Во всем предшествующем изложении учения Гассенди, его миропонимания — его логики, физики и этики — мы преднамеренно умалчивали о его религиозных воззрениях. Но каждый, кто знаком с работами Гассенди, знает, что в них то и дело встречаются многочисленные оговорки и ограничения, выражающие непоколебимость его христианских верований. Причем это делается во всех тех случаях, когда его научные убеждения явно расходятся с церковными догмами, несовместимы с ними. Гассенди доказывает одно и тут же уверяет в другом. Как только его теоретические доводы вступают в явное противоречие с клерикальными установлениями, он, вопреки этим доводам, утверждает незыблемость, неприкосновенность того, на опровержение чего как раз и была направлена вся его аргументация. Современному читателю он представляется как некий двуликий Янус — поборник знания и блюститель веры, притом нисколько не скрывающий того, что одно противоречит другому.

Что же это такое? Двурушничество, лицемерие или парадоксальный эклектизм? Горячий спор развернулся в последние десятилетия по этому поводу во французской гассендоведческой литературе. Спор этот получил известность под названием «Дело Гассенди» — «дело» не в смысле дела жизни, творческого вклада в историю общественной мысли, а в судебном, процессуальном смысле: речь идет о правомерности выдвинутого против него обвинения в фальшивой благочестивости, в неискренности его заверений, в непреклонной приверженности католическому вероучению, в ханжестве его священнослужения. Терминология эта — «дело Гассенди» («Le cas Gassendi») — вошла во французский историко-философский обиход благодаря разногласиям между двумя крупнейшими знатоками литературного наследия Гассенди — Пентаром и Рошо.

В своем обстоятельном, фундаментальном исследовании «Просвещенное свободомыслие в первой половине XVII века» (библиография которого исчисляется 1637 наименованиями) Ренэ Пентар, естественно, воздает должное Гассенди и его ученикам. Он убедительно вскрывает присущее Гассенди размежевание науки и религии, знания и веры, антиномичность его философских и теологических высказываний. При этом Гассенди, всячески подчеркивая контраст между научными убеждениями и религиозными верованиями, вместе с тем сохраняет те и другие, совмещает их, не исключая одни ради других. Он не делает ни малейшей попытки их согласования, использования теологических догматов для подкрепления философских умозаключений и обратно — теоретических доказательств для обоснования церковных установлений.

Гассенди уделяет теологическим спекуляциям минимальное внимание. Во всем его «Своде философии» им посвящено лишь 46 страниц.

Но в то же время он не подвергает ни малейшему сомнению основоположения церковного вероучения, воспринимает их безоговорочно. Его лояльность по отношению к ним сформулирована со всей определенностью. Но никаких аргументов в их оправдание, в их защиту нет в его философском учении. Философ покорно склоняет голову перед повелениями и предписаниями церковных законодателей, но голова его совершенно не задумывается над измышлением доводов, убеждающих в их разумности и обоснованности. Его философия перестала быть служанкой теологии. Она существует и развивается сама по себе, не нуждаясь в теологии, не выполняя ее заданий, но и не задевая, обходя ее, почтительно уступая ей дорогу. Это «безупречная лояльность, но и полное отсутствие интеллектуального подчинения и зависимости» (57, стр. 155).

«Двуликим человеком» (homo duplex) называет его Пентар. Согласно Пентару, Гассенди придерживается своего рода фидеизма — веры, лишенной философского обоснования и не нуждающейся в нем. Его философия не допускает рационального доказательства церковных догм, единственным оправданием которых может быть только вера. «Что нам гарантирует, что мир не является вечным и несотворенным или сотворенным и управляемым случайностью? Так ли уж бесспорно, что это следует приписывать богу?.. Я не думаю, что естественный разум способен убедить, что бог создал человека по своему образу и подобию…» (4, т. III, стр. 323, 324,350,351,387, 388). Этому можно (и должно!) только верить. Все неправдоподобное, недоступное разуму, не поддающееся обоснованию Гассенди прикрывает «маской фидеизма» (57, стр. 47). Фидеизм, по совершенно справедливому определению Пентара, — это «своего рода наркотик, усыпляющий мысль» (57, стр. 73).

Но фидеизм фидеизму рознь. Есть, по словам Пентара, двоякого рода фидеизм. Настоящий, мистифицирующий подавляет разум, изгоняет его из сознания верующего. Иного рода «фидеизм» Гассенди: он высвобождает разум от выполнения теологических обязанностей. Хочешь верить — верь, это — не дело разума; не обращайся к нему за помощью, он тут ни при чем; вера вне пределов его компетенции. В противоположность настоящему фидеизму так называемый «фидеизм» Гассенди не покушается на права научной мысли, но ограждает ее от претензий теологии, раскрепощает ее от служения богословию. Этот «дуалистический метод», как его называет Пентар, проводит между верой и разумом «демаркационную линию, допуская их противоположные утверждения и не делая попытки их согласования» (57, стр. 153).

Пентар убеждает в необходимости различать в произведениях Гассенди две совершенно разнородные философии — перемежающиеся, но несочетаемые. Одна — его собственная, спонтанная, вольнодумная и рациональная, закрепляющая его научные изыскания, другая — неизбежная, «философия уступок, соглашательства и расчета» (57, стр. 501), предназначенная для того, чтобы приглушить и прикрыть «эпикурейскую гидру» (57, стр. 502). В конечном счете его «Свод философии» как бы запломбирован «свинцовой покрышкой». В нем сдержаны все смелые начинания, затемнены огни научных дерзаний, новшества приглушены. Все сделано для того, чтобы «никто не мог бы уже опознать вдохновляющий его животворный ум» (57, стр. 414). «Воинствующее свободомыслие подвергается всяческим предосторожностям, колебаниям, опасениям…» (57, стр. 576). Пентар обращает внимание на различие между публичными выступлениями Гассенди и его частной корреспонденцией и личными беседами: «тут свобода, там сдержанность». Эта двуликость, заключает Пентар, не что иное, как вынужденная расплата за возможность высказать свое собственное мнение, поделиться приглушенными сокровенными мыслями (57, стр. 503). «Фидеизм» Гассенди — не цель, а средство: его цель — не усыплять, а будить мысль. Пентар не осуждает Гассенди за его «двуликость», а оправдывает его отсутствием элементарной свободы для свободомыслия.

«Дело Гассенди» возбудил в своей полемике против Пентара Бернар Рошо. В ряде своих выступлений он отвергает «двустороннюю интерпретацию гассендистского учения» Пентаром и его истолкование как «расчетливой философии» (62, стр. 30). В противоположность Пентару, превозносящему Гассенди как вольнодумца, вынужденного исторической обстановкой сдерживать свои, выношенные в долголетних научных раздумьях, далеко ведущие вперед философские умозаключения, прикрывая их оболочкой смирения и благочестия, Рошо «реабилитирует» Гассенди, отрицая всякий диссонанс между его научным миропониманием и религиозными верованиями, не видя в его умозрении никакого внутреннего разлада, никакой дисгармонии. «Стало быть, — утверждал Рошо, — единственный вопрос, требующий решения, в том, был ли когда-либо эпикуреизм в руках Гассенди своего рода взрывчатым веществом, предназначенным для выполнения некоего тайного намерения, или даже утонченной отравой, которую он пытался растворить, подсластив ортодоксией, или по крайней мере видимостью безвредности?» (61, стр. 194).

Поставив так вопрос, Рошо выступает «защитником» Гассенди от «обвинений» в коварстве, кроющемся в религиозных высказываниях вольнодумца XVII века. Представления о двуличии Гассенди, о предусмотрительно продуманной им тактике сглаживания противоречий веры и разума, хитроумном замысле пробраться между Сциллой религии и Харибдой науки, — якобы лишены всякого основания и искажают его исторический образ. Совесть Гассенди была чиста. Он был верен самому себе. Объективное исследование Пентара, убедительно раскрывшего прогрессивную роль философии Гассенди в конкретной исторической ситуации, представляется Рошо как поклеп на благонамеренного священнослужителя, чистосердечно, но безуспешно старавшегося «охристианить» Эпикура.

«Могут сказать, — отстаивает свой взгляд Рошо, — что каждый свободомыслящий, естественно, надевает маску и ему с полным основанием можно приписывать мысли, которые он не имеет возможности высказать» (63, стр. 293). К Гассенди, по мнению Рошо, такой подход совершенно неоправдан. Представление о нем как о закамуфлированном вольнодумце — ложная легенда. «Те, кто видят в нем двуличного человека, лишь внешне строго выполняющего свои церковные обязанности, а внутренне свободомыслящего, лишь напоказ разыгрывающего свою веру в вечное спасение подобно тем, кто применяет тактику дымовой завесы» (43, стр. 51), глубоко заблуждаются, искажая его образ. В действительности это был искренний, чистосердечный человек, который, как «звонкое эхо», в соответствии с требованиями своего времени «не мог избежать того, чтобы не порвать с некоторыми устаревшими представлениями и нелепостями, угрожавшими самим основам науки и общества» (63, стр. 311). Словом, нет никаких оснований причислять этого безупречного, благонамеренного католического священника к скрытым, затаенным вольнодумцам. Он писал то, что думал, откровенно делясь с читателями своими искренними убеждениями.

Затеянный Рошо спор с установившимися представлениями о Гассенди снова вспыхнул десятилетие спустя на Диньском конгрессе, созванном в ознаменование трехсотлетия со дня его смерти.

В своем докладе «Гассенди и спиритуализм, или Был ли Гассенди свободомыслящим?» Р. Коллье привлекает внимание участников этого конгресса к дискуссии об отношении юбиляра к религии. Кем же он был? Обладателем «безбожного ума в христианской душе», вольнодумцем по натуре и традиционалистом по видимости, как думает Пентар? Скептиком или рационалистом? Отдававшим неизбежную дань лояльности, «чтобы не задевать религиозных догм, что было небезопасным в его время» (26, стр. 78), или приспособленцем-оппортунистом? Как должно относиться к его памяти?

Как следует истолковать (приводимые в другом докладе, сделанном на том же конгрессе Ж. Куароль) высказывания Гассенди в «Своде философии» о том, что, когда его мнение представляет некоторые осложнения, он отказывается от него, чтобы следовать мнению святой церкви, что было бы совершенно необдуманным выдвигать положения, противные тому, чему учит вера? Достоин ли Гассенди реабилитации от осуждения в затаенном еретичестве? Был ли он правоверным католиком или злокозненным «инакомыслящим»? Коллье склонен думать, что, поскольку в учении Гассенди «нет ничего, что было бы несовместимым с его верой», его с большим правом можно было бы «превратить (transformer) в святого, чем в вольнодумца» (26, 121, 124), каким он вошел в историю философии. Разумеется, Рошо в докладе «Подлинная философия Гассенди» приложил все старания, чтобы подкрепить свои возражения против «дискредитации» Гассенди Пентаром. Более сдержанную позицию занял Р. Лебег. Конечно, заявил он, Гассенди — человек сложный, но не двуличный (26, стр. 203).

Хотя «дело Гассенди», естественно, слушалось во французском «судопроизводстве», но философы других стран все же не оставались безучастными к этому процессу своего зарубежного собрата.

Давным-давно — сто сорок лет тому назад — заведомый немецкий ересиарх отметил явную двойственность, внутреннюю противоречивость высказываний Гассенди. «…С первого взгляда ясно, как мало тот Гассенди, который считает атомы принципами мира, связан с тем Гассенди, который из бестелесной души выводит и ее бессмертие», — писал Людвиг Фейербах. «Он мыслит иначе, чем он настроен и чувствует: он имеет принцип мышления, противоположный его религиозному принципу…» (17, т. 1, стр. 174, 177). А через восемь лет после того, как это было сказано, двадцатитрехлетний приверженец Фейербаха писал в предисловии к своей диссертации о том, что Гассенди «старается как-нибудь примирить свою католическую совесть со своим языческим знанием, Эпикура с церковью, что было, конечно, напрасным трудом. Это равносильно тому, как если бы захотели набросить на цветущее тело греческой Лаисы христианское монашеское одеяние» (2, стр. 23).

Не может быть сомнения в том, что Гассенди ясно сознавал радикальное противоречие и логическую неосуществимость «гибридизации» неоэпикурейского материализма с клерикальным догматизмом. «Компромисс» между ними был еще более алогичен, чем картезианский дуализм. И тем не менее Гассенди твердо его придерживался. Притом не напрасно: «Это окупалось тем преимуществом, что мир ученых, в особенности мир теологов, приучался к тому, чтобы не рассматривать атомизм как абсолютно безбожную доктрину» (48, т. I, стр. 270). Это не выдерживало научной критики, но, несмотря на это, способствовало распространению научных знаний. Из нужды Гассенди сделал добродетель. И в ту эпоху крайне напряженных столкновений между наукой и религией «было бы чрезмерным требованием по отношению к Гассенди, человеку XVII века, ожидать от него вполне последовательного проведения естественнонаучного мышления» (47, стр. 156), отказа от всякой попытки «гармонизации» знания с верой, от какого-либо «оправдания» научного образа мыслей в мире, где царит религиозная идеология. Явное и нескрываемое противоречие этой системы не препятствовало, а скорее способствовало проникновению научных идей в умы вдумчивых, мыслящих людей того времени. В этом отдает себе отчет даже столь ортодоксальный католический историк философии, как иезуит Ф. Коплстон, который не сомневается в том, что согласование Гассенди эпикуреизма с требованиями христианской ортодоксии было обусловлено не «дипломатическими» соображениями, а искренними убеждениями; но Коплстон отдает себе отчет и в том, что «историческое значение его философии… состоит в том импульсе, который она дала механическому взгляду на природу» (36, т. III, стр. 264).

В отношении Гассенди к религии не было ничего необычайного, экстраординарного, удивительного. То была лишь новая, радикальная версия давно применявшегося передовыми философами учения о двойственной истине, разграничивавшего веру и знание, науку и религию. Назначением этого учения было обеспечение автономии разума при формальном сохранении неприкосновенности церковных догм. В учении о двойственной истине религия царствовала над верующими, но не управляла их умами.

Учение о двойственной истине приобрело в философии Гассенди более острый характер, чем у его предшественников, не только вследствие того, что схоластическому аристотелизму оно, подобно аверроистам, противопоставляло чуждое схоластике подлинное учение афинского мудреца, но и вследствие того, что оно противопоставляло двойственному аристотелизму эпикурейский материалистический монизм. Философия Гассенди превосходила предшествующие варианты учения о двойственной истине также тем, что демаркационная линия между наукой и религией значительно расширяла пределы науки и оттесняла религию, вместе с тем углубляя их антиномичность, превращая границу между ними в непроходимую пропасть. «Начиная с XVII века вера колеблется, дух неверия начинает повсюду прорываться. Вся эта эпоха колеблется между полным юной жизни эпикуреизмом и дряхлеющим христианством», — констатировал сто лет тому назад Ж. М. Гюйо (13, стр. 275). Этого не могут не признать в наши дни и до сих пор оставшиеся верными схоластическим пережиткам философы. К XVII веку, с горечью пишет Э. Жильсон, «схоластицизм начал разваливаться, разлагаясь на два сочетавшихся в нем элемента: религиозную веру, с одной стороны, и лишенную религиозной веры философию — с другой. В XVII веке схоластицизм еще сохранился в европейских университетах, но он стал уже не более как пережитком» (44, стр. 3).

Борьбе против этого пережитка посвящена философия Гассенди, принявшая (с трезвым учетом исторической ситуации) своеобразную форму учения о двойственной истине. Наука и религия — две совершенно разные, несоизмеримые вещи, исходящие из различных источников, покоящиеся на различных основаниях и имеющие различные критерии. «Как философ, — писал Гассенди Кампанелле (2 ноября 1632 г.), — я не должен скрывать ничего, что освещает метод осмысления того, что я изучаю; но я также христианин и теолог и должен помнить о том, что подобает таковому». Одно не исключает другого, но предъявляет иные требования и накладывает иные обязанности. «Гассенди — христианин и Гассенди — философ, но он, однако, не христианский философ» (7, стр. XXXII).

Разум и вера не взаимозависимы. Принцип, управляющий мышлением, противоположен принципу, управляющему религиозной верой. Истина, по словам Гассенди, обнаруживается благодаря двум различным источникам света — доказательству и откровению. Первый из них основан на опыте и разуме, освещающих естественные явления, второй — на божественном авторитете, освещающем явления сверхъестественные. Последние «недоступны как непосредственному восприятию, так и философским размышлениям» (5, т. 1, стр. 85). Эта формулировка Гассенди почти дословно совпадает с тезисом Кеплера: «В теологии решают авторитеты, в естествознании — только лишь разумные основания».

Г. Шнайдер заблуждается, утверждая, будто Гассенди опирается на два авторитета — Эпикура и церковь (66, стр. 32). Если, говоря о вере, он всецело придерживается авторитарного принципа, не требующего и не допускающего никаких доказательств, то принцип этот совершенно недопустим в науке. Первое правило философствования, писал Гассенди графу д’Але (от 3.Х.1642), требует «философствовать о природе не согласно пустому авторитету и своего рода принудительному назиданию, а в соответствии с тем, что мы наблюдаем… Тот, кто берет себе путеводителем не разум, не наблюдение, не опыт, а мнение учителя, которому клянется в своей верности, тот не философ». При всем своем эпикуреизме Гассенди следует за Эпикуром не в силу авторитета, а в силу опыта и разума, отступая от его учения там, где этого требуют новые научные требования и достижения. «Как в других областях, я слушаюсь только разума, — предупреждает он в предисловии к „Жизни и нравам Эпикура“, — и Эпикур связывает меня не больше, чем любой другой философ, если он не считается с разумом… Я и не собираюсь ни быть его поручителем, ни отвечать за него» (4, т. V, стр. 171).

Но коль скоро истина двойственна, не исключено, что научная истина может столкнуться с религиозной истиной. А поскольку критерии той и другой различны, какому же из них следует отдать предпочтение?

Может ли быть религиозная вера источником заблуждения? Гассенди положительно отвечает на этот коварный вопрос. Хотя вера эта и не подвластна доказательствам и опровержениям, тот факт, что существуют различные религии, придерживающиеся различных верований, свидетельствует о том, что и среди них есть истинные и ложные. Исходя из авторитарного критерия, последние обусловлены тем, что основываются на не заслуживающих доверия авторитетах. Если не твердо установлена правдивость говорящего, вера может заставить принять ложь за истину. При этом те, кому привиты ложные взгляды, точно так же полагают, что истина на их стороне, как и те, кто придерживается самых правильных. Утверждение Декарта о том, что бог не может быть обманщиком, конечно, несомненно (хотя это утверждение нуждается в свою очередь в уверенности в бытии бога, а на чем основана эта уверенность, если на ней только и держится всякая другая уверенность?); но истинная вера требует гарантии того, что мы имеем дело со словом божьим, что устами пророка вещает священная и неприкосновенная истина. Гассенди не делает отсюда вывода о необходимости рациональной исторической критики Священного писания. Двойственная истина исключает такую альтернативу, не противопоставляя ей, однако, иной. Ахиллесова пята учения о двойственной истине обнаруживается здесь с полной наглядностью: оно не дает объективного критерия для опознания различия между верой и суеверием.

Коль скоро критерием религиозной истины является в конечном счете божественный авторитет, истины веры вечны и неизменны, даны навеки, раз навсегда, они непреложны — это абсолютные истины. В противоположность им истины разума, основанные в конечном счете на опыте, исторически изменчивы и не только допускают, но и требуют постоянного обновления и обогащения — это относительные истины, «правдоподобные», как называет их Гассенди. Гассенди искусно использует при этом свой «скептицизм»: истины веры ему неподвластны, они реформации не подлежат; научные истины жить без нее не могут. Догматизм неотъемлем от теологии, он нетерпим в философии. Когда Гассенди расходится со взглядами Эпикура, он руководствуется, в полном соответствии с учением о двойственной истине, двумя мотивами: первый из них — необходимость обновления устарелых физических представлений, второй — христианское вето на языческие постулаты, руководствуясь которым он берет в качестве основного источника для изложения системы Эпикура не атеиста Лукреция, а историка Диогена Лаэртского.

Правомерно ли определять отношение Гассенди к религии как фидеизм? Нет, если фидеистами называть «тех, кто ставит веру над разумом» (3, т. 18, стр. 271). Да, если ими называть тех, кто отказывается ставить разум на службу вере. Ведь именно их имело в виду осуждение фидеизма Ватиканом. Фидеизм Агриппы Неттесхеймского, проповедуемый им в трактате «О недостоверности и суетности наук и искусств» (1527), или Паскаля, обрушившегося вопреки собственным научным достижениям на бессилие человеческого разума, коренным образом отличен от умонастроения Гассенди, ставившего своей задачей отгородить философию от богословия. В данном вопросе Рошо прав, говоря, что «это не просто обновленный фидеизм, так как он основывается на новом факте: появлении доказательной науки» (63, стр. 310), не подчиняющейся у Гассенди религии и не обслуживающей ее, а лишь сдерживаемой, парализуемой «истинами веры».

Перед учением о двойственной истине неизбежно встает вопрос о том, где пролегает демаркационная линия между обоими родами истины, «делающая возможным, под видом фидеизма, сосуществование религиозной ортодоксии с материалистической наукой» (29, стр. 235). Ответ Гассенди на этот вопрос ясен и недвусмыслен: «Задача Священного писания не в том, чтобы сделать людей физиками или математиками, а в том, чтобы они стали набожными и религиозными… Оно говорит о вещах общедоступно, так, как они обычно представляются людьми, ибо для того, чтобы каждый мог достигнуть спасения, каждый должен их понять…» (4, т. I, стр. 629, 630). Это разграничение науки и религии тем более показательно, что оно приведено в главе «Что сторонники Коперника отвечают на возражения, извлеченные из Священного писания».

Учение Гассенди о двойственной истине — это проект соглашения о взаимном невмешательстве науки и религии во внутренние дела другой стороны, проект пакта о ненападении между философией и теологией на условиях сохранения свободы ученого и соблюдения покорности верующего.

Какой урок должны были извлечь из всего этого ученики Гассенди? «Изжив бога из храма разума в уголок, богадельню, asylum ignorantiae (убежище невежества) сердца… люди стали при свете дня, так сказать, в открытом деловом кругу рассудка, т. е. в голове, атеистами, а в сердце, во мраке ночи, частным образом, за спиной разума самыми суеверными христианами…» (25, т. 1, стр. 174, 175).

Бесспорно, сам Гассенди (в отличие от некоторых своих учеников) не был атеистом, как не были атеистами ни Бэкон, ни Гоббс. Если не по форме, то по существу своих религиозных воззрений он был близок скорее к деизму. Тот минимум религиозных догм, которые оставляет в неприкосновенности двойственная истина Гассенди, не противоречит пяти основным принципам осужденной Ватиканом «естественной религии» отца английского деизма Герберта Чербери.

Первая жертва, приносимая философией Гассенди на алтарь религии, — сотворение мира богом. Это верование находится в явном противоречии с основоположением всей физики Гассенди, согласно которому ничто не происходит из ничего. Он не скрывает, что вера и знание вступают здесь в неразрешимое противоречие. Познанию непостижимо, как могло быть что бы то ни было создано из ничего: без материала, без орудий, без причины. Да если для бога возможно и невозможное, остается неведомым, зачем он создал мир, что побудило его к этому? Но пути господни неисповедимы. Нашему познанию доступно лишь естественное, по отношению к которому принцип «ничто не может возникнуть из ничего» непреложен, но не сверхъестественное, непроницаемое для нашего познания. Аксиомы физики должны распространяться только на естественные силы, но не на всемогущество творца. В этом вопросе Гассенди, в соответствии с требованиями учения о двойственной истине, вынужден идти к отступлению от эпикуреизма.

Однако от признания сотворения богом пространства и времени, не состоящих из атомов, Гассенди воздерживается. Поскольку первоэлементы материального мира сотворены богом как самодвижущиеся, для понимания их дальнейшего существования нет необходимости в боге. Все последующие изменения и преобразования — естественный результат их самодвижения и взаимодействия. «Нам, — по словам Гассенди, — не следует впредь искать других первичных, коренных причин того, что совершается, помимо тех же самых атомов, поскольку они одарены той энергией (vigor), благодаря которой они движутся или постоянно стремятся к движению» (5, т. 1, стр. 165). Первопричина уходит на покой, уступая место действующим причинам, доступным научному познанию. Отдав дань уважения творцу, Гассенди предоставляет миру возможность развиваться без его помощи и содействия. «…Бог является тою первопричиной, которая затем естествоиспытателя нисколько не касается» (17, т. 1, стр. 133). Никогда для объяснения каких бы то ни было процессов природы Гассенди не обращается к божьей помощи — не апеллирует к сверхъестественному. «Бог Гассенди, наделив материю движущей силой, может спокойно уйти со сцены» (50, стр. 191).

Автономия «вторичных причин» закрепляется решением вопроса о соотношении необходимости и случайности. Вначале «случайные» движения со временем приобретают систематичность, следуют одно за другим с определенной закономерностью, в результате чего «природа как бы стала постепенно проникаться наукой о необходимости» (5, т. 1, стр. 224). Отсюда следует, что незнание нами причин того или другого явления природы отнюдь не свидетельствует об их случайности, а обусловлено тем, что закономерность их нами еще не познана. Убеждение в естественной закономерности побуждает Гассенди (независимо от всяких религиозных соображений) отказаться от свободного «отклонения» (clinamen) атомов Эпикура, введенного им в отличие от атомизма Демокрита.

А как же быть с чудесами? На то они и чудеса, чтобы в них можно было бы только верить, но нельзя понять. Но, подобно случайностям, вовсе не исключено, что непостижимое, представляющееся чудотворным, может быть познано как естественное в дальнейшем развитии познания, и мы не вправе считать сверхъестественным все то, чего мы еще не можем объяснить. Невежественному человеку все, что ни совершается на свете, должно казаться непрерывным чудом. В письме к Люилье (от 16.11.1633) Гассенди замечает, что, чем более ложна та или иная религия, тем более она допускает чудес. «Люди — всегда люди, где бы то ни было и когда бы то ни было, и, мне кажется, суеверие для них столь естественно!..»

Так обстоит дело с первым отступлением Гассенди, вынужденным двойственной истиной. Атомы Гассенди — «абсолютные атеисты, или, по меньшей мере, свободомыслящие, которые так же мало заботятся о боге, как бог Эпикура о мире и атомах» (25, т. 1, стр. 173). Даже Рошо, приложивший столько усилий для «реабилитации» Гассенди, не удерживается от признания, что «откровенно говоря, атом — вот кто его единственный бог» (61, стр. 146).

Царство божье — конституционная монархия, где бог царствует, но не управляет. Но что думает Гассенди о доказательствах бытия бога, столь дорогих теологам и столь чуждых учению о двойственной истине, размежевывающих веру и знание?

В полемике с Декартом Гассенди уделяет много внимания опровержению воскрешенного Декартом «доказательства» Ансельма Кентерберийского, предвосхищая при этом будущее кантовское опровержение. «Онтологическое доказательство» основано на том, что идея бога, как совершенного существа, гарантирует его бытие. Но, возражает Гассенди, далеко не все люди имели и не всегда имеют эту идею, стало быть, это «доказательство» имеет силу лишь для тех, кто ее уже имеет. А главное, никакая идея «не обладает сама по себе реальностью, ибо она не есть вещь, а модус мышления». Следовательно, заключает Гассенди, согласно этому «доказательству», объективная реальность якобы зависит от одного мышления: для доказательства объективной реальности бога, укоряет Гассенди Декарта, «ты взял только идею, спрятанную в твоем уме, которая и самому тебе неясна и не может быть показана другим, как могут быть показаны светила и другие части Вселенной» (5, т. 2, стр. 623).

В полном соответствии со своей теорией познания Гассенди решительно отрицает врожденную идею бога. «Будем говорить серьезно и чистосердечно, — пишет он Декарту, — разве слова, которые ты произносишь о боге, у тебя не от тех людей, с которыми ты жил и общался?» Ведь это понятие «ты получил от вещей, от родителей, от учителей, от ученых, от общения с людьми, среди которых ты вращаешься» (5, т. 2, стр. 439). Разве может такой источник служить гарантией неопровержимости?

Опровергать «онтологическое доказательство» Гассенди мог совершенно безбоязненно, поскольку его не придерживались и томисты. Что же противопоставляет ему Гассенди? Из пяти томистских «доказательств» он умалчивает о четырех, сохраняя лишь так называемое «физико-телеологическое». Это вторая «концессия» знания вере в философии Гассенди. В мире царит порядок, гармония. А порядок предполагает упорядочивающее начало; гармония и целесообразность невозможны без разумной, целеполагающей причины. Такой причиной может быть только обладающее высшим совершенством существо — бог.

Бросается в глаза, что подобное признание правящего Вселенной провидения находится в явном противоречии с деистической тенденцией гассендистского толкования соотношения творца и творения, развивающегося в силу заложенной в самодвижении атомов внутренней закономерности. Допущение провидения аннулирует первостепенной важности принцип, оправдывающий автономию научного познания, «конституционный» строй Вселенной.

Физика (в широком, гассендистском смысле слова) имеет дело лишь с действующими причинами (causae efficientes) и не допускает целеполагающих (causae finales), конечных причин. Эпикурейская натурфилософия объясняет кристаллы, драгоценные камни, смену времен года, солнечную систему, органические конституции, органы чувств естественным путем, не обращаясь к сверхъестественному провидению. «Двойственность» истины принимает парадоксальный, антиномический характер.

Гармония мироздания, согласно «истине веры», доказывает божественное совершенство — мудрость и всемогущество провидения. Но идея божественного совершенства, лежащая в основе онтологического доказательства, не является, вопреки мнению Декарта, врожденной идеей, она не может быть признана также идеей, основанной на опытных данных. Гассенди ссылается на многочисленные, основанные па опыте доводы, которые можно привести в доказательство несовершенства, негармоничности в реальной действительности. Аномалии, уродства, зло, неурядицы, несправедливость мы встречаем вокруг нас на каждом шагу. Не ставит ли несовершенство творения под сомнение совершенство творца? Гассенди оспаривает это, хотя приводимые им возражения заметно слабее опровергаемых им доводов. Его теодицея мало убедительна. Самый «веский» его аргумент: не нам, существам столь несовершенным, судить дела божьи. Они для нас непознаваемы. Веря в бога, зная, что он есть, мы не в состоянии постичь, что он есть. Весь наш опыт, все, что мы знаем, — образцы того, что он не есть (4, т. I, стр. 296). Ведь все, что мы видим, — конечно, ограниченно, несовершенно. Наши суждения о боге — это лишь суждения по аналогии: «…все высокие совершенства, которые принято приписывать богу, приписываются ему по образцу тех [совершенств], которыми мы обычно восхищаемся в нас самих… по возможности преувеличивая эти качества… Вот почему нельзя говорить, будто мы имеем какую-то истинную идею бога, которая нам его представляет» (5, т. 2, стр. 431, 432). С первого взгляда это перевернутая формула «бог создал человека по своему образу и подобию». У Гассенди идею бога человек создает по своему (идеализированному) образу и подобию. Но томистский принцип «аналогии сущего» не вяжется с гассендистским учением о двойственной истине. Скорее мы имеем здесь дело не с подобием, а с… бесподобием, со своего рода антиантропоморфизмом: бог есть нечто противоположное всему тому, что есть, в том числе и человеку.

Ничто, однако, так выразительно не способствует раскрытию смысла «фидеизма» Гассенди, как его дань принимаемой им на веру третьей «истине» — о бессмертии души (за отрицание которой двести лет спустя Людвиг Фейербах был пожизненно лишен права преподавания в университетах).

Излагая взгляды Эпикура по этому вопросу, Гассенди в заключении одной из глав «Свода философии Эпикура» добавляет: «Нечестивые мысли, развитые в этой главе, были подробно опровергнуты нами в тех главах „Физики“, где вопреки Эпикуру мы доказали, что человеческие души бессмертны…» (5, т. 1, стр. 368). Но вся его «Физика» в целом непреодолимо влечет к отвергаемым им «нечестивым мыслям». Нет надобности обладать умом и знаниями Гассенди, чтобы увидеть, что все его исследование психофизической проблемы и вера в бессмертие души являются взаимоисключающими. Нигде с такой рельефностью не раскрывается тот факт, что его двойственная истина — не что иное, как contradictio in se, что его беглые и поверхностные высказывания в пользу бессмертия души «скорее риторические, нежели философские: благочестивые вариации на неблагочестивые темы» (28, стр. 306).

Отправляясь в блуждания по «философскому лабиринту всевозможных мнений о душе», Гассенди заходит в безвыходный тупик: нельзя не признать бессмертие души и нельзя не сознать, что такое признание категорически исключается всей его философией. Ведь загробная жизнь в потустороннем мире невозможна без допущения особой, нематериальной, духовной субстанции. А ведь именно против этого допущения как раз и направлена вся его яростная полемика против картезианского дуализма и вся его научная разработка атомистического учения о материальном единстве мира.

Что же такое бессмертная душа, сохраняющаяся после разлуки с телом, как не духовная субстанция? Признание бессмертия немыслимо без этого. И Гассенди на этом основании (т. е. без всякого опытного и, в отличие от Декарта, рационального основания) признает наряду с материальной субстанцией также и духовную: «Teneo fide mentem esse incorporem» (я верую в бестелесность духа). Утвержденный знанием монизм отступает перед требуемым верой и явно противоречащим ему дуализмом. Вопреки своей «Логике» Гассенди заявляет, что заблуждение (!) о том, что не существует нематериальной субстанции, всецело основано на чувственном восприятии. Несмотря на это, в данном случае нельзя полагаться на опыт и кроме телесных существ следует признать некую бестелесную субстанцию, ни при каких усилиях недоступную ни нашему пониманию, ни нашему воображению. Немыслимая и невообразимая субстанция приобретает сверхразумное и сверхопытное право гражданства в «Своде философии» Гассенди.

Двойственная истина находит пристанище в веровании о двойственной душе — материальной и духовной. Вся научная аргументация оттесняется раздвоением души — самым ярким воплощением, парадигмой неизбежного «двоедушия» философского учения о двойственной истине: «Душа состоит из двух частей — одной неразумной, которая… телесна… и другой разумной и интеллектуальной, которая бестелесна» (4, т. 2, стр. 256). Первая унаследована от родителей, вторая — дарована богом.

Перед Гассенди неумолимо встает та же самая неразрешимая для дуализма проблема взаимодействия души и тела, безнадежность решения которой он так убедительно вскрыл в учении Декарта. В отличие от последнего эта неразрешимая проблема внедряется у Гассенди в пределы самой души. «Я все еще пребываю в полном неведении относительно внутренней природы и сущности человека» (5, т. 1, стр. 87), — признается Гассенди в письме к Чербери, — пока не знаю, «при помощи какой связи душа объединяется с телом, каким образом, будучи бестелесной, она управляет телесными органами; почему она подвержена влиянию телесных аффектов…» (5, т. 1, стр. 87, 88). Но разве то, что он говорит о дуализме души и тела, не относится в той же мере к его собственному «двоедушию» — к дуализму самой души? Один бог в состоянии ответить на этот вопрос, ибо ему одному доступно недоступное, возможно невозможное: душа «объединяется им с телом непознаваемым образом» (4, т. II, стр. 256).

Как могли ужиться в уме Гассенди столь непримиримые между собой убеждения? «Он возводит здание сенсуалистической психологии и доводит его до той ступени, когда оно упирается в догматические требования» (66, стр. 22). В этом случае, как и во всех других, он вплотную подводит к материализму, останавливаясь там, где столкновение с клерикализмом неизбежно и непреодолимо, где истина достигает пограничной заставы, охраняемой церковной стражей.

Повинен ли сам Гассенди в философском двоедушии? Нет сомнения в том, что Гассенди был вынужден делать католической ортодоксии уступки, «приемлемые смягчения в пунктах, касающихся нашей веры» (письмо Пейреску от 28. IV 1631). Он следовал в этих случаях совету Плутарха: «Недостойно мудреца подвергать себя опасности ради глупцов». Но можно ли его укорять в этом подчинении тому, чего не оправдывал его разум? Заслуживает ли он упрека в отсутствии мужества, смелости, в трусости?

Как поступал в подобных случаях Декарт, который не был священником и жил не во Франции, а в Голландии? Сопоставим реакцию обоих философов на осуждение Галилея. Приговор инквизиции не переубедил ни того, ни другого. В письме Мерсенну (от 10.1.1634) Декарт прямо заявляет, что считает свои гелиоцентрические убеждения совершенно верными и очевидными. Со своей стороны Гассенди в письме Пейреску (от 26.11.1632) откровенно признается в своей полной приверженности гелиоцентристской космологии. Тем не менее он советуется со своими друзьями: «Не лучше ли было бы, чтобы я замолчал, чем выступать со взглядами, оппозиционными папе и стольким высокопоставленным людям?» (письмо к Диодати, 1634). Декарт, не колеблясь, решил либо немедленно сжечь свои бумаги, либо по крайней мере не показывать их ни одному человеку. «Я ни за что не хочу издавать сочинения, в которых самое малейшее слово могло бы не понравиться церкви» (письмо к Мерсенну от 28.XI.1633). «Мое желание, — делится он с Мерсенном в письме от 10.1.1634, — направлено к покою, я устроил свою жизнь сообразно моему девизу: bene vixit, bene qui latuit (хорошо живет тот, кто хорошо скрывается)». Гассенди не следует этому эпикурейскому девизу. Он не молчит. Он знакомит своих слушателей и читателей с разделяемым и подтверждаемым его опытами учением как с правомерной научной гипотезой. Он вступает в резкую полемику с Казрэ. Он настаивает на невмешательстве теологии в развитие физики. Он находит окольные пути для обхода установленных инквизицией препятствий в пропаганде научной истины, в достоверности которой он не сомневается.

Это, как и все его учение о двойственной истине, не трусость, а осуществление основоположения эпикурейской этики — благоразумие. То был единственный возможный в тогдашних исторических условиях путь для продвижения в умы людей новых научных знаний. «Как бы ни решался этот тонкий и сложный психологический вопрос о цельности и раздвоенности, об искренности и лицемерии, мы вправе рассматривать независимо от него объективное содержание и объективные результаты исторического дела Гассенди» (15, стр. 75).

Тем не менее сочинения Декарта попали в Индекс запретных книг, сочинения Гассенди избегли этой участи. Разум стоит обедни.

Не написал ли бы Гассенди свой «Свод философии» по-иному, если бы знал, что он будет опубликован лишь посмертно? Писал же Декарт Мерсенну (лето 1637 г.): «Мир увидит мое сочинение не ранее как через сто лет после моей смерти».

Как бы то ни было, как бы ни был решен субъективно-психологический вопрос, объективно-исторический вопрос решается вполне определенно: fecit quod potuit — он сделал все, что мог, все, что можно было сделать, и сделал очень много. Он был философским основоположником французского материализма. Это был, по словам Дидро, «ученый, делающий честь науке и нации… Это был человек кроткого характера, с большим здравым смыслом и глубоко образованный… Эрудиция его была почти универсальна… Его произведения читаются с удовольствием. Он ясен в рассуждениях и справедлив в своих идеях. Гассенди воскресил в наше время философию Эпикура» (40, т. V, стр. 785).