Варькино поле

Бычков Виктор

Кровавым, страшным катком прошлась революция 1917 года по судьбе дворянского рода Авериных – истинных патриотов Родины, которые пали жертвой смутного времени. Судьба главной героини шестнадцатилетней Варвары Авериной – как яркий пример ужасающей несправедливости, жестокости тех событий.

Эта повесть о ещё одной трагической странице нашей истории. Написанная классическим русским языком, она пронизана любовью к Родине, к родной земле.

 

Виктор Бычков

Варькино поле

– Выноси, миленький, выноси! Давай, Мальчик, дава-а-ай! – ротмистр Аверин торопил коня.

Левая, раненая в локоть рука безвольно свисала плетью. Иногда он умудрялся оглянуться назад: кони красноармейцев были свежи, и расстояние между ними стремительно сокращалось, неумолимо приближая трагический финал. Это прекрасно понимал офицер и девушка, которая чудом держалась у него на руках, намертво обхватив ротмистра. Её непокрытые длинные волосы развевались на ветру, закрывали лицо мужчине, мешали смотреть.

А конь начал сдавать: уже не бежал галопом, а скорее изображал его, ёкая требухой, с трудом выбрасывая ноги, тяжело, с шумом дышал. Всё-таки выстрелы преследователей попали в цель, ранив не только седока, но и вогнав в мышастый круп лошади несколько пуль. Одна из них прошла по касательной, вспоров правый бок животного, задев рёбра, и теперь сидит под лопаткой передней ноги, забирая у него последние лошадиные силы. Да и отдыхал конь сутки назад, и то в перерывах между боями, всего часа два, не более.

Совсем недавно Мальчику не было равных среди собратьев по его скорости и выносливости, по его не совсем лошадиному уму не только в кавалерийском эскадроне, но и во всём полку. Недаром даже полковой командир полковник Бахметьев не раз предлагал Аверину Алексею Ильичу поменяться лошадьми, обещая взамен не только своего Мустанга, но и пять червонцев золотом, и дюжину бутылок французского шампанского из личных запасов в придачу. Вот только ротмистр не мог расстаться с лошадью.

– Друзьями, Вениамин Павлович, не торгуют! Тем более, такими преданными, как мой Мальчик.

И полковник отступал в очередной раз перед железным аргументом подчинённого, но надежду не терял. Не мог поверить истинный знаток и ценитель лошадей в настоящую, почти человеческую, одушевлённую, осмысленную дружбу человека и животного. Уж кто-кто, а он-то знает не понаслышке о взаимоотношении кавалерийской лошади и всадника. Сам всю жизнь в седле. Чего тут нового? Ну, обучить; ну, приручить к себе; ну, джигитовка… И всё! Да, конь иногда бывает очень хорошо прирученным своим хозяином на уровне инстинктов. Зачастую вот эти отлично выработанные животные инстинкты некоторыми творческими натурами, далёкими от жестоких реалий, воспринимаются как преданность коня человеку. А то и возводятся ими в такие чувства, как истинная дружба. Всё это понятно для обывателя. Чего только не может зародиться в человеческом мозгу?! Какого только бреда, какой околесицы не наслушаешься от иных впечатлительный, тонких творческих натур?! Но не до такой же степени, как у эскадронного с Мальчиком?! Это уже чересчур. Это не укладывалось в голове командира кавалерийского полка.

Однако он, ротмистр Аверин, знал, что говорит. Впрочем, об его отношении с конём в полку ходили легенды. Обросшие людской молвой, а то и просто домыслами, они не всегда, возможно, соответствовали истине, действительности, но в одном были точны: эта пара – человек и лошадь – понимали друг друга, были единым целым не только в повседневной жизни, но и в бою. Да и преданность лошади хозяину вызывало у сослуживцев – товарищей, командиров и подчинённых – неподдельное восхищение животным, вознося его в разряд существ обожествлённых, мыслящих.

Потомственный дворянин двадцати шести лет от роду, офицер в отставке Аверин Алексей Ильич вернулся в полк добровольцем вначале шестнадцатого года, успев принять участие в военной компании против немцев на фронте.

Прибыл не один, а с конём, со всей амуницией. И сразу же покорили сослуживцев. И было чему удивляться боевым товарищам-кавалеристам.

Мальчик мог часами терпеливо ждать своего седока, пока тот не проиграется в пух и прах в «Фараона», или как называли эту же игру в кавалерийском полку – в «Штосса». Причём, ждал не у коновязи, не на привязи, как иные лошади, а свободно разгуливал у стен полкового лазарета, где офицеры играли в карты, то и дело заглядывая в занавешенные окна. Коню чужды были удила, его рот не знал железа. Он понимал хозяина без этой жестокой процедуры. Однако уздечка – этот обязательный атрибут лошадиной сбруи, обязательно присутствовала, но вторым концом был постоянно привязана за луку седла на спине Мальчика. Управлялся голосом всадника или лёгким пошлёпыванием ладошки по шее коня.

Всегда встречал эскадронного командира после игры в карты радостным ржанием с нотками лёгкого укора.

– Ну-ну, не бранись, парень, чего уж. Так получилось, – оправдывался перед лошадью ротмистр. – Этот божий одуванчик отец Павел опять мухлевал, как последний одесский биндюжник. Вот же сволочь! А ещё священник полковой… Вот и… – офицер хлопал для наглядности по пустым карманам, разводил руками. – А я как не пытаюсь поймать этого мошенника за руку – ускользает, как угорь. Скользкий, зараза… Но я обязательно подловлю его в следующий раз.

Конь стоял рядом, понимающе кивал головой, будто сочувствовал, тихонько ржал, от нетерпения рыл копытами землю.

Прощённый и понятый другом, ротмистр чёртом влетал в седло. Тотчас Мальчик без понукания делал почти вертикальную «свечку», с места брал в карьер, стлался по-над землёй, уносил незадачливого игрока на окраину уездного городка, где эскадронный снимал квартиру у пожилой супружеской пары.

В первые дни пребывания в полку офицеры не верили в такую, почти человеческую преданность лошади своему хозяину, и поэтому пытались поймать коня, переподчинить его кому-то другому, доказать этому зарвавшемуся ротмистру-врунишке, что животное – оно и есть животное. А всё остальное – враки, плод нездоровой фантазии некоторых оторванных от действительности особ дворянского роду-племени.

Предпринимали попытку поймать лошадку и не раз. Но она не давалась. И даже когда привлекли отделение солдат, Мальчик смог уйти от людей. От людей ушёл, но кружил рядом с лазаретом, ждал хозяина. Однако, когда его в очередной раз обложил взвод кавалеристов под руководством полкового коновала-мастера, с верёвками, с кнутами, лошадь не сразу далась в руки и вела себя совершенно непонятно людям. Видимо, понимая, что с ней затевают какую-то игру и что обложена со всех сторон, она не уходила, не пыталась скрыться, а молча стояла, ждала, пока солдаты подойдут ближе, лишь наклонила голову к земле, предостерегающе фыркала. В какой-то момент, когда бойцы уже были в пяти-шести саженях от Мальчика, он вдруг взвился на дыбы и смело бросился на людей! Но не с целью прорваться сквозь цепь, уйти. Отнюдь! А сбивал грудью, кусал зубами, становился на дыбы, бил противника передними ногами, не упуская возможности пройтись по человеческим телам и задними подкованными копытами. Он дрался! И не убегал! Вот что было поразительным: лошадь не убегала! Дралась! Казалось бы, прорывай людское кольцо и полная свобода… Однако, не тут-то было! Мальчик оставался и будто играл с людьми. Подыгрывал им в этой нешуточной затее-потехе, очередной раз давая повод для людского удивления.

Но и солдаты вошли в раж! Поймали-таки, накинув на шею петлю, и несколько человек крепко держали верёвку, некоторые – ухватили за уздечку, повисли на ней. И конь вроде как смирился. Хотя попытки освободиться предпринимал не раз. Но и уходить со своего поста у лазарета не собирался. Видимо, поняв, что попал основательно, Мальчик со всех четырёх пал на землю! И никакие крики, удары кнута не смогли поднять его с земли. Не заставила встать на ноги, подчиниться чужой воле лопнувшая от кнута и кровоточащая в нескольких местах шкура на лошадином боку! Даже когда солдаты неимоверными усилиями воткнули-таки удила в пасть коню, и потом рвали железом по-живому, до крови лошадиные губы, он не встал!

Так никто и не смог сесть тогда в седло. И люди поверили в «нелошадиные» качества животного, и вынуждены были отступить…

Не знал Мальчик, что его хозяин ротмистр Аверин таким образом выиграл в споре не один ящик шампанского и вернул обратно ранее просаженные в карты деньги. И только после того, как Алексей Ильич как-то вечером во дворе квартирной хозяйки пьяно плакал, лез целоваться, становился на колени пред конём, а потом выливал выигранное в оскорбительном для преданной лошади пари вино на землю, в ярости бил бутылки, коня оставили в покое.

А потом были бои. Страшная рубка! Сначала с немцами. Затем Россия сошла с ума и уже дрались свои со своими… Русский пошёл на русского… Христианин на христианина.

В лаве Мальчик шёл чуть впереди всех лошадей, вёл за собой в атаку, как и положено по Кавалерийскому уставу боевому коню командира эскадрона. Бывало, что в этой смертельной гонке стлался на пределе лошадиных сил, но первенства не уступал! По уставу и по статусу не положено быть вторым. Первым! Только первым!

Влетал в ряды противника, вступал в бой наравне с хозяином. Всадник никогда не держал уздечку, его руки были свободны для сражения. Не было необходимости управлять конём. Он сам знал, что и как надо делать в сабельном бою.

Конь чувствовал каждое движения седока, угадывал малейшие его желания, намерения.

Чуть отводил голову в сторону, когда видел боковым зрением револьвер хозяина. Из галопа тот час переходил на резвую, размашистую рысь, не сбавляя скорости. Мах его продолжал быть мощным, но уже становился предельно ровным, без излишних рывков, дающий возможность всаднику хорошо прицелиться.

Прижимал уши, если между ними на голову ложился ствол кавалерийской винтовки, направляя себя именно туда, в какую сторону было касание ствола. Выстрела не пугался, потому, как был заранее приучен к нему и ждал его после прикосновения оружия.

Но уж когда всадник обнажал саблю, Мальчик одному ему ведомым чутьём определял противника, выбирал его сам и смело бросался в бой! В этом ему полностью и безоговорочно доверял эскадронный Аверин.

Во время схватки конь кидался на врага, сбивал грудью лошадь противника, бил её копытами передних ног. Но чаще всего хватал вражеского всадника зубами, стаскивал с седла. А то и сильным, неожиданным движением головы сбрасывал его на землю. Противник в пылу боя интуитивно всё внимание заостряет на всаднике, а тут конь проявляет вдруг такие бойцовские качества! Ротмистру только и оставалось грамотно пользоваться саблей или стрелковым оружием.

Иногда нарывались на достойных противников, о чём свидетельствуют не один шрам от удара саблей на его шкуре, да и полковой ветеринар не единожды извлекал из тела боевого коня вражеские пули. И всаднику доставалось сполна. Однако, Господь миловал, из боя выходили живыми. Пока… Что будет сегодня, вот сейчас – одному Богу ведомо…

Красные нагоняли. Всё явственней слышен топот погони, всё неотвратимей ощущалось приближение трагической развязки. Всё труднее и труднее Мальчику удерживать темп, всё тяжелее и тяжелее выбрасывать ноги, всё сильнее и сильнее боль под лопаткой правой передней ноги, всё меньше и меньше остаётся лошадиных сил…

 

Глава первая

– Варенька, Варенька приехала! – шестилетний Серёжка вбежал в мамину спальню, запрыгал на одной ножке. – Мама! Мама! Варенька приехала! Сестричка моя любимая приехала! Вот что она мне привезла! – ребёнок гордо размахивал игрушечной сабелькой, с завидным мастерством для своего возраста поражал невидимого противника.

Хозяйка имения Евгения Станиславовна Аверина отложила в сторону книгу, не забыв ещё раз взглянуть на номер страницы: она не любила закладок, а уж загибать листы тем более не любила.

Барыня ожидала приезда дочери из Смоленска именно сегодня – 11 июня 1918 года. Накануне Варенька умудрилась переправить записку с оказией: почта так и не наладила работу к этому времени.

В записке она поведала, что задержится в кавалерийском полку у брата Алёши.

После октябрьского переворота семнадцатого года Алексей съехал с квартиры на окраине уездного городка, поселился в гарнизоне в казармах. В городе стало небезопасно для командиров: были случаи, когда неизвестные нападали на военных, особенно офицеров, избивали, разоружали их, а то и убивали. Применять оружие по обывателям в таких случаях категорически запрещало полковое начальство, но и жить так дальше было нельзя.

Ещё с зимы гарнизон в уездном городке не принял предложение новых властей о переходе на их сторону, оставался преданным воинскому долгу, военной присяге, Временному правительству. Красные несколько раз грозились силой овладеть гарнизоном, разоружить кавалерийский полк, но после длительных и безуспешных переговоров отступали. Правда, несколько служивых из нижних чинов перешли на сторону красных, но это количество – восемь человек – не сказалось на боеготовности и боевых возможностях кавалерийского полка.

Пока здравый смысл преобладал в переговорах, всё заканчивалось миром, до оружия дело не доходило. Пока фуража для лошадей и продовольствия для личного состава хватало – склады были забиты ещё с осени прошлого года, однако офицерский состав внимательно следил за событиями в стране, и прекрасно понимал, что оставаться и дальше в стороне им не удастся. Когда-то надо будет принимать решение, определяться… Тем более по всей России начиналась война против советской власти.

Варвара соскучилась по братцу, вот и навестила, чтобы погостить недельку-другую. И уже из уездного городка выехала домой в имение сегодняшним утром. Дорога-то не длинная: каких-то пятнадцать вёрст. И подводы попутные ходят очень часто, однако управляющий имением Генрих Иоаннович Кресс взял инициативу в свои руки и ещё рано по утру выслал в уезд бричку на резиновом ходу с младшим конюхом Иваном Кузьминым. Проследил, чтобы на конюшне запрягли резвого, быстрого на ногу, выносливого, но спокойного нравом Беркута.

– Вот ещё чего не хватало: чтобы молодая барыня добиралась до родительского дома с оказией?! Побойтесь Бога, Евгения Станиславовна, – незлобиво укорял хозяйку пожилой немец. – И прошу не забывать, в какое неспокойное время живём. А вы так с ребёнком… У нас, русских, забота о детях и стариках в крови. А уж о такой прелести, как наша красавица и умница Варенька – сам Бог велел.

– Ну-ну, – улыбнулась барыня, и добавила с легкой иронией:

– Особенно у вас – русских, Генрих Иоаннович.

– Сколько можно просить, Евгения Станиславовна? – обиженно произнёс управляющий. – Зовите меня Геннадий Иванович! Покойный Илья Васильевич так и обращался ко мне, царствие ему небесное. За что я и был предан вам вот какой десяток лет. И отец мой, и дедушка на совесть трудились управляющими во благо Авериных. А уж как я обожал Илью Васильевича… Как сына родного! Вот как! И к вам так же… А вы всё норовите с самых первых дней появления в этой семье оскорбить и унизить меня.

– Будет вам, Генрих Иоаннович, – отмахнулась в очередной раз барыня. – Вы, право, как девица на выданье: шуток не понимаете. Я это любя, с уважением… Так и быть: отправляйте экипаж за Варенькой. Только проследите, чтобы всё было по-немецки правильно. Да чтобы не напутали по-русски, как это уже не раз бывало у нас. И ещё: пусть кучер возьмёт кого-нибудь в помощь. Вдруг новые хозяева жизни на возок и коня позарятся…

– Не извольте сомневаться, Евгения Станиславовна, – управляющий отвесил еле заметный поклон, направился в людскую.

Вот и получилось всё по-немецки правильно: прибыла доченька.

– Слава тебе, Господи, – барыня на ходу осенила себя крестным знамением, слегка качнула головой в сторону иконы Божьей Матери, что висела в углу спальни, поспешила к выходу.

Прислуга уже тащила в дом чемоданы с вещами дочери, сама Варенька кружила на руках младшего брата Серёжу.

– Будет, будет тебе, Варвара! – Евгения Станиславовна придала голосу строгие нотки. – Не забывай, милая моя, что ты – девица, будущая мать. Помни о своём женском, материнском предназначении. Поставь этого недоросля! Не надорвись!

– Ма-а-а-ма-а-а! – дочь уже повисла на шее матери, целуя её, успевая восклицать:

– Как я рада! Как я рада, что вижу вас всех, нашу деревеньку! Тебя, моя милая-премилая мамочка!

– Ох, и подхалим же ты, Варвара, – незлобиво, больше по привычке, наигранно-строго бранилась, выговаривала дочери мать, ощущая внутри себя привычный прилив нежности к ребёнку: глаза увлажнились, перехватывало дыхание.

– Ты знаешь, – Варенька взяла маму под руку, направились в дом, – у Алексея в гарнизоне ужасные новости, – доверительно заговорила девушка.

– Что так? С Алёшей что-то? – вздрогнула Евгения Станиславовна, напряглась вдруг, почувствовав неладное, остановилась, с волнением ждала продолжения разговора.

– Нет-нет! Что ты! – постаралась успокоить маму дочь. – У него всё хорошо. Просто красные предъявили гарнизону ультиматум: сегодня к вечеру сложить оружие и подчиниться новой власти. В противном случае возьмут его штурмом. Вокруг уже стоят воинские части красноармейцев, я видела даже несколько пушек.

– Да-а-а, – барыня тяжело вздохнула. – По всем данным, нашему покою тоже приходит конец, – обречёно взмахнула рукой, прошла в дом, крикнула прислуге:

– Подготовьте барышне умыться с дороги!

Имение Авериных стояло на отшибе. Сама деревня Дубовка вытянулась вдоль небольшой, мелкой и узкой речушки Пескарихи, огородами почти примыкая к её берегу. Барское подворье вместе с пристройками, помещением для прислуги стояло у искусственного пруда с широкой земляной дамбой, что отгородила пруд от речки, почти полностью окружив водоём. Молодые дубки вновь заложенного парка только-только входили в силу, сиротливо ютились на южной стороне пруда рядом с кузницей. Сама дубовая роща начиналась на той окраине деревне, постепенно смешиваясь сначала с берёзами, а потом уж за выпасами терялась в сосновом бору.

События, происходящие за пределами Дубовки, будто и не касались ни самой деревни, ни бар Авериных: всё было тихо, рутинно, как и было до этого вот уже не один десяток лет. Разве что в четырнадцатом году призвали на фронт дюжину мужчин. И то к началу этого года последние из них уже вернулись обратно, пришли с войны. Двое – раненые, трое – травленые газами. Ещё двое лежат где-то в Смоленске в госпитале. А на троих пришли похоронки. Иван Кузьмин и Сашка Попов появились в деревне первыми, живыми и здоровыми, но при оружии.

Евгения Станиславовна интересуется событиями, знает, что в соседних волостях, в деревнях уже установили советскую власть, организованы её выборные органы. Повешен своими крестьянами в родовом поместье друг семьи и хороший товарищ помещик Кондратьев Владимир Иванович. Скориковы и Даниловы куда-то исчезли, не попрощавшись. Их имения сгорели ещё в конце семнадцатого года, как только докатились новости из Санкт-Петербурга. Увезли в неизвестном направлении настоятеля храма в селе Барсуково, что за рекой Пескарихой, отца Питирима сразу после февральского решения новых властей об отделении церкви от государства; семья священника перебралась к дальним родственникам в соседнюю деревню Конюхово, затаилась там. Церковь закрылась. Поговаривают, что в ней сейчас квартирует какая-то воинская часть красных: по-видимому, мир вывернулся наизнанку…

А вот Авериных Бог миловал. Здесь не только не создалась ячейка новой власти, но даже разговоров на эту тему не велось. По крайней мере, барыня не слышала об этом.

Несколько раз из уезда приезжали люди в кожаных одеждах, при оружии, с мандатами на руках. Говорили, что они представители новой советской власти, трясли перед глазами сельчан бумажками сомнительного происхождения, но с печатями такого же рода. Собирали местных жителей, агитировали… Однако крестьяне Дубовки в один голос заявили, что их вполне устраивает та жизнь, которую они ведут, которой жили их предки. Потрясений они не хотят. От добра добра не ищут.

Приходили эти люди и к ним в имение.

– Мы – как все, – отвечала им Евгения Станиславовна. – Решит деревенька быть под вашей властью – ну, что ж, так тому и быть. Кто я без своих крестьян? – задавала вопрос гостям и сама же отвечала на него:

– Без наших крестьян я не барыня Аверина, а простая русская баба. Так что, всё решит народ. Как он, так и я. А что у вас есть против простой русской женщины? Какие претензии? Вы думаете, что я не умею работать на земле? Полноте! Посмотрите на мои руки: это руки крестьянки, а не барыни. Иль буду цепляться всеми способами за имение? Окститесь, милейшие! Род Авериных всегда был состоятельным, но никогда не был жадным. И умел работать, не покладая рук. А уж под какой властью трудиться? Да разве ж в этом смысл жизни?! Русь – вот она! Была и останется, кто бы над ней не властвовал.

Барыня ещё и ещё раз сопоставляет события, слухи, разговоры, пытается анализировать прошлое, разобраться с настоящим, спрогнозировать будущее.

Причин для тревоги не находит. Отношения с крестьянами всегда были ровными, доверительными, дружескими. Иногда ей казалось, что отношения Авериных к крестьянам, а крестьян к ним больше походили на семейные, родственные. Особенно это было заметно, когда она впервые перешагнула порог имения в качестве законной супруги Ильи Васильевича – наследника и продолжателя рода господ Авериных. Ей, воспитанной в самых лучших традициях благородных девиц, было странным видеть зашедшего в барский дом без приглашения конюха или повара. Однако это было так.

Её удивляло, как чутко и трепетно относились баре Аверины к жалобам крестьян на несправедливость. Жалобщиков внимательно выслушивали, разбирались в ситуации, исправляли, если считали нужным. Потом и она сама привыкла к этому. Нет, быстрее – смирилась, чем привыкла, ибо воспитание не позволяло полностью доверяться простолюдинам.

Состоятельные. Бедных среди крестьян Дубовки не было. А если и были, то скорее ленивые, чем бедные. Ну-у, этаких можно сосчитать на пальцах одной руки: Кузьмины, Ганичевы, Поповы. И всё!

Аверины передают из уст в уста завещание первого поселенца, основателя деревни Дубовки, зачинателя их дворянского рода отставного штаб-ротмистра армейской кавалерии, участника Бородинской битвы Аверина Данилы Михайловича, который за мужество и героизм при защите Отечества поощрён был самим Императором Александром Первым семьюстами десятинами земли в этих местах:

– Благополучие хозяина полностью зависит от работоспособности, свободы и благополучия крестьян. Заботься о них, как о самом себе, и тебе воздастся сторицей! Сам довольствуйся малым, думай о людях. Благодари Господа Бога за каждый прожитый день.

Со временем это завещание стало нормой жизни, фамильным лозунгом, руководством к действию, и оно не преминуло положительно сказаться не только на делах господ, но и на крестьянском благосостоянии тоже.

В Дубовке усилиями Авериных была открыта и действует вот уже несколько десятков лет начальная школа для деревенской детворы с приглашённым из Смоленска тогда ещё молоденьким учителем-народником, подвижником милейшим Жарковым Иваном Фёдоровичем.

Расчёты с нанятыми работниками производятся регулярно, при полной открытости. И, что самое важное, оплачивается наёмный труд крестьян щедро, в отличие от соседей-помещиков, за что соратниками по классу не раз подвергались обструкции.

Евгения Станиславовна уже всерьёз подумывала о приглашении в Дубовку земского врача. Вначале может быть не на постоянной основе, просто с регулярными приёмами в определённые дни, а уж потом можно будет и устроить небольшую больничку в каком-нибудь милом и уютном уголке деревни. Благо, лес свой, за строительными материалами дело не станет. С питанием больных тоже не должно быть сложностей, если уж кто-то окажется на больничной койке: не обеднеют Аверины. И с местом для лечебного заведения нет проблем: природа позволяла выбрать самое лучшее, самое-самое… Барыня ещё при живом муже присмотрела такое место рядом со школой, со стороны Пескарихи. И река рядышком, и рощица берёзовая, что парк городской… Чем не райское место?! Она не будет возражать, если в лечебное заведение в Дубовке будут обращаться за помощью и крестьяне других деревень. Не убудет, а люди здоровее станут. И дополнительный доход врачу ой, как не помешает!

В то же время Аверины всячески поощряли и поощряют труд подданных на их приусадебных участках. Тут и беспроцентная выдача семенного материала, и помощь тягловой скотиной, инструментом, и многое-многое другое, тем или иным способом связанное со спецификой крестьянской жизни. Каждую весну по просьбе общины баре отправляли людей на безвозмездной основе вспахать огороды немощным и старым, кто уже не мог сам содержать коня, однако ещё был в силах кормиться с собственного участка. Шли на помощь тем, у кого не было родственников, готовых и обязанных содержать состарившихся предков. Помогали при посадке огорода, а если надо, то и при уборке урожая. Взамен Аверины ничего не просили и ни на что не претендовали: это были жесты доброй воли со стороны более сильного, более состоятельного; так требовали нормы христианской морали и нравственности. Это был один из элементов их уклада жизни. И обращение бар с крестьянами скорее дружеское, уважительное, чем повелительно-господское. Дети разных поколений Авериных не гнушались и не стыдились игр с деревенскими сверстниками, росли вместе, получали начальное образование в местной школе, сидели за одними партами. И лишь достигнув определённого возраста, отправлялись родителями в учебные заведения Смоленска для дальнейшего обучения, или приглашались учителя в имение.

Нет, революционных, бунтарских настроений не улавливает барыня Евгения Станиславовна. Откуда быть бунтарям в Дубовке? Ей кажется, что такое недовольство может спровоцировать лишь неуважительное отношение господ к крестьянам. Но у них, у Авериных, это совершенно не так. Нет почвы для недовольства селянам. Все конфликты улаживались миром. Ещё не было на её памяти случая, чтобы жители деревни обращались в суд. Всё миром… ладком. «От добра добра не ищут». И в хутора выделялись, и из общины выходили. И опять решали сообща, миром. Какой-то зависти или, не дай Боже, злобы не было к хуторским, вышедшим из общины. Как могли, так и помогали словом и делом новым хозяевам. Напротив, Аверины гордились, что рядом с ними появляется, становится на ноги новое поколение состоятельных, трудолюбивых людей, их земляков. На удивление соседей-помещиков добровольно отказались от Варькиного поля, по доброй воле передали его общине, чтобы поселился там, стал хозяином кто-нибудь из новых собственников-хуторян.

Они, баре Аверины, были патриотами, настоящими – не книжными. Понимали прекрасно, что Россия будет сильна и богата лишь тогда, когда сильным и состоятельным станет каждый гражданин России. Вот и радовались искренне каждому крестьянину, каждой семье, сумевшей хоть на чуточку стать богаче, состоятельнее, грамотнее.

Женщина свято верит, что все эти красные власти временны, не долговечны. Вот-вот соберутся умные головы в Санкт-Петербурге, позаседают, выработают хорошие, строгие законы и снова над Россией воцарится мир и покой. Если бы не верила в это, не стала бы отправлять дочурку в Смоленск, держала бы её при себе, под строгим материнским глазом, под контролем.

И сынок Алёшенька… Конечно, она понимает его: как-никак, а он – кадровый офицер. Этим всё сказано. У них в роду защитник Отечества если не обожествлялся, то уж ценили его по достоинству – это точно. Вот и сейчас семьи погибших и раненых на войне односельчан находятся под особым контролем барыни. Помимо того, что государство, уездная казна выплачивает им пособия, она, Евгения Станиславовна, считает своим долгом доплачивать семьям по пять рублей деньгами за погибших земляков, и по три рубля – раненым. Это не считая пособия со стороны сельской общины.

Сына Алексея она хорошо понимает. Но вот эти последние новости из уездного городка?! Как там будет? Неужели не обойдётся, как уже обходилось миром не один раз это противостояние новых властей и военного гарнизона? Дай-то Бог, дай-то Бог! Спаси и помилуй.

А Серёжка? Поздний ребёнок. Они с мужем уже и не чаяли родить, а вот, поди ж ты! Баловень, любимец… Его бы на ноги поставить, в люди вывести, дать хорошее образование. Учитель Иван Фёдорович говорит, что у ребёнка поразительные способности: стихи запоминает после первого прочтения. В таком возрасте, а уже умеет считать, складывает двухзначные цифры в уме. И рисовать любит. Смышлёный. А уж любознателен, жалостлив! Золото, а не ребёнок, мечта каждой матери.

Женщина ещё стояла на крылечке, думала, размышляла сама с собой, смотрела на деревню, переводила взгляд на поля, и дальше – за речку Пескариху, туда, где лежит на просторах огромная взбунтовавшаяся, вздыбившаяся Россия.

– Как оно будет? Как? Неужели наступит конец света? Спаси и сохрани, Господи!

Она наслышана о страшной резне между соотечественниками, и не понимает этого. Душа не приемлет, разум и сердце противятся, бунтуют против такой ужасной несправедливости: неужели русский убивает русского? Не иноземца, не врага земли русской, а свой убивает своего? Узаконены, стали нормой убийства без суда и следствия. Уму непостижимо! Человеческая жизнь и гроша ломаного не стоит… Будто дикари доисторической эпохи… В кои-то века такое было на Руси?! За что убивают? Чем провинился один русский человек перед другим, чтобы они, отбросив и поправ всё святое, принялись с неистовством, достойным другого применения, истреблять друг друга?! Кто тот злой демон, который умудрился столкнуть лбами русского с русским?! И искры от этого столкновения разлетелись по всему миру, «подожгли», взбудоражили не одну страну. Уже и Англия, Франция, далёкая Америка оказались втянутыми в очередную русскую смуту. Даже на Востоке, говорят, японцы что-то замышляют против России.

Церковь, веру христианскую объявили вне закона. Как такое могло произойти в России? В стране, где христианская вера испокон веков создавала, скрепляла и защищала её же, Русь Великую?! Стояла у её истоков?! Как Россия будет без веры христианской? И будет ли она без неё? Вот вопрос…

– О-хо-хо, – барыня перекрестилась, осенила крестным знамением деревушку, вошла в дом.

Там её ждали родные люди. Надо было думать, как спасти их, если вдруг что…

Ранним утром Евгению Станиславовну разбудили крики у дома. Особенно выделялся голос управляющего Генриха Иоанновича:

– Побойтесь Бога, люди! Как можете вы говорить такое на милейшую Евгению Станиславовну?!

Ему отвечал чей-то незнакомый голос:

– А чем лучше эта барыня? Такая же буржуйка, как и все остальные.

– Нет! Нет! – возмущался управляющий. – Она не такая! Пускай вам жители наши скажут: её все уважают, любят. Подтверди, Ваня.

– Брешет немец, – барыня узнала голос конюха Ивана Кузьмина, который вчера привёз Вареньку из уездного городка. – Зажрались здесь буржуи, кровушку нашу пьют. К стенке их, и дело с концом! Чем они лучше? А то в округе уже давно разобрались с этими буржуями, только мы чего-то кота за хвост тянем. Пора и нам… И добро барское надо по справедливости… А то одни жируют, а другие…

 

Ответом ему послужило многоголосое роптание. И было оно не понятно ей: то ли одобряло слова конюха, то ли поддерживало управляющего.

У женщины похолодело внутри: вот оно, начинается! А ей всё казалось, что местные крестьяне не пойдут против Авериных, а оно вот как… Она свято верила своим людям. Это же… это же… как одна семья, как свои, как родственники, и если не по крови, то по духу, по мыслям, по жизни, наконец, по одной деревеньке, по общей. По вере христианской. Всё ещё надеялась, что обойдётся, что решат миром и всё: разойдутся каждый по своим делам. Надо будет – она без сожаления расстанется со всем, что имеет род Авериных. Только бы не дошло до крови. Примеры обратного уже были: кровожадна толпа. Кровожадна и беспощадна. Но дубовские люди не такие. Женщина ещё продолжала верить в добро, в справедливость, в христианскую мораль. Однако и сомнения уже не покидали голову, а, напротив, гадким, противным, склизким спрутом обволакивали сознание, сжимая до боли женское естество.

Она судорожно в спешке стала одеваться, накинула поверх платья шёлковую шаль – вчерашний подарок дочери. По-бабьи, по-деревенски подвязала платок на голову. Ноги не слушались, всё валилось из рук.

К удивлению, ей не встретилась в покоях прислуга: дом словно вымер изнутри, голоса раздавались снаружи имения.

Противная дрожь то и дело сотрясала тело женщины. Было желание схватить сына и дочь, и бежать, бежать куда подальше. Только бы не слышать вот эти голоса, не ощущать свою незащищённость перед обезумевшей толпой. Все её рассуждения о мирном, добродушном характере местного населения вдруг дали трещину. Сомнения, страшные сомнения заполнили естество женщины. Но страсть как хотелось верить в добро!

Из рассказов очевидцев она уже знала, как безжалостно расправились крестьяне в других деревнях с барскими имениями и с самими господами. Но крестьяне Дубовки хорошие! Милосердные! Грамотные, благодаря Авериным. Неужели они этого не понимают?! Неужели у них нет чувства благодарности? Элементарной благодарности за хорошие, благие дела господ Авериных для них же – жителей деревни Дубовки?! Или чувство со страдания не ведомо местным жителям? «Благими намерениями вымощена дорога в ад»?

И её бросило в холод: а вдруг? А вдруг неблагодарны? А вдруг не помнят добра? А вдруг завистливы? А вдруг дорога в ад Авериным уже прокладывается, начала моститься вот отсюда – от крылечка имения? И свернуть с этой дороги уже не удастся? И нет иного пути? Обходного?

Ей стало страшно. Так страшно, что похолодело всё внутри, оборвалось и рухнуло в преисподнюю её нежной, чуткой женской души. И ответом оттуда стали вдруг начавшиеся подкашиваться ноги, застывший комок в горле, который перехватывал дыхание, пытался лишить сознания. Однако сумела удержать себя в руках, хватило мужества и смелости выйти на крылечко дома. Она обязана выйти к людям! В роду Авериных не было трусов и людей слабой воли тоже не было. У них принято встречать любые неприятности с открытым забралом! Она – сильная! Как Бог даст, так оно и будет. Не суждено людям изменить Божью волю.

У крыльца теснилась толпа людей. В основном это были местные – дубовские. Многие из них при виде барыни как по команде стали отходить чуть дальше, стыдливо опуская глаза, отворачиваясь, прятали взор. А некоторые, напротив, ещё ближе подошли, сомкнулись, и глядели на неё совершенно не так, как это было раньше. Раньше были приветливые, добрые лица, глаза искрились радостью, в них всегда, в любое время отражалось взаимопонимание. Сейчас – взгляд волчий, бегающий. И недобро светились глаза… Злым огонёк тот был, недоброжелательным, холодным, колючим.

Это не осталось незамеченным Евгенией Станиславовной, и снова похолодело внутри, сердце сжалось от предчувствия чего-то нехорошего, страшного, чего ещё никогда не было во дворе имения Авериных, к чему не были готовы никто из их рода. Пережить это досталось ей – хрупкой и слабой женщине. Ну, что ж… Она выдержит, выстоит, вот только бы детишки…

Видно было, как по деревенским улицам расхаживали вооружённые люди, несколько всадников спешились у имения, ставили лошадей у коновязи, бежали к дому.

– А-а-а, вот и сама барыня, – на крыльцо, навстречу Евгении Станиславовне поднимался Иван Кузьмин, конюх, в пиджаке с чужого плеча, в лаптях, с винтовкой, с саблей, с болтающей на боку у ног деревянной кобурой с маузером. Оборка на правой ноге развязалась, и онуча размоталась, волочилась следом.

– Что это значит, Ваня?

– А то и значит, что ты арестована! – слегка подрагивающим голосом произнёс конюх и для пущей важности поправил оружие, зло хохотнул. – Конец тебе пришёл! А сейчас иди до школы, там тебя поджидает твой учитель, – и грубо толкнул женщину в спину, почти сбросил с крылечка.

Ему помогали какие-то незнакомые люди при оружии. Свои, деревенские, с застывшими лицами качнулись вдруг ближе, но не для защиты барыни… Сомкнулись со злыми выражениями лиц, примкнули к чужакам.

Евгения Станиславовна только и смогла, что охнуть, даже не успела удивиться, сказать хоть слово, как её тут же подхватили чьи-то грубые, сильные руки и буквально поволокли по деревенской улице. Кто и когда снял с плеч шёлковую шаль, подарок дочери, уже не видела. Как не видела, кто сорвал платок с головы. Срывали, не жалея волос. Она ещё успела оглянуться на дом, хотела крикнуть, предупредить детей. Однако кто-то уже впился пятернёй в волосы, резко дёрнули. Женщина опять вскрикнула от боли…

Впереди семенил управляющий Генрих Иоаннович Кресс, подгоняемый толпой мужиков и баб.

– Опомнитесь, люди, опомнитесь! – взывал к добру, к совести немец, задыхаясь от бега. – Опомнитесь, что вы делаете? Господь накажет…

Стар он был, стар, и бегал по доброй воле последний раз лет тридцать назад.

– Мы же свои, мы же русские! Мы – православные! Не враги! Чего ж вы, люди? Иль креста на вас нет?

– Дава-а-ай, гнида немецкая! Сейчас мы тобой управлять станем! О боге вспомнил, сволочь! Нет сейчас бога, чтоб ты знал!

Деревенские детишки бежали рядом, орали, визжали, а некоторые пытались бросить горсть песка в глаза барыне и управляющему, плюнуть в них. И это поражало женщину больше всего: как они могли?! Как смели?! Не резь в глазах от песка, не телесная боль от ударов и тумаков, не плевки в лицо, не вырванные клочья волос из её головы, а именно сам факт такого обращения, отношения к ней, как к человеку, как к женщине, поражали до глубины души, будили неизгладимую обиду. Ведь она для них ничего не жалела, относилась так… как к родным… А они… От осознания этого прискорбного факта ей больно! К боли физической можно привыкнуть, стерпеть. Да она и проходит, та боль, заживают раны, рубцами покрывается тело. А вот к душевной… Оби-и-и-идно…

– Серёженька! Варенька! – она ещё крутила головой, пыталась отыскать, увидеть своих детей, предупредить их, и тем спасти…

– Иди-иди, курва буржуйская! – чей-то сильный удар в спину в очередной раз уронил барыню на пыльную улицу.

Она опять не успела выставить руки при падении, снова рухнула лицом в землю, ещё и ещё раз сдирая некогда чистую, ухоженную кожу с уже разбитого в кровь лица. Кровь на лице, кровь из носа, изо рта смешалась с песком, грязными сгустками капала, стекала по груди на деревенскую улицу.

Лежащую женщину не оставили в покое: били, пинали ногами, норовили тащить волоком за волосы.

Потом всё же грубо подняли, принуждая идти. Сильно ударили в солнечное сплетение, в живот. Дыхание перехватило, но она пересилила боль, крепилась, заставляя себя не упасть, держалась из последних сил: она сильная! А вот ноги не понимали этого, стали подкашиваться, не желали двигаться, тело её безвольно обмякло. Ум понимал, что она сильная, что ей как никогда нужно быть сильной! А вот тело её не понимало этих прописных истин: подкашивались ноги, обмякало само тело, падало раз за разом на деревенскую улицу в пыль, опосредовано убеждая мучителей в её слабости как обычного человека, как обыкновенной русской бабы. Вот только не голосила. Не слышали мучители её криков и мольбы о прощении. И не услышат.

Управляющий Генрих Иоаннович Кресс уже не увещевал селян. Всё, что он ещё мог, так это поддерживать барыню, не давая ей лишний раз упасть. Не единожды старый немец подставлял собственное тело под удары земляков, которые предназначались Евгении Станиславовне. Он лишь старчески кряхтел после каждого такого удара, но переносил их стоически да начал спотыкаться чуть чаще, чем того хотелось бы ему самому, чем требовала того обстановка.

– Бросьте меня, Геннадий Иванович, – умоляла женщина, выплёвывая изо рта сгустки крови пополам с землёй. – Бросьте, спасайтесь сами. О детках… деток моих… Алёше накажите заботиться…

– Крепитесь, крепитесь, Евгения Станиславовна, – Кресс ещё надёжней ухватил женщину, не давая ей упасть, в очередной раз подставив своё тело под удар палкой.

Барыня впервые назвала, обратилась к управляющему вот так – Геннадий Иванович, а не Генрих Иоаннович. Даже в таких жутких условиях он по достоинству оценил поступок женщины, её силу воли, мужество, отношение к нему – немцу. У старика словно открылось второе дыхание, откуда-то появились новые силы.

– Мы, русские, своих в беде не бросаем. Крепитесь…

Привычно улыбнуться ни сил, ни желания не было, да и обстановка не соответствовала, и женщине ничего другого не оставалось, как с благодарностью принять помощь старого немца.

Их пригнали к школе. Там, на школьном дворе, уже сидели под охраной красноармейца жена управляющего – Марта Орестовна, учитель – Иван Фёдорович Жарков с внучкой – пятнадцатилетней девочкой Наденькой, которая приехала к дедушке в тихую деревеньку Дубовку из объятого классовой войной, неспокойного, голодного Смоленска.

Чуть в сторонке прижались друг к дружке муж и жена Храмовы – местные жители, единоличники, вышедшие из общины ещё в двенадцатом году, хуторские, чей домик с надворными постройками стояли посреди Варькиного поля в пяти верстах от деревни на бережку небольшого озерца в окружении леса.

Новых пленников бесцеремонно бросили на землю здесь же, на школьный двор. К барыне кинулся учитель, принял на руки, бережно уложил на траву. К управляющему на коленках подползла жена Марта, обняла, прижалась всем телом, искала защиты и утешения. И утешала мужа, делила его и свою судьбы на двоих.

Наденька сидела молча, лишь побелевшее лицо, широко раскрытые глаза да прижатые ко рту руки говорили о том, что девочка находится на грани нервного срыва. И только присутствие здесь родных и близких ей людей ещё сдерживало её, не давало внутреннему состоянию выхода наружу. Она крепилась. Из последних девчоночьих сил крепилась… Но они, силы эти, начали иссякать. Безумная пустота уже зарождалась в глазах, во взгляде девчонки…

Евгения Станиславовна не видела, как ворвались в её дом крестьяне; как в панике выбежала из дома Варенька, волоча за собой Серёжку в ночной сорочке и с подаренной накануне детской сабелькой в руке. Как растаскивали имущество из имения – она тоже не видела. Она потом, лишь спустя некоторое время увидела, как взялось огнём, разом вспыхнуло родовое гнездо дворян Авериных, и в очередной раз без чувств рухнула на школьном дворе деревни Дубовки. Деревни, которую основал и вдохнул в неё жизнь штаб-ротмистр армейской кавалерии, участник Бородинской битвы Данила Михайлович Аверин много-много десятилетий назад. Для себя, для людей старался…

Красноармейцы выводили коней из барской конюшни, набрасывали сёдла, гордо восседали на лошадях, глядя с высоты не менее горделиво на пеших товарищей. Некоторые бойцы уже торочили к сёдлам торбы с овсом из амбаров, не гнушаясь прихватить для себя из панских кладовых и погребов сала, хлеб, птичьи тушки, куски вяленого мяса, другую снедь. В этом им помогали и местные крестьяне, с алчным блеском в глазах, с несвойственными ранее жадностью и яростью набросившихся на барские припасы, имущество. Тащили всё, что попадало под руки или чего видели глаза: телеги, колёса, конскую сбрую, плуги, бороны, дёготь.

Местный кузнец Семён Квашня впрягся в конные грабли, ухватив за оглобли, бежал домой с такой лёгкостью и прытью, что наблюдавший за ним работник со скотного двора Федька Сыч только и смог промолвить:

– Такому и конь не нужен, итить его в матерь. Быдто жеребец барский намётом идёт… Сторонись, люди! Квашня прёть!

Некоторые в погребах, помимо того, что набивали торбы, мешки, пазухи продуктами, ещё и запихивали снедь в рот, будто не употребляли пищу с момента своего рождения. Прямо тут же ели, не отходя от полок, от ларей с продовольствием, в спешке, второпях толкали грязными руками. Жевали, глотали, давились, не успев от жадности пережевать, как следует, пищу, проглотить. Икали. И снова толкали… Объевшись, срыгивали, не сходя с места, и опять заталкивали, ели… Отдельные, наиболее жадные, уже маялись животом, выскакивали из погребов, бежали в бурьяны, приседали там. Потом снова стремглав летели к складам, на ходу подвязывая портки. Спешили: а вдруг не достанется? Вдруг другие маяться животом будут, а не они?

Сметаной, маслом и творогом был усыпан, устелен пол барского ледника, где хранились быстро портящиеся продукты. Перемешавшись с подтаенным льдом, с соломой и опилками, с землёй создали жуткое месиво не менее грязной консистенции, и всё это чавкало, брызгало, разносилось за сапогами, башмаками и лаптями по деревенским улицам. Там же, на полу ледника, валялись куски свежего мяса, втоптанные в грязь, раздавленные ногами трудового народа.

Разделанные свиные, бараньи и говяжьи туши срывали вместе с крюками, забрасывали на спины, уносили в неизвестном направлении.

Обвешанная кольцами домашней колбасы, барская кухарка Фроська Кукса убегала огородами к себе на другой край деревни. За ней гнались горничная и поломойка, вопили, требуя свою долю. Однако счастливица лишь оборачивалась, тыкала товаркам раз за разом фигу, чем ещё больше раззадоривала, подстегивала преследователей.

Из винного погреба выносили водку, вина, коньяки, тут же под деревьями молодого парка устраивались импровизированные попойки. Некоторые, более слабые на питьё, уже в самом погребе не могли встать на ноги, валялись на полу, мешали передвигаться собутыльникам, срыгивали, и сами же в бессилии засыпали, пуская пузыри в собственной блевотине. Иные – затягивали песни.

Чуть в стороне у пруда сошлись в пьяной драке красноармейцы и крестьяне, размахивая и угрожая друг другу винтовками, наганами, саблями, косами и вилами-тройчатками. Однако пока ещё дрались на кулаках, оружие не применяли. Но уже угрожали им, тыкая противнику в грудь то ствол винтовки, то зубья вил-тройчаток.

Многие крестьяне вместе с солдатами срывали в доме с окон и дверных проёмов атласные и бархатные шторы, тут же рвали на куски, наматывали на ноги вместо обмоток и портянок. Излишки заталкивали в уже набитые до отказа сидоры, а то и заматывались ими на голое тело под одежды…

На птичнике, что на задах имения, стоял невообразимый гвалт и шум: ловили гусей, кур, индюков. Помимо птичьего крика, в воздухе висели пух, перья, людские матерки и рёв. Кто-то гнал стайку гусей на свой двор; кто-то откручивал головы птице прямо там же – на птичнике. Те, кому не хватило, силой отбирали добычу у земляков, рвали из рук, разрывали бедных птиц на куски живыми.

Деревенский сапожник Антип Драник уходил крупной рысью с ещё трепыхавшимся в агонии подмышкой обезглавленным гусаком, из разорванной шеи которого цевкой била тёплая кровь. Догонял его со страшным выражением лица и оторванной гусиной головой в руке Филипп Поклад, по кличке Филиппок – подсобный работник на птичнике.

– Отдай, сука! Я, может, его самолично высиживал, вскармливал грудью, можно сказать! Мой гусак! Мой!

– Ты себе ещё высидишь, – задыхаясь от бега, отвечал Антип. – Пусть моих гусей поводит теперь.

– Так он же без головы!

– Ничего! У меня и такой водить станет!

Маленькие, неоперившиеся ещё, гусята и цыплята не успевали увернуться, попадали под ноги обезумевшей толпе, и теперь валялись по всему двору с раздавленными наружу внутренностями. Некоторые ещё трепыхались в агонии…

В хлевах ревмя ревели недоеные и непоеные коровы; молодняк, вырвавшись на свободу, носился по деревне и окрестностям, увеличивая и без того царивший в Дубовке хаос.

Наиболее сообразительные хозяева уже накинули веревки на рога коровам, в спешке вели их на свои дворы, воровато оглядываясь на земляков, которые бросали не двусмысленные взгляды на счастливчиков.

Племенной бык Дурень грозно ревел, пытался противиться бедламу, сзывал животину в стадо, пока не был застрелен двумя выстрелами из винтовки пробегающим мимо бывшим барским пастухом Мишкой Ганичевым.

– Будешь знать, сволочь, – пригрозил Мишка уже мёртвому производителю, пнув бычью тушу лаптем в бок, а потом ещё и плюнул сверху. – Говорил я тебе, бычара, что рассчитаюсь, а ты не верил…

Из амбаров выгребали пшеницу, овёс, ячмень, жито. Загружали телеги и тележки, несли на плечах, засыпали зерно за пазухи, а то и просто волоком тащили тут же насыпанные кули.

Просом брезговали, из вредности рушили сусеки, рассыпали под ноги, и оно скрипело под лаптями крестьян и солдатскими башмаками.

Семя льна тоже выносили, прятали кули под кустами и опять бежали в амбары.

Иные сельчане воровали спрятанное ранее земляками, не утруждая себя насыпать зерно или лазить по барским погребам. Эти бегали по хатам соседей, находили уже утащенное, насыпанное, хватали и спешили домой.

Кто ещё успел до пожара и прибежал раньше всех, те уносили из дома Авериных одежду, обувь, утварь, посуду, постельное бельё, настольные и подвесные лампы, канделябры и мебель.

Федьке Сычу достались диковинные стаканы на длинной ножке. Он нёс их, периодически останавливаясь, доставал из-за пазухи трофеи, трогал заскорузлым ногтем стекло, а потом стоял так, склонив голову на бок, дивился чудесному звону, что исходил от стаканов.

– Быдто колокола церковные гудють, только немножко тише. Зато приятней и краше, итить их в матерь. Впору храм Божий у себя во дворе строить.

Сашка Попов прихватил набор столовых приборов в красивой упаковке, трусцой бежал домой. Перед этим, спрятавшись за барским туалетом, долго изучал содержимое ящика, определял практическое применение приборов. Ложки-ножи сложил обратно в ящик, а вот с вилками возникла проблема. Крутил в руках, щупал на острие металлические зубья столового прибора, а всё же так и не сообразил, где и как их можно применить в хозяйстве. Решил, что неизвестный инструмент – вещь в крестьянском доме не пригодная, выбросил их в туалет, чтобы никому не достались. Одну всё же оставил для жены: прокалывать свиную кишку, когда она будет набивать её рубленым мясом для домашней колбасы. Удобно: пырнёт один раз, и сразу четыре дырки! И сохнуть кольцо колбасы быстрее станет, и воздуха в кишках не останется.

Одна лишь жена барского садовника Маруська Чебакова, женщина лет сорока, не участвовала в этой вакханалии, а бережно прижимала к груди сорванную в красном углу барского дома икону Божьей Матери, то и дело молилась на ходу, осеняя крестным знамением свой лоб, беснующихся сельчан и красноармейцев. Брала на себя все грехи обезумевшей толпы, замаливала их. Но никто не замечал ни этого жеста доброй воли, не внимали её молитвам. Души и сердца односельчан сейчас были заняты прямо противоположным деянием – греховным.

Люди не могли поделить между собой награбленное, сворованное, рвали друг другу волосы, избивали в кровь, дрались за чужое имущество. Всё, что могли поднять, катить, нести – всё тащилось, уносилось с алчным выражением некогда добрых лиц, будто вот-вот наступит конец света, и добытое с барской усадьбы страшным способом добро спасёт этот оголтелый, забывший святое люд. А может, подспудно понимали, что, совершая вот такие неблагодарные, неблаговидные, презренные, аморальные, чуждые христианской морали и нравственности поступки в отношении своих работодателей и благодетелей, в отношении близких им людей они и приближают этот же конец света? Кто знает… Но Дубовка словно сошла с ума, у всех до единого жителя, чувствуя безнаказанность и вседозволенность, вскружились головы. Забыли напрочь всё! Из преисподней людского нутра явились миру самые низменные, самые греховные человеческие пороки. Будто не было тысячелетнего христианского развития Руси, Божьих наказов «не убий, не укради». Проявились вдруг звериные инстинкты, граничащие с потерей контроля над собой, как над существами разумными, мыслящими, православными, крещёными…

А имение горело. Горели овины, амбары, стоящие в отдалении рига и конюшни горели тоже. В одно мгновение исчезало с лица земли то, что строилось, возводилось родом Авериных веками, оставляя после себя кучки золы, пепелища. Вокруг бесновались сельчане, но не тушили пожар, не спасали, а носились, бегали, орали от чего-то, будто племя дикарей, доселе неведомых науке, исполняющих первобытный танец смерти вокруг ритуального кострища…

Лишь обгоревшие, опалённые жарким пламенем деревья поникли, склонив почерневшие кроны в глубоком трауре, да деревенская юродивая девка Полька плакала от чего-то, стоя на коленях посреди сельской улицы, пересыпала между пальцев песок.

На время грабежа о пленниках забыли.

 

Глава вторая

Комната Вареньки выходила окнами на восток, на Пескариху.

Сегодня она проснулась чуть раньше: ещё с вечера решили с мамой, что с утра пойдут на речку, искупаются. Она страсть как любила ходить купаться с мамой. Каждое лето, если девушка была в Дубовке, всегда ранним утром бежала на омута. Это только на первый взгляд омута на Пескарихе страшны. На самом деле просто там глубокое место, где можно понырять, поплавать. В основном река-то меленькая. Как шутят местные жители: «курица вброд перейдёт». Так оно и есть. А вот омута-а… Да, глубоко. И река там немножко шире. Дно песчаное, твёрдое, и у берега мелко. Это на середине глубоко. Так глубоко, что девушка немножко боится той глубины и старается быстрее вернуться к берегу. А вот мама даже ныряет там, как мальчишка!

Надо успеть, пока это место не заполонила деревенская детвора. Правда, и Серёженька вчера тоже просил взять его. Обещал клятвенно, что на глубину заходить не станет, а будет плескаться у бережка, на песочке.

– А не стыдно будет кавалеру купаться вместе с дамами? – поинтересовалась за столом мама.

– Так вы же родные, свои дамы! – искренний ответ ребёнка развеселил сестру и маму.

– Да я отвернусь, – попытался исправиться мальчик, чем ещё больше рассмешил дам.

– Так и быть, возьмём, – великодушно разрешила Евгения Станиславовна. – Но при условии, что поднимешься утром без нашей помощи и не станешь лезть на глубину.

Радости ребёнка не было предела!

– Ты все же, Варенька, по утру постучи мне в дверь, так я и встану, – на всякий случай попросил сестру. – С тебя не убудет, ничего не станется, а мне приятно сделаешь. Я вас с мамой потом научу раков ловить на речке.

– Ох, и хитрый ты, братец! – девушка поцеловала мальчика, поправила одеяло, загасила свечу, удалилась из детской спаленки, где она укладывала брата спать, читала Серёжке перед сном книгу.

Варенька ещё немного полежала на кровати, потянулась, кинула в очередной раз взгляд на солнечный луч: пока она нежилась, он сместился со стенки и уже был готов вот-вот перекинуться к ней на постель. Пора!

Она решила понежиться ещё чуть-чуть, самую малость, но её насторожили голоса у дома. Быстро вскочила. Подбежала к окну, успела заметить, как грубо сбросили маму с крыльца, как толпа людей сомкнулась над ней, упавшей, услышала мамин сдавленный крик. И всё поняла!

Первым желанием было броситься на помощь маме. Уже сделала несколько шагов к выходу, но вдруг жаром обдало: Серёжка?!

Не раздумывая, девушка кинулась в соседнюю комнату, в спаленку брата. Ребёнок спал, скрючившись под одеялом. Рядом, у изголовья, лежала подаренная вчера сабелька.

– Серёжка, вставай! – звенящим шёпотом потребовала Варенька, сдёрнула одеяло.

К счастью, мальчик тут же открыл глаза, улыбнулся сестре.

– Уже пора на речку?

– Молчи! Молчи, мой маленький! Вставай, вставай, прошу тебя! – она тормошила брата, силой подняла, опустила на пол. – Бежим, бежим, Серёженька, бежим! Беда! Беда страшная! Бежим, миленький!

А сама уже открывала окно в детской спальне, подталкивая к нему брата.

Вскочила на подоконник, протянула руки ребёнку. На удивление, он ничего не спрашивал, исполнял все требования сестры. Серёжка тоже услышал устрашающий ропот у стен дома и всё понял. Мальчик присутствовал при всех взрослых разговорах и понимал немножко больше, чем того требовал его возраст. Он был очень способным ребёнком… Смышлёным…

Подбежал к окну, подал руки, но потом вернулся обратно, схватил сабельку. Ещё через мгновение брат и сестра спустились в сад и бегом направились на омуты, подальше от имения, от деревни…

Когда загорелся их дом, было желание сбросить с себя наваждение. Ей ещё казалось, что она бредит, и вот эта жуткая картина касается не её, не маленького Серёжки, не мамы, которую увели неизвестно куда, а отголосок какой-то страшной, нереальной картинки из непрочитанной ещё книжки. Какое-то время ей представлялось, что вот сейчас, сию минуту она захлопнет страницу, и кошмар кончиться, всё встанет на свои места, будет, как раньше: мир, покой, радость от встреч, лёгкая грусть от разлук, трепетная надежда на скорое свидание. Однако реальность требовала от девушки не переживаний, а решительных действий.

Она видела, как варварски растаскивалось и грабилось имение; как уводили маму, издеваясь и унижая её; как мир встал с ног на голову.

Шоковое состояние проходило, на смену ему надвигались осознание жестоких реалий, трезвая рассудительность занимала место в юной девичьей головке: надо действовать! Ей ещё никогда не приходилось бывать в таких ужасных обстоятельствах, брать на себя сколь ни будь тяжкие обязательства. Но весь уклад прошлой жизни уже шёл навстречу девушке, подвигал на единственно верное решение: спасти Серёжку!

Мама ещё вчера, как чувствовала, за вечерним чаем обронила:

– Если, не дай Господь, что с деревенькой нашей, с имением, ты, доченька, обязана позаботиться о будущем вот этого недоросля.

– Евгения Станиславовна положила руку на голову Серёжки, пыталась говорить слегка иронично, но в тоне этом, в глазах матери ещё тогда дочь уловила, заметила тревожные нотки, тревожный огонёк.

– Постарайся встретиться с Алексеем. Он не даст вас в обиду. Будьте всегда вместе.

– Ну, что ты, мама! – ответила в тот раз Варенька. – Разве стоит об этом сейчас говорить?

– Бережёного Бог бережёт, – загадочно и обречённо проронила мама.

Так оно и случилось.

Рядом тихонько сопел братик. Его не по-детски тревожный взгляд был устремлён на сестру. Вдруг повзрослевшим тоном он спросил:

– Что дальше, сестричка? Как дальше жить? Что с мамой?

Она не ответила, лишь на мгновение прижала к себе ребёнка и тут же отстранилась.

– Пойдём окольными дорогами в уездный городок, к Алексею.

– И я так думаю, – снов по-взрослому ответил мальчик. – А ты помнишь дорогу?

– А как же. Я, ведь, взрослая.

– Да-да, конечно, – согласился Серёжа. – И я там с мамой бывал два раза. Так что, если вдруг ты забыла дорогу, так я постараюсь, вспомню.

Они не успели сделать и шага, как сначала услышали, а потом и увидели конюха Ивана Кузьмина.

Он явно кого-то или что-то искал. Шёл к омутам крадучись, то и дело останавливался, прислушивался, внимательно всматривался в приречные кусты.

Девушку обожгла догадка: она поняла, сразу поняла, кого он ищет. Ещё вчера, когда ехали из уезда, этот тридцатилетний мужик вёл себя на удивление грубо.

Раньше он был в очень хороших, почти дружеских отношениях с братом Алексеем. Именно он, младший конюх Иван Кузьмин, помогал готовить коня молодому барину для военной службы. Это был единственный человек из посторонних, которому Мальчик беспрекословно повиновался, и вёл себя с ним почти так же преданно, как и с Алексеем Ильичом.

А вчера почти всю дорогу этот же мужик говорил гадости и пошлости в адрес Вареньки, делал недвусмысленные намёки на его любовь к ней. Она тогда ещё подумала: почему, с чего это так охамел Иван? Ответила ему резко, грубо, пригрозила рассказать маме – барыне Евгении Станиславовне.

– Моей ты будешь, дева, – мужчина не преминул напомнить о себе уже во дворе имения. – Больно сладка ты, что ягодка созревшая.

Варенька не стала пересказывать разговор с конюхом маменьке: сама разберётся. Как-никак, а это хороший товарищ брата. Может, помутнение какое нашло на человека в тот момент. Так оно явление временное…

У неё уже появлялась женская мудрость: она училась прощать.

А вот сейчас…

Девушка подтолкнула брата за высокий куст лопуха, прижала к земле. Сама спрятаться не успела.

– А-а-а! Вот ты где, – голос Ивана слегка подрагивал, мужчина дышал учащённо, с присвистом. – Я знал, что ты здесь. Вы с маткой всегда поутру на омута…

Варя не стала больше скрываться, не кинулась убегать, а решительно шагнула навстречу конюху. Уж что-что, а поставить на место зарвавшегося подонка она сумеет! Тем более такого, как Иван Кузьмин. Она же знает его, чего уж…

Глаза конюха горели нездоровым блеском. Небритое лицо скорчилось страшной, неприятной гримасой. Мужчина то и дело облизывал толстые, мокрые губы.

– А-а-о-о-ы, – издав нечленораздельные звуки, Иван с ходу обхватил девушку, навалился на неё.

Она не успела отпрянуть и тут же оказалась придавленной к земле. Тотчас прокуренные, дурно пахнущие запахи изо рта конюха обожгли Варю, заставили перехватить дыхание. Она ещё успела отвернуть голову, как слюнявые губы коснулись щеки, потом шеи, спускались всё ниже и ниже… Руки мужчины рвали одежду, бесстыдно и грубо касались девичьего тела, тискали, рвали и терзали его, проникали в потаенные места.

Напрягшись из последних сил, девушка вонзила большие пальцы рук в глаза насильнику, стараясь проткнуть их, выдавить из глазниц. Он заорал, отпрянул от жертвы, и в это мгновение сзади Серёжка нанёс удар детской сабелькой по спине мужчине. Не сильно так, по-детски… Мальчик не мог смотреть, как обижают сестру, не мог оставаться в стороне, когда совершается несправедливость. Обострённое чувство справедливости было неотъемлемой чертой его характера. Вот и ударил…

Иван вскочил, сквозь круги в глазах сумел разглядеть силуэт мальчишки, в ярости выхватил висевшую на боку саблю из ножен, наотмашь, с придыханием взмахнул ею. Голова ребёнка скатилась с обрыва в омут. Ударом ноги Иван послал вслед обезглавленное туловище…

Варенька закричала. Опьянённый собственной болью и чужой кровью, мужик потерял контроль над собой, принялся в исступлении бить ногами лежащую на земле девушку. Она уже не сопротивлялась, не чувствовала боли, ибо потеряла сознание при виде жуткого зрелища казни братика, его обезглавленного тела…

Иван оставил истерзанную жертву, кинулся в деревню, к охваченному огнём имению Авериных. Там, на пепелище риги, выхватил горящую хвойную, смолистую головешку, в спешке вернулся на берег реки ко всё ещё лежащей без памяти Вареньке.

Ухватив за волосы, резко дёрнул, оторвал от земли.

– Ну, курва! Будешь вечно помнить Ивана Кузьмина, сволочь! – ткнул горящей головешкой в левый глаз девушки, надавил, с силой прижал. – Будешь знать, что такое глаза!

Тело Варвары дёрнулось, руки приподнялись и тут же в бессилии опустились на грудь.

Мужчина взмахнул палкой, раздул тлеющий огонь, и снова прижал её, но уже к лицу, к левой щеке, к нежной коже…

Девичье лицо зашкарчало, запахло горелыми волосом и человеческим мясом… А он всё давил и давил головешкой, всё жёг и жёг…

Неимоверная боль лишь на мгновение вернула сознание, Варенька шевельнулась, чтобы опять впасть в беспамятство.

Забросив орудие пыток в реку, ещё какое-то время Иван стоял, смотрел, как корчится в агонии жертва. Обнажённая из-под ночной сорочки голая девичья нога чуть выше колена заманчиво сверкнула белизной, замаячила перед глазами. Он хрюкнул, тяжело задышал, засопел, снова издал нечленораздельные звуки, в спешке стал срывать с себя домотканые портки, припал к безвольному телу…

 

Глава третья

На вторые сутки кавалерийский гарнизон не выдержал осады. Прямым попаданием снаряда в полковую конюшню была уничтожено почти половина штатного поголовья лошадей. Многие из них были ранены, не пригодны для боя, и сейчас бродили по гарнизону, а то и уходили в городок. Благо, красные пропускали их беспрепятственно через свои порядки.

Усилилось дезертирство: только к исходу первого дня гарнизон покинуло около эскадрона солдат и унтер-офицеров. И уже утром второго дня эти же перебежчики были замечены в атакующих цепях красных. Боевые потери были высоки: только в эскадроне ротмистра Аверина в строю осталось девятнадцать активных штыков. Силы были явно не равными. Фортуна не благоволила кавалерийскому полку, верному воинскому долгу и военной присяге.

Командир полка полковник Бахметьев на рассвете собрал оставшихся в живых офицеров, выступил перед ними с короткой речью.

– Приказывать вам не могу, господа офицеры. Настал час, когда вы обязаны поступить именно так, как велит вам офицерская честь. Родина осквернена, поругана. Однажды принявши присягу на верность Императору Всея Руси я не могу подчиниться новой власти. Буду до последнего дыхания сражаться с ней, пока моя страна не освободится от красной скверны, пока над моей Россией снова не взовьётся знамя Самодержца. Пойдём на прорыв вражеского кольца. Поговорите с подчинёнными. Дайте им право выбора: лишней крови нам не надо. И сами определитесь. Все, кто считает себя офицерами, прошу прибыть в район сосредоточения за продовольственные склад. Там доведу до вас исходный рубеж для атаки.

Аверин вернулся к остаткам своего эскадрона. Подчинённые ждали командира у коновязи за сгоревшими конюшнями.

– Сейчас офицеры полка предпримут попытку прорыва блокады. Неволить не стану. Поступайте сами, как знаете, как считаете нужным. В любом случае, спасибо вам, братцы! За верность, за отвагу и мужество ваше, за всё – за всё… Да хранит вас Господь!

Алексей Ильич говорил, не слезая с Мальчика, внимательно следил за подчинёнными. Солдаты стояли, спешившись, понурив голову. Многие были ранены. У половины бойцов отсутствовали кони.

Ординарец командира эскадрона ефрейтор Кульков тут же влетел в седло, встал за спиной командира. Остальные солдаты не сдвинулись с места.

– Ну, что ж… Прощайте, братцы! Не поминайте лихом. А тебе спасибо, Кульков. Я всегда верил в тебя.

Аверин тронул коня, направился за продсклады. За ним неотступно следовал ординарец. У складов уже собралась небольшая – всадников около тридцати – группа офицеров и солдат. Оттуда организованно и скрытно выдвинулись на исходный рубеж, подготовились к атаке.

Полковник Бахметьев выехал перед строем.

– С нами Бог и за нами великая Россия! Аллюр три креста! Сабли к бою! В атаку-у-у… за мно-о-ой… ма-а-а-арш-ма-а-а-арш!

На удивление атакующих, смогли почти беспрепятственно пройти боевые порядки красных. Уже вдогонку прозвучало несколько винтовочных выстрелов, но они не причинили вреда. А когда затарахтел пулемёт противника, конница уходила берегом реки в сторону леса, и была совершенно недосягаема.

Там, в лесу, полковник в последний раз обратился к подчинённым:

– Предлагаю, господа офицеры, следовать за мной. Я буду пробиваться к генералу Юденичу. Он собирает армию, готов идти на Питер, уничтожить красную власть в их гнезде. Вместе – мы сила.

Ротмистр Аверин попросил разрешения проведать родных на прощание. Полковой командир согласился, заранее обговорив место будущей встречи.

– Будем ждать вас, Алексей Ильич, в казармах нашего полкового полигона. Место отдалённое, скрытное. Красные вряд ли сунутся туда. Там же устроим бивак, отдохнём, соберёмся с силами. Благо, на полигоновских складах должно сохраниться фураж и кое-что из продовольствия для личного состава. Надеюсь, караульная команда не смогла растащить всё. Думаю, до утра следующего дня вам достаточно времени?

Ординарец сопроводил командира почти до Пескарихи. Уже на выезде из леса догнал эскадронного, пристроился рядом стремя в стремя.

– Вы меня извиняйте, господин ротмистр, но я с вами дальше не поеду.

– Чего ж так, Кульков?

– До дому подамся. Чего я забыл в том Питере? И генерал Юденич мне не сват, не брат. Мне бы в свою деревеньку… И коняшка в хозяйстве пригодится, да и вообще…

– Бог тебе судья, солдат.

– Премного… это… господин ротмистр. Вот.

– Прощай, солдат! А ты всё-таки махни на полигон, продуктами и фуражом в дорогу запасись. И остерегайся по возможности.

– Да-да, господин ротмистр Алексей Ильич. Я так и сделаю. Спасибо вам огромное. Премного… это…

Офицер тронул коня.

– Домой, Мальчик, домой.

Конь понял седока, с места взял в карьер.

Дым над деревней Алексей Ильич заметил ещё на опушке леса, определил, что горит имение, и всё понял, дал полную волю лошади.

Мальчик ворвался на улицу Дубовки, стрелой прошёл сквозь толпу пьяных мужиков, грудью сбил выскочившего вдруг на дорогу красноармейца, направил себя к имению. Крестьяне узнали всадника и коня.

– Барин, барин молодой! – неслось вдогонку шипящим шёпотом.

Люди вдруг будто опомнились, бросились по своим домам, в спешке стали закрывать ставни и двери, перепрятывать разворованное из имения имущество и продукты.

– Барин! Барин вернулся!

Однако поняли, что Аверин прибыл один, без поддержки, сразу осмелели, вновь повалили на сельскую улицу с полной решимостью раз и навсегда покончить с барами.

К этому времени в деревне остались только что сформированная советская власть в лице председателя Совета Ивана Кузьмина, его заместителя Федьки Ганичева и секретаря Сашки Попова. Для безопасности и официального утверждения в должностях новым правителям в помощь выделили троих красноармейцев.

У деревенской школы конь взвился на дыбы, остановился: это всадник заметил на сучьях дуба, что у реки за школьным двором, тела четырёх повешенных, дёрнул за узду. Алексей Ильич узнал одну из жертв: маму. По платью узнал… Её тело висело рядом с телом управляющего Генриха Иоанновича Кресса. На другом суку болтались деревенский учитель Фёдор Иванович и хуторянин Храмов Пётр Николаевич. Труп его жены оборвался с верёвки и теперь лежал у ног мужа. Наденька, Марта Орестовна сидели у дуба на его мощных узловатых корнях, что спрутом расползались вокруг дерева.

Старая немка прижимала к тощей, высохшей груди Наденьку, тихонько гладила по спине, говорила что-то, шептала, закрыв глаза, устремив лицо своё куда-то вверх, выше кроны дерева, за речку, к небу.

Почувствовав посторонних, старушка открыла глаза, как очнулась.

– А, это вы… – бесцветным голосом произнесла женщина. – А стражник сбежал куда-то. Да все ушли, покинули нас, отвернулись… Вот, – кивком головы она указала на девчонку, – умом взялась дева. Вот оно как… А меня не стали… Ванька Кузьмин сказал, что стара, сама, мол, подохнет. И девчонку не стали казнить: она к тому времени как не в себе стала. Говорит, что её сам Господь Бог наказал из-за дедушки.

Только сейчас Аверин увидел глаза девушки, пустоту в них. Во взгляде красивых, немножко раскосых голубых глаз зияла пустота, бездонная, страшная, когда они ничего не выражают, а лишь неосмысленно смотрят на окружающий мир. А может они видят всем неведомое, невидимое всеми? Так оно или нет, но глаза излучали пустоту, и на лице её застыла блаженная улыбка. Губы что-то шептали, сама она то и дело заливалась хохотом. И смех этот был страшным, больно бил по нервам. Хотелось и самому после этого смеха также заорать, крикнуть, чтобы выкричать, выплеснуть с криком всю ту боль, то отчаяние, что накопились у него в груди за последние двое суток.

– Что здесь было? Как такое могло произойти? – Алексей задавал вопросы, но ответа ждать не стал, ответил сам же:

– Чего это я спрашиваю… Понятно – что, понятно – почему. Варенька где? Серёжка?

– Не было их. Возможно, спаслись, – всё тем же бесцветным голосом ответила Марта Орестовна. – Может, не дай Господь, в огне… сонными… Ванька-конюх заводила у них. Он всё организовывал: и пожар, и вешал…

На школьном дворе появился Федька Сыч. Поздоровавшись как ни в чём не бывало с живыми, приставил принесённую с собой скамейку, принялся снимать с сука повешенных… Одному было неудобно. Несколько раз пытался обратиться за помощью к барину, но что-то удерживало, не давало даже заговорить с ним, а не то, чтобы попросить помощи. Выручила жена садовника Маруся, которая пришла следом.

– Давай нож. Я перережу веревку, ну, а ты, Федька, снизу попридержи. Мужик, чай…

Начали подходить и другие сельчане. И он, Алексей Ильич, увидел то же самое, что и его мать ранним утром на крылечке дома: ненависть и презрение, и ещё почувствовал агрессию. Они сквозили в каждом взгляде, в каждом жесте и движении земляков. Эти взгляды и молчаливое сопение сельчан не предвещали ничего хорошего. Какое-то время Аверин ещё не знал, что стоит предпринимать, что делать. И снова на помощь пришла Маруся.

– Уезжайте, Алексей Ильич. Мы сами управимся. На кладбище похороним… Где все ваши, в том углу… А то, не дай Бог…

Опустив голову, ротмистр уходил сквозь толпу, в каждый миг готовый к любой неожиданности Следом за ним брёл Мальчик. Люди расступились, молча пропустили барина и коня. Только злобные взгляды и тяжёлое дыхание… сопение. И земляки тоже были готовы к самому тяжкому, к смертельному исходу встречи бывшего барина с ними. Они уже познали вкус крови, притягательность лёгкость добычи. Головокружение от пережитого и содеянного ещё не прошло. Им ещё казалось, что всё возможно, что им по плечу любое дело, они всё могут. Ещё был кураж победителей.

Уже на улице, когда Алексей Ильич направился к дому, дорогу ему загородила юродивая Полька.

– На омута, на омута беги. Там Ванька-конюх твоих убивал, – сама снова присела на землю, в который уж раз за сегодняшний день принялась пересыпать песок между пальцами.

Варенька сидела на берегу реки, раскачиваясь, выла, прижимая руки к обезображенному лицу. Именно выла, ибо её плач больше походил на вой. Это больно резанули сердце и душу ротмистра. Спешившись, он кинулся к сестре, обнял.

– Варенька, Варенька, сестричка, – шептал Алексей Ильич, рассматривая лицо сестры. – Кто это сделал? Где Серёжка?

Девушка, почувствовав рядом родного человека, какое-то время лишь рыдала, не могла произнести и слова. Но всё же собралась, взяла себя в руки. Говорила кратко, обрывочно: слишком свежи были страшные события, чтобы говорить о них спокойно, слишком больно было.

Потом брат и сестра просто сидели, прижавшись друг к другу. Он рассуждал, успокаивал, брал её боль, её страдания на себя, делил надвое… И ей становилось легче. Настолько легче, насколько это возможно при таких ранах, при такой беде, при таком несчастье, насколько способно в таком состоянии присутствие близкого, родного человека снять боль с души и тела, готового поддержать и разделить…

Ротмистр исколесил деревню вдоль и поперёк: найти сразу Ваньку Кузьмина не удалось. Тот или уехал куда-то или прятался, что более вероятно. Несколько раз Аверина пытались остановить и арестовать красноармейцы вместе с Федькой Ганичевым, Сашкой Поповым. Кидались наперерез, хватались за уздечку. Но всё обходилось: Мальчик ловко уворачивался: всадник не обнажал оружия.

Первым выстрелил в барина кто-то из красноармейцев. Выстрелил в спину и достиг цели: пуля попала в локоть левой руки, раздробив кость.

Применять саблю или стрелять из винтовки после такого ранения было трудно, пришлось использовать наган. Два красноармейца, Федька Ганичев и Сашка Попов остались лежать на деревенской улице. Патроны кончились. Аверин направил коня на омута, туда, где ждала его раненая и униженная сестра.

Они не успели отъехать за околицу, как услышали выстрелы: это Иван Кузьмин с оставшимся в живых красноармейцем бросились в погоню. Принимать бой ротмистр не стал: силы были явно не равны. Не было патронов к нагану. Да и с саблей выходить против винтовок и наганов с раненой рукой – себе дороже. Безрассудство. Он уже не юный корнет, и умеет оценивать обстановку здраво. И, главное, надо было спасти сестру. Решили добраться до Варькиного поля, что в пяти верстах от Дубовки, окружённого лесом. Там домик хуторянина Храмова, где можно было укрыться на первое время. И ещё одна причина была ехать именно туда: мать Храмова – старая бабка Евдокия – слыла местной знахаркой. С такими ранами, как у Вареньки, нужен был квалифицированный врач. Однако, события сегодняшнего дня показали, что надеяться на поездку ни в уездный городок, ни тем более в Смоленск, в ближайшее время не стоит. Не сможет ротмистр Аверин пробиться туда, выехать из Дубовки. Осталась последняя надежда – бабка Евдокия. Тем более, что помощь девушке нужна безотлагательно. Да и ему не помешает помощь: хотя бы на первое время перевязать раненую руку, остановить кровь. Это потом можно будет обратиться к врачу, выбраться в город.

– Выноси, выноси, дорогой! – офицер то и дело торопил коня. – Не подведи, родной!

И он не подводил, изо всех лошадиных сил уходил от погони. Ротмистр надеялся успеть укрыться в дубняке у озера, там спешиться, попытаться отбиться от преследователей, дать отпор врагу. Кавалерийская винтовка висела за спиной с полным магазином патронов. С таким вооружением грешно не принять бой, тем более, что преследователей всего двое. Не будь ранения в руку и Вареньки, он бы, не задумываясь, рассчитался с неприятелем. Делов-то…

Алексей Ильич не предавался воспоминаниям, душевные муки не терзали его разум: тот ужас, что творится в стране и в собственной деревеньке научили его мудрости. К чему душевные терзания? Жизнь жестока! Один из преследователей был в недавнем прошлом близкий к нему человек – Ванька Кузьмин. Почти ровесники, они не были друзьями, однако состояли в хороших отношениях. Именно конюх Кузьмин выбрал когда-то неказистого жеребёнка для воинской службы барину, помогал растить и выезжать коня. Обучали Мальчика вместе, по очереди. Лошадка оказалась на удивление сметливой, преданной. До сегодняшнего дня ротмистр был благодарен конюху за это. Но последние события всё поставили на место: никогда простолюдина не станет настоящим товарищем барину. Ни-ког-да! Никогда наёмный работник не будет печься о благосостоянии хозяина. Ни-ког-да! Всегда, на подсознательном уровне крестьянин будет испытывать чёрную зависть к более успешному барину. Всегда виновником своих бед и собственной несостоятельности будет считать работодателя. И при первом же удобном случае истинное нутро подданного вылезет наружу. Пример – сожжённое имение, повешенная мама, обезглавленный младший брат, и вот ещё, сидит в седле впереди ротмистра – обезображенная и изнасилованная сестра. И кем? Кто тот злодей? Близкий человек – вот кто! Земляки, односельчане! Те, с кем жили рука об руку вот уже не одно десятилетие. Так что, верить не стоит. Нет, Алексей Ильич – человек не наивный с недавних пор.

А вот и Варькино поле.

Когда-то оно принадлежало Авериным, ещё со времён Александра Первого даровано было штаб-ротмистру армейской кавалерии Даниле Михайловичу.

С детства маленькая Варенька любила это место, небольшое озерцо, окружённое кустарниками, деревьями. Рай на отдельно взятом кусочке российской земли. Стараниями покойного Ильи Васильевича здесь была построена беседка для уединения и отдыха дочери. Сначала с няньками, с родителями, а потом и самостоятельно брала лошадку, училась верховой езде, уезжала на берег озера, предавалась мечтаниям, читала книги, любовалась чудесной природой, вдыхала изумительной чистоты и аромата воздух поля, леса, водоёма. Так с тех пор и стали называть в семье это поле – Варькиным. Название прижилось и среди местных жителей. Правда, потом Аверины при Столыпине добровольно пожертвовали этот участок родовой земли обществу. А затем это же общество выделило поле новому выходцу из общины для ведения хозяйства и постройки хутора Храмову Петру Николаевичу, участнику и инвалиду японской компании. Но название сохранилось.

Мальчик споткнулся первый раз, когда враги были ещё далеко, в саженях пятистах, очередной раз сбился с темпа уже у небольшого, заросшего осокой и мелкими кустарниками с редкими молодыми дубами озерца. Последующий винтовочный выстрел преследователей снова достиг цели: пуля вошла в заднюю левую ногу, вонзилась в кость. Конь в этот раз споткнулся на задние ноги, припал на них, просел почти до земли, но неимоверными усилиями сумел удержать себя, заставил подняться, повернутся к врагам, и впервые в своей воинской лошадиной жизни заржал от боли. И это ржание было как вызов противнику, как боевой клич и одновременно как реквием по былому, лебединая песнь последнему бою, гимн верности, преданности, героизму, мужеству и пропуском в бессмертие…

Удерживать сестру Алексею не хватало сил: они уходили вместе с сочившейся из раны кровью.

– Прыгай, прыгай, Варя!

Девушка соскользнула с лошади, упала на мураву.

Ротмистр коснулся стволом винтовки головы коня: лошадь ещё смогла привычно отреагировать. Прозвучал выстрел. Один из преследователей, что был на корпус впереди товарища, повис на стременах. Тело его какое-то время безвольно телепалась в такт аллюра, пока не свалилось на землю. Освободившись ото всадника, конь пробежал ещё немного, потом остановился, отдышавшись, припал мордой к траве, отмахиваясь от мух, слепней и оводов.

Пуля, выпущенная Иваном Кузьминым, попала в грудь ротмистру: он дёрнулся, зашатался, уронил винтовку, пытался ухватиться здоровой рукой за луку седла, стараясь удержаться на коне. Однако последующий выстрел не дал ему такой возможности: безжизненное тело Алексея Ильича Аверина рухнуло вниз…

Иван Кузьмин осадил коня у лежащего на земле барина, готовый добить поверженного врага. Разгорячённое в бешеной скачке лицо горело праведным гневом. Отправляясь в погоню, планировал решить две проблемы: убрать с дороги барчуков – брата и сестру Авериных. Варю – как живого свидетеля его, Ивана Кузьмина, тёмных дел. Сожалел, что дрогнул тогда, на реке, не отправил её вслед маленькому барчуку. Понимал, если узнают в деревне, что он сотворил с девчонкой – проходу не будет. И ещё не известно, чем всё потом закончится, когда утихнет, уляжется смута, чей будет верх. Пока мужчина был уверен, что никто из земляков не видел, как он на омутах с барчуком и с Варей… Юродивая девка Полька не в счёт. Чего только она не лепечет. Не всему же верить. А если даже и она что-то говорить станет в своем бреду – и на неё есть управа. Рот заткнуть можно без труда: она доверчивая…

И Алексея Ильича надо было убрать, как потенциальную угрозу для своего будущего. Он хорошо знал характер молодого барина: обид не прощает. А то, что Иван нанёс не только оскорбление-обиду, причинил горе тяжкое этой семье – он и сам понимал.

Враг лежал на земле с распростёртыми руками. Повержен! Голова ротмистра неестественным образом подвёрнута. Живые так не лежат. Да и цвет лица был мёртвым.

Иван дёрнул коня, направился к Варваре, которая пыталась дойти до брата, но раз за разом падала, ибо силы покидали её. Однако она снова и снова поднималась, чтобы тут же упасть. Перенесённые физические мучения и увиденные ужасы не придавали, а, напротив, лишили её последних сил. Она ещё не до конца осознавала величину потерь и утрат июньского дня 1918 года. Ей ещё предстояло осознать, а потом и жить с этим.

Злость, обида, восторг и злорадство – все эти душевные терзания смешались в голове конюха, будоражили сознание. К опьянению от победы добавлялось мстительное чувство. Хотелось мстить, мстить за… за… И не находил причины мести. Даже сам себе не мог назвать, сформулировать: чем же конкретно провинились перед младшим конюхом Иваном Кузьминым молодые барчуки? Чего такого они сделали, что совершили, почему он, Ванька, желает смерти Авериным? Сам лишает их жизни?

 

Может, только за то, что живут на этом белом свете?

Ещё возможно, за то, что он был младшим конюхом на конюшне Авериных, а не Аверины на его конюшне? Или что он жил в избушке-насыпушке под крышей из камыша, а баре – в хоромах? А, может, за то, что он всегда чувствовал их превосходство? А свою ущербность? Кто знает… Но зависть к Авериным присутствовала у него всегда, как себя помнит, завидовал барам, их детям. И зависть была не одна, всегда шла рука об руку со злостью, с ненавистью, с презрением к господам, ко всему, что они делали, как говорили, как одевались, как общались с ним же. Он лишь терпел, скрепя сердце…

Работал на Авериных, общался с ними, получал из их рук деньги, продукты, как плату за свой труд, кормился сам, кормил свою семью и… ненавидел! Завидовал и ненавидел! И желал им смерти! Страсть как хотел увидеть их мёртвыми! Весь род.

И в этот день не мог разобраться в себе, хотя предмет мести был перед глазами. Но он не станет больше ковыряться в собственных чувствах. Сейчас, вот здесь, на Варькином поле, его ждут более приземлённые дела. К чему душевные терзания, когда имеешь дело с врагами?

Мужчина решал, как лучше лишить жизни вот эту девчонку: добить из винтовки или отрубить голову саблей? Как пацанёнку на омутах… Решил, что без головы будет надёжней. И лишняя тренировка по владению саблей для него, как настоящего мужика, не навредит, а напротив… В-в-ж-жик! Враг без головы – не враг, труп. А труп… он и есть труп. Это уже не человек. И справедливость, по мнению конюха, будет восстановлена, правда восторжествует, зло будет наказано. Вот они, эти носители зла, несправедливости, всех неприятностей на свете: один – лежит бездыханно; другая – пока ещё жива, но уже корчится в муках. Сколько ж ему, Ваньке Кузьмину, пришлось перетерпеть, вынести, пережить, чтобы наконец-то дождаться такой триумфальной минуты?! Враг у ног! Он сам на коне, из седла видит лежащим у ног барина Алексея Ильича! Сколько раз мысленно представлял себе эту картину?! Не счесть… И вот, наконец-то! Сбылось! Мечты сбылись! Поверженный и униженный враг валяется у ног победителя! И сейчас он, Кузьмин Иван Степанов сын, в очередной раз убеждает себя, что таки добился права и возможности решать – казнить или миловать своего извечного противника. Всё в его руках. Он теперь поднялся на недосягаемую им когда-то высоту, парит над землёй наравне с самим… с самим… И боится даже себе признаться, какой высоты он достиг, что уже приобрёл право казнить или миловать.

Варенька… Вожделенная мечта конюха. Тоже мечтал, бредил, грезил ею, её молодым, здоровым телом. Желал страстно, до умопомрачения, до… до… больше жизни мечтал овладеть молоденькой барыней. Такой она ему казалось далёкой, недоступной, совершенно непохожей на деревенских девок, и потому всё более и более желанной.

Исполнив мечту, почувствовал облегчение в душе, медленно превратившееся в ненависть. В ненависть, такую же сильную по страсти и накалу, как и когда-то мечта об овладении Варенькой.

Свершилось! Алексей убит, барыня Евгения Станиславовна повешена, маленький барчук Серёжка обезглавлен; тело девушки удовлетворило плотскую страсть его, как мужчины. Он добился своего! Чего ещё можно желать от жизни? Она удалась, хотя и не сразу, только теперь – к тридцати годам, вот с таким результатом, однако жизнь удалась. И впереди даль светлая! Живи, радуйся! Сам хозяин! Над ним нет и никогда уже не будет барского давления. Не будут в будущем Аверины и им подобные довлеть над ним, отравлять ему жизнь. Он сам! Сам себе хозяин и властелин для многих. В частности, для вот этой девчонки, что корчится у ног его коня. Он для неё Бог! Именно он решит сейчас – жить ей или умереть.

Осознание своего всесилия, могущества окрыляло, поднимало в собственных глазах, ещё и ещё возвышая над заклятыми врагами. Осталась последняя цель, последний объект ненависти и презрения – Варвара.

Ну, что ж… Отныне его воля будет властвовать над людьми, повелевать ими. От него зависит всё и от него зависят все! Он предопределяет людские судьбы.

Рука коснулась эфеса сабли, и в этот момент еле стоящий на ногах Мальчик из последних сил бросился на врага, всей массой, всем весом навалился на лошадь Ивана, потеснив её, успевая одновременно зубами ухватить человека за предплечье. Коню ещё хватило сил не разжать пасть, выдернуть всадника из седла, бросить его на землю, а потом и самому рухнуть сверху…

– Ма-а-альчи-и-и-ик! – судорожными движениями, конвульсивно конюх пытался отползти, уберечься от неминуемой гибели: этого коня он обучал лично и знал его прекрасно.

Не успел…

Хруст человеческих костей, предсмертные ржание лошади и утробный, такой же предсмертный вопль раздавленного животным человека совпали, издав один, страшный, душераздирающий звук, который пронёсся по-над полем, над озерцом, заметался среди деревьев в лесу, там же и затих, исчез, растворился, смешался с шелестом листвы, с дуновением ветра…

А здесь, у небольшого озерца, что каким-то чудом образовалось посреди огромного поля, рыдала юная особа, стоя на коленях у распростёртого на земле бездыханного тела ротмистра Алексея Ильича Аверина. Своего брата… старшего… Опалённая огнём головешки щека начала покрываться засыхающей тёмно-коричневой коркой. Прилипшие и уже застывшие в ней волосы будто пытались прикрыть уродство, спрятать от постороннего взгляда тот ужасный вид обгоревшего до кости живого человеческого тела, что некогда, совсем недавно было нежным, красивым лицом молодой девушки. Пустая глазница ещё кровоточила, роняя на обезображенную щеку капельки сукровицы, которые путались в волосах на заживающей ране, и только потом падали на лицо брата, смешиваясь с его кровью, застывали там.

 

Глава четвёртая

Старая Евдокия молилась перед иконой, не вставала с колен почти с самого утра, с того времени, как дубовские мужики угнали сына Петра и сноху Алёну в деревню.

Прибежали почти на рассвете, когда корову только-только подоила невестка, сын повёл животину навязывать на облогу. Сама старуха вышла в сенки с чистой кружкой: она любила теплое, парное молоко. Стояла, ждала, пока Елена процедит в крынки, нальёт свекрови. А тут мужики деревенские…

Заскочили, выбили доёнку из рук невестки, перевернули, выплеснув молоко на земляной пол сенцев. Ухватили за волосы, потащили орущую от боли женщину во двор. Евдоха кинулась следом, пыталась помешать, норовила отбить сноху, набрасывалась на незваных гостей, но её самую кто-то ударил. Удар пришелся в грудь, сильный удар, от которого она растянулась посреди двора, дыхание перехватило. Долго приходила в себя: много ли надо такой старухе, как Евдокия Храмова? А тут какой-то мужчина изо всей силищи да в старческую грудь… Вот и перехватило.

Пока пришла в себя, ни сына, ни невестки дома уже не было: повели-погнали впереди толпы в сторону деревни. Несколько человек заскочили в хлев, выгнали трёх кабанчиков, пару взрослых тяговитых волов, приученных к плугу и телеге; свиноматку с поросятами, стайку гусей с гусятами тоже погнали к Дубовке. Корову повели вслед за хозяевами. Не забыли и телушку-летошницу, уже стельную, бычка годовалого, мерина, двух кобылиц, жеребёнка-стригунка, гурт овец – пять голов, четыре ягнёнка. На телегу закинули плуг, борону, прицепили жатку-самосброску, конные грабли – уехали. Опустошили подворье в один момент. Лишь куры успели разбежаться, не дались в руки грабителям.

На прощание подожгли дом. Крытая камышом, сложенная из сухих, вылежавших, выдержанных сосновых брёвен, хата взялась огнём сразу, вспыхнула ярким пламенем.

Вот когда она загорелась, Евдокия заставила себя подняться, кинулась в горящую избу, успела схватить икону Божьей Матери, выбежала наружу.

А потом так и стояла посреди двора с прижатой к груди иконой, безмолвно глядела, как огонь пожирал мечту Храмовых. Сначала сгорел дом, потом – надворные постройки, баня. Не поленились поджигатели, сбегали за огород. Ригу и амбар не минула страшная доля – горели тоже. Остался целым летний катушек, в котором стояли овцы. Он построен чуть в отдалении, за кустами ивовыми. Не заметили в спешке злые люди. Да ещё погреб в углу двора уцелел. Всё! Даже плетень взялся огнём.

Привыкшая на своём веку к разным превратностям судьбы, убиваться, рвать волосы на себе не стала. Она была практичной женщиной, тёртой жизнью. Понимала, что слезами, криком делу не поможешь. Облегчить душу – да! Для этой цели крик и слёзы в самый раз, к месту. А помогать себе надо делом. И молитвой. Чтобы силы были, чтобы в исковерканной, загаженной, выхолощенной душе вновь зародилась надежда, надо молиться. Уповать на Господа Бога и не складывать собственные руки, не опускать их.

Надеялась, что дети вернутся, и надо где-то жить. До зимы вряд ли что-то можно будет сгоношить. Умом осознала, что единственным местом, пригодным для жилья, остаётся погреб. Это сейчас он погреб. А шесть лет назад, когда Храмовы вышли из общины, переехали на своё поле, которое выделило общество, это была землянка. Хорошая, ладная, с крепкими, смолистыми брёвнами в накате, с толстым слоем земли. И внутри вместительная, сухая, с нарами вдоль стен, с печкой посредине. Плетёным тальником укреплённые стены. Для тепла пол устелен матами из камыша. Поверх ещё накидывали соломы ржаной или пшеничной, чтобы чище… Меняли чаще. Лампа семилинейная под потолком подвешена. Светло. Входная дверь обтянута войлоком. Уютно. Для себя старались. Почти две зимы жила здесь семья, пока не встали на ноги, не обзавелись хорошим домом, постройками, хозяйством. Трудным было то становление. Такое трудное, тяжкое, что словами не обскажешь – это надо прожить и пережить. Однако ж встали на ноги, и теперь, до сегодняшнего дня глядели вперёд с надеждой на хорошую жизнь. Да она уже и высвечивалась та жизнь хорошая.

Медленно, не сразу, однако обзавелись тягловой скотиной, инвентарём. Животина во дворе радовала глаз, множилась. Птица домашняя жировала на воле, вес нагуливая. Благо, вода, трава вот они, под боком. И зернеца для корма Бог дал. В волостное село, в уездный городишко по святым праздникам, а то и просто на ярмарку ездить стали. Да не просто ездить. А продавали излишки зерна, шерсти, льна, картошки, коноплю-посконь, шкуры выделанные. Не брезговали и грибами, ягодой. Торговали с выгодой. В прошлом году жатку-самосброску купили. В этом собирались приобрести триер. Всё реже и реже пользовались ткацким станком в доме: фабричный материал покупали. Разве что рушники, скатерти ещё сами ткали: домотканые, уж больно они хороши и практичны, не ровня фабричным полотенцам да покрывалам.

Уже приезжали купцы из уезда. Обговорили поставку поскони на Смоленские пенькопрядильную и канатную мануфактуры. Обещались щедро расплачиваться.

Пётр подписал контракт с уездной управой об обязательной поставке в армию ста пудов фуражного зерна, ста двадцати пудов сена с нового урожая. Получил задаток… И озимая рожь, и яровая пшеница, овёс с ячменём уродились на славу. Дай Бог собрать урожай по осени.

Достаток был в доме, грех жаловаться. Сын с женой и она с ними жили в мире и согласии. Одно омрачало: не смогла родить Алёнка. Что только не делала Евдоха, какие травы и настои не использовала, какие молитвы не читала, что бы услышать детские голоса в семье?! Всё испробовала. Два года назад сходила в Лавру Киевскую, поклонилась святым мощам. Но… не судьба. Так и не держала на руках родных внуков старуха, не тетешкала их, не миловала. Бог не дал.

Евдокия знает, что не вина в том невестки, не-е-ет! Это сын Петро пришёл с японской войны раненым. Лечили в военных госпиталях, а долечивала уже сама мать сначала в Дубовке, а уж потом и здесь – на хуторе. Вот тогда и поняла, что от прежнего сына-мужчины осталась лишь оболочка. Вроде всё при нём, а… Не помогли Пете отвары-примочки, травы, молитвы…

Тайком, чтобы не знал сын, свекровь не один раз говорила снохе:

– Во-о-он, сколько хороших, крепких мужиков в округе. Не дай в себе сгнить бабе нерожалой. Роди от кого ни то… Я бы и подсказала мужика, надоумила бы тебя, как и что…

– Грешно это, мама, – всегда отвечала Алёна, и смотрела на свекровь отрешённо, как на постороннего, чужого человека. Нехорошо смотрела, недобро.

– Да какой же это грех?! – в отчаянии шипела Евдокия. – Это благодать Господня, когда ребятёнок в тебе зародится, зашевелится. Это ж… это ж… Года-то твои бегут, окаянные. Ещё немного, и всё, шабаш! И захочешь, да не сможешь. Бабий век короткий. Не теряй время, дурёха!

– А как я Пете в глаза глядеть буду? С какими чувствами в собственной душе буду вынашивать чужое дитё? Грешно это.

– Ты сначала роди, а потом в душе ковыряйся. Тьфу! – злилась старуха, и на какое-то время оставляла сноху в покое.

Потом, правда, начинала заново. И всякий раз Алёна смотрела на неё как-то недобро, не хорошо смотрела. Поняла тогда Евдокия, что не быть ей бабушкой. Ни-ког-да не быть! Сноха больно праведная. Только, что проку с той праведности? О детях, о своём будущем думать стоит, а не в грехах каятся, тем более, если это и не грех вовсе зачать ребёнка. Когда дитя рождается – это ж праздник! Это ж благодать Господня снизошла на землю в виде дитяти! А уж в любви он зачался, или в грехе тяжком – какая разница. Душа-то его безгрешна.

Правда, не всё так мрачно с ребятишками у сына с невесткой. Видно, они сами тоже испереживались, искали выход. Нашли.

Петя подходил как-то на той неделе к матери, говорил, что решили они с Алёнкой после Троицы съездить в приют для малюток, что в самом Смоленске. Поглядеть, мол, что там да как. Благословила Евдокия сына. Пусть так будет. Всё ж таки, богоугодное дело собрались совершить.

Ну, да Бог с ними: и с невесткой с сыном, со внуками. Как-нибудь жили бы и дальше. Да только стали доходить слухи до Варькиного поля, что в Санкт-Петербурге смутой взялась столица, взбунтовался народ. А потом это же буйство докатилось и до Смоленска, до уезда. Молили Бога, чтобы только без крови людской. Лад с ней, с землицей собственной, с хуторком на Варькином поле у озерца. Да лад со всем. Только бы не озверел народ, людьми чтоб остался. Ценнее жизни человеческой нет ничего, старуха это твёрдо знает.

Третьего дня как чувствовала, взяла икону Божьей Матери, трижды обошла хозяйство, просила Всевышнего уберечь семью от напастей, от злых людей. Не уберёг… То ли не ту молитву читала, то ли её грехи тяжкие не уподобили Господа Бога ниспослать милость Господнюю? Кто его знает.

И вот сейчас…

Старуха очистила в землянке угол от пыли, снова водрузила икону на прежнее место, где она висела с момента появления семьи Храмовых на Варькином поле, поправила, а затем и зажгла лампадку, встала на колени, принялась молиться.

Надо было ещё после молитвы поковыряться, полазить на пожарище: может, чего и осталось? Посуда, ещё чего? Сразу не решилась: зола горячая, да и угли ещё не остыли, не погасли. Главное, пусть пройдёт немножко времени, чтобы душа поостыла, пообвыкла чтоб… Вот и молилась бабушка Евдокия, отбивала поклоны Господу Богу, просила помочь выстоять в лихолетье, сохранить жизни родным и близким людям и самой набраться сил душевных и телесных.

Старуха наклонилась в очередном поклоне, когда услышала сквозь открытую дверь в погребе выстрелы. Да не один. И топот копыт услышала. Может, сынок убегает? Вырвался от недобрых людей да к дому поспешает, укрыться чтоб?

Евдокия выбралась на поверхность, скоренько побежала вокруг озерца: там дорога в Дубовку, оттуда выстрелы и топот.

Она успела увидеть, как конь взвился на дыбы, обрушился на младшего конюха из барской конюшни Ивана Кузьмина. Знала хорошо старуха этого человека, семью его хорошо знала. Завистливые людишки и лодыри. Услышала предсмертное ржание коня и крик мужчины предсмертный услышала тоже. Жу-у-утко…

Чуть в стороне заметила лежащего на земле ещё одного человека, стоящую над ним женщину.

Побежала туда… Узнала… Ужаснулась видом молодой барыни. Спросила лишь:

– Когда?

Впрочем, догадалась и без ответа, что недавно: свежие раны.

– Кто?

Та снова не ответила, только кивнула головой в сторону коня и конюха.

– Господь покарал нечестивца.

Старуха сейчас поняла, что произошло в Дубовке, и перестала удивляться появлению толпы мужиков утром у них на хуторе. Она уже вообще перестала удивляться. Значит, без Храмовых смуты не делаются. Обязательно они должны пройти, коснуться, пронзить своим жалом тела и души их.

И снова голосить, убиваться не стала. Взяла за плечи девчонку, помогла подняться, отвела к озерцу, к молодым дубкам, где сохранилась когда-то сделанная специально для отдыха молодой барыне Варе беседка. Петя беседку ту рушить не стал, а починил, подправил, крышу перекрыл, траву-мураву вокруг выкосил, камыш повыдернул – вид на озеро сделал. Мостки смастерил, чтобы в воду по настилу… Иногда, в редкие минуты отдыха, или на какой святой праздник они всей семьёй приходили сюда, просто сидели, говорили, строили планы. Радовались, что и Храмовы могут себе позволить любоваться красотой русской природы как баре Аверины. Выстрадали такое право, заработали. А то сами баловались и гостей чаем потчевали в летние вечера.

Но сегодня не до любования, не до чаёв: надо действовать.

Бабушка усадила барыню, прижала к себе, тихонько гладила спину, шептала:

– Не придумали ещё люди снадобий, которые излечивают души людские от человеческой жестокости. А вот Господь Бог придумал лекарство. Время это, девонька, время! Оно лечит. Вот и ты поплачь, поплачь. Облегчи душеньку свою. А телом твоим займусь я. С Божьей помощью. Даст Бог, затянутся раны твои, девонька, затянутся. И на теле, и в душе не так жечь станут. Душа не очерствеет, нет, она чуть-чуть по-другому смотреть на жизнь будет. Дай только время.

– Маму, Геннадия Ивановича, старого учителя – Фёдора Ивановича – казнили, повесили на дубе, – промолвила Варя будничным голосом, как об обыденном. – Алексей сказал, что и ваших тоже. Он видел, был там, на школьном дворе. Пощадили Марту Орестовну и внучку учителя – Наденьку. А Серёжку… саблей… голову… в омут…

И опять Евдокия не заголосила, лишь сильнее прижала к себе Варю, да движения рук её стали резче, с подёргиванием. И дыхание стало сбиваться. Вроде воздух на поле чист и свеж, а вот, поди ж ты… не хватает. Выходит, не минула смута и её семью, прокатилась страшным, кровавым катком. Ну, что ж… она – женщина сильная. Вот, у неё уже появилась молодая барыня: есть о ком заботиться. Появилась новая цель в жизни. Значит, стоит жить и дальше. Если бы не девчонка эта, то самой можно было бы и помирать. Хотя ей неведомо, пока она не знает, как распорядится собой неожиданная гостья в дальнейшем, как поведет себя взбунтовавший народ по отношение к ней и к девчонке. Но надеется на хорошее.

– Упокой, Господи, души невинные, чистые, – прошептала старуха, привычно перекрестилась, потом решительно отстранилась от девушки, встала.

– А меня… меня… – на этот раз Варвара не смогла удержаться, качнулась вслед к бабушке, разрыдалась на её плече.

– Что, что ещё сотворили над тобой?

– Он… он… когда я без памяти… – захлёбывалась слезами молодая барыня. – Я… я… чувствую…

– Ссильничал? – догадалась Евдокия.

– Д-д-да, – выдохнула из себя девушка.

– Вот же поганое племя! Глумиться над бесчувственным телом?

– Как жить теперь с этим, бабушка? – стонала на плече у старухи Варенька.

Однако женщина ничего не ответила, только лишь всё прижимала и прижимала к себе девчонку, неустанно гладила ладошкой спину.

– Вы меня презираете?

– Тю-у-у! И как только язык у тебя повернулся? Разве ж я не понимаю…

– Что мне делать, бабушка?

– Надо жить! Вот что я тебе скажу, милая моя: жи-и-ить! Господь наказал насильника, лучше уже не накажешь. А ты живи! Такая доля бабья, куда уж нам от неё.

Старуха дождалась, пока барыня успокоится.

– Ты, Варенька, побудь без меня, я сбегаю в Дубовку. Проследить надо, чтобы по-христиански всё, по-людски похоронить. Да и людям в глаза посмотреть хочу: осталось ли там у них хоть что-то человеческое, христианское, православное? Вот только тебе немножко помогу и побегу, дева.

Не стала откладывать в долгий ящик, на пепелище нашла уцелевших два глиняных горшка, ополоснула в озере, развела небольшой костерок, сбегала к родничку в дубняке, поставила греть воду. Сама тут же направилась за листьями мать-и-мачехи. Нашла. Попутно по дороге сорвала шиповника, зверобоя и чистотела.

– Ягоды-то на кустах ещё малюсенькие – завязь, так и листья сгодятся, – вроде как оправдывалась перед девушкой старушка.

Бросила мать-и-мачеху, шиповник в кипящую воду в одном горшке, в другой – зверобой и чистотел, оторвала из нижней юбки подол.

– Тряпка нужна, а её-то и нет, – снова пояснила Варе свои действия. – Сгорело всё.

Когда отвар остыл, настоялся немного, бабушка сначала одним снадобьем промыла раны, очистила их, потом в другом отваре смочила полоску ткани, умело наложила на обожжённое лицо, завязала.

– Вот, моя хорошая, и полегчает тебе, как пить дать – полегчает. И заживать хорошо станет. Природа, она… она всё-о-о лечит, если только с умом к ней да с молитвою святою. Вот как оно. Уж поверь мне, а я-то знаю. И земля родная нас с тобой спасёт, даст кров, приютит, когда все от нас отвернулись. Укроет от ненастья и согреет в лютый холод, накормит и напоит. Это же твоё поле, поле, названное твоим именем. Доверься ему, дочка. Ведь недаром назвали его так: сам Господь руководил твоими родителями в тот момент. И привыкай, привыкай смотреть на мир одним глазом. Чего уж… Земля наша, поле Варькино поводырём тебе будут, не дадут сбиться с пути, потеряться в этой жизни. Но и ты крепись, дева. Иные слепыми родятся или жизнь ослепит, и ничего – живут. А то, что щека обожжена, изуродована? Мои бы сынок со снохой может и без рук, без ног согласились бы жить, только никто их об этом не спрашивал: повесили страдальцев. Да и твои – мамка с братьями… тоже. Им бы ещё жить да жить. Особливо младшенькому… И-и-э-эх! Что деется, что деется.

Отвела Варвару к озеру, в беседку. По дороге нарвала небольшую охапку зелёной травы.

– Это – как подушка, под голову, чтобы мягче было, чтобы здоровее, приятно чтоб… вот как.

Девушка благодарно посмотрела на бабушку, кивнула, соглашаясь.

– Ты прилягни, дочка, прилягни, – шептала Евдокия, укладывая гостью на скамейку. – Сон, он это… сон, он лечит, душа моя, лечит, да ещё как. Выбрось из головы всё и спи. Травка молодая, ароматная под головкой, воздух наш целебный окутают тебя, придадут животворящих запахов. А я скоренько обернусь, ты только спи, не волнуйся. Звери сюда не ходят, а злые люди не придут: брать-то уж нечего.

Варя так и оставалась в беседке. После ухода старушки уснула прямо на скамейке и проспала, на удивление, долго. Проснулась, когда начало смеркаться. Солнце село где-то за лесом, его последние лучи ещё выглядывали из-за верхушек деревьев, но уже не освещали пожарище, озеро, поле. Однако было светло, хотя и начало смеркаться.

Боль немного поутихла, притупилась, лишь стягивало обожженную рану на щеке, она зудела, да и в пустой глазнице покалывало несметным количеством меленьких колючек. Но кололо не больно, а лишь чуть-чуть касаясь обнаженного тела.

Повязка высохла, прилипла в некоторых местах к ранам, и девушка не решалась снимать до прихода Евдокии. Вдруг станет ещё больнее или хуже?

Варя подошла к кромке воды, увидела себя в отражении. Разглядывать до подробностей не стала, да и не видны были все тонкости, все изъяны обезображенного лица в предвечерние сумерки. Так, в общих чертах узнала себя уродиной, перебинтованной куском бабушкиной юбки. Но не испугалась, потому, как увидела то, чего ожидала. Лишь зло сжала зубы, заскрежетала ими, и тяжёлый вздох в очередной раз потряс девушку.

Она уже начала потихоньку адаптироваться, привыкать и к своему новому положению в обществе, и к новому ощущению жизни, и к новой себе, как прокажённой, как уродине. Конечно, те боль и страдания, что ей пришлось пережить всего лишь за один июньский день, навечно останутся в душе и на теле. Но девушка искала в себе силы бороться за жизнь, жить дальше. И неосознанно, интуитивно находила их. Откуда-то из глубины небольшого девичьего жизненного опыта всплывали ранее неизвестные ей способы и методы выживания в трагических ситуациях. Не истязать себя! Не нагнетать боль душевную, не доводить себя до исступления. Этим лишь усугубишь страдания, но никому и ничему не поможешь, а надо жить. Значит, надо заставить себя отрешиться от тех ужасов, которые довелось пережить, чему стала невольным свидетелем и участницей. Надо настраивать себя на жизнь!

Её, молоденькую девушку, выросшею в барском доме, образованную, впитавшую силу и мощь классической мировой и русской литературы, воспитанную в самых лучших традициях своего класса, отныне совершенно не пугало соседство с убитым братом. Она заставила себя не бояться трупов.

Варенька помнит, когда умер папа, лежал в гробу в зале, она страсть как боялась подойти к нему, даже глянуть боялась. Не говоря уж о прощальном поцелуе родного и близкого ей человека. И только присутствие рядом мамы, братьев, батюшки заставили её пересилить себя, свой страх и сделать шаг в сторону гроба с папой.

А здесь, у озера, не страшило и соседство с раздавленным трупом своего насильника. Помимо мудрости, она уже постигала суровую правду жизни. Мёртвое тело уже не страшно само по себе. Страшен был тот человек – носитель этого тела при жизни. Сейчас что? Теперь он не страшен, не опасен.

Варя понимала, что Господь Бог уподобил ей и её современникам жить во время исторического перелома, когда рушится не только государственный строй, но и сотни, тысячи человеческих жизней исчезают в пучине всенародной смуты. Она, её семья не явились исключением. Они, баре Аверины, стали жертвами колоссального излома в истории России. Как стали жертвами не только господский класс, но и сами победители и устроители этой вакханалии гибнут под маховиком ужасного монстра.

Однако быть безвольной частичкой этого трагического человеческого спектакля она тоже не хотела, не желала быть простым статистом. Она желала играть! И если уж не главные роли, то собственную, личную роль, предначертанной ей Господом Богом, предназначенной судьбой, она сыграет великолепно. Играть – значит жить! И она будет бороться за жизнь! Всеми доступными ей средствами будет цепляться за неё! Каким бы ни было её лицо, как бы ни было больно! Она будет жить! Как не жить, если тебе всего лишь шестнадцать лет?! И ты ничего, по сути, в этой же жизни ещё не видела. Богом дана жизнь и её надо прожить.

Тело ротмистра Аверина еле просматривалось из беседки. Зато труп Мальчика вырисовывался огромной глыбой в сумерках.

Где-то там под мёртвым конём лежит раздавленный тушей животного насильник и тиран Иван Кузьмин. «Жил не по-человечески, и погиб не по-людски», – мелькнуло в сознании девушки выражение, брошенное вскользь бабушкой Евдокией. Так оно и есть. Не человек это, не-че-ло-век! Она уже не злилась и не обижалась на мужчину, причинившего ей страшные боли, сделавшего её сиротой и уродиной, убившего двух братьев, казнившего мать. Она его просто презирала. В её понятии – презренные – не достойны таких человеческих чувств, как злость и обида или та же месть. Они не достойны ничего человеческого, в том числе и чувств, так как сами давно потеряли моральный облик человека. А может, они и не имели его от рождения? Родились такими? Лишь внешний вид у них схож с внешним видом людей. Но сами они по своей сути являются особями неопределённого рода-племени, очень и очень далёких во всех отношениях от существ мыслящих? У них не разум руководит действием, ведёт по жизни, а животные инстинкты: есть, совокупляться, спать… У таких особей нет души в отличие от нормальных людей. Они бездушны… Вот поэтому и достойны презрения.

Варя сидела на скамейке, то и дело поёживалась от вечерней прохлады.

Было желание подойти к брату, ещё и ещё раз взглянуть в родное лицо. Но удержалась. Не из-за боязни мёртвого тела, не из-за страха, нет. Она уже не боялась мертвецов. Однажды почувствовав касание собственной смерти, приобрела опыт общения с нею, не только своей, но и чужой. Она перестала бояться чужой смерти. Поставила в душе невидимый никому заслон, перегородку, психологический барьер между ней – Варварой Авериной и всем остальным миром. Просто она не желала больше истязать себя, рвать и терзать и без того израненную душу. Тем паче – заходиться в истерике. Зачем? Девушка становилась практичной до цинизма. Она опять и опять возвращалась к подспудно возникшему способу её, молоденькой девчонки, выживания в этих страшных условиях. Осознавала, что поступает в некоторой степени аморально, но другого способа сохранить себя, устоять – не видела. Это было как защитная реакция организма на жестокую действительность. С этого дня следует себя ограничивать в самоистязании. Воскресить родных ей людей она не сможет, да и никто не сможет. Так к чему лишний раз страдать? Достаточно того, что память её сохранит в себе образы мамы, Серёжки, Алёши. Она будет их помнить, помнить вечно, столько времени, сколько ей самой отмерил Господь на этой грешной земле. Будет молиться за упокой их душ.

В беседку доносило ароматы разнотравья с полей, прорывались из леса терпкие запахи хвои, тянуло ночной сыростью с озерца. К боли добавилась прохлада: начинало знобить от холода.

Вернулась бабушка ближе к ночи. Уставшая.

– Пойдём, пойдём, дочка, – взяла Варю под руку, направилась к погребу. – Там сейчас устроимся, поговорим маленько, да и отдохнём. Нам ещё из погребка жильё делать надо. Но это потом. А сейчас спать, золотце моё, спа-а-ать.

Оставила девушку в углу землянки, под иконой, подожгла лучину от лампадки, вставила в выкованный дубовским кузнецом Семёном Квашнёй держатель-светец, а сама побежала к стожку с прошлогодним сеном, который стоял на отшибе и чудом уцелел во время пожара. Надёргала охапку сена, отнесла в землянку. Принялась под свет лучины убирать с нар, которые были приспособлены для хранения продуктов, разные узелки, кувшины, короба, расставлять их на земляном полу.

– Вот, сейчас сделаем удобную лежанку на ночь, – говорила между делом старая женщина. – Одной охапки будет мало: надо ещё принесть.

– И я, и я с вами, бабушка, – Варя направилась вслед за старушкой.

– Оставайся: какой из тебя работник сейчас? – скептически заметила Евдокия, но отговаривать не стала.

Вдвоём подошли к стожку, девушка встала наравне с хозяйкой дёргать сено, складывать в кучу у ног.

– Поостереглась бы, дева. Небось, трудно-то с непривычки барскими изнеженными ручками сено таскать?

 

Спросила просто так, без задней мысли, чтобы только говорить о чём-нибудь, но такой реакции от Вари не ожидала.

– Вы… вы… – девушка подскочила к старушке. Единственный глаз зло мерцал в темноте, обожженное и израненное лицо ещё больше перекосилось, дышало гневом.

– Слышите! Никогда! Никогда не укоряйте меня моим прошлым! Ни-ког-да! Я не позволю! А не то… а не то… я за себя не отвечаю! Не посмотрю… это… Я… я… всё смогу! Я – сильная! А не хотите, чтобы я с вами была, так и быть: уйду! Вот сейчас уйду! Не пропаду и без вас, вот увидите – не пропаду! Только скажите… И в ночь… вот сейчас.

К удивлению Варвары, бабушка повела себя совершенно неожиданно, не так, как должна была повести в представлении девушки. Она заулыбалась вдруг, промолвила с такой убеждённостью, с такой уверенностью и, одновременно, лаской в голосе, что злость у Вареньки мгновенно сменилась уродливой гримасой, которая в данную минуту изобразила улыбку на обезображенном лице, первую улыбку на исходе самого страшного дня в её жизни.

– Будешь жить, дева, будешь! Вот теперь я твёрдо знаю, уверена, что всё у тебя получится. Ты – сильная, это точно! Стержень у тебя есть – это главное. Со стержнем внутри ты всё превозможешь, любую беду-горе одолеешь. И мне при тебе легче будет. Всегда легко при человеке, который в себя верит, воз на себе тащит. Гнётся, скрипит, спотыкается, а то и падает. Однако ж снова поднимается с колен, матерится по чём зря, но тащит. Вот как.

Бабушка на мгновение обняла, сильно, с чувством прижала к себе Варвару.

– Чувствую, что никуда нам друг без дружки отныне, дочка, ни-ку-да! Так и будем вдвоём, даст Бог.

Этот спонтанный разговор в ночи с непреднамеренными откровениями друг перед другом – старухи пред девчонкой и молоденькой девочки перед умудрённой жизнью бабкой Евдокией – сблизил их родственные души. Породнил не только переживаниями, обоюдными жертвами и личными трагедиями июньского дня 1918 года, но и твёрдой верой в себя, в будущее, в любви к жизни.

– Завтра с утра сюда придут люди, – шептала в темноте старуха, когда улеглись спать в землянке.

Варя приподнялась на нарах, спросила тревожно:

– Зачем здесь люди, бабушка? Что им надо?

– Не бойся, дева. Не все люди – звери. Слава Богу, остались и хорошие, добрые среди них. Похоронить надо брата твоего. Неужто нам с тобой могилку капать? Обмоем по утру тело, увезём на кладбище в Дубовку. И за насильником твоим прибегут: я сказала его жёнке, что и как… Что Ваньку конь убил, раздавил насмерть. Своими глазами видела. Погиб не по-человечески. Это как знамение Божье, как кара Господня. Солдатик ещё лежит убитый на полдороги. Тоже похоронить надо, чего уж там. Чай, христьянин, как-никак. Вот как оно… А ты спи, дочка, спи.

– А если опять на меня накинутся да убьют, как маму? Я жить хочу. Да и ваших, бабушка, тоже не пощадили. Значит, и за вас могут взяться, решат вдруг и вас казнить? Законы-то деревенским сейчас не писаны: творят, что хотят.

– Нет, не бойся, – уверенно ответила Евдокия. – Дурь, наваждение у людей прошли. Кровушкой людской насытились, земельку родную ею окропили, сейчас снова за ум взялись. Я это видела в деревне, когда ходила. Под Бога возвращаться стал народишко-то. Особо рьяных убивцев уже нет в живых. Спасибо, барин молодой помог избавиться от нечестивцев. Правда, припозднился чуток, ему бы с утречка здесь быть. А ещё лучше – с товарищами чтоб… Все эти бунтари силы боятся. Буянят, зверствуют, пока чуют безнаказанность, слабость противника. Вот как. А как только поперёд их пути становится сила со справедливостью, с Божьим словом – враз задки дают. Допрыгались… Завтра тоже хоронить будут. Взбаламутили народ и сами жизнями своими за этот грех тяжкий расплатились. Так оно всегда – грех не остаётся без наказания, без кары Господней. Жили бы себе, жизни радовались, хлебушко выращивали, детишек растили, жёнок ублажали, родителей тешили. Так нет, от добра добро искать стали. Вот и нашли смертушку свою: нашли то, что искали. А на остальных деревенских? Как замутились у них мозги, прости, Господи, у остальных-то. Как замстило им. Слава Богу, прозревать начали, в людей превращаются. Я глаза людские видела, заглядывала в них: вера во Христа там проглядывать начала, очи свои бессовестные отводить в сторону стали. Значит, крови больше не будет. Только я тебе вот что скажу: тяжкий грех совершился в Дубовке. Такой тяжкий, что Всевышний никогда не простит его людям и самой деревеньке. Накажет, обязательно накажет. Божья кара витает над этим местом, над головами жителей. Я это чувствую. Спи, дочурка, спи. А тебе ещё жить да жить.

Это была первая ночь не только вне родительского дома, но и первой в новом статусе осиротевшей, бездомной уродливой девчонки. По иронии судьбы эта ночь была на Варькином поле. Поле, которое назвали в её честь давно-давно. Как чувствовали, как знали, будто само Провидение управляло Авериными в то далёкое время, когда они сначала привезли, показали ребёнку-несмышлёнышу, а потом давали имя Варвары этому месту. И вот этот клочок земли приютил бывшую маленькую барыню – когда-то властителя и повелителя, хозяйку этого крохотного уголка русской земли на карте великой России. А сейчас она здесь на правах бездомной сироты, отщепенца не по своей воле, а по прихоти толпы, опьянённой запахом крови, лёгкой добычи, жадности и зависти. И огромной, непростительной людской глупости. Ибо глупости, которые влекут за собой кровь людскую – это грех, ничем не оправданный тяжкий грех.

Поле радушно приняло свою бывшую хозяйку: земля, в отличие от людей, всегда отвечает на любовь благодарностью.

Но и Варя ещё с детства полюбившая всем сердцем поле это, озерцо, лес вокруг, будет любить их несмотря ни на что. Нельзя выжечь огнём, людской злобой любовь к родным местам, к Родине.

И поле, и девчонка понимали и шли навстречу друг другу. Одна – интуитивно искала спасения и помощи у поля, ибо потеряла веру в соплеменников, в их человеческое начало; другое – тот час отзывалось, спешило на выручку, исцеляло душу и тело Варвары соками земными, ширью необъятной, ароматами трав да духом землицы родной.

Короткая летняя ночь. Особенно в июне…

 

Вместо эпилога…

Поднявшийся вдруг из ниоткуда ветер закружил, закрутил вихор смерча посреди поля, поднимая столбом вверх, к небу пожухлую траву, песок, комья земли. Из-за леса, со стороны речки Пескарихи и сгоревшей до основания в двадцатом году деревни Дубовки стремительно надвигалась тёмная грозовая туча. Она спешила, как и спешили люди, что торопились укрыться от дождя в густом лесу. С боку, свесив ноги с телеги, восседал милиционер. В передке сидел и управлял конём второй секретарь районного комитета комсомола Михаил Иванович Кузьмин – старший сын бывшего барского конюха Ивана Кузьмина. Следом с котомкой за спиной брела местная знахарка Варвара Ильинична Аверина – женщина ещё далеко не старая – всего-то тридцати шести лет от роду. Тёмный платок скрывал от посторонних уродливое лицо, пустую глазницу. Варя то и дело оборачивалась, окидывала единственным глазом поле, озерцо, беседку на бережку, одинокий могильный холмик бабушки Евдокии Храмовой между озером и дубовой рощицей, надворные хозяйственные постройки, приусадебный участок. Запоминала… Прощалась… Землянки видно не было: её закрывала вымахавшая в половину человеческого роста картофельная ботва.

Уводили женщину из родных мест. Навсегда. Как чуждый элемент в светлой новой жизни. Как пережиток прошлого. Как анахронизм. Какие могут быть знахарки в этот просвещенный век?! Тем более – мать врага народа, в прошлом – барыня…

Год назад арестовали её сына Алёшу – курсанта военного училища. Потомок дворян – значит, замышлял что-то против советской народной власти. Сообщение о расстреле пришло на Варькино поле в конце зимы. Тогда же, спустя неделю, слегла пластом бабушка Евдокия. Не смогла пережить смерть своего любимца и баловня. Для неё он был солнышком в окошке, отрадой… Почернела лицом, вытянулась на нарах в землянке, сложила руки на груди.

– Помру, вот теперь помру.

– Может, снадобий? Молитву? Заговор? – вопрошала Варя, присев в ногах у старухи. – С чего это вы решили помирать? Жить надо.

– Нет, дочка. Речь не обо мне, а о тех людях, что вытворяют, бесчинствуют на Руси святой, изгаляются над ней. Как, чем их вылечить? Какой молитвой? Каким заговором? Я же тебе не раз говорила, что нет средств от человеческой жестокости, от несправедливости. Хворь телесную излечить можно и нужно. Но заразу душевную? Неизлечима. А она проникла в души христопродавцев, нечестивцев. Забыли Бога и сами лишились его покровительства. По собственной глупости… Но кара Господняя их настигнет. Зачем же они так с Алёшенькой? Чем он, дитя светлое, чистое провинился перед ними? А сколько таких Алёшек да Иванов безвинно пострадало? Не счесть… За что? Если за всех я не смогу спросить, то уж не прощу им моего мальчика. Я прокляну их! Я прокляну весь их род! А теперь оставь меня: мне надо побыть одной.

– Меня, значит, одну оставить хотите на этом свете? Один-на-один?! С горем, с бедою?!

– А что делать? Ты – крепкий человек. Хотя, чует моё сердце, что и тебя, дочка, не оставят в покое. Раз Алёшеньку погубили, скоро и за тебя возьмутся. Ты посмотри, что вокруг делается… И уже никто тебя не спасёт. Нет у тебя больше покровителей, защитников. Разве что поле твоё… На меня надежды нет: стара я, да и помирать собралась. Похорони меня здесь. Здесь хочу лежать, на твоём поле. На Варькином, если ты не против.

– Да какое ж оно моё? Оно и ваше, бабушка. Вон сколько вы здесь прожили. Да и вообще…

– Э-э-э, девонька! Не говори так. Твоё поле, тво-о-ё! Варькино. Это ты здесь хозяйка, а я так – в гостях у тебя и у поля. Духом твоим пропиталось оно. Народ не зря нарекает именами, вот как. Это – знак Божий!

Скорбно поджав губы, бабушка Евдокия замолчала.

Последнюю просьбу старушки Варвара выполнила: лично выкопала могилу в том месте, где и указала ещё при жизни бабушка, похоронила.

По весне вызвали женщину в районный отдел НКВД, продержали там двое суток. Ничего не спрашивали, отпустили домой. И вот сегодня вернулись за ней снова.

Ужасающей силы гром с треском разорвал небо над полем. Ослепительной до синевы молнией пронзился небосвод. От неожиданности и страха лошадь присела на ноги, захрапела. Правивший конём Мишка Кузьмин сначала резко дёрнулся раз-другой, потом обмяк, упал безжизненно на руки опешившему милиционеру. Разом почерневшее лицо комсомольца исказила страшная предсмертная гримаса, застыла так. И хлынул июньский ливень! Сильный! Мощный! Такого ливня ещё не знала эта земля!

Варькино поле мстило… И прощалось со своей хозяйкой. Навсегда… Впечатывало навечно струями дождя её следы, впитывало в себя вместе со влагой душу, шаги, мысли этого человека, поступки, дела, дыхание… Чтобы явить миру потом молодыми, сочными побегами душистой травы, одарить ароматом и изумительным по красоте ковром полевых цветов, тонкими, хрупкими ростками деревьев и кустарников.

И плакало… рыдало поле…

 

...