Данила шёл лесом. Возвращался в деревню, рассчитывал попасть домой засветло. Пошёл не вдоль реки, а кружной дорогой, через гать. Хотя так и длиннее путь, но вот захотелось пройти им, подольше побыть наедине с собой. Больно тяжкие события произошли сегодня на его глазах. Перед тем, как поделится впечатлениями с кем-то, надо было разобраться в них самому.

Сегодня рано по утру неожиданно нагрянули немцы в Вишенки, оцепили, согнали к бывшей колхозной канторе всех жителей. Вокруг толпы людей выстроились немецкие солдаты с оружием наизготовку. Это было первое появление немцев. Однако вели они себя по – хозяйски, бесцеремонно подгоняя жителей прикладами в спину, не разбирая, молодые это или почтенные старики. Люди роптали, но подчинялись. Не в привычке такое обращение в Вишенках, однако, были вынуждены терпеть: люто взялись за сельчан фрицы. Да и при оружии, в отличие от местных жителей. Но выводы для себя делать начали сельчане.

Помощник коменданта лейтенант Шлегель встал на крылечко, на чистейшем русском языке и без акцента в очередной раз довёл требования оккупационных властей об укрывательстве или помощи красноармейцам, коммунистам, евреям.

Tod! Tod! Tod! – Смерть! Смерть! Смерть! – это слово наиболее часто упоминается при общении немцев и местных жителей.

Иногда Даниле кажется, что других слов, выражений эти фрицы и не знают. Для пущей важности и острастки нацепили плакатов на стенку канторы, и опять с этими же требованиями, и снова – смерть! смерть! смерть!

И что бы слово не расходилось с делом, тут же выделили из толпы мужиков и женщин человек двадцать, Данила, в том числе попал в эту группу, загрузили в машины, увезли в Слободу. А уж там согнали из Пустошки, Борков, из Руни таких же, повели смотреть на расстрел захваченных в доме местного жителя Володьки Королькова двоих офицеров.

На краю рва за деревней, за скотными дворами стояли два молодых красноармейца с зелеными петлицами на гимнастёрках. Один из них был сильно ранен, стоять самостоятельно не мог, и его всё время поддерживал товарищ. Обнял, обхватил у пояса, не давал упасть.

– Помоги… мне… – долетали до толпы слова раненого. – Ты… это. не урони… меня… Ванёк… Только бы… не… упасть…

– Ага, держись, держись, тёзка. А я не уроню, – отвечал ему товарищ, всё плотнее, всё крепче прижимая к себе сослуживца.

Данила скрежетал зубами, сжимал кулаки. Вишь ли, помереть хочет стоя. На ум Данилы, какая разница как помирать. Хотя, кто его знает? Наверное, разница всё же есть, раз так просит. На краю могилы ему виднее, о чём просить товарища, как самому стоять, считает Данила Никитич.

Молоды слишком, однако уже с командирскими «кубарями» в зелёных петлицах и по два угольника на изорванных рукавах гимнастёрок. Да и взяли их в доме ранеными, но при оружии, а вот сейчас поставили на краю рва за деревней, за скотными дворами, туда же пригнали Володьку с женой Веркой и тремя ребятишками: две девочки-погодки шести и семи лет и мальчонка годика три. Папка сынишку на руки взял, девчушки к мамке прижались, застыли. Дом их уже сожгли, одна печка стоит на пепелище.

Данила видел, когда проезжал по деревне только что. Сейчас за семью взялись.

Этот, что ещё стоять мог, всё просил прощения у людей да у Корольковых. Мол, простите, люди добрые, что вас не защитили ещё там, на границе, да и подвели товарища с семьёй. И просил детишек не стрелять, это уже к коменданту майору Вернеру, который руководил расстрелом лично, так обращался.

– Не след настоящим мужикам воевать с бабами да детишками.

Иль ты не офицер, не человек? Вот мы, солдаты, стоим перед тобой, так и убивай нас, чего ж за невинных людей взялись?

Куда там! Станут они слушать пленников?!

Первыми стали расстреливать Корольковых. Видимо, что бы другим сельчанам неповадно было прятать, спасать красноармейцев, и чтобы лейтенанты видели, что из – за них страдают мирные люди. И расстреливали Корольковых по отдельности, не всех сразу.

Сначала папку с сынишкой…

Володька долго не падал, всё держал сына на руках. До последнего не уронил. Данила видел, что мальчонка уже безвольным, неживым лежал на папкиных руках. А тот всё не бросал, за жизнь цеплялся сам и сыночка спасал. Даже когда на колени упал, всё равно не уронил сынишку, прижимал и прижимал к себе.

Тогда солдат подбежал да в упор с винтовки несколько раз выстрелил в Володьку, в голову, только после этого расстались сын с папкой, хотя и легли рядышком: распростёртые руки отца, а на руке папкиной головка сына покоится. Отдыхают будто, прилегли… Только голова мальчонки изрешечена пулями… Да и папкина вся…

А мамка с девчушками? Не мог больше глядеть Данила, зажмурил глаза, опустил голову, обхватил руками да скрежетал зубами. Так батюшка отец Василий, что рядом стоял, прямо заставил поднять глаза, смотреть, как гибли детки безвинные.

– Смотри, смотри, сын мой! Такое – не прощается! – и осенял крестным знамением погибших. – Злее будешь!

И голос у священника был не умиротворяющий, к которому в последнее время привыкли прихожане, а грозный, требовательный, повелительный. Именно таким голосом он когда-то разгонял толпы мужиков, что шли стенка на стенку. Вот и сейчас борода его топорщилась, глаза гневно блестели.

– Запоминай, сын мой: сам Господь зовёт к отмщению!

Сначала резанул по сердцу крик предсмертный Верки, потом детки завизжали, и всё, кончилось.

А этот, офицер, что поддерживал друга, тоже не сразу упал, сделал шаг-другой навстречу стрелкам, и только потом рухнул, не выпустил из рук товарища. Так и легли рядышком, в обнимку.

Упали вместе…

Тяжёлый вздох пронёсся над толпой, и тут же затих. И Данила хотел закричать, хотелось так гаркнуть, чтоб связки голосовые сорвались, чтобы больно самому стало. Но сдержался, а, может, это ком горячий, большой, что встал в горле, помешал? Кто его знает? Только не закричал, как не закричали и все остальные свидетели зверской расправы над людьми. Лишь вздох, тяжёлый вздох вырвался из уст и застыл над толпой. Однако солдаты тут же открыли огонь поверх голов, принуждая пригнуться, замолчать всех. Значит, чувствуют свою слабость, слабину, вину, потому и боятся, стреляют.

Мужчина прекрасно понимает, что это немцы хотят так напугать, запугать, чтобы другим не повадно было. Ой, вряд ли?! Скорее, не страх это вызвало, расстрел этот ни в чем неповинных людей, детишек, а презрение, ненависть. Да такую ненависть, что Данила не в силах объяснить словами состояние своей души, а только будет делать всё, чтобы прервать пребывание врага на его земле, в его деревеньке. То, что немцы стали для него личными врагами, уже не вызывало сомнений. Притом, врагами злейшими, недостойными ходить по его, Данилы Никитича Кольцова, дорогам, дышать одним с ним воздухом.

Это же где видано, чтобы детишек, деток малолетних под расстрел? И, что самое главное, рожи-то, рожи какие довольные у солдат и офицеров! Вот что страшно. Неужели это люди? Испытывать удовольствие от расстрела себе подобных? От расстрела детишек потешаться? Господи, оказывается, Кольцов и жизни-то не знает, думает, наивный, что человеческая жизнь свята, а оно вон как?! Это ж где такому учили, и кто тот учитель, Господи? И не отсохла голова у того учителя, и не провалилась в тартарары та школа.

Данила знает, что человеческой природе чуждо лишать жизни себе подобным, разве что на войне, в открытом бою. Ему, как мужчине, как солдату, это ещё понятно: или ты убьёшь, или тебя жизни решат. Но, это в бою. Там бой идёт на равных, у каждого в руках оружие, кто кого победил, тот и празднует победу.

– А сегодня? В голове не укладывается. И рожи довольные! Как же, расстреляли безоружных людей, как не порадоваться, тьфу, прости, Господи! Детишек?! Верку с Володькой!? Уроды, точно, уроды! – вот, именно то слово, которого так не хватало Кольцову, чтобы хоть чуточку успокоить душу, выпустить ту горечь, что накопилась в ней. – У – ро-ды! Да ещё какие уроды! Всем уродам уроды, прости, Господи, – Кольцов и не заметил, как стал разговаривать сам с собой.

Данила помнит с той войны как брали пленных немцев, раза два сам лично участвовал в пленении врага. И, ведь, ненависти не было к ним, нет, не было. Как сейчас помнит, что угощали куревом в окопах, хотя только что вернулись с рукопашной и с этими же солдатами противника пластались не на жизнь, а на смерть на поле боя. Но когда бой закончился, когда противника пленили – всё! Трогать не моги! Пальцем не прикоснись – пленный! Что характерно, командиры даже не говорили о гуманном отношении к пленённым врагам, наши солдаты это понимали без подсказки, без приказа. Сильный слабого не обидит – это уже в крови у русских солдат. И, на самом деле, зла не держали, давали котелок свой с остатками солдатской каши, делились с пленными, пока их не уводили куда-то в тыл, подальше от линии фронта. Но, что бы убивать? Вот так, как они сегодня с офицерами и с семьёй Корольковых? Боже упаси! При всей ненависти к врагу, совесть христианская, православного человека не позволяла глумиться над беззащитным. Пока ты с оружием в руках противостоишь русскому солдату – ты враг. Но только бросил оружие, руки вверх поднял – всё! Для русского солдата ты стал обыкновенным гражданином, обывателем. Не сумевшем в силу ряда обстоятельств, в том числе и из – за личной слабости, противостоять противнику. Значит – ты слаб в коленках. А со слабым противником какие могут быть бои? Видно, русского солдата по – другому учили, не так воспитывали, кто его знает? Но, уж, точно, не так как этих нелюдей.

Да-а, погляде-е-ел, да такое поглядел, что и врагу злейшему не пожелаешь увидеть. Лучше бы глаза повылезли, чем такое смотреть… Вот, не знает даже, рассказывать домашним об увиденном или нет? Решил, что с мужиками на деревне поделится, расскажет, а домашним? А зачем? Хотя, кто его знает, может и надо поведать, зачем же правду скрывать? Им же, детишкам, с этой сволочью, с немцами то есть, общаться надо, вынуждены будут. Пускай всё знают, пусть заранее готовятся к самому страшному. Раз будут знать, значит, будут готовы, так быстрее схоронятся, уберегутся от беды, постараются не допустить её, беду эту на свои детские головёшки. Обязательно расскажет, чего уж… Да и другие земляки видели, расскажут. Не он один из Вишенок был в Слободе.

Всякое передумал там, на месте расстрела за деревней у рва, что за скотными дворами. И понял одно: страшный враг пришёл на нашу землю, такой страшный, что… Побороть его, победить – это ого-го как напрячься надо, сколько головушек православных сложить придётся. Вон какая силища катит в сторону Москвы, как устоять против неё? Да-а, посмотре-е-ел. Пока был в Слободе, видел, как по шоссе всё шла и шла техника на Москву, всё везли и везли немецких солдат туда же, где в это время истекает кровью Красная армия. Силища, конечно, огромная. Чтобы остановить её, это ж какая ещё силища потребуется от Красной армии, от советского народа? Ого-го-о! Насмотре-е-е-елся.

А вот сейчас возвращается домой. Вишенские уже ушли раньше, пустошкинские свернули на свою дорогу, пошли к себе, вместе шли до развилки, а он, Данила, задержался маленько. Покурил в Борках, перекинулись парой-тройкой слов, поделились новостями с тамошним сапожником Михаилом Михайловичем Лосевым. Чего бы и не поговорить с хорошим человеком, с уважаемым? Частенько бегал к нему до войны то починить обувок себе с Марфой, а как детишки пошли, так и им. Новых-то не накупишься, а чинил Михалыч ладно, хорошо. А если хороший материал попадал в руки, то и шил. Да к нему все шли, вся округа несла.

А сегодня специально завернул во двор сапожника, поговорить хотелось, выговориться. Накипело на душе, искало выхода. Как назло, знакомые в Борках на глаза не попадались, разве что женщины. О чём с ними говорить? А тут Михалыч, сапожник… Вот и забежал к нему на минутку. Сам хозяин как раз находился на своем подворье, выстругивал из берёзового чурбачка сапожные гвозди.

О том, о сём поговорили, добрым словом вспомнили Щербича Макара Егоровича; ужаснулись страшным событиям; вспомнили свою службу в армии, когда с немцами воевали, решили, что сломает хребет Гитлер на России, сломает.

– Русский над прусским всегда верх держал, всегда мы победу праздновали, чего уж там скромничать, – Михалыч смачно сплюнул, снова сильно затянулся дымом. – Нас об колено не сломать, об этом немчура о – о – очень хорошо знает, потому и нервничает, сволота. Попомни мои слова, Данила Никитич, наша возьмёт, точно говорю! Вот эти расстрелы мирных селян – это от страху. Неуютно они себя у нас чувствуют, потому и бояться. А от страха чего только не сделаешь. Сильный в своей правоте уверен, он силён правдой, так он не злобствует, он спокоен. А немцы – вишь, чувствуют, что неправы, чуют свою слабину, свою кончину в самом начале войны, потому и бесятся почём зря. И гадалки не надо: каюк им придёт, гансам этим.