Стоял август, над деревней висел тяжелый запах гниющих в садах яблок. Они не были нужны ни кому. Да и у Антона пропало желание предъявлять свои права и на сад, и на винзавод, на землю. Он даже не заметил, когда произошли в нем такие перемены, что заставило вдруг посмотреть на себя, на окружающих, на свое место в этом мире по-другому, не так, как думал и мечтал в начале войны. Нет, тяга к богатству, к власти – они остались, только способ достижения их становился чуть-чуть другим. Возможно, повлиял плен, когда смерть была осязаемой, а может и еще что-то, но не стал разбираться, ворошить свою душу, искать причины. Важно, что он живой, здоровый, он везунчик, и этим все сказано! А что будет впереди – там увидим.

На площадь согнали всех жителей деревни, потребовав выстроиться в шеренгу семьями. На взгляд, на глазок Антон определил, что сильно, очень сильно поредело население Борков. Еще зимой, когда казнили семью Петраковых, было как минимум в два раза больше людей. Сейчас многие дома стояли заколоченными, и где их хозяева – можно было только догадываться.

На этот раз комендант не стал что-либо говорить, а сразу приказал Антону вывести из строя те семьи, чьи родственники находились в партизанах.

Понурив головы, поникшие, стояли перед ним его земляки-односельчане. Где-то глубоко шевельнулось какое-то чувство жалости к ним, сострадания, но развиться, выйти наружу не позволил, вспомнил себя со связанными руками, потом в землянке перед Лосевым, побег, болото, и уверенно указал следующим за ним троим немецким солдатам на семью Марии Васильевны Козловой, что стояла вначале строя. Маленького Витю женщина держала на руках, пятилетний Гриша уцепился матери в ногу, из-подлобья смотрел на Антона. Это их Вова ранил Щербича по весне, и неизвестно, где старший сын и где муж у Марии.

Солдаты бесцеремонно выдернули женщину из толпы, она не удержалась на ногах, упала, уронив маленького сына на землю. К ней тут же бросились другие солдаты, поволокли в центр площади и бросили. Гриша подхватил орущего братика, опустился с ним около мамы.

Потом были Скворцовы – мать с пятнадцатилетней дочерью и четырьмя внуками от трех до семи лет. Потом Кулешовы, потом еще и еще называл и указывал Антон людей, и их выстраивали по центру площади.

Перед Лосевой Щербич остановился, замешкался: рядом с тетей Верой, тесно прижавшись к ней, стояла его мать все в той же телогрейке, повязанная все тем же темно-коричневым платком. Лицо осталось родным, маминым, а глаза нет, не ее – отрешенные, злые, чужие.

– Мама! – Антон наклонился к ней, сделал попытку приблизиться, дотронуться до нее, но она тут же отпрянула, закрылась руками, спряталась за спину тети Веры.

– Не тронь ее, христопродавец! – без команды Лосева сделала несколько шагов вперед, за ней последовала и мама.

Решение пришло мгновенно.

– Стань обратно, дура! – сквозь зубы процедил полицай и силой вернул женщину на прежнее место. – Умереть всегда успеешь! За матерью смотри, тетя Вера, – сказал уже без прежней злости.

Краем глаза успел заметить, что за этой сценой пристально наблюдает майор Вернер, но в последний момент вдруг отвернулся. Антон молча и с благодарностью оценил поступок начальника.

Когда к площади подошли крытые брезентом машины, в строю оставалось не более сорока человек, и то были старики и дети. Остальных под всеобщий плач и крики загружали в машины, грубо забрасывая туда немощных и слабых.

– Позвольте поинтересоваться, господин майор, – Антон осмелился спросить у коменданта. – Куда их, если не секрет?

– Какая может быть тайна, Антон Степанович, – похлопывая перчатками по голенищам блестящих сапог, Вернер наблюдал за погрузкой. – Семьи бандитов изолируем от общества. Мы – нация гуманная, нация гуманистов. Хотя и часто страдаем от благих намерений, но ничего поделать не можем. Это наши принципы! Твоих земляков отвезут в специальное место под Пинском. Называется лагерем исправительных работ. Вот так, мой друг!

А немецкие войска продолжали прибывать и прибывать в район, потом расползались по деревням, где наиболее сильно партизанское движение. Борки с сожженной Слободой, Рунь, Пустошка были как раз теми местами, где партизаны наиболее вольготно чувствовали себя. Уже вырубили лес по обе стороны железной дороги на двести метров в ширину на протяжении всех путей аж до областного центра, а поезда по-прежнему взлетали на воздух. Несколько раз и Антон с Кирюшей были в патруле на железке, то проходили пешком, то на дрезине охраняли свой участок, и, слава Богу, все обошлось, на их дежурстве так ни чего и не случилось. А вот на других – ужас! Бывали случаи, что исчезали патрули в полном составе, и по сей день о них ни слуху, ни духу. И эшелоны по-прежнему взрываются. Говорят, что за всю весну немцы так ни разу и не смогли зайти в Пустошку: Лосев со своими бандитами даже посевную там провели, часть колхозных полей засеяли. Видно, твердо верят в свою победу. Ну-ну! Грозилась мышка кошку съесть, а что получилось? Так и тут.

Такую беседу вели между собой два полицая – Щербич с Прибытковым. Они сидели у палисадника на лавочке, Кирюша курил, а Антон находился рядом за компанию, любовался вечерней деревней. Правда, любоваться то особо было нечем: большинство домов так и стоят пустыми, некоторые – с заколоченными окнами.

А партизанские хаты те вообще брошены на произвол судьбы: как увезли их хозяев в концлагерь, так и остались с неприбранной едой и посудой на столе. Домой даже за вещами не пустили, схватили, в чем пришли на площадь.

– Ты видел гнездо аистов на липе, что у дома моего растет? – Прибытков обернулся к товарищу.

– Конечно, дядя Кирюша. С чего это ты о нем вспомнил? – Антон, сощурив глаза от заходящего солнца, наблюдал, как парили молодняк и старые аисты над деревней. – Я в детстве знаешь, как им завидовал?! О! Даже сейчас хочется взлететь, пристроиться к ним, и парить, парить над землей, а еще лучше – улететь куда-нибудь, где нет войны, нет партизан и немцев. Только я и Фекла, и еще – наш ребеночек. А, дядя Кирюша, каково?

– Не трави душу, Антон, вижу, и тебя война сломала. А гнездо у нас сгорело, полагаю, огонь от дома перекинулся и на него, – старик тяжело вздохнул, сгорбился, нахохлился, стал меньше ростом. – Жаль, плохая примета, знать, и моя смерть рядом ходит, – закончил скорбным голосом.

– Ты что говоришь? – Антона неприятно поразили слова старшего товарища, особенно его тон. – Не хорони себя раньше времени, зачем смерть призываешь?

– А, все едино, – безразлично взмахнул рукой, втоптал в землю окурок. – К тому оно и идет, Антон Степанович, к тому.

Старик замолчал, наклонившись вперед, уперев локти в колени, положив голову на руки, молча смотрел на дорогу, о чем-то думал.

По улице проехали немцы на мотоцикле, серая пыль повисла в воздухе, подсвеченная последними лучами, долго не опускалась на землю. Кое-где по углам уже начала собираться темнота, деревня замирала перед очередной военной ночью.

– Не по христиански это, не по-человечески, – нарушил молчание старший полицай. – Как скотину загнали в машины, даже одежду не дали взять. Не хорошо, ох, не хорошо! – горестно покачал головой, тяжело, по-стариковски, вздохнул.

– Что-то, дядя Кирюша, в последнее время ты голову повесил, загрустил, о смерти вдруг заговорил? – участливо спросил Антон, положив руку ему на плечо. – Что происходит, Кирилла Данилович?

– А сам как думаешь, Антоша? – не меняя позы, вопросом на вопрос ответил Прибытков.

– Если честно, то и я не знаю, что происходит, – Щербич заговорил вдруг резко, напористо. Его и самого мучило это, не давало покоя с тех пор, как сошелся с Феклой, а может и еще раньше, когда убегал в ночи от разгромленной комендатуры по льду Деснянки, кто его знает? До этого вечера мыслишки появлялись, сомнения возникали, но он не давал им задержаться в голове, откладывал на потом. А вот сегодня…. – Вроде и деревня моя все та же – и не та; и люди те же – и не те; да и я сам вроде все тот же Щербич Антон Степанович, а, чувствую – не тот, нет, не тот! А сам боюсь, стесняюсь или не хочу разобраться в этом, откладываю на потом, как будто убегаю сам от себя, и убежать не могу. Куда же сам от себя убежишь, дядя Кирюша?

– Все так. Говори, говори, – Прибытков не менял позы, сидел, внимательно слушал Антона, не перебивая.

– Вот я и говорю, – с жаром продолжил тот. – Не убежишь, а хочется. Когда из-под Бреста пришел, в аккурат, год назад, все виделось в другом свете, не так как сегодня. Хотелось быть богатым, сильным, власти над деревней хотелось, – выдавал самые сокровенные мысли, чаяния, делился со своим товарищем, искал у него поддержки, понимания, совета. – А что получил взамен? Да ни чего, шиш! Маму, считай, потерял, друга потерял, правда, Феклу нашел, а что дальше, дядя Кирюша? – схватил его за плечи, повернул к себе, требовательно, с надеждой глядел в него, искал спасения. А голос уже срывался, губы нервно дрожали, глаза заполнились влагой.

– Охолонь, сынок, охолонь, – Кирюша приобнял Антона за плечи, гладил по спине, говорил. – Не ты один такой, много нас сбившихся с пути истинного, успокойся, успокойся, сынок!

А Щербича охватил вдруг озноб: его затрясло, задергало, зажал голову руками, захлипал, заскрежетал зубами от бессилия, от жалости к себе, от такой непонятной и страшной жизни.

– Пошли в хату, там поговорим, – около них остановились немецкие солдаты, окинули недоверчивым взглядом, но, по-видимому, форменная одежда полицаев сыграла свою роль: трогать не стали, однако, потребовали зайти в дом.

– Schnell, schnell! Nach Hause!

– Я, я, браток, идем, уже идем в наш хаус, идем, – Кирюша помог подняться Антону. – Осталось дождаться, когда вас попрут на хаус, защитнички хреновы! Каждого куста бояться стали, каждого шороха, а все туда же… Нах хаус, нах хаус! – передразнил солдат, бурчал себе под нос. – Мой хаус сожгли, придурки, а теперь бойтесь, чтобы и ваши хаусы русский Ванька не стер с лица земли.

– Ну, ты даешь, Кирилла Данилович! А вдруг они понимают?

– Хрен с ними, понимают они или нет. Видно, как божий день – труба им, труба. И нам тоже, к сожаленью.

В доме зажгли лампу, уселись за стол напротив друг друга.

– Я понял тебя, сынок – потерялся ты, да, потерялся. Даже не спорь со мной! – на Антона глядели полные сочувствия глаза. – Надо искать выход из этого положения, да, искать выход! В победу Гансов я не верю, да и раньше не верил. Советы вернутся, вот увидишь.

Разговор затянулся надолго, заполночь. Пришли к выводу, что больше пачкать руки в крови своих земляков не стоит. Вон, Кирюша, сколько уже в полиции, а не одного так и не убил, как-то обходилось. Даже если красные призовут к ответу, страшного нет ни чего – руки чистые. Ему к тюрьме не привыкать. Хотя и он тоже может скрыться, залечь где-нибудь. Бумаги на всякий случай припас. А вот с Антоном – сложнее. Решили, что уйдет Щербич в соседнюю область, документы хорошие, там затаится, а как все поутихнет, можно будет повидать своих тайком. Кирилла Данилович клятвенно обещал вместе с Дашей помочь на первых парах Фекле с ребенком.

– Только, Антоша, не лютуй больше, не надо. Мне жаль тебя как сына родного. Знаешь, как я Петра Пантелеевича Сидоркина любил? – Кирюша мечтательно закрыл глаза, вспоминая. – Он же бригадиром был в Слободе, а я после тюрьмы. Поверил мне, взял в бригаду. Потом сошелся с Дашей, жили, душа в душу. Тюрьму забывать начал, а тут война. Да, – покачал головой, лицо стало грустным, губы плотно сжаты. – Да-а, поломала война все хорошее, разрушила. Я бы не пошел в полицию: и года не те, и желания не было. Хоть и вор, но человек советский – все понимаю. Но Петро уговорил – так надо, сказал. Говорит, потом объясню, когда можно будет. Не успел. А я к нему-то сердцем прикипел, к семье его, в детишках души не чаяли. А оно вон как…. Но Петр Пантелеевич молодец! Вишь, что учудил – чертям тошно стало!

– Я думал, дядя Кирюша, что ты пошел к немцам по идейным соображениям, а ты вон как, – произнес Антон с неподдельным уважением. – Не ожидал!

– Завтра поставить надо хорошего человека закрыть, заколотить окна и двери во всех партизанских домах. А пока будем жить как жили.

До Пустошки оставалось каких-то два, три километра, как по машинам, в которых ехала рота полицаев, открыли огонь с двух сторон, впереди раздались взрывы гранат: засада!

Антон с Прибытковым ехали вторыми. Когда выскочили из кузова, рядом, на земле уже лежало несколько человек в неестественных позах, тент на их машине загорелся, на передней – взорвался бензобак, огонь от нее долетел и до них. Крики, стоны, ругань слились с выстрелами, взрывами. Антон ужом заскользил по песку в поисках спасения, но, как назло, ни чего мало-мальски похожего на укрытие не было.

– Сюда, сюда! – из-под машины, между задних колес Кирюша отчаянно махал рукой товарищу.

Не раздумывая, Щербич метнулся туда, прижался к колесу, пытаясь оглядеться. Рядом куда-то стрелял напарник. Последние машины, что не попали под обстрел сразу, остановились, с них спешились полицаи, рота начала отстреливаться, появилось какое-то подобие организованной обороны.

Антон тоже стрелял, но цели не видел, посылая пулю за пулей куда-то в сторону поля. Первый страх прошел, постепенно начал осознавать и свое положение, место в бою, чувствовать рядом товарищей, и видеть перед собой противника.

В бой вступили немцы, ехавшие в некотором удалении от полицаев. Когда зарокотали пулеметы с бронемашин, огонь со стороны партизан начал затихать, а потом и прекратился полностью.

Погибших еще складывали в рядок на обочине, а командир роты уже требовал строиться, выдвигаться к Пустошке походным маршем. Только сейчас Щербич смог оглядеться, окинуть взглядом поле боя.

Партизаны не стали делать засаду ни в лесу, ни в околках, что довольно часто попадались на пути. Окапавшись с двух сторон дороги на еле заметных буграх, густо поросших травой, они добились главного – внезапности. Вот здесь, в чистом поле, их меньше всего ожидали.

– Хитер твой Лосев, – Кирюша шагал в цепи рядом с Антоном, делился впечатлениями. – Зачем искать иголку в стогу сена, или ветра в поле. В такой траве целую армию спрятать можно, а не то что нескольких партизан.

Рота потеряла семь человек убитыми, четверых раненых полицаев на машине вместе с телами погибших отправили обратно в Борки. Оставшиеся прочесали для острастки позиции партизан, и выдвинулись в сторону Пустошки.

Деревню с той стороны подковообразно огибал лес, слева и справа далеко в поле выбегали длинные заросли мелкого березняка, смыкались с ним, постепенно растворяясь в бурьяне. Оставалось перевалить через бугорок, и вся Пустошка должна была открыться как на ладони.

Антон сначала услышал свист пуль, а только потом до него донеслись выстрелы: откуда стреляли – не понял, но тут же грохнулся на землю, вжался в нее, готовый раствориться, исчезнуть, испариться. Эта атака была на одних нервах: все понимали, что ситуации как со Слободой и Борками не будет – просто так Лосев Пустошку не отдаст.

Рота залегла, стала окапываться, некоторые с колен отвечали на огонь партизан. Стрельба усиливалась с каждым мгновением, на помощь роте пришли немцы. Солдаты спешились с машин, растягивались цепью, с бронемашин в сторону Пустошки открыли огонь пулеметы. Полицаи оказались между немцами и партизанами.

Щербич, стоя на коленях, рыл окоп, изредка окидывая взором поле боя. Почему-то исчез тот животный страх, что преследовал его в первые минуты. Рядом орудовал лопаткой Кирюша. Однако окапаться так и не пришлось.

– Приготовиться к атаке! – раздался над залегшими бойцами голос командира роты. – Слева, справа, короткими перебежками! Греба душу мать! В атаку! Впере-ед!

Антон уже не понимал, куда и зачем бежит: оглушенный со всех сторон криками, выстрелами и взрывами, он старался не отстать от товарищей, от Кирюши, чья спина маячила впереди. И вдруг до него дошло, пронзило, что вот этот человек не только свидетель его теперешней жизни, но и свидетель того, послевоенного будущего! Он, только он будет знать его фамилию, и еще не известно, как себя поведет в случае чего. Решение принял быстро, не раздумывая. На секунду замер, с колена, поймав в прицел широкую спину товарища, выстрелил. Кирюша еще сделал несколько шагов вперед, споткнулся раз, другой, выронил из рук винтовку, рухнул лицом в траву. Не останавливаясь, пробегая мимо, почти в упор послал пулю в голову. Для надежности.

Рота залегла, опять стала окапываться. На этот раз Антон рыл окоп лежа: стрельба со стороны партизан не прекратилась, а, напротив, только усиливалась с каждым мгновением. Особенно допекал огонь с березняков, во фланги наступающим. Не могли помочь и бронемашины: несколько из них, что осмелились приблизиться к передовой партизан, уже горели, выделяя черные, густые клубы дыма. Залегли и немецкие солдаты. Атака захлебнулась.

Передышка длилась недолго: была дана команда роте сосредоточиться на правом фланге. Теперь она наступала не на Пустошку, а на заросли березняка, что справа.

Растянувшись цепью, пошли в атаку. Антон шел, пригибаясь к земле, стрелял в сторону противника, орал со всеми вместе.

– А-а-а-а! – бежал, не чувствуя под собой ног.

И вдруг сквозь взрывы, грохот, крики, донеслось «ура!» со стороны противника – партизаны тоже пошли в атаку.

Щербич видел, как поднялись они, выскочили из окопов, двинулись навстречу роте. Антон непроизвольно замедлил шаг, стал оглядываться по сторонам, искал и не находил своих товарищей! В мгновение охватил ужас! Оглянулся, увидел, как, пригнувшись, отступала рота на исходные позиции, как преградили ей дорогу немецкие солдаты.

Пал на колени, и на четвереньках пустился вдогонку за своими, пока не натолкнулся на залегшего командира роты.

– Стой, сука, застрелю!

Щербич упал, в спешке стал искать укрытие, выдернул из-за пояса лопатку, и в который раз за сегодняшний день, начал судорожно окапываться.

– Los! Los! – команда на чужом языке снова подняла Антона в атаку. Впереди стреляли партизаны, сзади – вели огонь немцы.

Что-то горячее, жгучее, ударило по ноге, она перестала повиноваться, подкосилась, а тут еще в груди вдруг стало тепло, хорошо, земля побежала навстречу, закружилась, встала на дыбы, рухнула обратно.

Антон пришел в себя, лежал, прислушиваясь к боли в правой ноге, в груди. Не хватало воздуха, хотелось вдохнуть полной грудью, но что-то острое, с рваными краями, пронизывала ее насквозь, отзывалось в голове, в мозгах, во всем теле. С трудом открыл глаза: темень окружала его, не мог понять, вспомнить, что с ним, где он. Потихоньку, мелкими глотками дышал – так было легче, можно было терпеть. Что-то густое, пополам с песком не давало повернуть язык, вдохнуть полной грудью. Поднял руку, поднес ко рту, пальцами выковырял сгусток крови с песком. Хотелось пить. Все, вспомнил – атака, Пустошка, Кирюша, «ура». Поискал фляжку на боку – ее не было или не нашел. Попытался сесть, острая боль пронзила тело насквозь, в глазах сверкнул огонь.

Веки тяжелые, не хотят открываться; что болит, определить трудно – болит все! Тяжело дышать, ох, как тяжело дышать! Мысли появляются, сил нет удержать их. С трудом, но открыл глаза: где-то высоко, высоко что-то светиться, много – много светлячков. Или искры в глазах?

Опять поднял веки – солнце слепило со стороны ног, над землей. Закрыл их. Долго лежал, прислушивался к себе, вспоминал. Вспомнил; болело все тело, хотелось пить. Казалось, если вот сейчас, сию минуту не глотнуть воды, сердце не выдержит, остановиться.