова «антисоветским» пафосом. Литература сегодня обожает публицистику и журнализм, и во многом она ими и подменена. Изображение современной жизни в тоннах подробностей, обильно приправленное ходульными социологическими обобщениями и нравственными проповедями, ныне превозносится как «реализм». В противовес ему клубится «мистицизм», активно реализующийся в жанре социальной фантастики. И с «неба», и с «земли» растут и расцветают векселя. Оно и верно, иначе ведь и не заработать сегодня того самого символического капитала, который потом так успешно конвертируется в роялти от тиражей или в литературные премии (раздаваемые, кстати, как правило, все теми же литературными спекулянтами и коррупционерами). И наплевать, что навязанная читателю таким образом «литература» лишь выворачивает наизнанку его внутренний мир и подменяет его самость социологическим или же мистическим вторсырьем, отчуждая от бессмертной, изначально данной ему свободы.

По идее, кризис символического должен бы прежде всего разрушить именно этот чудовищный симулякр, прежде всего должны бы быть девальвированы составляющие его спекулятивные знаки, не обеспеченные онтологическими ценностями литературы – ее словом и синтаксисом. Оставляя на будущее разговор о мистицизме, я хотел бы заметить, что далек от мысли спорить с тем, что литература сегодня не должна отражать феноменальный мир с его постоянно меняющимися реалиями. Но, к несчастью, она теряет смыслы отражений, когда последние структурируются только вокруг фактов. Как говорила Вирджиния Вулф, если вы хотите сделать длительным некоторый момент мира, вы должны сохранить только его насыщенность, «включить в этот момент абсурд, факт, грязь, но доведенные до прозрачности». Характерно, что к факту, которому, кстати, здесь отводится второе, а не первое место, добавляются абсурд и грязь. Оно и понятно, писатели прошлого, на которых имеет смысл оглядываться, прежде всего открывали новые реальности как всю полноту ощущений. И именно это возводило их литературу в ранг художества.

В своей работе «Что такое философия?» Делез и Гваттари разделяют и обособляют мыслительный план художника от мыслительных планов философа и ученого. Они пишут, что эти «три вида мысли пересекаются, переплетаются, но без всякого синтеза или взаимоотождествления». Однако «между этими планами может образовываться плотная ткань соответствий». Классическая русская литература представляет собой, пожалуй, наиболее яркий пример таких соответствий и в каком-то смысле даже резонирующих синтезов, ведь она репрезентировала собой также и русскую религиозную философию. Наиболее ярким примером является, конечно же, творчество Федора Михайловича Достоевского. Но в контексте этой небольшой статьи мне было бы сподручнее опереться на фигуру Льва Толстого. Я хотел бы обратиться к последнему периоду его творчества. Мировоззрение писателя претерпевает здесь довольно странную метаморфозу. Зрелый Толстой начинает разочаровываться в гражданских институтах, отрицать роль государства, у него возникают конфликты с Церковью. Этот отказ от социальности, давно уже назревавший в его душе, проявлял себя и раньше, но теперь эти настроения становятся доминирующими.

Возьмем, к примеру, повесть «Смерть Ивана Ильича», где, собственно, социальное в лице члена Судебной палаты Ивана Ильича Головина и умирает. В этом произведении по-прежнему резонируют оба плана мысли – художественной и философской. Последний представлен здесь столь важным для русской православной религиозности концептом умирания и смерти. Есть, кстати, и отсылки к «третьему плану» – к научным знаниям тех времен, например, из анатомии – «усилить энергию одного органа, ослабить деятельность другого». Или даже из ньютоновской физики – Иван Ильич сравнивает свою жизнь с падающим вниз камнем, она летит все быстрее и быстрее, «обратно пропорционально квадратам расстояния от смерти». Но прежде всего это гениальное произведение поражает, конечно, своей художественной мощью – рисуя, оркеструя, вылепливая никчемную и абсурдную историю жизни социальной личности Ивана Ильича в сравнении с ужасающей и необъяснимой безжалостностью его умирания и смерти. «Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни за чем. Дальше и кроме этого ничего не было».

Поразительно, что именно крах, аннигиляция и распад социального порождают в этом произведении невиданную палитру новаторских художественных средств, которые буквально на глазах сотворяет здесь Толстой. Если в романе «Анна Каренина» он открывает то, что позднее было названо методом потока сознания, то в повести «Смерть Ивана Ильича», на мой взгляд, можно услышать чуть ли не всю интонационную основу западной литературной традиции модернизма, ту особенную синтаксическую музыку, которая порождает и персонажа, и сюжет. Чтобы не быть голословным, приведу несколько конкретных примеров. «…Опять на него нашел ужас, он запыхался, нагнулся, стал искать спичек, надавил локтем на тумбочку. Она мешала ему и делала больно, он разозлился на нее, надавил с досадой сильнее и повалил тумбочку. И в отчаянии, задыхаясь, он повалился на спину, ожидая сейчас же смерти». Чем не Кафка? Разве это и не про Грегора Замзу? Или взять препирания Ивана Ильича с доктором и роль доктора как судьи – чем не кафкианский «Процесс»! А вот разговор Ивана Ильича со слугой Герасимом: «Тебе что делать надо еще?» – «Да мне что ж делать, все переделал, только дров наколоть на завтра». «Так подержи мне ноги повыше, можешь?» – «Отчего же, можно». Герасим поднял ноги выше, и Ивану Ильичу показалось, что в этом положении он совсем не чувствует боли. <…> С тех пор Иван Ильич стал иногда звать Герасима и заставлял его держать себе на плечах ноги и любил говорить с ним». Ну прямо отрывок из пьесы Ионеску. А вот о жене Ивана Ильича: «Ее отношение к нему и его болезни все то же. Как доктор выработал себе отношение к больным, которое он не мог уже снять, так она выработала одно отношение к нему – то, что он не делает чего-то того, что нужно, и сам виноват, и она любовно укоряет его в этом, – и не могла уже снять этого отношения к нему». Чем не Макс Фриш? А вот и грядущий Пруст: «Вспоминал ли Иван Ильич о вареном черносливе, который ему предлагали нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки…» А вот напоследок и Джойс: «Для испражнений его тоже были сделаны особые приспособления, и всякий раз это было мучение. Мученье от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек».

Вот оно, неподдающееся коррозии золото синтаксиса и слова, чей чистый блеск способен заворожить читателя, даже если автор позволяет себе описывать испражнения умирающего. Кстати, эта повесть и религиозна в каком-то высшем надконфессиональном смысле. Имя Христа Иван Ильич называет лишь один раз, почти в конце, да и то в обороте «ради Христа». А в приведенной выше цитате с внутренним голосом больше даже чего-то буддийского, дзенского, чем христианского. Резюмируя посыл этого выбранного мной примера из творчества позднего Толстого, хотелось бы еще раз подчеркнуть, что именно смерть как кризис всех кризисов освобождает самость от проклятия социальности, а само обращение к этой теме порождает подлинное искусство. Это особенно актуально и сегодня, когда на наших глазах созревает поколение разуверившихся, да и те, кто только вступает в жизнь, выбирают своим кредо фрустрацию, взять хотя бы «эмо».

В наше время писатель и философ довольно редко интегрируются в одном лице. И потому художнику, который хочет сохранить самость и передать свои импульсы читателю, довольно естественно обратиться за подсказкой к философии. Понаблюдать, как и что именно конструирует она сегодня в качестве адекватных современности концептов. Конечно, прежде всего художника должен занимать поиск некоего резонанса интуиций, чем, собственно, прямых и директивных указаний, какие из концептов нужно превращать в сюжеты и персонажи. Искусство, как известно, не терпит схематизации и плодотворно скорее в точках сопротивления предначертанным путям.

С конца прошлого столетия Россия катастрофически втягивается во все прелести общества потребления, и к нашим исконным национальным бедам добавляется еще одна интернациональная капиталистическая беда. Пожалуй, эта «вторая» беда даже не добавляется, а буквально врастает в «первую». Тоталитарный бюрократ, с одной стороны, и капиталист, с другой, образуют нынче демоническое подобие двуглавого российского орла, которое стремится окончательно поработить русского человека. На наших глазах вырастает чудовищный Эдипов симулякр, где несвобода и порабощение инвестируются в человеческую самость на фундаментальном уровне и потенции бессознательного поля желаний кастрируются обществом, все более и более апеллирующим к параноидальному полюсу власти, причем не обязательно государственной. Скорее капитал принимает ее форму, чем она выступает сама по себе. Прежде всего важна власть коллективного над личностным. Эти капиталистические «дары» давно уже проанализированы на Западе, и, наверное, наиболее ярко во Франции, и я не случайно уже упоминал имена Делеза и Гваттари. Характерно, что пути ускользания от повсеместно навязываемого дискурса власти французские философы находят прежде всего в искусстве. Искусство как последняя территория, где «желающие машины» творческого бессознательного могут действовать без оглядки на параноидальные иерархически выстроенные общественные системы. И наше русское бессознательное, и наше русское сознание с его открытостью ко всем культурам, с его синтетичностью, с его сверхнациональностью не могут не откликнуться на этот призыв. Но нам нужны наши, русские Делезы, способные разыскать и растормошить в складках нашей литературы новых русских Арто, Лоуренсов и Генри Миллеров. Чтобы наши новые футуристы, сюрреалисты, модернисты, антипостмодернисты и метафизики с новыми силами атаковали навязанную нам «реальность». Пора кончать с Эдиповым ханжеством политизированной и морализирующей отечественной словесности и освобождать русские «желающие машины». И разве кризис символического капитала не лучшее время для прорыва?

 

Метафизика противоречий

Альманах «Волшебная гора», XVI, 2012 г.

Что такое современность? Можно ли дать исчерпывающий и объективный ответ на этот вопрос? Конечно же, нет, потому что каждый из отвечающих будет бить в набат со своей колокольни. Вот и мы раскачиваем язык своего и только своего колокола, а потому заранее попросим прощения за свою колокольню.

Как и многими, нами движет чувство неудовлетворенности, что к единому ответу на данный вопрос прийти нельзя. Мир запутался в противоречиях и, похоже, что они неразрешимы. Каждая точка зрения в корне противоречит другой, прошлое в конфликте с настоящим, и будущее наследует эту ссору. Каждая из парадигм вырабатывает свой язык, свой инструментарий, и по-своему объясняет нам то, что происходит «на самом деле». Но на «самом деле» это – лишь попытка заковать наше противоречивое мироощущение в ту или иную систему. И, по сути – не более, чем интерпретация. Чем одна метафизическая система хуже или лучше другой? И какой из них доверять? Чем Хайдеггер хуже или лучше Рене Генона? Как найти адекватное метафизическое «да» (или «нет») к своей «конкретной современности»? Мир и в самом деле меняется, и чем дальше, тем стремительнее. Похоже, что мы живем уже где-то на пределе, где смешивается все и вся. Недаром новейшая французская философия откровенно начинает танцевать от категорий хаоса и безумия. Апокалиптические времена. Стивен Хоукинг не зря предсказал «черные дыры». Кстати, он говорит, что здесь, на Земле человечеству осталось существовать не более ста лет. Неужели же мы так и не сможем договориться?

Классическая метафизика располагает себя «за» физикой. Это «за» всеобъемлюще, оно претендует на универсальность. Ее категории – Сущность, Бытие, Ничто… Не прислушаться к критике современного мира классическими традиционалистами – признак ограниченности. Рене Генон и Юлиус Эвола говорят горькую правду о нашем царстве количества, о путях нисхождения Абсолюта. Но с другой стороны – разве не ту же правду проговаривают и постмодернисты, те же Делез, Деррида, Бодрийяр, только – с другой точки зрения? Рассуждать о постмодернизме и традиции стало уже банальностью. Поэтому, мы не случайно начали этот пассаж с упоминания физики. Ее язык более образен и его легче использовать как метафору, чтобы определить горизонты того, что мы хотим сказать. В самом деле, стоит ли вводить новые дефиниции, стоит ли засорять этот и так уже переусложненный знаками определений язык, стоит ли конструировать «новый метафизический»? Итак, для наглядности – физика, то, что «перед». В классической Ньютоновской было все ясно – абсолютное пространство, абсолютное время, задайте координаты и скорости всех частиц системы и вы будете знать о ней все и всегда. Иное дело физика квантовая – физика малых и больших пределов, огромных скоростей. Здесь никогда ничего нельзя узнать «о мире» точно. Чем точнее мы узнаём что-то одно, скажем, координаты частиц, тем меньше знаем об их скоростях. Один и тот же мир элементарных объектов может предстать перед нами то в качестве коллектива частиц, то в виде суперпозиции волн. В зависимости от того, как «посмотреть», с какой «точки зрения». Но разве быть и частицей, и волной в одно и тоже время это – не полное безумие? Чем дальше в лес, тем больше дров. Современная квантовая теория поля зиждется на механизме спонтанного нарушения симметрии: из множества возможных миров (физических вакуумов) мы спонтанно попадаем именно в этот конкретный мир. Но память о других, «параллельных» мирах остается, собственно ее-то сейчас и ищут на большом адронном коллайдере (в виде частицы Хиггса). Есть также и странные объекты, живущие одновременно в принципиально разных несовместимых мирах (в разных физических вакуумах), физики называют такие нелинейные объекты солитонами. К чему все это, спросит читатель? Какое это может иметь отношение к метафизике и тем более к Традиции? Ответим, наша цель – донести до читателя мысль о том, что мир, наше знание о нем, представление, опыт – называйте, как хотите – реальность, иллюзия… принципиально противоречивы. И, возможно, наше спасение от безумия – попытки конструирования той или иной системы. Но разве нельзя по другому приобрести хоть какой-то иммунитет к этой неразрешимой противоречивости? Метафизика противоречий – может быть, и так можно было бы сформулировать наш концепт. Разве и не над этим трудился Рене Генон, когда размышлял над Традицией во всеобъемлющем, внеконфессиональном смысле этого слова? И разве не над этим думали и философы-постмодернисты, когда вводили оператор трансгрессии, который, согласно определению Фуко, означает «прохождение непроходимого предела»? Жесткое отождествление с той или иной системой односторонне и губительно. Нам скажут – во всем «виновата» бинарная логика. Но ведь помимо Аристотелевской «да; нет» есть еще и буддийская с ее «да; нет; и да, и нет; ни да, ни нет», есть и другие многозначные логики, в математике впервые исследованные Лукасевичем.

Мы должны договориться через «непроходимый предел». В контексте этой небольшой заметки для альманаха «Волшебная Гора» я имею ввиду авангард и традицию. Разве «богохульства» юродивых оскорбляли веру? Разве Хлебниковские «смехачи» разрушали русский язык? Пикассо мог одновременно писать и классицистские картины, и разъятые через призму кубизма. А ненормативная лексика Пушкина – разве это не живое язычество посреди христианского мира? Почитайте эссе Деррида о Левинасе, величайшем религиозном философе, и вы поймете, насколько религиозен и сам постмодернистский философ Деррида. А ведь его сплошь и рядом предавали анафеме за «деконструкцию». Доколе будем укладывать в прокрустово ложе «живую религиозную жизнь»? Разве фаллос, например, не есть, прежде всего, религиозный символ? Сколько можно идти прямолинейными путями (бинарными логиками)?

Надо возвращаться к началу и одновременно – к концу, к тем таинственным «точкам», где все было (будет) дано «сразу», где все было (будет) дано во всем. Называйте, как хотите: Начало Творения, Биг Бэнг, Апокалипсис… Но помните: там были (будут) другие законы, данные поверх наших противоречий. Наш мир задумывался по-другому и исходя из другого. И эту память о другом (быть может, как ту же Хиггсовскую частицу) нам еще предстоит найти.

 

Записки конформиста

«Лимонка», № 121,1999 г.

А ведь и ты знал, чем это кончится, не ври, знал. Что же, упивайся теперь своей мудростью – «из двух зол…» И ещё – «деньги не пахнут». Ещё как пахнут, прямо-таки разят дерьмом, потому что каждая сука теперь выкупает свое дерьмо и, если и платит тебе, то как бы не за труд, а за то, что она, эта сука, тебе всё-таки платит. Ну и что же теперь? Терпи. А иначе – лагерь, лагерь, лагерь, лагерь… Ка-Гэ-Бэ. Помнишь Сталина? У-уу. Расстрел! Агитка для дебилов. Все попы читали Евангелие. Вашу мать! Фарисеи. А теперь – рвать, рвать, рвать – на Канары, на Цейлон, в Америку… Замолим в Большом Доме. Они там пусть, яйцеголовые, разбираются, что первично, а мы – рвать! А если надо подкинем «зелененьких», вместе, разумеется, с дерьмом, чтобы было всё о'кей и даже – олл райт!

А фиг вам! Олл райт… Я читаю «Лимонку», я – демократ-идеалист и идеалист-демократ. Довели, гады! Но и у меня ещё сохранилось кое-что, от чего вы отрезали и отшелушили слово. Вот почему и я пишу вам теперь крупными буквами ХУЙ! Не чтобы позлить какую-нибудь ханжу из «толстого журнала», которая пересидела все режимы, которая всё равно меня не печатает, а чтобы все знали, что лично я (а счёт всегда идёт на «лично») – против.

Нет, даже нам, конформистам, не место под вашим солнцем. И нам не о чем с вами говорить. И даже фраза – «Кто не хочет умереть от жажды, тот должен уметь напиться и из грязного стакана» – не для вас, а для нас! А вот масскульт и ханжество – ваша судьба. А убивать и убивать плохого читателя, казнить и казнить вашу норму – наша литература.

Фюрер Эдик! Как хорошо, что ты задумал сыграть им Гитлера. Кто же их одернет еще, как не ты? Они сами тебя растят, не оставляя нам надежды. Чем ещё им пригрозить, как не смертью, как не гильотиной, не топором?

Думайте, суки, куда вы тянете Россию, пока вам Дугин с Лимоновым не накрутили хвосты!

Пока не поздно, я буду покупать эту газету, чтобы знать, о чем думают те, кто младше меня на двадцать лет, о чем думал и я, когда смотрел те же годы назад лучшие фильмы Антониони и ещё «Беспечного ездока», и ещё… А о чем писали Хемингуэй и Фолкнер? Нет, они не были за ваш поганый капитализм, как не был за него никто из них – ни Кафка, ни Генри Миллер. Нет, они все знали цену тем, кого называли Сноупсами. Вот сейчас, вот сейчас, с пеной у рта кто-то закричит мне, что и Фолкнер и Хемингуэй воевали против фашизма, и призовет ещё и другие славные имена. И начнется – жонглирование ярлыками, профанация и попса. Да успокойтесь! Дело не в фашизме. «А в чем? В чем дело?» – перебьют, подкрикнут сразу артистичные постмодернистские жанровики, пользуясь тем, что давно уже ничего нельзя назвать серьезно в этой сумятице и каше, еще и потому, что за всем – тома библиотек, тысячелетия и, по гамбургскому счету, смерть… Эх, православные, эх, буддисты… «Что же делать?» – засмеется Чернышевский в гробу. «И будет прав», – снова поддакнет какой-нибудь модный заправила литературных игр. Бог с ним, речь же не на словах.

Речь на ножах, когда всё же хочешь назвать и услышать. Речь как топор, отсекающий голову Пугача и как сама его голова с выпученными глазами, его – Пугача, проклятья и славы России. Назвать и услышать, зная, с чем ты имеешь дело, «играешь» – слово для тех, кто порасчетливей, послабей.

Куда же вы, суки, толкаете нас? И что есть эта страна? И что те, из «Лимонки»? Сейчас им делает честь, что они в подполье и, отстреливаясь, называют вещи на отмашь, своими именами – власти по щекам, по щекам. Сейчас. А что будет потом, если они сами придут к власти? Я хочу это знать. Где гарантии, что не поднимется новое быдло из ментуры и слесарей и что вместе с книгами не будут жечь и нас, конформистов? Юлиус Эвола и Рене Генон – классные авторы. То-то фашисты закрыли журнал «Ля Торре». А смерть? Тоже классное слово.

Тебя ещё хватит – купить у метро «Лимонку» и прочесть её с начала и до конца, ведь ты никуда не будешь вступать, ни в какую партию, и выборы – слава Богу – не завтра. Ты поедешь в какой-нибудь старый толстый журнал или новый глянцевый тонкий (а они не лучше, ведь власть портит всех) и, скрывая за доброжелательным выражением лица отвращение ко всей этой карьеристской сволочи, тайно верящей в доллары и в «Москва слезам не верит», заберешь свои опусы, чтобы какая-нибудь редакторша со своим гусиным литературным вкусом не слетела со своего скользкого стула. И скажешь про себя: «Будьте вы все прокляты!» И мрачно возвратишься домой. «Попы хотят гармонии», – скажешь сам себе и усмехнёшься, вспоминая её старое толстое (или дисгармонично новое тонкое), как жопа, наглицериненное лицо, и её умные, где-то вычитанные, фразы про Набокова, твоего же любимого – бля! – писателя… Что же нам делать, Владимир Владимирович?! Исчезнуть в персонаже и остаться в книге? О Цинциннат, о Гомер, о не Ахилл…

Но завтра ты снова пойдешь к метро, чтобы купить «Лимонку» и прочесть, упиваясь своим элитарным бессилием и своим конформизмом. Как эгоист (только как эгоист – ха-ха!), казня себя, что не ты, жаль, что не ты подкладываешь эту бомбу, чтобы твое имя славой разлетелось на всю Россию, чтобы кривились в салонах и кадили, не говоря вслух, но зная, что про него написал и Бродский. Смерть поэтам! К барьеру, Лермонтов! Почему бы не сознаться, что и ты все же симпатизируешь ему? Пока он не настроил для нас тюрем, от которых мы уж тогда, наверняка, все побежим в Чикаго, почему бы пока, черт возьми, и не сказать ему – браво?

Браво, Лимонов, что ты один из всей нашей карьеристской писательской сволочи угадал, куда это всё катится!

 

Памяти Мамлеева

Интернет-журнал Rara-Avis, 09.11.2015

Он часто говорил о смерти. Удивлялся ей, пытался разгадать. В отзвуках этих мыслей и Федор Соннов, и Анатолий Падов – главные герои его «Шатунов»; за ними Глубев с ранней мамлеевской религией высшего «Я», рядом куротруп Андрей Никитич, пародия на православного христианина. «Шатуны» – бессмертный роман, как «Преступление и наказание». Но «Шатуны» – и более того – оправдание преступлению. На это мало, кто способен. На это может поднять руку только Художник.

Мамлеев явился на сцену вовремя. Когда стало вдруг ясно, что мы не можем понять этот мир, и что никакая философия и метафизика нам не поможет, ни Хайдеггер, ни даже и Рене Генон, Мамлеев вдруг вызывает из небытия поэтический, художественный образ метафизики в действии. Он словно бы догадывается, что если нельзя напрямую использовать схоластические метафизические наработки прошлого, то это еще можно «продлить» и даже «преодолеть» в языке. И со всей мощью своего оригинального дара он показывает нам эти метафизические силы, которые, превозмогая эту реальность, откровенно хохочут над всеми нашими о ней представлениями – как в плане моральном, так даже и в символическом. Мамлеев показывает нам то, что нельзя доказать. Он способен найти адекватный веселый язык. Его гений в том, что он еще раз, вслед за классиками говорит нам о том, насколько глубоко, насколько неотъемлемо эти метафизические силы связаны именно с искусством; он еще раз напоминает о том, что образ гораздо глубже и действеннее любой мысли. Есть некое, присущее философам заблуждение, что именно мысль ведет «в глубину», а образ располагается «на поверхности». Увы, мысль скована световым логическим законом, и издревле она является наипервейшим оружием воина и охотника, посылающих стрелу. И в этом ее предназначение. Образ же ведет в темноту, в наше непонимание вещей, в отказ от понимания во имя преклонения перед богами. Образ – порождение ночи, темного бесконечного пространства между звезд, где только и возможны их предсказания, где еще нет неумолимого в своей бесстрастности солнечного света, того, что определяет очертания нашего дневного «твердого» мира. Образ иллюзорен, он может создавать и новые созвездия, по-новому выбранные из старых звезд. Что образу расстояния? Он может сравнить все со всем. Он ближе к ничто истины, он способен выдавать себя за любое ее нечто. Образ, прежде всего, – Великий Обманщик. И Мамлеев – адепт Великого Обмана. Это не принижение его роли, а, напротив, – дань признания. Он был адептом метафизической игры, он был метафизический игрок. Это была очень опасная игра, за которую некоторые платят и безумием, достаточно вспомнить Гёльдерлина, Ницше. Но Мамлеев рискнул и… сыграл. Роль метафизического художника и артиста превозмогает любую роль философа.

На эту бездарную безбожную сцену под названием современность наш русский писатель Юрий Мамлеев вдруг выкатывает старинное артиллерийское орудие, орудие на первый взгляд бутафорное, в лучшем случае музейное, в худшем – безнадежно устаревшее (если внимательно вглядываться, как и из чего оно сделано). Но Мамлеев вдруг делает из него такой яркий, такой оглушительный, такой точный и блестящий выстрел, что попадает сразу в самую сердцевину нашей тоски – по Абсолютному и Божественному. Мамлеев наглядно показывает нам, что эта реальность – всего лишь бледная копия, что нет смысла цепляться за нее и ее превозносить. И вслед за ним, вслед за дерзновенным художником, теперь и мы имеем полное право над ней хохотать.

 

Книга открывает книгу

Вступительная речь на открытии Международной книжной ярмарки на Балканах (г. Херцог-Нови, Черногория, 24.07.11)

Добрый вечер дамы и господа, уважаемые коллеги и друзья.

Сегодня прекрасный вечер, не правда ли? И мы все чувствуем воодушевление. Там, ближе к морю, поднимаются стены старого города. Он много чего повидал. Одни герои защищали его стены, другие их штурмовали. Принцессы ожидали своих принцев, а принцы искали своих принцесс. В перерыве между войнами шла обычная мирная жизнь с ее каждодневными радостями и огорчениями. И всему этому было свидетелем море, чьи просторы я хотел бы сейчас уподобить страницам открытой книги. Наверное, эту книгу можно было бы назвать книгой бытия. Наверное, это не случайная метафора – книга бытия – и не я, конечно, ее выдумал. Стоит, однако, задуматься, насколько она фундаментальна. Эта метафора говорит нам о том, что вся наша жизнь, вся наша любовь, все наши мысли, теории, духовные прозрения, рассказы о том, что мы повидали, все это может быть представлено в книге. «Вначале было Слово», – говорит Священное Писание. Через слово рождается человек, рождается его смысл, рождается цивилизация.

Каждая книга творит своего читателя. Она тревожит его, заражает своей страстью, она открывает ему миры его воображения, где он обретает себя как путешественника. Но она порождает также и его неутоленность. Прочитав ее до конца, читатель уже снова собирается в дорогу. Так книга отправляет на поиски другой книги. Так книга порождает книгу. Так она продолжает жить. Ее тайна, конечно же, кроется в языке. Язык – наша человеческая природа – не может остановиться, ведь он и есть наше человеческое время. Ассоциации цепляются за ассоциации, смыслы провоцируют на поиски новых смыслов; любая мысль, изолированная в своей ограниченности, ищет разрешения своих противоречий в новой мысли. И все это посредством слова, посредством языка.

Увы, сегодня мы окружены экранами, со всех сторон нас все больше настигает не слово, а картинка – теле, видео или переданная через интернет. И порой нам кажется, что книга утрачивает свою ценность. Но все же это не совсем так. Адепт массового общества, потребитель, конечно же, все больше начинает жить картинкой, особенно телевизионной. Но элита общества, его интеллектуальный авангард по-прежнему остается верен слову. И потому всегда будет оставаться с книгой и будет предан книге. Вот почему всех нас, здесь собравшихся, я думаю, можно уподобить некоему религиозному ордену, своеобразному ордену тамплиеров, ордену храмовников, которым, как известно, предписывалось охранять паломников к Храму Гроба Господня. И подобно им, мы являемся сегодня хранителями Храма Книги. И в этот вечер мы собрались здесь на свой ритуал. Мы присутствуем при открытии мистерии книги, на современном языке этот праздник называется книжным фестивалем. И, я думаю, что неслучайно именно здесь, в этом прекрасном месте, в вашем замечательном городе, где за домами дышит и поднимает свои волны вечное море, та самая книга бытия, а к его берегам, к ее страницам, нисходят горы, олицетворяющие вершины человеческого духа. Так книга снова открывает книгу. Я думаю, что всем нам стоит сейчас поблагодарить организаторов этого праздника за то, что они удостоили нас чести присутствовать здесь в этом волшебном месте и дают нам возможность высказаться, обменяться словами, мыслями и, конечно же, книгами.

Спасибо!