Рассказы

Биики Хоган

 

Белочка

Я вроде как это рассказывал уже…

На дворе 1995 год, б-ца N69. Дежурим. Привозят АБСОЛЮТНО БЕЛОГО мужика, весь в царапинах и порезах + нет пол-жопы, кровь льет, рваная рана и все такое.

Мужик — реальный шизик, алкаш, в стадии обострения прыгает с 8-го этажа. Попадает в растущий под домом тополь, его пружинит и на уровне 3-го этажа он влетает в чьё-то окно. Выбивает собой раму, естественно. Падает в полном ах_е на пол. Из соседней комнаты выходит мраморный дог и откусывает (молча) ему половину жопы. Хозяйка прибегает на крики, вызывает скорую.

Мужик после этого женился, поменял работу, вообще вышел из кризиса.

Собаки — рулят:)

Doctor

Из анамнеза.

Жалобы: боль в области раны, кровотечение, слабость, боль в спине и во всём теле. Со слов больного, во столько-то часов (…)

Объективный осмотр: состояние тяжелое, сознание ясное, кожные покровы бледные, язык сухой, обложен серым налётом, pulm — дыхание жесткое, хрипов нет. ЧДД — 20 в мин. Cor. - тоны ясные, ритмичные.

Живот — мягкий безболезненный, доступный во всех отделах.

Стул и диурез — без особенностей

Нервная система D=S. Реакция на свет живая, менингиально-отрицательная.

Локально: рвано-кусаная рана левой ягодицы, обильно кровоточит, края неровные.

Пальпаторно: болезненность грудной клетки, подкожные гематомы мягких тканей грудной клетки, бедер.

Изо рта запах алкоголя, речь невнятная, движения дискоординированные.

Диагноз. Ушиб ГрК, рвано кусаная рана ягод. области. Геморрагический шок, алк. опьянение.

…Самое унизительное занятие после запоя — это рыскать по квартире в поисках несуществующей заначки, алкогольной или денежной. Настоящему, дальновидному алкоголику — себя не обманешь, да, алкоголику — такая ситуация знакома до боли в надбрюшье; китайцы говорят, что именно там у нас находится стыд.

Стол завален исписанными листами бумаги. А где комп?… Плохо, плохо. Значит, я писал от руки. Писать — в разы медленнее, чем печатать, а время для меня — это всё. Значит, я написал в пять раз меньше и в десять раз слабее, чем должен был. Плохо. Зря.

Я пошел на кухню.

— Мы с тобою там и тут светлы. Наши шеи не берут петли. Шиты головы к телам прочно, но без эшафота нам скучно… — И не буду записывать. Не буду. Не в настроении. Пусть достанутся мировому эфиру. Через сто лет кто-нибудь снова выловит их оттуда, привет ему.

Стивен Кинг всю жизнь боролся со своими кошмарами. И продолжает бороться. Но я не хочу писать кошмары, у меня нет жены, которая меня вытащит, я хочу писать стихи, а на краю зрения густеют тени. Я хочу водки, портвейна, вина, агдама, мартини, катанки, паленки, бухла, бухла, бухла, а за спиной кто-то с кем-то шепчется.

Я швыряю туда стул.

Некоторое время стоит тишина, и это еще страшнее. Наконец я сдаюсь и говорю — ладно, черт с вами, шепчитесь, но только, сука, не громко! Это будто бы я с ними такой весь на дружеской ноге и запанибрата.

Я знаю, что у меня должен быть делирий, — я алкаш, я после запоя, и я трезв, трезв как стеклышко, сука, сука, сука, сухой как лист, сука!

А, черт, что включай весь свет в квартире, что сиди в полной темноте — один хрен. Один хрен придет ко мне гигантская рыжая белочка с огромным орехом под мышкой, постучится в дверь, улыбнется — два резца с локоть длиной:

— Как дева, бватифка?

— Хо-хо, — отвечу я, — дела отлично, только вот выпить нечего.

— А это нифефо, — скажет белочка ласково, — вато погововить мовно новмавно.

— Давай, поговорим, — соглашусь я.

— Да ты не бвойфя, — скажет она и улыбнется еще шире, — я добвая бевочка. Я ф у тебвя певвая. Фто ф я, звевь какой.

И мы оба заржем над этой исключительно удачной шуткой.

Белочка не пришла, голоса исчезли. Квартира выглядела как обычно, чертики не бегали. Было пусто и уныло, как будто помер кто.

Сука, зачем я об этом подумал.

Я потряс головой и вытаращил глаза. Я таращил их сильнее и сильнее, чтоб видеть свет лампы, а не свой собственный труп в соседней комнате. Отличный свежий труп, между прочим. Алкогольная интоксикация. Завтра-послезавтра начнет разлагаться. Через неделю запах дойдет до соседей, они вызовут милицию и скорую. Те выломают дверь и, морщась, упакуют мое тело в черный пластик. Квартира опустеет, и только грустная ничья белочка пройдется по квартире, погрызет орешки, да и свалит.

Я вздрогнул. В подъезде завыла собака.

Да какое в подъезде — прямо под моей дверью. В ноздри ударил тошнотворный запах.

Я повернул лампу так, чтоб она получше осветила дверь в спальню. Через несколько секунд я увидел, что из под двери, извиваясь и растворяясь в воздухе, сочилось нечто вроде зеленого пара.

Наверное, неделя уже прошла.

Собака продолжала выть. Я с интересом крутил лампой, освещая разные углы кухни. Судя по обертонам — это была талантливая собака. Выла она басом. Серега Харакшинов похоже поет, когда напивается. Только не так прочувствованно. Вой собаки приблизился

Пересек входную дверь.

Теперь она выла в моей квартире. Прямо в прихожей. За углом. Я слышал в паузах тяжелые вдохи и легкий стук когтей по полу.

Страха не было.

В соседней комнате лежал мой сгнивший труп. Я находился в другом мире, и надо было постигать его законы. Я посмотрел на окно.

— Есть такое понятие — генеральная проверка.

Собака заткнулась.

Я услышал ее шаги. Стуча когтями, собака пересекла прихожую и заглянула ко мне на кухню.

Лампа погасла.

В лунном свете стояло чудовище из детства — собака Баскервилей.

Я уже стоял на подоконнике, а пальцы рвали шпингалет. Собака, сияя фосфором, там и сям налепленным на ее теле, не двигалась. Затем повела носом — я успел подумать, что она слепая — и зарычала.

Я уже стоял за окном, держась только за раму. Попытался дотянуться до телевизионной антенны соседей.

Антенна прошла сквозь мою руку.

Дважды.

Собака уперлась передними лапами в подоконник. Я нависал над палисадником с высоты восьмого этажа.

Собака гавкнула.

Я отпустил раму и прыгнул.

Я улыбался.

Восьмой этаж — это гарантия. Генеральная проверка обещала быть успешной.

Я летел вниз головой. Что-то больно ударило в бок. Затем на этот же бок обрушились еще удары, насколько частые, что слились в один. Удары переместились в область спины, под конец меня так крепко приложило, что я едва не потерял сознание.

На секунду я замер.

И полетел куда-то вверх, воя от боли.

Обратно.

В лунном свете я видел, как ко мне приближалось освещённое окно. Я летел в него наискось, как умная американская ракета во время "Бури в пустыне".

Конечно, никто меня там не ждал.

Я ударился плечом в раму, зазвенело стекло, рама влетела в комнату вместе со мной; я грохнулся на пол, а осколки падали на меня. Я лежал на спине, крепко зажмурившись, прикрыв одной рукой голову.

Наконец звон затих.

Некоторое время я лежал не шевелясь. Потом попробовал пошевелить ногами. Ноги слушались. Я попробовал повернуться и заорал.

Бока и спины не было. Отдышавшись и действуя очень осторожно, я проверил правую руку.

И снова заорал.

— Вы напрасно так шумите, — сказал кто-то.

Я осторожно повернул голову. В полутора метрах от меня сидела собака. Другая собака, не та, которая сбросила меня из окна. Эта была другой породы, что-то вроде бульдога, но много крупнее и в то же время изящней. Я осмотрел комнату. Никого, кроме этой собаки, рядом не было. В ванной кто-то принимал душ.

— С-сука, — сказал я.

— Кобель, — холодно заметила собака.

— Белочка, — сказал я. — Пришла всё-таки, родная.

— Сами вы белочка, — печально ответила собака-кобель. — Я боксёр. Согласен, дурацкое название для породы. Хотя… — он встал на задние лапы, а правой передней сделал несколько выпадов, имитируя при этом уходы; затем снова сел по-собачьи. Ааааааааааа, подумал я. В голове вертелось"…не корысти ради, а токмо волею пославшей мя жены". Все-таки я много читал в детстве.

— Вы везучий, — сказал боксер. Был он степенный, обстоятельный, внушающий доверие. Похож на моего психоаналитика. Когда у меня был психоаналитик. У меня был психоаналитик. Был. Ключевое слово — был.

— Вы хоть поняли, что с вами произошло?

Я помотал головой.

— Вы упали на дерево, — объяснил боксер, — дерево не сломалось, а согнулось, потом разогнулось и швырнуло вас сюда на манер катапульты. Это третий этаж, соседний подъезд. Вы очень везучий.

— Но мертвый, — я вспомнил про свой труп в моей квартире. И про запах тоже вспомнил.

— Нет, вы живы, — снисходительно сказал боксер, — то был обычный бред, во время делирия и не такое привидится.

— Это точно, — поддержал я. — Говорящие собаки, к примеру.

Боксер повернул голову в сторону двери и гавкнул. Как будто кого-то позвал, но никто не появился.

— Ватсон, — позвал боксер по-русски.

Ватсон.

Раздался шум, как будто что-то тащили по полу. Затем в комнату вошли. Я сначала не понял, что это вообще такое появилось — без головы, с пятью ногами, влажное и в тряпках. Потом это фыркнуло, чихнуло, и картинка сложилась.

Это была давешняя собака Баскервилей. Ватсон. Он был раза в два крупнее боксера, с короткой белой в черных пятнах шерстью. Теперь он головой упирался в банное полотенце, лежавшее на полу, и толкал его перед собой, при этом он вертел мордой, избавляясь от воды и остатков фосфора.

— Ватсон, дьябл, — сказал боксер, — у нас гости. Ведите себя прилично.

Ватсон поднял голову. Полотенце повисло у него на морде, придав ему весьма глупое выражение.

— Ватсон, — повторил боксер досадливо.

Ватсон коротко махнул головой — полотенце перелетело в кресло. Затем он посмотрел на боксера.

— Ватсон, дьябл, — сказал боксер, — вы привели наконец себя в порядок?

Тот кивнул, совсем по-английски — сухо и коротко.

Дьябл.

— Это у вас что? Испанский? — спросил я.

— Нет, — ответил боксер. — Дьябл — это по-русски. Это анаграмма одного знакомого вам слова.

Ватсон с сомнением поглядел на меня и тихо гавкнул.

— Ах, да… Это когда буквы в слове переставлены, — сказал боксер.

Я обиделся. Пару секунд я думал, как бы поехиднее ему ответить, но ничего не придумав, грубо сказал:

— Я знаю, что такое анаграмма… мистер Хер Локшолмс.

— И вы туда же, — скучно ответил боксер. — Разумеется, если мраморного дога зовут Ватсон, то боксера, естественно, зовут Шерлок Холмс. Ватсон, скоро вы там? Я потерял интерес к нашему гостю, отдаю его на ваше попечение.

Я сцепил зубы и попытался дотянуться до ножки ближайшего стула. Мне вовсе не улыбалось сделаться игрушкой для мраморного дога чуть не в полтора метра ростом.

— Да вы не волнуйтесь, — сказал боксер. — То, что он с вами сейчас сделает, никакого удовольствия ему не доставит.

Я посмотрел на Ватсона. Тот снова сухо и коротко кивнул. От этого я почему-то слегка успокоился.

— Это просто его долг, — продолжил боксер. — Как врача.

Ватсон гавкнул и вышел из комнаты.

— Юмор, — сказал боксер. Он подошел к полке, стал на задние лапы и вытащил оттуда за ремешок небольшой бинокль. Положил аккуратно на пол. Затем сдернул с кресла маленькую подушку и положил ее на подоконник, усыпанный стеклом и листьями. После этого взял бинокль и умостил его на подушке, неловко помогая себе лапами. В конце концов он засунул обе передние лапы под подушку, наклонил ее вперед и уставился в окуляры.

— Пора, — сказал он. Бинокль соскользнул и крепко стукнулся сначала об подоконник, затем об пол. Я вздрогнул.

— Ничего страшного, — сказал боксер. — Не впервой.

Появился Ватсон. В зубах он тащил бутылку коньяку.

Это было уже слишком.

Дог, осторожно ступая среди осколков, подошел ко мне, поставил бутылку прямо перед моим носом и гавкнул.

— Ватсон просит вас помочь ему открыть бутылку, — сказал боксер. — Если вы ее подержите, то он выдернет пробку.

Ага! Одной рукой я покрепче схватился за бутылку, дог ловко ухватил зубами пробку и вытащил ее.

Коньяк.

Бухло.

Аааааааааааа.

— С-спасибо, — сказал я, осушив бутылку почти наполовину. — Правда, спасибо.

Обе собаки сидели рядышком, наблюдая за мной.

— Я бы на вашем месте не торопился с выводами, — заметил боксер. — Этот коньяк вовсе не жест доброй воли. Это анестезия.

Я замер — хотя и до этого не сказать чтобы уж прямо сильно шевелился. Что значит — анестезия?

— Ватсон, прошу вас, — сказал боксер. На меня он не смотрел.

Дог подошел ко мне и, схватив зубами за брюки в районе кармана, перевернул на живот. Я орал как резаный — и рассчитывая на то, что кто-нибудь услышит, и от дикой боли в спине и боку. Затем Ватсон встал на меня двумя передними лапами, одну он поставил на ногу, а вторую на спину — я заорал еще отчаяннее. Нечеловеческим усилием вывернув шею, я увидел, как аккуратным и хирургически точным движением проклятая тварь лишила меня половины задницы.

Ненавижу Англию, подумал я.

И потерял сознание.

Огромная и какая-то особенно круглая луна висела над летним городом. Возле подъезда дома разгорался скандал. Его могло и не быть, если бы милиция и фельдшер с медбратьями были порасторопнее и укатили бы чуть пораньше, но несколько соседей уже покинули свои постели и вовсе не собирались туда возвращаться без того, чтобы высказать свои претензии.

Боксёр и Ватсон чинно сидели на балконе. Перед ними было множество раскрытых журналов. Собаки, одинаково наклонив головы, прислушивались к шуму снизу. Как обычно, соседи прекрасно справлялись с врагами и без них. Голоса утихали — милиция вслед за скорой покинула двор.

Ватсон, шкрябнув когтями по глянцевой бумаге, перелистнул журнал и внимательно уставился на следующую страницу. Боксер смотрел на луну и изредка что-то шептал в лежащий на табурете диктофон.

(бессмертные) [1]

Мы с тобою там и тут Светлы. Наши шеи не берут Петли. Шиты головы к телам Прочно, Но без эшафота нам Скучно. На работу каждый день Слепо. Мы уже забыли цвет Неба. Кто-то едет отдыхать В Ниццу. А у нас одна беда — Спиться! Кто ведет меня с тобой  В пропасть? Это точно не любовь,  Просто Слишком страшно не писать Песен. А для целой жизни я Тесен. …И со скукой смертной нет Сладу. А спокойствие, оно Рядом. Только дайте нам любовь  Срочно. Мы бессмертные с тобой, Точно!

 

Человек, который умел летать

Да, вот так просто. Умел и всё. И ничего ты тут не попишешь — завидовал я ему жесточайшей ненавистью пополам с горечью. И продолжаю завидовать. Глуповат он был, сероват, нехлёсток, не ярок, не достоин, как я считал. И продолжаю считать.

Когда он родился, он уже умел летать (левитировать, подсказывают тут мне), но не знал об этом. Впрочем, летать это ему не мешало. Главная фотография тех лет изображает ревущего младенца на пути (как все думают) от края довольно высокой, девичьей, как говорится, кровати к полу. В кадр также попало лицо мамы с довольно-таки охренелым выражением лица. Предельно простая удачная фотография: сверзился младенец, а папа сфотал. Точнее наоборот, папа фотал, не углядел, младенец и сверзился. Разве можно что доверить этим мужикам.

Он, конечно, и вправду сверзился, но до пола не долетел. Остановился в сантиметрах тридцати и повис, ревя и поводя ручонками-ножонками. Мать, кинувшаяся ловить, а скорее уже утешать и всячески нянькать, рухнула на колени, протянула руки, да так и остановилась. Ребенок висел в воздухе без всякой посторонней помощи и орал. Зашел отец.

Встал.

Постоял. Ребёнок орал по-прежнему.

Отец наклонился, оглядел его со всех сторон и попятился — за фотоаппаратом. Он работал журналистом в местной газете и привык уже не верить не только своим глазам. Времена были такие.

Когда он принес фото в газету и попытался рассказать, его подняли на смех. А потом он и сам предпочитал помалкивать. Говорю же, времена были такие. Теплая и дружественная психбольница по-прежнему ждала всех инакотрусящих.

Видимо, в детском саду и до четвертого класса он не сильно летал. Так, планировал. Попрыгивал. А в четвертом классе нас посадили за одну парту. Я тогда был вполне себе таким молчуном и неудивлякой по причине начитанности. На третий день он мне сообщил:

— А я летать умею.

— Ага, — сказал я. — На самолете.

— Нет, — сказал он. — По правде. Как птица.

Я счел его враньё настолько неумелым, что даже не стал возражать. Это его раззадорило.

— Не веришь?

— Не-а, — сказал я, тщательно изрисовывая подвернувшийся листочек.

— На чё спорим?

— На «Тату». — Это не группа. И не клеймо. Это была такая жвачка. «Тата», ударение на первый слог, раздобывали мы ее у китайцев — первых китайцев в нашем городе, кстати.

«Тату» я проспорил. Он взлетел с любимого нашим пацанячьим двором гаража на метров так семь-восемь. Пискнул оттуда — ну что, мол, убедился? Был вечер, сентябрь, прохладно, очень безоблачно, солнце заходит — и белая футболка со светло-зелеными шортиками наверху, в лучах заходящего солнца…. Наверное, никогда не забуду этого. Я отдал ему «Тату», и он даже со мной поделился. А потом я неожиданно побежал домой. Со всех ног. Спотыкаясь и падая.

Мама говорит, она очень сильно тогда испугалась — у меня была истерика. Меня даже возили к доктору в больницу скорой помощи. Доктор решил, что родители меня избивают или ещё чего похуже — и сказал оставить меня в палате до утра. Ничего этого я не помню. Помнить начинаю только с момента, когда меня забирали, и мама стояла у регистратуры, оформляя мне справку в школу.

В школе я не был с месяц, его пересадили к девочке.

Потом я с ним старался не пересекаться. Он со мной тоже. Но однажды, в выпускное-поступательное лето, мы классом в пароксизмах прощания в очередной раз поехали на Байкал, и он тоже поехал. Там мы жутко напились разведенным спиртом «Рояль». Помню, мы с ним стояли у крыльца и блевали на пару. И я ему что-то говорил. Ты, говорил я ему, избран, буээээээээ…. Ты, говорил я ему, можешь — значит, буэээээээ, ты должен. Буээээ, отвечал мне он. Буэээ, соглашался я. Что именно должен, буэээ, интересовался он. А хер его знает, отвечал я, буэээээ. Но что-то, буэээ, должен.

Потом наши пути, как говорят, разошлись. Я видел его редко — после выпуска раза два — за восемь лет. В маршрутке, на рынке. Привет, привет. Как жизнь, семья, не женился? Я тоже. Ну давай, пока. Буээээээ.

И вот недавно мы пересеклись. Понесло это меня вроде как в сауну с компанией подвыпивших рекламодателей нашей горячо любимой станции. Не люблю я эти мужские развлечения: водку, сауну, девочки — как-то раз встретил среди вызванных блядей знакомую с параллельного класса. Замужем, между прочим. Муж в курсе, потому как нимфомания у нее, и справка даже есть от какого-то известного врача. Но речь не об этом.

А в сауне уже гуляли фээсбэшники. Если вдруг кто не знает — сауну надо обычно заказывать заранее. Мы и заказали, честь по чести. Но ФСБ — это же полный ООО, аут оф ордерс, вломились, корочки под нос и вперед. А тут мы.

Найти бы, конечно, тут косе на камень, но обнаружились среди нас знакомые и дело утрясли миром. Идем все вместе, сауна большая, на всех хватит. Да и веселее будет.

А среди них — он.

Я его и узнал-то с трудом. Окреп, похорошел, раздался чутка в тороны. ФСБшное наглое выражение лица приобрел. Но на меня смотрел вполне так по-доброму.

…Ну и хули, ответил Анатолий. Можно подумать, что просил я себе это, как ты сказал, Счастье. Летать, бля. Кому нахуй оно надо? — ну умеешь ты летать, а жить все равно приходится среди рожденных ползать, правильно? И жить по их законам, потому как одно летание на хлеб не намажешь, так ведь?

…Нет, ты пойми, ответил Анатолий. Чему тут радоваться? Была бы там, допустим, у тебя третья там рука — да она и то полезнее была бы, двумя, значит, бабу за титьки, а третьей, значит, прям туда — тут он неприятно заржал. А тут ни в Красную Армию, ни кобыле хвост. Из окон любовниц сигать мужьям рогатым на удивление? Нет у меня любовниц. По ночам под звездами носиться с воплями, типа ух как классно? Было, проходили, холодно там. Даже летом. ЛЭПы всякие опять же.

…Ты не кипятись, жёстко ответил Анатолий. Я тоже, блядь, нервный, ежели что. Ты вообще можешь мыслить просто? По, блядь, человечАчьи? Мне лично это нахер не надо, может, махнемся с тобой на твою хату в центре?

…Нет, нельзя, дурила ты картонная, ответил Анатолий и снова заржал. Нельзя, а насчет хаты это надо выпить! А где девки, кстати?

… Он лежал, раскинув руки, и глядел одним, уцелевшим после страшного удара, глазом в небо — полное звёзд и совершенно ему не нужное. У нас в начале лета бывают чудные, чудесные ночи: прохладно, первые сверчки пробуют струны, горы на горизонте, воздух и звёзды, звёзды, много звёзд. Небо. Небо.

 

Человек с крокодиловой кожей

Всё это быстро произошло, махом. Никаких последствий у меня не осталось, это я для врачей и особо учёных отмечаю, и более в жизни я его не видел, и, думаю, не увижу. Звать его Гриша, фамилия у него — Лапоть. Мы работали вместе в одной конторе по лесу, да и сдружились, виделись и после его оттуда увольнения, и после моего.

Ну вот.

Пришёл он, значит, ко мне утром как-то и говорит:

— Я тебе щас спину свою покажу, — говорит, — только ты не пугайся сильно.

Я человек, в общем, пугливый, поэтому сразу начал шутить. Про крылья там, про ангелов. Про татухи на китайском. Очередью выдал ему пачку перлов, на восемь сторон света.

Шутки он слушать не стал, а просто стянул свитерок, март на дворе, задрал рубаху и повернулся.

Я сначала подумал, что его кто-то избил. Ногами или там палками, по почкам. Меня так били, я типа знаю.

— В милиции, — говорю, — что ли, был?

"В милиции" сказал, заметьте. Я уже отмечал не раз, многие так говорят: работают у них — в ментовке, но попадают и звонят — в милицию.

— Нет, — говорит. — Ты это. Ты смотри.

Ну, я смотрю, смотрю и понимаю, что это не милиция. Совсем не милиция, братья. Это кожа на пояснице сама так затвердела, пошла бугриться остро и крупно, да ещё и позеленела так хорошо. Очень экологично, сочно так позеленела, не однотонная такая заливка получилась, а, знаете, с тенями, с переливами и интонациями, можно так сказать.

— Чё за хрень, блин? — Я вообще человек очень находчивый. За словом в карман и всё такое.

— Сам не знаю, — рубашку заправил обратно и свитер натягивает. Я, уже зная, что там у него бугры и зацепы, вижу — а ведь заметно, ёкалэмэнэ. Похож на водилу-дальнобоя, которые собачьи пояса носят.

— К врачу ходил? — Находчивый я, говорю же.

Гриша на меня так внимательно посмотрел и сказал:

— Нет. Не ходил.

А потом так буднично:

— Меня ж ножом пырнули сегодня, — говорит.

Ну я — ах, ох. Кто да как.

— Да на автовокзале. Путь решил срезать, через дворы. А там не двор, а у-узенький такой проход, весь в говне. Я пошёл, а тут сзади топочут, и пыр ножиком. Прямо туда.

Я слушаю, глаза по пятаку, сопля висит. Он так театрально паузу выдерживает и говорит:

— Нож сломался у него.

Я подождал, потом спросил:

— И чё он, убежал?

Ну дежурный вопрос, "чем кончилось", обычное дело. А он, представляете, глаза в сторону — и вот тут где-то в пятках у меня тихонько и поганенько так звякнуло. Я два года с людьми работал, и такое вычисляю на раз.

— Вот, — говорит, — нож.

Взял нож, ну то есть обломок лезвия, без рукоятки. Лезвие как лезвие, сломанное.

— Острый, — говорю.

И молчу. А что мне, я вопрос озвучил. Не хочет — пусть молчит, но тогда и я разговаривать с ним не буду. Ну он понял.

— Он, — говорит, — типа припадочный был, что ли. Упал и дергается, я стою и не знаю, что делать. В куртке нож болтается, под ногами нарик дрыгается, потерялся я, в общем, а пока с ручника слез, он и того. Затих.

— А, — говорю, — понятно.

— Я оттуда через забор, во двор, потом куртку в мусорке сжёг и к тебе пришёл.

— А, — говорю, — то-то дымом от тебя тащит. А свитер, что ли, цел?

— Цел, — отвечает. — Ну, есть дырочка, маленькая.

Ну и опять сидим, друг на друга глазами лупаем.

Вы поймите только правильно — мы вообще как бы не друзья. Приятели мы, не больше, ну собутыльники максимум. Я понимаю, банально и противно, но вот так. Мне тридцатник почти, у меня жена с ребенком уж два года скоро, хата в ипотеке, масло надо менять, резину летнюю ставить, электрику посмотреть, тёща ещё вот дом свой в своих кущах продаёт и у нас жить собирается, пока себе квартиру не купит, если купит. А Лапоть — он оттуда, из моих двадцати пяти. Даром что жена и сын, одногодки, кстати, с моей — всё равно он такой же раздолбай, бухает, работу меняет постоянно, и всё какие-то конторы у него подозрительные — то клубешник бандитский, то фирма алкогольная, то вообще в газету устроится, и всё должности типа маркетинга, пиара и по продвижению. Ни о чем должности, короче, студенческие, для баб незамужних. Мы с ним в своё время побухали славно, конечно, что тут спорить. Да и вообще интересно было, виделось мне будущее как-то иначе. Начитались сначала Коэлью, случайно, впечатлились, начали искать знаки, потом поняли, что Коэлья — говно, а мир волшебен сам по себе, как есть, и начали натурально изменять мироздание, и получалось ведь. Звонили друг другу охрипшими ночью — что, сработало? Сработало! Совпадения, конечно. А если не срасталось, то мы и не замечали, ну как обычно. Гудвины мы были, весь мир в кулаке, со всеми потрохами и энергоинформационными потоками. Уржаться.

Но я-то из этого магического реализма вырос. Вредно это для мозга, прямо скажем. Кастанед и Маркесов всех раздал, Сильву вместе Коэльей выкинул в мусорку без жалости. Начавшись со свадьбы и закончившись на рождении Наташки, приземление прошло в целом удачно, без травм. Да, скурвился, да, быт сожрал, ну и что?

А тут он, со своей зелёной спиной, об которую ножики ломаются. И неизвестно ещё, что он с этим нариком сделал. Ну правда ведь, неизвестно. Я тоже могу про припадок какой рассказать.

Куртку-то зачем надо было сжигать?

И Гришан понял. Он так-то сообразительный.

— Ну ладно, — говорит. — Пойду я.

И пошёл, даже чаю не попил.

Посидел я так минуты три, в стенку тупя, и только, значит, собрался как следует себя изгнобить — сука, трус, баба, сдал кента, предал, чего уж там, — как в дверь звонят. Я поначалу решил, что это Гришан вернулся мне всечь, вразумить, так сказать, по-мужски, с полным на то правом, кстати.

Поэтому дверь я открывать не стал, а приступил к гноблению.

Предать можно только близкого человека, это понятно. Ну а если человек думает, что он тебе близок, а ты так не считаешь, это как? Ну любой бомж с рынка придёт к тебе и скажет — друг! Вполне искренне, кстати, скажет, почему бы и нет. Ты от него отбежишь подальше — это, получается, тоже предательство, что ли? То есть — сначала надо помочь, а потом уже разбираться. Ага. Ага. С какой стати мне оправдывать ожидания, возложенные на меня другим, совершенно посторонним человеком? Значит, дело, как всегда, в деталях. Гришан, понятно, не бомж с рынка. Он меня во многих аспектах лучше знает, чем моя законная супруга. Он, таким образом, связан со мной. С-вязан. Грубо: он потонет, я потону. А то, что я сейчас сделал (или не сделал) — это попытка эту связь уничтожить. Получилось ли? Он же по-прежнему знает меня, знает, в конце концов, где я живу, знает, чего хочу (хотел когда-то), знает, чего боюсь (боялся когда-то). Связь никуда не делась, можно лишь рассчитывать на его благородство и гордость, что он не даст этим сведениям хода… Это получается, что предательство — ещё и крайне невыгодное и рискованное дело.

Крепок я всё-таки задним умищем, ох как крепок.

Я встал и пошёл к двери, она уж ходуном ходила, и звонок беспрерывно пиликал. Где-то краешком подумал — как это возможно, одновременно так грохотать и звонить, и не додумал, открыл дверь, даже рожу невольно сморщил и челюсти схлопнул — ща ведь как прилетит!

Но нет, не прилетело.

Стоит какая-то тётя среднего возраста, с сумками, очень злая.

— Женя, — говорит, — ты чего? Пьяный, что ли?

— Я Женя, — говорю. — Нет, трезвый. А вы — кто?

— Пьяный, — утвердительно произносит и в дверь мимо меня нацеливается с сумками, по-деловому так.

— Э, — говорю, — вы куда.

Тут она встала — нос к носу со мной.

Высокая.

И запричитала.

— Женя, ты когда успел, скотина? Я тебе комедию-то поломаю щас! А ну пусти меня быстро, и так целый день как сука взмыленная носилась, тебя мне тут ещё не хватало! Возьми вон сумки, нет, не бери, сволочь, разобьешь ведь ещё, ну гад, а ну пусти!

И ломится в квартиру по-прежнему, внагляк. Я встал стеной, плечом проход закрыл, вторым дверь подпер и коленом ещё добавил. И потихоньку так её выпихиваю. Хватит мне чудил на сегодня, то Гриша со своей кожей, то эта мошенница. Жена ещё вон скоро придёт, увидит, вообще будет веселье.

— Идите, — говорю, — гражданка, домой. Нечего тут ловить вам.

Она отпрянула и смотрит прищурившись.

— Ты же трезвый, Женя, — говорит так нехорошо.

— Трезвый, трезвый, — говорю и двери закрываю.

А она ногу припихивает и как заорёт в глубь квартиры:

— А ну показывай, кто там у тебя! Вылазь, сучка! Отпуск у него, ишь! Домой баб водит, совсем охренел! Маринка, если это ты, убью-придушу сучку! Я тя сразу раскусила, ишь харю сквасил, под дурачка решил, вылазь, покажись, гадина!

И прорвалась таки, сумки по всей прихожей распотрошила: морковка, масло, продукты какие-то… И шнырь в спалью, а оттуда — шнырь в ванную. Ну, думаю, всё, дамочка. Щас мы будем говорить с вами с позиции грубой силы, а возможно, и силовой грубости. Пошёл за ней, аккуратно так прихватил её за жакетик. Думаю, щас будет драка, только бы не царапалась! Ногти у ней, я заметил, короткие, такими хуже всего достаётся.

А дамочка как куль — бдрынь на пол у ванной. И шепчет так трагически:

— Нету ж никого, Женя.

— Нету, нету, — а сам думаю, чего ж делать-то теперь.

Она глаза подняла и жалобно так говорит:

— Женечка, — говорит. — Ты что ж, меня совсем-совсем не узнаёшь, Женечка?

И так со слезой она это сказала, что я повёлся. Вгляделся — лицо как лицо, обычная женщина, чуть постарше меня, может, лицо усталое, морщинки вон пошли, мешочки под глазами, накрашена наспех…

— Я жена твоя, Женечка, Лена я!

И рыдает, на полу сидя.

Тут меня отпустило. Всё стало ясно.

Обычная сумасшедшая. Что там делают в таких случаях? Ноль три?

— Тихо, тихо, — говорю. — Найдётся ваш муж. Вот стульчик, садитесь, чего на полу сидеть. Сейчас мы позвоним, ваш муж приедет и заберёт вас домой.

Взял трубу, начал набирать ноль три, и тут подумал, что у неё, похоже, есть мобильник. Может, действительно позвонить мужу? Ну или кто там будет в телефонной книжке под именем «Дом».

— А у вас телефон есть? — спрашиваю осторожно.

Она смотрит на меня пристально и вынимает телефон. Есть.

— Давайте я позвоню к вам домой, — говорю максимально естественно и просто.

Получилось.

Даёт трубу.

Сонерик, отлично. Люблю эти телефоны. Нахожу «ДОМ», звоню. Показываю ей дисплей — ну чтоб чего не подумала, вдруг я в Зимбабве звоню за её счёт.

И тут у меня в руках труба, моя которая, домашняя — как зазвонит!

Я аж выронил — и мобильник этой, и трубу саму.

А она смотрит на меня, будто её у меня на глазах на куски разделывают.

Я трубу поднимаю, а она свой мобильник и говорит в него:

— Это мой дом, Женя, — говорит так тихо и медленно. — Я Лена. Я здесь живу. Ты мой муж, Женя.

И в трубке — то же самое, на полсекунды позже.

Ну, тут я, видимо, не выдержал, поплыл.

Очухиваюсь.

Лежу по прежнему на полу, но прихожая какая-то немножко другая. Или это от треволнений мне так кажется. И подушка диванная под головой. Лена эта успела переодеться, влезла в Наташкин халатик и тапочки.

Наташа!

Сейчас же придет Наташа!

Вы не подумайте чего — женщина она далеко не глупая. Но вот в этом вопросе у неё просто клин, у Наташи моей. На улице с ней ходишь — не дай бог глянешь на кого, дутья не оберёшься потом. Телек смотришь — похвалить никого не моги. Она сама знает, что глупости всё это, понимает, но ничего поделать не может, и, подозреваю, не хочет.

В общем, если Наташка увидит эту Лену в её халатике — то лучше бы я с Гришей пошёл и вместе с ним где-нибудь сгинул, в трещинах мироздания.

Вскакиваю я с пола, значит, этаким дельфином — и опаньки! — а ручки-то вот они! Связаны, и привязаны к ногам, и ноги тоже связаны и скручены, и лежу я такой в прихожей своей как лента Мёбиуса, весь в веревках бельевых, в проводах и в скотче.

Ай да Лена, когда успела?

Или это я так долго лежал?

Или это она меня так уложила?

Чтобы вот как раз связать?

— Женя, ты прости меня, — это Лена. — Но щас дедушка Серёжку привезёт, а ты, кажется, с ума сошёл.

Какой, блин, Серёжка? Какой дедушка?

Дёргаю руку, ногу, извиваюсь как уж. В принципе, из веревок и проводов вырваться можно было — видать, силенок у неё маловато затягивать понадёжнее, но скотч! Какая, блин, мерзопакостная штука, оказывается, скотч этот! Поди ж ты, лежит на каждом углу за три копейки, а вот ведь — и не вырвешься, вообще, никак. И трещит, зараза.

Минуты через две я дёргаться устал и решил, что если Наташка рассудит здраво (и если к тому моменту от меня что-нибудь останется), то она поймёт, что Лена эта в нашей квартире против моей воли. Вот так.

И тут же в дверь позвонили.

Это, конечно, Наталья. Всё, Леночка, ховайся. Мне, конечно, достанется тоже, но сначала — тебе, роднуля. Моя зайка — чемпионка универа по волейболу и лучшая подающая всех времен и народов — очень не любит непрошеных гостий, особенно тех, кто без спросу её халаты напяливает.

Ну, эта Лена открывает дверь, и с кем-то там трындит.

— Вам кого?

— Мне нужно… эээ… Женю. Он здесь живёт?

Женский голос, но, кажется, не Наташа.

— Да, здесь. — Это Лена. — А вы кто?

— Понимаете, это долго рассказывать…

Точно не Наташа. Ещё какая-то баба.

День визитов, блин.

— А вы покороче. Самую суть.

— В общем, его укусил крокодил.

— А, — говорит эта Лена так саркастически, но с истеринкой. — И то я думаю, чего это с ним сегодня такое. Точно крокодил?

— Да. Но это не совсем обычный крокодил. Понимаете.

— Да уж понимаю. Я даже думаю так, что не крокодил, а крокодилица.

— Нет-нет, с этим строго, это точно крокодил. Это «он». Тёмное начало всего сущего.

— Сущего, говоришь, — Лена совсем уже взвизгивает. Чую — что-то будет. — А ты, вы кто ему будете?

— Э…э… не знаю, как вас зовут, в общем, я Таня. Мне он нужен как мужчина.

Тут, как пишется в книжках, на мир рухнула звенящая тишина.

Которая была очень недолгой.

— Ах ты…

И слышу короткие такие звуки: туп, туп, тыщ, тыщ.

Всхлипнули и заорали они одновременно.

Ах ты сука, орала Лена, вот кого он привел (образец бабской логики, Таня эта пришла после неё, но кого это волнует?), порчу навела, да я тебе! Да я тебе!

Таня отбивалась и орала уже что-то совсем бредовое. Какой-то крокодил, укусил меня, крокодил необычный, значит, со мной надо срочно переспать. Такая у неё была позиция. Вполне, кстати, внятная и даже довольно логичная. Не вижу, почему бы свободной женщине не переспать с кем-нибудь, особенно если этот кто-нибудь — я.

Через минуту-другую в подъезде (они цапались в подъезде, стало быть) всё притихло. Слышу — неразборчивое какое-то гыр-гыр-гыр, напряг уши изо всех сил, аж в башке зазвенело. Мужской голос выяснял, что тут происходит. Сосед, наверное.

Дверь открывается, я башку поворачиваю и вижу целую делегацию: Лена эта, потом какая-то брюнетка примерно того же возраста или постарше, Таня, видимо, какой-то почтенный тип в черном советском квадратном пальто и совсем маленький ребенок, лет двух-трёх. Все на меня глазами лупают.

Несколько секунд тишины, и только я собираюсь потребовать меня освободить, а не пялиться, как тип в квадратном пальто говорит Лене решительно:

— Собирай вещи. Хватит с тебя.

А Лена будто только этого и ждала, кинулась сразу в комнаты.

Собственно, здесь я их и раскрыл. Обычное ворьё. "Собирай вещи". Только к чему был весь этот цирк? Может, они актёры какой-нибудь разорившейся труппы, подумал я, почему бы и нет.

А тип этот в пальто говорит брюнетке Тане:

— А вы, надо понимать, его следующая пассия будете?

А та так готовно отвечает:

— Ага. Ненадолго.

— Ну, — говорит тип в очках, и реально слышно, что он придушить её готов, — ненадолго — это понятно. С таким, знаете ли, долго не задержишься. Максимум года на три! — повышает он голос, для Лены, видать. Хорошо играет, убедительно. Отец и отец, точнее — тесть и тесть.

Тут ребёнок заревел, все сразу давай сюсюкать, даже Таня эта. Тоже прокол в их цирковой труппе, кстати. Ясно же всё — ребёнок для отвода глаз. Я ещё сто лет назад читал, что самые лучшие воры-карманники выглядят очень респектабельно: костюмы-тройки, начитанные, свежие, образованные. А эта шайка, надо полагать, самые лучшие грабители-квартирники. Будь я хоть двести раз самым отмороженным пэпээсником, ни в жизнь бы не остановил ни Лену (замужняя работящая женщина идёт домой после работы), ни Таню (бездетная офисная стерва средних лет, ну её нафиг связываться), ни этого типа в пальто (зам или директор в какой-нибудь организации, возможно, даже государственной), ни, естественно, ребенка (хорошо упакованный трёхлетний пацан, где-то рядом мама, папа и, скорее всего, бабушки с дедушкой). И на помощь звать бесполезно. И даже, наверное, опасно.

Здесь у меня явственно и одновременно закололо в стянутых ногах, руках и в спине. Тут же вспомнилось тоже читанное где-то, как на зоне малолетки, чтоб загреметь в больничку, сгибали ногу в колене и связывали крепко на ночь; потом иногда приходилось и ампутировать… У меня, конечно, ноги не в колене схвачены, и в основном скотчем, по всей поверхности тела, но кто знает…

Гляжу, а эти снова вокруг меня собрались.

— Пап, а с ним что? — Лена так шепчет. Снова одетая и с сумками опять. Собрала, надо полагать, всё более-менее ценное. Хана мне.

— Да выберется, чего ему, — тип отвечает. — Или вон ипохондричка его поможет.

— От ипохондрички и слышу, — отвечает брюнетка из кухни. — Помогу, конечно. В пределах стоящей, гм, передо мной задачи.

— Тьфу ты, срам какой, — кричит этот тип. — Лена, поехали. Серёжик, иди к деде на ручки.

И ушли. Брюнетка на кухне посудой гремит моей. Наташкиной. Нашей посудой гремит. Сторожит, стало быть, меня. Зачем?

Где же Наташа, блин? Наверное, Олесю забирала и в садике задержалась…Хотя чего там задерживаться. И как вовремя, самое главное.

Брюнетка Таня эта вышла из кухни и говорит:

— Ау, — говорит.

Я смотрю на неё молча. Потом говорю:

— Развяжи.

Секунду я думал, что развяжет.

— Позже, — говорит так нехорошо. У меня снова заныло в пятках, как тогда, утром, когда Гриша приходил. Эх, Гриша, надо было пойти с тобой… Вот мне и наказание. Магический, ёкарный бабай, реализьм как он есть. Я потом понял, что вот именно в этот момент у меня в голове мелькает какая-то мысль. Но я её не поймал.

Секунд пять она на меня так смотрела, потом пошла в зал и принесла нашу свадебную карточку в рамке.

— Сейчас мы, — говорит, — кое-что проверим.

Я не реагирую, а она мне под нос карточку суёт.

— Гляди, — говорит.

Я отворачиваюсь. Кажись, и правда, извращенка. А нам почти не страшно, ай-яй-яй…

— Гляди, дурак, — просит почти. — А то порву.

Я дрогнул здесь, конечно — из-за Наташки, главным образом. Я и так, в общем, уже покойник, а если и свадебная фотка исчезнет, то вообще.

Гляжу —

— и снова поплыло всё перед глазами.

На снимке мы с этой Леной вдвоём в свадебных костюмах!

На снимке мы с Леной в свадебных костюмах!

На нашем с Наташей снимке! В рамке, которую заколебались искать по всем магазинам!

Да что ж вам ещё надо-то, суки вы рваные?

Я, кажется, это вслух сказал. Брюнетка подошла поближе:

— Же-енечка, — говорит. — Ты не пониматеньки ничеготушки. Это обычное дело, когда тебя кусает Он. Благодари его, что он тебя заметил. Ты его разбудил, а он тебя тяпнул. Ты теперь, Женечка, избранный. Укус его — это милость, это счастье, это знак. Про знаки знаешь? На каждом шагу у нас знаки. Ветер судьбы шевелит листья древа нашей жизни, и на каждом листочке — его отпечаток. Тот, кто дремлет в реке…

— Ты про что вообще? — спрашиваю. Тупым таким голосом. Отрезвляет таких дамочек моментально.

Эту не отрезвило. Она присела рядом и продолжила:

— Есть Тот, кто дремлет в реке. Река — имеется в виду всё это, — она описала рукой круг. — Жизнь наша.

— А, понятно, — сказал я. — И он, значит, дремлет по жизни.

— Да, — нисколько её не задели мои слова. — Но иногда он просыпа-а-ется.

Интонации её стали одновременно и игривыми, и таинственными.

— Показывает нам хво-о-стик. Спи-и-нку. Или зу-у-убки — кому как повезёт. Как крокодил. Он, собственно, и есть крокодил. Крокодил всех крокодилов.

— В гости приходила большая крокодила, — сказал я.

— Ну вот он показался и укусил тебя. А мог утащить. А он просто укусил. И теперь ты немножко другой. И жизнь твоя другая. И вот так всё…

Не успела она закончить.

У нас снова были гости, но на этот раз никто не звонил и не стучался, а тупо выбили дверь, тяжеленную внутреннюю деревянную дверь. Прямо на меня.

Что-то хрустнуло в районе моего затылка, и стало темно.

Но я успел подумать: всё, умер.

Ан нет.

Открываю глаза.

Сидит какой-то мужичок не совсем русского вида, а вида, прямо скажем, откровенно семитского — чернявый, горбоносый, наглый — и хлещет меня по мордасам. Надо отдать должное, безо всякого удовольствия хлещет, исключительно по разнарядке, так сказать, сверху. Я открываю глаза, болбочу что-то — всё, всё, отстань, мол. Он выдаёт мне ещё оплеуху и закругляется, а я диспозицию оцениваю.

По-прежнему связанный, и по-прежнему в прихожей, но уже не лежу, а сижу. Прислонили меня к стеночке — не из-за заботы обо мне, чувствуется, а чтоб под ногами не путался, скорее. В квартире гул, басят мужские голоса. Человека четыре-пять, вместе с семитом этим.

Голову поворачиваю — и будто медным тазом мне по башке шваркнуло, потому что вижу я часть дивана, а на диване лежит давешняя моя пассия, Таня-брюнетка, с тонюсеньким красным ожерельем на шее, и язык вывален набок. Тихо лежит и спокойно, потому что, ясно-понятно, безнадёжно мёртвая. Удавили родимую мои гости. Насовсем.

И здесь я испугался по-настоящему. Адреналин скакнул так, что чуть-чуть не вырвался из этого скотча.

— А ну тихо! — крикнул кто-то со стороны. И ещё кто-то кричит:

— Не вырубай его, и так еле расшевелили!

И неожиданно у меня над ухом кто-то говорит угрюмо:

— Не боись.

И сразу в глазах темнеет и дышать становится нечем. Гад сзади стягивает мне горло, а второй гад спереди ловко и умело перетягивает по новой мне руки и ноги, уже не скотчем и бельёвкой, а какой-то эластичной байдой.

— Всё, — говорит гад спереди. Гад сзади снимает удавку, и я могу дышать. Говорить уже не могу, не пробовал, но знаю точно, что не могу.

Гад спереди подтягивает стул и садится передо мной.

— Если «да», то кивай головой, если «нет» — мотай, — говорит он скучно. — Понимаешь меня?

Как долго тянется секунда!

Киваю головой.

— Хорошо, — говорит гад. Выглядит он обычно — типичный такой зажравшийся менеджер полусреднего звена. Только фигура уж больно плотная, для менеджера. И глаза ледяные.

— У тебя сегодня была вон та, — он мотнул головой в сторону зала, где был диван, где лежала брюнетка.

Меня непроизвольно затошнило. Киваю.

— До неё здесь были твои родственники — жена, её отец и твой сын. Так?

Мотаю головой отчаянно. Гад спереди глядит куда-то за мою спину, и кажется, что меня опять будут душить, но нет.

— Не помнит он. Цапнул он его, — говорят у меня за спиной.

Гад кивает и продолжает, совсем медленно и внятно:

— Кто-то — был — у тебя — сегодня — ещё?

Киваю.

Видно, что гаду очень хочется спросить — "Кто?", а мне очень хочется ответить, правда. Лишь бы всё скорее кончилось.

А то ноги затекли уже, сил нет.

Гад встаёт, и на несколько минут меня оставляют в покое.

Меня начинает тошнить и трясти одновременно.

Наташа придёт сейчас. С Олесёнком.

Именно сейчас.

Я уверен в этом.

Такова цена предательства. Кроме того, что это глупость, помимо того, что это невыгодно, без учёта того, что это рискованно, предательство — это ещё и грех. Аз воздам. Ох как воздам. Но как? Как это можно организовать? Да никак. Баб этих, старика этого, мальчика — никак ты не организуешь. То есть получается, по логике Гриша здесь и ни при чем, но я-то чувствую — он тут ещё как при чём.

Ко мне подходят двое, крепко хватают и тащат в зал. На мертвую брюнетку я стараюсь не пялиться, а особенно на её синий язык, мягко свисающий вдоль щеки, хочу отстраниться, но хрен там — сажают меня прямо на её ноги, на диван. Все пятеро гадов в комнате. Тесно. На компьютере открыта папка с моими фотографиями.

Главный гад говорит:

— Тот, кто был сегодня утром, есть на этих фотографиях?

Несколько секунд мне позволено подумать, но потом семитовидный бьёт меня ладонями по ушам.

Я киваю.

— Хорошо, — говорит гад. — Здесь?

«Семейные». Мотаю головой.

— Здесь?

«Друзья». Нет.

«Коллеги» — нет, «разное» — нет, «Олеся-роддом» — нет, «Тачки», «Праздники» — нет.

«Старьё».

Киваю.

Гад открывает папку и начинает проматывать фотографии, одну за другой, следя за мной.

Гриша всё не попадается.

— Не бойся, мы тебя не убьем, — говорит он тем временем. — Ты просто потерпевший, один из многих. А эта — служила ему, и получила своё.

Вдруг что-то меняется в комнате. Все, включая и гада, смотрят мимо меня. Наташа любила меня так разыгрывать, терпеть блин не могу этого. Но сейчас, похоже, не разыгрывают.

Слегка поворачиваю голову — горло режет страшно — и вижу Гришу Лаптя.

Собственно.

Он стоит в дверях с видом совершенно бытовым. Так опоздавший на полузнакомую гулянку человек застревает в дверях комнаты с гостями.

— Общий привет, — небрежно говорит он.

Дальше всё происходит очень и очень быстро, а возможно, даже одновременно.

Одновременно все пятеро гадов бросаются на него, причем двое — через меня, и одновременно — не знаю как, не спрашивайте, — Гриша кидается навстречу всем пятерым. Так-то он дерется плохо. Однажды мы с ним сцепились с какими-то студентами на остановке поздно вечером. Студенты отпинали нас безо всякого труда, разбили мне плеер и расквасили ему лицо. Помню, что больше всего я поразился я не тому факту, что нас избили, а тому, что Гриша, как маленький ребенок, прорыдал всю дорогу до его дома, до которого пришлось переть пешком.

Но сейчас всё было по-другому. В тесном зале двухкомнатной квартиры в ипотечной новостройке творилось вот что: Гриша бросался на одного всем телом, руками вперед, одновременно с легкостью уворачиваясь от остальных, хватал его руками и даже, кажется, зубами и отбрасывал от себя. Уже мёртвого.

Первый.

Второй.

Третий.

Четвёртый.

И главный гад.

Всё.

Одну секунду он оглядывает врагов, чьи трупы усеяли пол моей квартиры, одну секунду он с легким сожалением смотрит на брюнетку, и одну долгую секунду он смотрит на меня. Ничего не выражающим янтарным взглядом.

И тут я, кажется, понимаю.

Тот, кто дремлет в реке.

Я ору, я кричу, я булькаю и сиплю.

Что ты сделал с Гришей, сукин сын, кричу я, но только хрип, хрип, и горло будто снова режут удавкой. Что ты сделал с Гришей. Что ты сделал со мной.

Понятное дело, Тот, кто дремлет в Реке не удостоил меня ответом и просто ушёл, убив охотников и стражей, которые убили его слугу. Но я честно пытался — вот всё, что могу сказать.

Дальше вы знаете. Я живу у людей, которые называют себя моими родителями. Им позвонила моя бывшая жена Лена. «Жена» пишу без кавычек, потому что мне теперь всё равно, была ли она мне женой или нет. Я не знаю и не помню ни её, ни её сына Серёжика, а документы — документы можно подделать. В наше время, при современном развитии печатного дела… Квартиру я потерял, и когда вышел из клиники, деваться мне было некуда, потому что Наташа не стала с ними бороться, а заочно подала на развод и уехала в другой город с Олесей вместе, так мне сказали врачи; они ещё говорили, что она вообще Гришина жена, но это уже бред. А тут эта пожилая пара; в общем, я согласился жить у них, тем более, что государство не возражало, ему, как всегда, похрену. Все убийства — пять мужчин, одна женщина — хотели на меня повесить, и это почти выгорело, но операм не свезло — пока я в клинике жрал барбитураты, Гриша, или кем он там стал, замочил или покусал ещё полдюжины причастных и не очень. Меня оправдали, но как-то, знаете, всё равно.

Я уже зову их «мамой» и «папой»; так-то они добрые. Отец устроил меня на машзавод уборщиком территории — другой работы с моей справкой не получишь. Недавно взяли в кредит мне компьютер и подцепили интернет, теперь ночами сижу на форумах, читаю разные сайты и потихоньку пишу рассказы, но папа с мамой не знают ещё. Я жду, когда выпустят большой сборник, с хорошим гонораром, и обрадую их, особенно маму, а то она грустная, потому что ей часто звонит Лена, и она потом плачет.

Да продлится твой сон, Тот, кто дремлет в Реке!

Да не дрогнет веко твоё, Тот, кто дремлет в Реке!

Да не явится миру твой панцирь, да не ступят лапы на берега!

Смерть — милость для видевших, проклятие — манна для разбудивших!

Каждый миг твоего сна — дар,

Тот, кто дремлет в Реке!

 

Генотип

— Нет, это не мой сын! — сказал Волемир Пинтусевич. Он со строгим недоумением посмотрел на стоящего перед ним мальчика в сером костюме и продолжил. — Мы, Пинтусевичи, потомственные клоуны. А ты?

— Ты предвзято к нему относишься, — сказала жена. — Он у нас нормальный мальчик.

— Эльвира! — сказал Пинтусевич. — Ты просила поговорить с сыном. Я делаю это. Более того. Я воспитываю сына! Я разговариваю с ним как мужчина с мужчиной! Почему ты вмешиваешься?

Жена ушла на кухню. Может, варить ужин, а может, обдумывать ответ.

— Э-э-э… Ах да! Иван! — сказал Пинтусевич. — На кого ты похож?

— Люди говорят, на маму, — уныло ответил младший Пинтусевич.

— Вот именно! — сказал Волемир Мефодиевич, воровато оглянувшись. — О, как ты прав! Именно! И не смей мне дерзить! Ты смотрел на себя в зеркало? Ну какой из тебя клоун? С этим твоим маминым вечно постным выражением лица? Неужели весь род Пинтусевичей не оставил в твоей душе ничего? Твой прадед был клоуном, твой дед был клоуном, твой отец — клоун! Я тебя спрашиваю! Что ты молчишь?

— Оставил, — все также уныло сказал Иван.

— Что?! — спросил Волемир Мефодиевич, помолчав.

— След, — коротко ответил Иван.

— Какой след? О чем ты говоришь? Да одно то, как ты держишь эту чертову скрипку способно довести интеллигентного человека, — в этом месте Волемир Мефодиевич непроизвольно приосанился, — до…

— Оргазма, — брякнул Пинтусевич-младший.

— Не смей мне дерзить! Ну почему, почему ты такой!

— Люди говорят, в семье должен быть хоть один нормальный.

— Кто говорит? Что за люди?!

— Бабушки.

— Какие еще, к дьяволу, бабушки!

Волемир Мефодьич иногда позволял себе крепкие выражения.

— Родные. Твоя и мамина мамы, — объяснил Иван.

То, что в мире существуют общие для свекрови и тещи позиции, Волемира Мефодьевича изумило. Ему нарисовалась картинка от которой явственно повеяло шизофренией — его собственная мать и мать супруги хором поют песню. Почему-то "Somebody to love".

— Что, прямо вместе так говорят? — спросил он.

— Нет, по отдельности.

— А вот сходил бы на родительское собрание, — вернулась из кухни жена. — Раз уж решил заняться воспитанием Ивана.

— Я и так регулярно хожу на родительские собрания! — сказал Пинтусевич-старший, держась за сердце.

Жена пристально посмотрела на Пинтусевича-старшего.

— Да! — сказал Волемир Мефодиевич. — Регулярность, Эльвирочка, она ведь разная бывает!

— Раз в четыре года?

— Да! — драматично сказал Пинтусевич, — Олимпиады, например, проходят раз в четыре года! То есть регулярно!

— А раз в сто лет наступает новый век, — солидно сказал Иван Пинтусевич. Родители посмотрели на сына. Сын исчез.

— Кстати, о регулярности, — сказала супруга.

— Лучше о сыне, — быстро сказал Пинтусевич.

— Прекрасно, — сказала Эльвира Васильевна. — Как раз кончается восьмой год учебы нашего сына. Так что пора! Завтра в семь.

И вышла из комнаты.

— Нифига себе попил чаю, — горько сказал Волемир Мефодьевич и включил телевизор.

— А вас, Волемир Мефодьевич, я бы попросила остаться.

Учителя сидевшие на первом ряду внимательно смотрели на Пинтусевича стоявшего у доски. Тому вспомнились школьные годы, и он немедленно принял позу несправедливо обиженного подростка: одна рука в кармане, нос — вверх, глаза — в пол, ботинки — не чищены, весь вид выражает готовность нахамить.

— Волемир Мефодьевич, — блистая очками, начала Нина Ивановна. — Я как классный руководитель Ивана обязана вам сказать.

Она сделала паузу, прижала обсыпанный мелом рукав к сердцу и продолжила.

— Мы все понимаем, у Ивана тяжелая наследственность, мы знаем, что его прадед и дед были клоунами.

Бамц! — щелкнуло в голове Волемира Мефодьевича.

— Мы знаем, что в молодости вы не раз сбегали из дома, не желая подвергать себя этим унизительным репетициям, Эльвира Васильевна нам про это много и подробно рассказывала.

— Но! — Нина Ивановна задрала вверх указательный палец. Волемир Мефодьевич заворожено посмотрел на него, машинально отметив про себя, что на кончике пальца — чернильное пятнышко в форме звезды. Нина Ивановна с силой бросила руку вниз, грозно сверкнули очки, и Волемир Мефодьевич вздрогнул.

— Нам небезразлична судьба мальчика, и мы обязаны принять меры!

— А что собственно случилось? — осторожно спросил Пинтусевич-старший. Чувствовал он себя как канатоходец, идущий над ареной с голодными львами. Вспомнился семьдесят девятый год, Ташкент, жара, голые животы, Валентина Пискунова, каучук-блонд, он сам с биноклем в руке в кустах возле арыка.

— Ваш сын вопиюще несерьёзен.

Учителя дружно кивнули, подтверждая сказанное.

Бамц! — щёлкнуло снова. А слова сами собой сложились в вопрос.

— Да вы что?

— На уроке химии он показывал пародию на директора школы!

— И что, похоже?

— Да! Иван показывал нам эту пародию в учительской… — учителя хихикнули, — по многочисленным просьбам педколлектива.

— А-а-а…

— Я выходила! — упреждая вопрос Пинтусевича-старшего торопливо сказала химичка. — У меня заболел желудок. А но-шпу я забыла дома. А в медпункте как назло никого не было…

— Мы это уже слышали, — сказала Нина Ивановна. — А на физкультуре?

— Я не хожу на физкультуру, — оскорблено сказала химичка.

Педагоги посмотрели на неё. Она покраснела и пересела на второй ряд.

— А что на физкультуре? — деревянным голосом спросил Волемир Мефодьевич.

— Бежали три километра и ваш сын крикнул "Кто последний — тот козел". Всё бы ничего, но физкультурник тоже побежал! В его-то возрасте!

Учителя снова хихикнули.

— И что?

— И всё! Прибежал последним! А фамилия у него Сайгаков! Каково?

— А что он играл на новогоднем концерте? Вы знаете, что он играл на новогоднем концерте?

— Что? — механически спросил Пинтусевич.

— Эминема! На скрипке! — гневно сказала Нина Ивановна. — И что самое страшное — ему подпевали! Старшеклассники!

— Какой ужас, — сказал Волемир Мефодьевич. — Кто это?

— Легендарный рэпер, — сказала англичанка.

Пинтусевич-старший напрягся, пытаясь соответствовать, и сказал:

— Вау.

Англичанка встрепенулась и быстро глянула на Волемира Мефодьевича.

— Алла Петровна, кстати, тоже подпевала! — с укоризной глядя на Пинтусевича, пресекла её классная руководительница.

Англичанка густо покраснела и сказала:

— У Эминема было очень тяжелое детство. И он симпатичный

Последнее предложение — почти шепотом. Затем, роняя, поднимая и снова роняя какие-то мелкие предметы, молча села рядом с химичкой.

Домой Пинтусевич вернулся задумчивый. Спал плохо, а утром встал, с твердым решением сходить в музыкальную школу.

— Как хорошо, что вы к нам пришли!

Сама по себе фраза была хороша. Волемиру Мефодьевичу не понравились интонации. Было в них что-то каннибальское.

— Мы все понимаем, — сказала Эмма Аскольдовна, и в голове Пинтусевича-старшего началось что-то вроде гудения. Перед щелчком. — У мальчика неблагоприятные гены.

Бамц! Да что ж такое-то, подумал Пинтусевич.

— Но пустить дело на самотек было преступлением со стороны педагогического коллектива. Иван, безусловно, талантлив. Но при этом он совершенно, совершенно неорганизован. То, что он позволяет себе на переменах… — Эмма Аскольдовна вдруг хихикнула, но тут же усилием воли вернула на лицо серьезное выражение. — А еще ваш сын придумал игру. Называется "Музыкальный ринг". Скрипка — инструмент серьезный, и играть на нем сидя верхом на товарище, который в этот момент старается сбить кого-то с ног — это… это кощунство! И потом это элементарно нечестно! У Вани скрипка, а у Федечки Зотова — контрабас. А у кого-то вообще — жмуровой барабан. Я тысячу раз говорила коллегам, что подобное дифференцирование делает саму идею тотализатора абсурдной! Но двести баксов, простите, долларов США мне уже никто не вернет!

Тут Эмма Аскольдовна почувствовала, что увлеклась и замолчала. Пинтусевич молча ждал продолжения. В голове у него было пусто. Даже гудения — того, что перед щелчком — не было. Видимо, привыкаю подумал Волемир Мефодьевич.

— В общем, Иван вопиюще несерьёзен. Я бы поняла, если бы у Ивана была какая-то генная предрасположенность, если бы его предки были, к примеру, ну я не знаю… Клоуны, что ли.

Бамц! Всё-таки еще не привык, подумал Волемир Мефодиевич.

— Но ведь вы серьезный человек, руководитель, — продолжала Эмма Аскольдовна. — А Иван?

— Что Иван? — спросил Пинтусевич, испытывая сильное желание увидеть сына.

— Да одно то, как он держит скрипку, — Эмма Аскольдовна приосанилась, — способно довести интеллигентного человека до…

— Оргазма, — неожиданно для себя брякнул Волемир Мефодьевич.

Слово это повисло между и тихо растаяло, оставив после себя неприятный душок.

— Что ж, — сухо сказала Эмма Аскольдовна. — Мне кажется, я начинаю понимать. Вот и обнажился ваш нравственный стержень, господин Пинтусевич.

— Папа, ты чего, — сказал Иван Пинтусевич, заметно нервничая. Повод был — не каждый день отец молча разглядывает тебя в течение получаса.

— Иван, — сказал наконец Пинтусевич-старший, — Сыграй мне на скрипке.

Младший Пинтусевич обалдело вышел и минуту спустя вернулся со скрипкой. Встал. Прижал скрипку к щеке, тряхнул кудрявой головой и заиграл. Минуту Волемир Мефодьевич слушал молча, а потом спросил:

— Это Эминем?

— Это Моцарт, — сказала жена, любуясь сыном.

Бамц! Щёлкнуло в голове Волемира Мефодьевича: ему всё стало ясно. Бывает такое: живешь, живешь и вдруг бамц! — и все становится ясно.

— Эльвира! Это не мой сын! Всё ясно! Ялта! Известный скрипач в соседнем номере!

— Что?! — Эльвира Васильевна была неподдельно изумлена.

— Да как ты посмела?! Как ты могла?! — даже в этой ситуации Пинтусевич-старший оставался профессионалом и все делал очень смешно: бегал туда-сюда, смахнул со стола вазу, несколько раз перебросил её с руки на руку, пытаясь поймать, и разбил зеркало. Вазу при этом не спас. После этого он окончательно осерчал и впервые в жизни попытался поднять руку на женщину.

— Папа! Не смей бить маму!

Бамц! На этот раз это был классический свинг, очень удачно исполненный Пинтусевичем-младшим.

"А в номере напротив жил боксёр" — почему-то вспомнил Волемир Мефодьевич и потерял сознание.

— Чем это ты его? — спросила мать.

— Рукой, — растерянно сказал сын.

— А-а, — сказала мать, — тогда сходи за молоком.

— А деньги?

— Сейчас, — сказала мать и вынула у лежащего на полу Пинтусевича-старшего из кармана пару купюр.

Иван, поглядывая то на лежащего отца, то на собственную руку, оделся и вышел.

Скрипнула дверь. Известный скрипач в пыльном на животе смокинге тихонько выбрался из спальни.

— Элечка, — сказал скрипач, косясь на лежащего клоуна. — Я, наверное, пойду.

— Иди, — сказала Эльвира Васильевна.

— Полно дел. Лондон, гастроли, — сказал скрипач.

— Я понимаю, — сказала Эльвира Васильевна.

— Я позвоню, — сказал скрипач, одеваясь.

— Позвони, — сказала Эльвира Васильевна.

Скрипач ушел.

Скрипнула дверца шкафа, и оттуда вылез боксер-полутяж. Был он такой, классический — волосы ежиком, перебитый нос, крепенький. Он с осуждением посмотрел на скрипку, а затем внимательно — на лежащего клоуна, и тихонечко присвистнул. От восторга. Хлопнула входная дверь, и в комнату вошел Пинтусевич-младший. Боксер подошел к мальчику, потрепал его по голове, вынул из кармана сто рублей и протянул их Эльвире Васильевне.

— Купи ему шоколадку, — сказал он. — А лучше две. Парень-то подрос. Ну мне пора. Дела.

— Гастроли? — спросила Эльвира Васильевна.

— Я тебе что — бандит какой? Никакого криминала! — сказал боксер. — Пацанов на отборочный везу.

И ушел тяжелыми шагами в ночь.

 

Сван

Всегда хочется узнать, чем всё кончилось. Вот только чем закончится, я боюсь, мы никогда не узнаем. Потому что мы сидим на крыше и не хотим оттуда спускаться. Потому что если мы спустимся, то мы все узнаем.

Попросту говоря — нам страшно.

Но мы в этом друг другу не признаемся. Отчасти оттого, что бояться формально нечего. Отчасти оттого, что мы пьяны. Но в основном потому, что признавать это глупо. И так всё понятно. Поэтому Тоха говорит хриплым голосом, слегка растягивая гласные:

— Ну что-а, па-ашли?

— Канэшна-а! — отвечаю я. И мы снова никуда не идем. Пялимся на звёзды и потихоньку трезвеем.

Началось это несколько месяцев назад. С простого вопроса.

— Ты когда видел Свана в последний раз?

Сван — это не национальность. Сван — это Славка Ванкеев. Красный диплом, внешность ботаника. Гений без всяких натяжек. С этим соглашались все. Деканат, профильная кафедра, одногруппники, одногруппницы. Даже у нас на матфаке он был достаточно знаменит. И это при том, что ко всем биолого-философическо-филологическим дисциплинам мы относились с легкой долей презрения. Матфак — это я, матфак — это мы, матфак — это лучшие люди страны. Я первым привез с Москвы эту нехитрую спартачёвскую кричалочку и гордился этим страшно.

Ну и потом — кто выигрывал универовский чемпионат по КВНу четыре года подряд? Правильно — матфак. Ну то есть мы были умные и веселые. Как следствие, остальные факультеты в наших глазах были не совсем полноценны. Но Свана мы знали. Тоха даже говорил мне о том, какое открытие Сван успел совершить на третьем курсе, он всегда ревниво отслеживал такие вещи — до тех пор, пока не осознал, что математиком не будет. Да только я не запомнил, что это за открытие. Капитану университетской сборной КВН нафиг такое знать. Мы сами с усами и звезды балета в натуральную величину.

Так вот, я не помню, что я ответил на этот простой вопрос. Хотя нет, вру. А хрен его знает, ответил я, пасу я его, что ли. А что? Просто спросил, ответил Тоха. А мне тогда и в самом деле было не до кого-либо. Я только-только устроился в налоговую, развелся с женой, сборная вышла в Первую лигу КВН — в общем, я круто менял жизненные установки.

До Свана ли мне было?

А потом мы узнали, что Сван преподает генетику в БНЦ.

— Не, — возражает Тоха хриплым голосом. А вот нехер было песни орать под гитару и холодную водку. — Сначала был Тонхоноич.

— Только мы доперли не сразу, — говорю я.

— Мы, — язвительно говорит Тоха, и его начинает рвать.

Глядя на него, я тоже начинаю ощущать позывы.

Крыша, ночь, блюем.

Романтика!

Была весна, был март. Если быть точными, то в наших краях март — это не совсем весна. Это зима с лежащим повсюду снегом и чувствительными морозцами. Но вот пахнёт вдруг талым снегом и становится ясно — весна. И небо синее-синее. И солнце, и воздух, и свет, и глаза слезятся.

Я не умру в марте, потому что в марте умереть невозможно.

Мы с Тохой только что вернулись из Казани, где наша команда разорвала одну восьмую Первой лиги в одну калитку. И встретили Андрюху Тонхоноева. Тоже матфаковец. Тонхоноич в ту пору был следаком в Октябрьском райотделе. Если вдуматься, где только нашего брата не встретишь. Опера, торгпреды, начальники, начальнички, госслужашие, ипэшники, гаишники. Мы всюду. Всемирный заговор матфаковцев.

— Дэн!

Я обернулся.

— Тонхоноич! Блин!

И мы пошли пить пиво. Такая наша карма. Пиво любим не очень, но напиваемся им регулярно. Потому что никто не сидит просто так и не разговаривает. Хотя бы пиво…

— …Ты-то как?

— Да так… Знал бы, какой хернёй я щас занимаюсь.

Так у Андрюхи было всегда. Херня, муйня, козлы и мудаки. Но слушать его было интересно. И мы его слушали.

— Работаю по жалобе бомжей, прикинь. В демократию играют, козлы. Дескать, тоже люди.

— А они не люди? — спросил Тоха.

— Нет, — сказал Андрюха. — Какие они люди? Что в них есть человеческого?

— Душа, — сказал я. И мы заржали.

— А на что они жалуются? — сказал я, внимательно глядя, как Тоха строит башенку из кириешек. Несмотря на то, что этот строитель планировал затратить на это сооружение всего две кириешки, получалось у него плохо. Сильно хотелось отобрать у него стройматериалы и попытаться самому.

— …какой-то, понимаешь, мудак. Поить и кормить буду, говорит. Да тока этим бомжам же нихера не надо.

— Нищета развращает хуже богатства, — сказал Тоха. Скорчил рожу — у него опять упала башня. Андрей некоторое время внимательно смотрел за его потугами, а потом сказал:

— Да! Точно! Боятся они его. А мне что — в засаде сидеть? Ждать, когда он к ним подойдет? И что я ему предъявлю?

"У каждого настоящего ученого должна быть мечта…" — цитирует Тоха. Я смотрю в светящиеся окна дома напротив и чувствую, что начинаю мерзнуть. Как следствие, начинаю трезветь.

— А вот не дождётся Рома сегодня коньяка, — неожиданно говорит Тоха и вынимает из сумки бутылку.

И мы продолжаем беседу при звездах.

— У каждого настоящего ученого должна быть мечта. Есть такая мечта и у меня. — Смеётся, журналист улыбается.

— А Сван ничего, фотогеничный, — сказал Тоха. Мы сидели у меня и смотрели телевизор. "Восточный экспресс" — есть в нашем городе такая новостийная телепрограмма. На экране аккуратный и чистенький Сван аккуратно и чистенько рассказывал о том, чем он занимается…

Так Сван всплыл для нас в третий раз.

— Это было как сужающиеся круги, — говорит Тоха и отпивает с горла.

— В смысле спираль, — говорю я.

— Круги, — говорит Тоха. — Как акула вокруг пловца.

— Ну это ж спираль, — говорю я.

— Акулы не могут плавать по спирали, — наставительно говорит Тоха.

— Па-ачему? — говорю я.

— Акулы не знают, что такое спираль, — говорит Тоха.

Мне это кажется сильным аргументом, и я молча отбираю у него бутылку.

— Кстати, вот в этом доме живет Сван, — сказал Тоха.

Был месяц май, и мы шли к Роме Абрамскому. Шли не просто так, а по поводу. У Ромки Юля родила Данилку, и мы, пока жена в роддоме, шли поздравить молодого отца. Несли любимый Ромкин коньяк — до сих пор теряюсь в догадках: реально он ему нравится, или это так… затянувшееся понтерство.

Ему и кальян нравилось курить.

Ромка вид имел измученный, будто сам рожал, но нам всё же обрадовался. Быстренько накрыл на кухне, и понеслось.

— … и район главное хороший, — возбужденно говорил Ромка.

— Ага, — сказал Тоха. — Знаменит тем, что здесь живет сам Роман Абрамский.

— О-о! А-а! Ы-ы! — вскричал я. — Роман Абрамский! Сам Роман Абрамский! Кто такой?! Почему не знаю?!

— Дебилы, — ласково сказал Роман. — Бомжей здесь нет, вот что. Редко-редко забредет кто. А так уж года три я их тут не вижу.

И вот тут Тоха напрягся.

— Да как-то сразу в голове моей связалось. Бомжи и Ванк. Ванк и бомжи.

Ванк — это второе прозвище Свана, не очень им любимое. По причине похожести на «Ванёк».

Я допиваю бутылку и ставлю её на крышу. Плоская крыша с мягкой кровлей. Сейчас таких в городе практически не осталось. Все пятиэтажки перекрывают шифером, а то и вовсе сооружают мансарды.

Тоха тут же пинает бутылку. Не сильно, но вполне достаточно для того, чтобы она упала и покатилась. Так мы стоим и смотрим, как она катится к краю. Бутылка докатывается до края и исчезает.

— А если кому-нить на голову? — спрашиваю я.

— Если единственное, что человеку мешает жить, так это бутылка из-под коньяка, упавшая на голову… — говорит было Тоха.

И тут снизу начинают орать.

Когда мы вышли от Ромки, Тоха сразу потащил меня к Тонхоноичу.

— Дьябл, да ты обалдел совсем.

Как видите, я пытался возражать. Краешком сознания я понимал, что двум пьяным очкарикам заявляться в Октябрьский ОВД в первом часу ночи — не лучшая идея. Но Тоха был неумолим как паровой каток.

— Счас или никогда, — пыхтел он и тащил меня за руку вперед по синусоиде. — Куй железо, пока молод. Вини, види, пух!

В общем, он меня убедил, что идти к Андрюхе надо. Потом я его убедил, что мы идём не в ту сторону. Мы развернулись на сто восемьдесят градусов и пошли в отделение. Самое смешное, что никому из нас не пришла в голову мысль идти к Андрюхе домой. Мы были уверены, что он в ОВД. С усталым и добрым лицом сторожит наш порядок и с нетерпением ждёт наших смутных подозрений касательно Свана.

Оперативный дежурный не сразу понял, чего хотят от него два очкарика. Как-то не вязались у него в голове наше игривое «Тонхоноич» и образ старшего лейтенанта милиции А.Тонхоноева. В конце концов, он попытался нас оштрафовать на пятьсот рублей. Почему именно на пятьсот? Этого я не знаю до сих пор.

— Без проблем, — бодро сказал Тоха. — Ща всё решим. Деньги есть?

— Нету, — сказал я искренне.

— А у тебя? — обратился Тоха к сержанту, сидевшему в дежурке за пультом.

Тонхоноич забрал нас через два часа и увел домой, благо жил неподалеку.

— Скажите пожалуйста, — бурчал он, пока мы шли по ночному городу. — Забаву нашли. Делать мне нечего, как в три часа ночи с каталажки вас вытаскивать.

Мы помалкивали, чувствуя себя не совсем правыми.

И лишь полчаса спустя, когда мы сидели и пили чай, Тоха не выдержал.

— И чего там с бомжами?

— Какими бомжами? — Андрей вопроса не понял.

— Ну мудак там ходил. — Мне казалось, что после моей реплики всё станет предельно ясно.

Андрей посмотрел на меня и решил сделать вид, что не услышал.

— С бомжами как обычно, подняли три трупа.

— Да не про трупы. Мы про живых. Которые жаловались. — Тоха, когда пьяный, бывает очень настойчив.

— А-а. Да фигня эти бомжи. Ну, походили по району, поспрашивали. Это ж народ такой, толком сказать ничего не могут. Единственное, что понял — перестал он к ним ходить.

— Разлюбил, значит, — сказал я.

— А вот трупы интересные, — сказал Тонхоноич, игнорируя мой тонкий юмор. И замолчал.

— И чего в них интересного? — спросил Тоха.

— У них раны, — сказал Тонхоноич.

— У трупов раны, — мечтательно сказал Тоха. — Это же так необычно.

— Короче. Идите спать! — похоже, мы всерьёз его достали.

Мы пошли спать.

У кого-то может сложиться впечатление, что в этот год мы только и делали, что бухали и отслеживали Свана. Это не совсем так. Вернее, это совсем не так. Я в тот период активно ухаживал за Ольгой, Тоха вовсю зарабатывал репутацию бешеного креативщика, а команда наша пёрла победным маршем по полям Первой лиги. Просто, как позже выяснилось, это было не главное.

Совсем не главное.

Трупы действительно оказались интересные. Это нам Тонхоноич на утро рассказал, когда подобрел. Настолько интересные, что мы с Тохой, дружненько отзвонившись на свои работы, пошли к нему, в Октябрьский ОВД. Я уже не помню, как точно звучали эти формулировки, хотя потратил часа три, прилежно переписывая избранные места из различных заключений.

Если коротко, то раны эти выглядели… Понятнее всех нам объяснил это Шах, наш друг, фельдшер скорой и добродушный циник. Если бы у них из спины росла лишняя пара рук, сказал он, и её бы отрезали, это бы выглядело точно так же. Вот.

Ушли мы от Тонхоноича в обед. Чувствовал я себя препаршиво. Но не из-за этих трупных подробностей.

Я с похмелья жрать хочу до дрожи, а не могу. Вдобавок я был невыспавшийся.

Поганое состояние.

— Слышь, — говорит Тоха. — Они, по ходу, милицию вызвали.

— Кто они? — спрашиваю я.

— Не знаю, — отвечает Тоха.

— Наш враг безлик, наш враг незнаем, могуч, велик, неосязаем, — бормочу я.

— А с другой стороны, — говорит Тоха. — Что в этом было плохого?

В самом деле, что в этом было плохого? Но тогда мы об этом не думали.

— Это Сван, — сказал Тоха. — Больше некому. Сван.

Разговор этот происходил уже в июле. Жара стояла такая, что асфальт под ногами плыл и продавливался. Люди изнемогали от жары. Выпитый квас тут же выступал потом. По вечерам и на выходные весь город срывался к воде.

Слишком много света, слишком много тепла.

Мы сидели в летнем кафе. Пили кока-колу. Это в подтверждение тезиса, что мы не только бухали.

— Давай попробуем по-другому, — сказал я. — Такой чисто маркетинговый подход. Зачем — ему — это — надо?

— Откуда я знаю, — сказал Тоха. — Не я же гений.

— Значит, штурмуем, — сказал я. — Принимаются все идеи. Даже самые бредовые.

Тоха замолчал минут на пять. А потом сказал: ангелы. И я как-то сразу его понял. Cван, сказал Тоха, это тот, кто строит рай на земле, и нечего корчить такую рожу. Да, сказал я, а тот, кто умеет летать — это ж ведь практически ангел, а что? Ну в общем да, отвечали мне, ведь способность летать — она, возможно, дает новое измерение не только твоим движениям, но и чувствам, и даже, возможно, мыслям. Ну а если, спросил я, предположить, что он тупо хочет нобелевку? А? Пошел в жопу, ответил Тоха, ангелы всяко круче нобелевки! И вообще, раз ангелов нет, (а их, по-видимому, таки нет, вставил я) то их надо создать нах! А как же бомжи, сказал я потише, они же тоже люди. Какие люди, окстись, сказал Тоха, что в них есть человеческого? Душа, сказал я. Слышал уже, ответил Тоха. Сами выбрали, сами умерли, добавил он.

— Это не штурм, — сказал я.

— А что?

— Это узконаправленный бред двух зашоренных недоинтеллигентов.

— С левитальной фиксацией, — добавил Тоха.

— Но выяснить надо, — сказал я.

— Выясним, — заверил Тоха.

И мы начали разрабатывать План.

Вот к чему приводит избыток света и тепла.

Люди начинают строить Планы.

Тьфу.

Наладить слежку и систематический сбор информации. Завязать знакомства в БНЦ. Мониторить сплетни. Чёткое взаимодействие, чётко разделенные обязанности, четко определенные этапы. В общем, план был блестящий, и, как все блестящие планы, реализовываться не спешил.

— Это и правда был хороший план, — говорит Тоха.

— Кто ж спорит, — говорю я.

Холодно. Серьёзно, холодно.

А потом наступил сентябрь. Студенты, студентки, желтые листья, прохладный прозрачный воздух и добродушно-огромный Шах, сообщающий нам самую удивительную новость в нашей жизни.

— … крылья, как у бабочки, только обломанные, торчат из спины. Самое интересное, что вид у него вполне такой… довольный. Человек-мотылек, — Шах засмеялся. — И кроме крыльев еще непонятная железа вживлена.

— А отчего он умер? — спросил Тоха.

— Непонятно. Похоже, что от истощения. Но ухоженный.

— Что значит ухоженный? — спросил я.

— Ну чистый он, — сказал Шах. — Кожа без угрей, шрамов, болячек. Волосы аккуратно подстрижены. Нормальный такой, в общем, человек. Если не считать этой железы.

— И крыльев, — сказал Тоха.

— Ну да, — сказал Шах. — И крыльев.

Такой вот штрих — сам Шах ничего такого особенного в этом не видел. Фершал скорой помощи, видали мы всякое. И покровавее, и подраматичнее.

— Вот потому они и не жалуются, и не сбегают от него, — сказал Тоха, наблюдая, как Шах лезет в карету скорой помощи — весь такой большой, в белом халате, с засученными рукавами, похожий на врача-садиста.

— Потому что он большой и страшный? — сказал я, глядя на отъезжающую неотложку.

— Нет. Это алкогольная железа. Она вырабатывает алкоголь, а они бомжи. Что им еще надо? — сказал Тоха. Без особой горячности сказал.

— То есть…

— Конечно. Сван. Кто же ещё.

— Доктор Зло, — сказал я.

Тоха повернулся на каблуках и уставился на меня. Так смотрел он на меня с минуту, а потом сказал:

— Не знаю. Не уверен.

Мы начали собирать информацию.

То есть мы "продолжили начинать собирать информацию". Так точнее. Матфак всё же.

— А вот интересно, — говорит Тоха. — Они там в Европе думают, что мы тут зимой загибаемся. Скажешь "минус тридцать", так они сразу глаза на лоб. А вот то, что влажность у нас низкая и мороз легко переносится…

— Ты это вообще к чему мне рассказываешь? — спрашиваю я.

— Да замёрз я чего-то, — говорит Тоха.

— Я тоже, — говорю я.

— Ох, — сказал Салават. — Неужели минус сорок? И как вы там живёте?

— Нормально живём, — ответил за нас всех Колька. — Ты лучше у хантов спроси, как они в минус пятьдесят в своем Ханты-Мансийске собак выгуливают.

— Нормально мы их выгуливаем, — сказал Малыга. — Собака скулить начинает еще в подъезде, потом скачками делает свои дела и обратно… вся прогулка — секунд двадцать.

Мы стояли на вокзале славного города Казань. Это уже был ноябрь, первые числа. Мы с хантами уезжали с полуфинала, а татары нас соответственно провожали. Все слегка под газом, ханты на радостях, мы с горя, татары на правах провожающих хозяев.

В поезде не спалось. И мы с Тохой всю ночь разговаривали.

— Ладно, — говорил Тоха. — Мы вылетели в полуфинале. Хреново. Зато теперь мы с тобой можем взяться за Свана.

Разговор с самого начала принял некий трагический оттенок. Пролёт в полуфинале все же давил на нас. Помнится, мне все мнилось, что всё рухнуло. Мысли в голове бродили такие, вот, мол, шесть лет уже по лигам долбимся, и все насмарку. Так что мне было пофиг. Сван так Сван. Поспать все равно не удастся: на верхней полке храпел Шах. Я говорю «храпел», потому что для настолько чудовищных звуков человечество название еще не придумало. На другой верхней полке спал Колька, но его храп, по сравнению с шаховским, был нежен и даже казался мелодичным.

И мы начали разговаривать о Сване. Про него мы уже и впрямь знали очень много.

— Да только это было всё не то, — говорит Тоха. Из-за какого-то сооружения на крыше выглядывает кошка. Недовольно смотрит на нас и уходит.

— Ну да, — соглашаюсь я. Должность, семья, сколько получает, на что тратит, дети. Детей, впрочем, не было. Банк, номер счета, зарплатный проект. Футбол по субботам, сауна после футбола, участие в кассе взаимопомощи. Семнадцать статей, кандидатская.

До хрена всякой информации.

Единственное, на что не было ответа — откуда трупы?

— Коробка подъехала, — говорит Тоха.

— Думаешь, за нами?

— Отож! — говорит Тоха.

Дальше события понеслись вприпрыжку. В первый же вечер по приезду мы пошли посмотреть на Свана. С противоположной крыши в выцыганенный у Ромы бинокль. Хороший шестнадцатикратный бинокль. Сван ходил по квартире в халате, спокойный, уверенный.

— Всего-то десять дней его не видели, — сказал Тоха. — А как поправился.

На следующий день мы узнали, что Сван взял отпуск. Об этом нам поведал за кружкой пива коллега Свана, с которым мы специально знакомились на Щучке, это озеро такое. Сван сказал на работе, что едет в Сочи. Через три дня мы поняли, что ни в какие Сочи Сван не поехал. Он вообще, судя по всему, не выходил из квартиры. Даже в магазин. Посыльные таскали ему два раза в день из «Пепино» пиццу, а он всё так и ходил по квартире в халате, спокойный и уверенный.

На четвертый день он вышел из дома.

В черном демисезонном пальто до пят. Было шесть часов вечера, почти темно.

Похоже, что он что-то чувствовал, потому что пару раз пытался сбросить нас со следа. И оба раза мы Свана находили. Мы не профессионалы, но иногда удача весит больше, чем выучка. Так мы петляли за ним по родному городу часа два, пока не вернулись обратно к дому Свана. И тут мне пришла в голову мысль. Я не хвастаюсь — со мной действительно иногда такое случается.

— А может, есть путь попроще? — сказал я Тохе. Тоха в это время, как в плохом фильме, украдкой заглядывал за угол. Всё происходящее ему нравилось.

— Ты о чем? — спросил Тоха и передернул воображаемый затвор воображаемого пистолета.

— Мы хотели узнать правду, — сказал я.

— Так, — сказал Тоха хладнокровно.

— Та-ак, — сказал я. — Может, просто спросим?

— Свана?

— Свана.

— Бесперспективняк, — аккуратно выговаривая слога, сказал Тоха. — Не признается. Я бы не признался. Это ж трупы.

Тоха снова выглянул за угол, высунулся до пояса: "Куда он делся? А-а! Домой зашел". И всунулся обратно.

А мы пошли в бар согреться. Через час мы были уже вполне горячие восточные мужчины. И решили перед сном еще раз глянуть на Свана. Как он там в своей квартире.

И сразу же наткнулись на него. Десяти шагов пройти не успели.

— А-а, — сказал Тоха. — Привет, Слава.

— Здравствуйте, Вячеслав, — сказал я. — Вам не холодно? В такую-то погоду в таком-то пальто.

И фраза подействовала. Сван неожиданно ударил меня в лицо, пнул Тоху и побежал.

— Ты как?

Я был в порядке. Это просто особенность моего организма. Если мне попадают в нос, то у меня обязательно течет кровь. Сколько раз я из-за этого казался пострадавшей в драке стороной — и не сосчитать. В общем, Тоха мне сунул свой платок, чем, помнится, сильно меня поразил (платок?! у него?!), и мы побежали за Сваном.

Сван бежал, ботанически неловко, но целенаправленно. Мы бежали следом, испытывая значительные трудности. Мой вам совет: когда затеете погоню за кем-либо, делайте это трезвыми. Нетрезвое состояние сильно увеличивает пройденное расстояние. Неожиданно Сван прибавил ходу и кинулся к дому, на мой взгляд, точно такому же, как и остальные.

— А я понял, — говорит Тоха.

— Ну объясни, — говорю я.

— А вокруг этого дома деревьев почти нет.

Я молчу, переваривая полученную информацию.

— А чьи это там шаги на лестнице? — говорит Тоха, прислушиваясь.

— А это нас арестовывать идут, — отвечаю я механически.

По подъездной лестнице летели вверх, хватаясь судорожно за перила, собирая извёстку со стен и спотыкаясь о ступеньки.

— Счас, — хрипел я. — Припрём его на пятом этаже.

Фигушки. На пятом этаже нас ждал распахнутый люк, и мы полезли туда. Я лез первым, даже не думая, что могу получить по башке. Вот такой я храбрый и глупый.

Снизу залязгали кованые каблуки по лестнице, ведущей на крышу.

— Как удобно, — говорю я. — Сейчас нам помогут спуститься.

— И даже куда-нибудь отвезут, — откликается Тоха.

Когда мы вылезли на крышу, то сразу увидели Свана. Он стоял на самом краю. Неторопливо скинул пальто и бросил его под ноги. Крылья. Огромные, нелепые, страшные. Сван тряхнул ими раз, другой.

— Сван! — крикнул Тоха.

Сван, не оборачиваясь, шагнул вперед.

И исчез.

А мы остались на крыше. Попивая коньяк, трепясь и глядя на звезды, до которых нам теперь никогда не дотянуться.

Выдержка из протокола задержания.

"…задержаны на крыше здания по ул. Тобольской, 17. Будучи в состоянии сильного алкогольного опьянения, громко кричали и кидали вниз бутылки, что и послужило причиной вызова наряда. При задержании сопротивления не оказали…

…Также на крыше было обнаружено пальто черного цвета, 50-го размера, не принадлежащее никому из задержанных…

…нарядом была осмотрена территория вокруг дома N17 по ул. Тобольской. Трупов и следов падения не обнаружено".

 

Год, когда вешали журналистов

Мужчина лежал в гигантской ванной. Вода, расцвеченная ароматными снадобьями, приглушённый свет, лёгкая музыка, доносившаяся будто бы отовсюду — да, именно так представляют себе вершину жизни миллионы людей.

Стукнула дверь внизу, мягко мигнула лампочка у двери ванной, обращая внимание хозяина на экранчик системы наблюдения. П.К. (так звали мужчину) даже головы не повернул. Он знал, кто и зачем должен прийти к нему.

Он уже несколько раз успел нырнуть, вынырнуть, как дверь отворилась и кто-то вошёл. Пахнуло улицей — пылью, бензином, гарью. Диссонанс. П.К. сморщил нос. Такие мелочи в последнее время стали изрядно портить ему жизнь. Впрочем, это можно было исправить и даже превратить в игру.

— Если от тебя так будет вонять, шиш тебе, а не работа на телевидении, — не открывая глаз, медленно проговорил он. — Раздевайся и залезай сюда.

Молчание было ему ответом. П.К. открыл глаза, протер их.

Это был не Ахмед.

В его ванной, на его дизайнерском унитазе, сидел совершенно незнакомый молодой человек с поцарапанным носом, отчетливым синяком на скуле и пистолетом в руке. Одет он был под стать отвратно: кроссовки, джинсы, толстовка, легкая куртка, всё пыльное, дешёвое, ношеное — и, конечно, барсетка.

П.К. несколько секунд с изумлением смотрел на гостя. Гость тоже смотрел на медиамагната, и в глазах его было брезгливость и отвращение.

— Вы кто? — холодно спросил П.К.

— Андрей, — откликнулся незнакомец.

— Как вы сюда попали? — П.К. приходил в себя и начинал сердиться. Кое-кто за это ответит. Это уж слишком.

Молодой человек не ответил. Пистолет он вертел в руках, и было ощущение, что он его вот-вот уронит.

— Это что, игра какая-то? — спросил П.К.

— Да нет, пожалуй, — ответил ему тот с каким-то неприятным уху спокойствием. — Какие уж тут игры. Я вас сейчас убивать буду.

— За что? — автоматически спросил П.К.

Незнакомец, назвавшийся Андреем, пожал плечами.

— За всё.

К. понял, что надо вести себя также — уверенно и спокойно.

— Объясните, — сказал он.

Андрей снова пожал плечами.

— Что тут объяснять, — проговорил он. Нет, какой-то он слишком спокойный. Обдолбанный? Не похоже. — Вы, П.К., во всем и виноваты. Вы враг народа, вас надо убить.

П.К. сглотнул.

— Я ни в чем не виноват.

— Виноваты, — сказал Андрей. — Телевидение — значит виноваты.

— Я не всё решаю, — сказал П.К. Чёрт, он всё-таки оправдывается.

— Какая разница, — сказал пришелец. — Не вы решаете, но отвечать вам. Должность у вас такая.

— Я всё делал по совести… (так он говорил в одном интервью, фраза имела успех).

Молодой человек сморщился.

— Да прекратите вы, П.К. Это мне неинтересно, совсем.

— Так чего вы хотите-то? — Так, голос надо сдерживать.

— Убить вас, — просто ответил Андрей. — Вот, не могу решиться.

— За что? За что?

— Опять двадцать пять, — заметил гость. — Поймите, просто я так решил. Это окончательно и обжалованью не подлежит. Я считаю, главная вина лежит на вас. На самом деле виноват может быть кто угодно, но выглядит всё со стороны именно так. Вы не приложили усилий к тому, чтобы даже отмыться, вы не вступаете в дискуссии, не ведёте разъяснений, почему телевидение именно такое, а не другое. Вам это незачем, вы просто никого не боитесь, потому что вам не перед кем отвечать. Было не перед кем.

— За что отвечать-то? — тяжко спросил П.К. — Я делаю свою работу, она мне…

— Говно, а не работа, — Андрей его не слушал. — Выпустить в эфир очередной цирк уродов, вывалить помои в прайм-тайм, дать карт-бланш куче бездарей, вот ваша работа.

— Люди смотрят, — сказал П.К. — Людям нравится.

— Это вообще ни при чем, — холодно сказал молодой человек. — Мы сейчас про объективное качество вашей работы. Мнение публики нас не волнует.

— Какое объективное качество? — П.К. дернулся. — Нету же его! Одним нравится одно, другим другое…

— Купились, — неодобрительно сказал Андрей. — Объективное-шмобъективное.

— Вас, в конце концов, никто не заставляет смотреть, — сказал П.К. — Можно выключить. Можно смотреть западные каналы. Можно смотреть фильмы с дисков. Каждый решает сам.

— Точно, — Андрей кивнул. — Каждый решает сам.

Прямо в лоб П.К. смотрел чёрный зрачок пистолета. Телеолигарх не успел ни о чем подумать. Даже удивиться не успел. Выстрел прозвучал гулко, но не так громко, как ожидал Андрей. Пуля прошла навылет, треснула ванна, плеснула и зажурчала по полу быстро краснеющая вода.

Андрей глядел на пистолет, затем бросил его на пол и отошёл.

— Надо же, — произнёс он. — Настоящий.

Затем вынул телефон.

— Дежурная, — усталый женский голос.

— Приезжайте, здесь убийство.

— Ваша фамилия, имя, адрес.

Труп немолодого уже человека медленно колыхался в сиреневой воде.

Рабочий день — всё.

Значит, надо вызывать милицию.

Я набрал номер из факса МВД.

— Пульт охраны, — злобный женский голос.

— Телекомпания, — говорю. — Мне бы…

— Принято, ожидайте.

Гудки.

Вот так. Ещё примерно час — это в лучшем случае; можно, конечно, отправиться домой без охраны, на метро или на машине (чёрт, машину оставил), но сейчас так никто не рискует. Вчера избили Сережу из "Специальных расследований", лежит в Склифе, кома. Поймали у клуба, в три ночи. Можно, конечно, списать на гопников, но гопники вряд ли бы стали рисовать маркером у него на лбу логотип телеканала. А Костю на прошлой неделе… Костю, знаете ли, просто вздёрнули. За шею. Как говорится, на ближайшем столбе. Милиция приехала быстро, он и часа провисеть не успел, снимали автокраном, долго и мучительно.

Такие вот у нас времена.

Считайте меня беспринципным гадом, но в чём-то я людей понимаю. Теракт — это действительно страшно, тем более такие жертвы. Но то, что в этих жертвах виноваты именно журналисты — это, конечно, вопрос. Я лично думаю, что там напороли все, и в первую очередь силовики, «Альфа» эта пресловутая, мега-терминаторы. Неповоротливые они, понимаете. И безо всяких журналистов было ясно, что они будут штурмовать в ближайшие минуты. И безо всяких журналистов было ясно, что они собираются применять газ. И уж конечно, не журналисты были виноваты в том, что вообще это произошло.

Но людям разве объяснишь?

Первым был Роберт Кох, подданный Германии, с "Немецкой волны". Он так-то русский, родился в СССР ещё, немцем стал недавно совсем. Его повесила "группа бывших офицеров спецназа". Как повесили, так сразу и стали бывшими… Не скрываясь, не прячась — а кого бояться таким? — выбили дверь, выволокли из квартиры на улицу и повесили на рекламном щите. Ну вы видели эту фотографию, весь интернет обошла — Кох висит, а эти стоят строем, равнение держат. Дождались милиции, позволили себя арестовать, сидят сейчас в СИЗО. Суд будет… Если будет. Германия подала ноту протеста, но как-то вяло всё.

А народу понравилось.

На следующий же день повесили и второго, Синичкина. Этот уже наш, вышел в эфир на семнадцать секунд позже Коха, очень убивался по этому поводу ещё, сам видел — зато стэндап у него был посмачнее: мрачное здание захваченного центра, и какие-то вояки наизготовку, чуть ли не нашивки видать с группой крови. Минута славы как она есть. Кох-то из пресс-центра вышел в эфир, совершенно неубедительная картинка была, для бюргеров и то жидковата.

И таким вот макаром за неполных две недели повесили пятерых, тех самых, кто объявил в прямом эфире про начало штурма. Костя был последним, всё хорохорился. Нам уже и охрану выделили, после рабочего дня развозить по домам, а он ездил как ездил, в машине с логотипом канала. Сам дурак. Никогда я его не любил, если честно.

Ну и по стране тоже понеслось. Во Владике утопили в ванной главного редактора местного канала. В Екатеринбурге тоже вздернули парочку либералов. Там, кстати, даже кого-то поймали, справедливости ради. Это всё громкие дела, а негромкие — журналистов начали просто щемить со всех сторон. На улице ходить стало опасно. Наши фотки кто-то слил в интернет, с телефонами, фамилиями, именами и адресами. Слил и, что характерно, продолжает сливать. Вот сейчас только милиция зашевелилась, и в Москве принято решение нас охранять. Охрана заключается в том, что двадцать-тридцать журналистов набивают в ПАЗик, где сидят пять-шесть омоновцев, и медленно и мучительно развозят по домам. Четвертый день так езжу, раньше одиннадцати дома не был ещё. Утром приезжаю на работу на их служебном автобусе, в половине седьмого.

Двадцать-тридцать — это с нашего канала только, и только в первый день. Уже на второй раз осталось человек семь, остальные решили, что время им дороже. Вчера было пятеро, а сегодня, наверное, мы вдвоём с Саней поедем. Саня — это оператор мой. Куча премий, был в Чечне, снимал Тайланд, чувство кадра феноменальное. Мне, в общем, повезло, так мне и сказали, когда его отдавали. Санька делает из простых журналистов суперзвёзд эфира.

Хотя сейчас я уже не уверен, что хочу стать суперзвездой эфира.

Телефон зазвонил, я взял трубку.

— Автобус подъехал, — тот же злобный женский голос. Ни здрасьте, ни до свидания.

Выхожу — точно, подъехали. "МВД ОВО бла бла бла". Типично ментовское поведение, встали нараскоряку посередь стоянки, ни пройти ни проехать.

Как-то сегодня их много в салоне, человек пятнадцать. У каждого — короткий автомат, стволом в пол. Смотрят мрачно, неприветливо. Ну нам не привыкать.

— Общий привет, — говорю. Прохожу назад.

— Кто-нибудь ещё будет? — видимо, командир.

Пожимаю плечами.

— Ещё пять минут и поедем, — говорит он.

Я киваю. Мне-то что, Санька взрослый человек. Поеду один, быстрей доеду…

И тут какая-то холодная лапа мягко проводит мне по спине.

Я один тут, совсем.

И пятнадцать здоровых вооружённых недружелюбных мужиков. И окна из бронестекла и с мелкой решёткой. И мне кажется, или они и в самом деле коротко, нехорошо переглядываются? Я отчетливо представил себя, висящего на рекламной конструкции возле моего дома, и этих омоновцев, отдающих честь командиру.

Досчитаю до трех и ухожу, и плевать.

Раз.

Дверь открывается, и входит Санька.

— А, ты уже здесь, а я тебя снаружи высматриваю, — говорит он и плюхается рядом. — Поехали, командир. Больше никого не будет.

Командир не реагирует, но автобус тут же трогается.

В салоне был телевизор, и в этот раз он даже работал. Санька, базарный и общительный, начхав на мрачные рожи и общее недружелюбие, поболтал с одним, с другим, перекинулся парой слов с водителем и в итоге завладел пультом. Пощелкал и включил наш, естественно, канал. Шёл "Открытый микрофон", обсуждали то же самое, что и на прошлой неделе — убийства журналистов и почему народ безмолвствует.

— Тоска, — сказал Санька и выключил. — Почему, почему. У нас народ такой, его резать будут, он промолчит. Пока не поднимешь рогатиной из берлоги, медведь не шевельнётся.

Рогатину, которой поднимают медведя из берлоги, я тактично пропустил. Но причем тут журналисты и народ, я действительно не понял.

— А при том, — ответил Санька. — Вас, журналюг, (каков, а?) убивает не народ вообще. А вполне определённые лица. При попустительстве властей. Я в общем, — добавил он, увидев, как у командира ОВО шевельнулись брови. — Но журналисты это тоже граждане. И государство из должно защищать, и желательно эффективно.

Ну, нас вроде как вполне эффективно защищают, заметил я. Не сочтите за прогиб, товарищ командир пятнадцати ментов.

— Это нас, в Москве, — сказал Санька. — А в Задрищенске каком ни о какой защите и речи не идет.

Так в Задрищенске и не убивают, вроде как.

— Откуда ты знаешь? — возмутился Санька. — Ясное дело убивают. Это же истерия, по всей стране. И мы сами гадим ещё в эту кучу, вон (он ткнул пультом в темный экран) ток-шоу собираем, ах, ох, убили двадцать журналистов! Народ смотрит и видит — опа, их же можно убивать!

Чё-то как-то ты хватил, говорю я.

— Да ничего не хватил, — неожиданно спокойным тоном говорит Санька. — Прогнило тут всё.

По этой фразе опытному человеку станет понятно, сколько лет Саня работает на телевидении. Правильно, около десяти лет. Примерно после седьмого года работы наступает разочарование — и периодами накатывает тоска, вперемешку с цинизмом. И контора прогнила, и жизнь дерьмо, и бабы дуры, и друзья предатели, а про начальников и речи нет, с этими гомосеками давно всё ясно.

— Эй, командир, а куда это мы свернули? — Санька следит за дорогой таки. Опыт не пропьёшь. Может, и правда в Чечне был.

— Сигнал поступил, на той улице журналиста избивают, — отвечает командир.

Ого, думаю я. Не с Ленты-Ру какой-нибудь? Тут их офис как раз…

Я подбираюсь поближе к водителю, чтобы сразу увидеть, что к чему — и тут же автобус тормозит, а я зверски стукаюсь лбом о поручень, меня отшвыривают в сторону — ну правильно, нехрен стоять на дороге, им надо действовать быстро, а то ведь ещё один труп будет.

Трясу головой, выбираюсь из автобуса.

Толпу, метелящую кого-то ногами, вижу сразу. Пинают одного, светлая куртка мелькает между топчущихся ног. Ну сейчас вам покажут… Интересно, им можно применять резиновые дубинки?

Поворачиваюсь и вижу странное.

Пятнадцать ОВОшников с автоматами и дубинками, в две шеренги, стоят по стойке смирно. Напоминаю, в десяти метрах толпа кого-то отчаянно метелит, и этому кому-то, кажется, худо. Командир же неторопливо катает:

— Становииись! Рррравняй-йсь! Смиррррна!

Я смотрю на Саньку. Он тоже ничего не понимает.

— Товарищи бойцы! — говорит тем временем командир. — Руководство поставило нам задачу обеспечить охрану улицы Ленинская Слобода, на участке от пересечения с улицей Восточной до дома номер 20. В данный момент на вверенном нам участке имеют место происходить хулиганские действия. Приказываю: в соответствии с поставленной задачей, руководствуясь федеральным законом "О милиции" и подзаконными актами, хулиганские действия прекратить. Столкновения с гражданскими лицами избегать. Приступить к выполнению! Напра-во! В боевой порядок — рассредоточиться!

Тут эти ребята неторопливо разошлись этаким веером и зашагали по направлению к творящимся на улице Ленинская Слобода беспорядкам. Беспорядки, к слову сказать, немедленно прекратились. Те, кто пинал — их было человек шесть — перестали пинать, поглядели на приближающихся милиционеров, стали отряхиваться, поправлять одежду, да и пошли потихоньку себе.

— Уважаемый, — обратился командир к одному из них.

— Да, — с готовностью откликнулся тот.

— Тут избили журналиста, какие-то хулиганы, вы никого не видели подозрительного?

Уважаемый глубоко задумался.

— Да нет, пожалуй, — ответил он наконец.

— Жаль, — сказал командир. — Ну что ж, не смею задерживать.

Двое омоновцев подняли избитого. Это оказался чернявый молодой человек. Его лицо было разбито, но в целом он чувствовал себя бодро, взор был ясный, руки-ноги вроде целы.

— Господин журналист, — командир был само уважение и почтительность. — Мы довезём вас домой.

— Довезите, довезите, — сказал чернявый. — Гады.

— Не понял, — ответил командир.

— Гады вы, говорю, суки рваные, менты, уроды.

— Боец Омельченко, — позвал командир, не меняя голоса.

Боец Омельченко подошёл к чернявому и без лишних разговоров врезал ему под дых. Чернявый согнулся в три погибели, заперхал, тоненько заскулил.

— Боец Омельченко, за превышение должностных полномочий при исполнении служебных обязанностей объявляю вам устное предупреждение, — скучным голосом проговорил командир.

— Виноват, товарищ старший лейтенант, — сказал боец Омельченко. — Не повторится.

Сели в автобус. Чернявый представился Алексеем, работает в Ленте-Ру. Узнал, что мы с телевидения, заволновался страшно, прорезался явственный кавказский акцент. Я это просто отмечаю, без всякого этого. Как факт. Двадцать минут пытал нас, каково это, работать на телевидении, как туда берут, и правда ли то, это, пятое, десятое и тридцатое. Санька плёл ему обычную лапшу с три короба, я кивал и усмехался про себя.

Тут автобус опять остановился.

Подошёл командир, кивнул Алексею.

— Выходи.

— Мне не здесь, — затравленно сказал он.

— Выходи, говорю, — повторил командир. — Автобус дальше не идет.

— Ответишь за это, — сказал Алексей.

— Я с тобой, гамадрилом, на брудершафт не пил. Выметайся. Вы, — он обратился к нам с Санькой, — можете оставаться, мы вас довезем как обычно.

— А с ним что не так? — спросил Санька.

— Всё с ним нормально, — отрезал командир.

— И всё-таки, товарищ лейтенант? — сказал я. Командир слегка удивленно посмотрел на меня и сказал:

— Не наша зона ответственности. Его через пять минут другой отряд подберёт, они уже связались с нами.

— А, — сказал Санька. — Ну понятно. Понятно же?

Алексей оскалился и пошёл на выход.

— Стой, — сказал я. — Я с ним пойду.

— Андрюха, не дури, — предостерегающе сказал Санька.

— Всё нормально, — сказал я, махнул рукой ему на прощание и вышел вслед за Алексеем.

— Зачем ты это? — спросил тот хмуро.

Я пожал плечами.

— Ладно, сам знаешь, спасибо, — несвязно сказал Алексей и крепко сжал мне ладонь. Автобус было тронулся, но тут же остановился, снова зашипела дверь, и выскочил Санька.

Я поднял брови — правда удивился.

— Да нет, — скривился Санька. — На. На всякий случай. Спрячь.

И сунул что-то тяжёлое мне в руку.

Повернулся, запрыгнул на подножку, помахал рукой и нырнул в салон. Автобус взвыл и уехал.

— «Макаров», — сказал Алексей. — Боевой. Ты его лучше выкинь.

— Зачем это?

— Опасно, — ответил Алексей. — На дурь тянет, на подвиги.

— Не потянет, — заверил я его и спрятал.

— Может, он и не заряжен, — безразлично сказал Алексей. — Или вообще не боевой, травматический или газовый.

— Неважно, — сказал я. — Пойдём.

— Куда? — спросил Алексей.

— До метро, куда.

— А! Не, я в другое место поеду. К знакомому одному.

А, вот как, подумал я.

— Хочешь, поедем со мной, — вдруг сказал Алексей. — Он большой человек на телевидении. Я скажу ему, что ты меня… ну, что не бросил. Начальником станешь. Серьёзно, клянусь тебе. Он мой хороший друг.

— Да нет, — говорю. — Спасибо. Я лучше домой.

— До метро тогда вместе доедем.

— Доедем.

Тачку поймали не сразу, несколько машин вроде тормозили, но, увидев лицо Алексея, ехали мимо. Не моего же лица они пугались. Затем остановился… его земляк, так я решил.

Алексей сунул ему бумажку с адресом. "Через метро". Водитель кивнул, мы поехали. Алексей повернулся с переднего сиденья ко мне и начал рассказывать.

Он, оказывается, давно в Москве. Поступил в МГУ, по блату, конечно. Вот, устроился на Ленту-Ру, родственники помогли. Типа молодой, а тут интернет, перспективно, интересно. А он хочет на телевидение.

Телевидение, это такая штука! Как хочешь, так и повернёшь. Хочешь, чтоб все любили пряники — все будут любить пряники. Хочешь, чтоб все стегали себя кнутом — будут кнутом. Можно, чтоб все строем ходили? — пожалуйста. Можно, чтоб все друг с другом могли спать когда захотят? — легко. Дайте время.

Водитель внезапно подал голос:

— Сейчас опасно на телевидении же работать! Вон что творится!

Алексей машет рукой.

— Э! Это всё специально, точно говорю. Чтобы рейтинги повысить, у населения пар стравить, внимание отвлечь. Это ФСБ убивает, ясное дело, а показывают, будто народ. Когда наш народ чё-то сможет сделать? Пфе! Но народу это не нравится, поэтому решили ему показать, что ты, народ, ты можешь собраться, если тебя довести. Дураки сидят возле телека и радуются — во, общественность поднялась, люди чего-то делают. Где они, эти люди? Только в телевизоре, опять в телевизоре. Говорю же, телевидение — это власть. Это больше, чем любая власть. Хочешь прорваться — иди на телевидение!

На этой фразе Алексей замолкает, победно оглядывает меня и водителя, и мы несколько минут едем в молчании.

И тут водила даёт по тормозам.

— Вылезайте, — хмуро так говорит. — Сами дальше едьте.

— Э, что случилось, брат? — говорит Алексей.

— Я тебе не брат, — отвечает водитель и выразительно тянется куда-то под сиденье. — Вылезайте. Журналисты.

Да что за вечер-то такой.

Вылезаю, потягиваюсь. Где мы находимся — бог его знает.

Трепло Алексей с бранью вылезает из машины, и мы снова торчим на обочине.

— Да мы уже близко от станции, — оглядевшись, говорит Алексей. — Можно пешком. Минут пятнадцать-двадцать.

Пешком так пешком. Я шел, уткнувшись носом в землю, поэтому и не заметил, как сзади начали останавливаться машины. Из них вылезают люди, и явно чего-то хотят.

Вижу среди них давешнего таксиста, Алексеева земляка, который ему не брат. Он показывает на нас пальцем; мы ускоряем шаг, почти бежим — и втыкаемся в ещё одну группу людей. Обложили.

Нас догоняют сзади, прижимают спереди. Со стороны — чисто стрела а ля девяностые, и мы посередине.

Первому врезали мне, молча и без разговоров, если не считать матерных междометий. Я дерусь плохо, попытался сунуть одному, другому, третьему даже попал по лицу — он очень удивился, пошёл на меня, обнял двумя руками — и вот я уже лежу на земле, прижатый кем-то очень тяжёлым и не могу даже шевельнуться. Кто-то врезал мне ещё раз, затем положили ничком и накинули на шею петлю.

— Не-не-не! — голос водителя. — Этот не журналист. Другой, чернявый!

Петлю с моей шеи снимают. На спине сидят сразу двое, и ещё один прижимает ноги. Чувствуется, что им неинтересно сидеть со мной, центр событий явно не здесь. Ободрав нос об асфальт, выворачиваю голову в другую сторону.

Это очень похоже на сон — когда смотришь и ничего не можешь сделать. Мне даже дышать было трудно, поэтому я просто наблюдал, как верещащего Алексея поволокли к столбу, перекинули через перекладину, на которой висел какой-то дорожный знак, толстую веревку, и стали тащить. На раз-два-взяли — очень бестолково, сумбурно, как это обычно бывает. Руки у него были перехвачены за спиной — почему-то мне кажется, что скотчем — а ноги связаны такой же веревкой.

Через пару минут он перестал дрыгаться и булькать. Кто-то распорядился спустить его пониже, и к нему на грудь прилепили листок А-4. Все стали садиться в машины, трое сидевших на мне слезли с моей спины и ног и тоже уехали.

Подошёл водила. С барсеткой и курткой.

— Это его, — сказал он. — Твоего… коллеги. Нам чужого не надо.

Я молча сидел на асфальте, стараясь отдышаться. Водитель постоял немного, посопел, затем выругался и пошёл к машине. Коллеги, значит. Тоже мне эра милосердия.

Куртку я решил оставить здесь, повесил её на ограждение, а барсетку надо было надо было куда-то деть, прицепить её к поясу, подумал я, откинул куртку и увидел пистолет.

Совсем про него забыл.

Напрочь.

Ноги у меня ослабели, слезы хлынули из глаз. Что за дерьмовая жизнь.

Поехать домой и нажраться в однова.

До станции метро я дошёл за минут десять, успел обсохнуть и утереться. В метро поймал себя на том, что оглядываю всех, как бродячая собака: ударит — не ударит. Взял себя в руки и доехал до своей станции как нормальный гражданин, только с разбитым и расцарапанным хлебалом, грязной курткой, чужой барсеткой, красными глазами и общим выражением отчаяния на лице. Вечер трудного дня; офисный планктон едет домой.

Обоссанный лифт, две с половиной секунды на этаж. Темная площадка, втыкаюсь в свою дверь, хлопаю по карманам, ищу ключ, уф! — нашёл; не потерял, не выронил.

А дверь-то — открыта.

Примерно три минуты я стою, не шевелясь и почти не дыша. Затем рука будто сама нащупывает пистолет, и я вхожу в квартиру, словно сыщик на задании.

— Эй, — говорю негромко. Отзывается короткое дребезжащее эхо — вещей в этой съемной однушке немного, голые стены с вросшими обоями — отличный резонатор. Подсознание уже сообразило, что в квартире никого нет, и дало порезвиться сознанию: я как Жан-Клод Ван Дамм лихо вкатился в единственную комнату и пребольно треснулся лбом об угол тумбочки.

Включаю свет, и вижу краем глаза что-то на стене. Мощная волна страха приподнимает волосы — но нет, это просто надпись, и даже не кровью.

«Увидимся».

Опять зависаю на несколько минут. Вещи разбросаны, коробки, служащие мне вместо шкафа, выпотрошены, компьютера нет, а на столе — аккуратно вырванные и разложенные листки записной книжки с телефонами, мыслями, адресами, и прочими случайными записями. Я ей не пользуюсь почти, но некоторые важные телефоны там у меня есть… Теперь они есть и у них.

Я сидел на диване, одетый, обутый, прижимая к себе чужую барсетку, и глядел на надпись. Никаких мыслей, чувств, эмоций. А зачем? Надо просто сидеть и ждать, когда за тобой придут. Можно связать себе руки, вымыть шею, чтоб не пачкать веревку, нацепить бэджик или куртку с логотипом телеканала — чтоб всем было сразу понятно, за что я вишу.

«Увидимся».

Я, если честно, не совсем отчетливо помню, что я тогда делал, о чем думал. Могу только предполагать. Так вот, предположительно всё было следующим образом: одна часть меня тупила в надпись и рисовала картины моей бесславной гибели, а вторая что-то задумала и немедля начала претворять задумку в жизнь. В барсетке, помню, был паспорт и журналистское удостоверение на имя какого-то Ахмеда с фотографией Алексея, связка ключей, презервативы, детский крем, дезодорант, несколько сотен рублей, и маленькая визитка без имени, но с адресом. Адрес был хороший, монументальный. Как в анекдотах почти: Москва, Ленину. И чем-то знакомый.

Мне стало легко. В голове тихонько что-то звенело, даже пело. Такое ощущение, будто я парил над своим телом. Тело куда-то шло, у него была цель, а я летел следом и сверху, как воздушный шарик, обозревая окрестности, удивляясь миру. Смутно помню ночные огни Москвы, тонущие в серо-черном смоге. Помню хмурого мужика в старом фольксвагене, который довез меня до адреса с визитки — почти.

Помню дома, словно игрушечные, в окружении леса, высокий забор с проволокой, КПП на въезде. Словно по наитию, протягиваю в окошечко визитку с адресом. Охранники — их двое — смотрят на меня странным взглядом, но дверь в воротах открывают, и один из них даже указывает мне дом. Я говорю им «спасибо» и, чтобы окончательно развеять подозрения, бренчу ключами.

Если ключи подойдут — значит, так тому и быть.

У дома стоит машина — черная, красивая, дорогая.

Значит, дома.

Прикладываю таблетку, дверь издает писк и открывается. Доводчик не очень отлажен — дверь громко стучит. Щерюсь в камеру у потолка. Красивый дом. Если я когда-нибудь достигну чего-нибудь, то буду жить именно так.

Похоже, хозяин на втором этаже. Я вынимаю пистолет, внимательно и осторожно разглядываю его. Над рукоятью у него торчит какая-то штучка, пробую её сдвинуть — щелк! — она сдвигается. Предохранитель, надо полагать.

Кто-то плещется в ванной — тяжко, солидно.

Открываю дверь и вижу его, причем узнаю его не сразу, потому что никогда не видел его вблизи, а только на экране. Его глаза закрыты, он бултыхается в ванной.

Откуда-то — непонятно откуда — играет тихая музыка.

Я тихонько прохожу и сажусь на крышку унитаза.

Всё.

Я готов.

 

Ильза — дочь дровосека

Настоящее его имя было Мэтью Саллиган, и это дикое сочетание звуков как нельзя лучше подходило и ему — высокому, сутулому, мучительно искривленному — и окружающему их дом лесу. Своё же имя Ильза не произносила так давно, что уже почти забыла.

Они были дровосек и дочка. Дровосек, который не рубил дров, и дочка, которая была ему кем угодно, только не дочкой. Лес вокруг тянулся на многие и многие дни пути, оканчивающиеся смертью в большинстве случаев.

Но Ильза уже решилась.

Холщовая сумка, разнообразно побитая молью — её сто лет не вытаскивали на свежий воздух — заключала в себе весь её скарб. Одежда, которая уже ей мала, маленькая корзинка, башмаки. Еда — древесный концентрат в легких прозрачных банках.

Дровосек наверняка знал. Трудно скрыть что-либо, когда всего пространства — домик на опушке и лес, снова лес, лес кругом. Все её невеликие тайны, в основном физиологического свойства, хранил лес. Дровосек смеялся над её стыдливостью, затем ему это надоело, и в один прекрасный день это прекратилось — Ильза перестала быть женщиной и стала кем-то ещё. Дровосековой дочкой. Она часто разглядывала себя, и в зеркале, и просто так, и ей иногда казалось, что в новых мышцах, коже, тканях проглядывает кора того дуба, что стоял у ручья, или вековые кольца ольхи за заячьей пустошью; в кошмарных снах лес прорастал сквозь неё, и она становилась лесом, тяжко оплетая собой тропинки, ища кого-то, чтобы раздавить, уничтожить, отомстить за себя, за то, что с ней сделали.

— Я тебя спас, — говорил дровосек. — Я дал тебе новую жизнь. У тебя никогда не было таких возможностей. Вырви сосну, вон ту.

Ильза легко поворачивалась, одним прыжком достигала сосны и со стоном вытаскивала её с корнями. Дровосек кивал.

— Умничка.

Сосна — хороший материал. Легко расщепляется, сохраняет структуру, мало изнашивается. Тело Ильзы большей частью было именно из сосны.

Ильза стояла на крыльце и смотрела в небо. Скоро рассвет. Скоро проснётся дровосек.

— Дочка, — раздался надтреснутый со сна голос. — Ты чего делаешь, дочка?

Ильза медленно повернулась. Со стороны могло показаться, что она неуклюжа, а на самом деле она просто хотела запечатлеть момент.

Ведь она наконец решилась.

— Я ухожу. — Язык заплетался. — Я ухожу совсем.

Дровосек зверски зевнул и отчаянно потянулся. Утро было прекрасным.

— Дочка, ты бредишь, — наконец сказал он. — Сделай пожрать, у нас много работы.

— Я иду домой, — сказала Ильза. — К маме.

— Ох-хо-хо, — сказал дровосек и присел на перила. — Думаешь, она ещё жива? Тихо, тихо.

Ильза кляла себя за несдержанность. Дёрнулась всё-таки.

— Ну извини, — легко сказал дровосек. — Не хотел. Ладно, допустим, она жива. Есть ещё одна проблема.

Проблема была, и Ильза о ней знала.

— Как ты думаешь, она узнает тебя… такой?

Однажды Ильза проснулась ночью от давно забытого ощущения. Во сне кто-то гладил её по голове тёплой рукой и пел, тихонько, почти на выдохе. Было хорошо, покойно и уютно. Мама. Мама, которая защитит, согреет и, конечно, узнает свою дочурку в любом обличье.

— Узнает, — сказала Ильза. — Мама узнает.

Дровосек помолчал с минуту. Затем выпрямился, ещё раз потянулся и сказал:

— Ну что ж. Иди.

Первые полчаса бега Ильза не верила своему счастью. Он отпустил её. Дровосек отпустил свою дочку одну в лес. Я иду домой. Я бегу к маме. Вперёд! вперёд! Затем рассудок взял верх, и Ильза сбавила темп, размышляя.

Дровосеку без неё придётся худо, это точно. Сам он не в состоянии вырвать даже слабый куст. Как и любой человек. Он может только срубить дерево своим страшным оружием — пилой, которую он надевает на руку. Её лезвия почти не видно, так быстро оно колеблется, но если прищуриться, виден легкий прозрачный ореол. Похоже на короткий меч. Но срубленное — убитое — дерево совершенно бесполезно. Разве что крышу подлатать или на дрова. Больше ничего из него не сделаешь.

Получается, что без Ильзы ему никуда.

А раз так, то выходит, что никто её никуда и не отпускал.

— Молодец, — раздался знакомый голос. Ильза встала как вкопанная, всполошенно обернулась.

— Вверх посмотри.

На тонкой ветке, высоко-высоко от земли, стоял, качаясь, дровосек. За спиной его дрожало что-то огромное, прозрачное.

Крылья.

— Не бойся, — сказал дровосек грустно. — Это я просто проследить, чтоб не обидел тебя никто. Ты иди, иди. Я посмотрю.

Ильза стояла молча и глядела на него.

— Так здорово идёшь, смотреть приятно, — продолжал дровосек. — Я тобой горжусь. Ты моя дочурка, лучшее творение моё.

— Я тебе не дочь, — прорычала Ильза и рванулась дальше по едва заметной тропинке.

Дровосек сперва было отстал, но потом его голос догнал Ильзу:

— Зря! Зря бежишь! Думаешь, ты кому-то нужна? Ты только мне нужна, дочурка. Одумайся. Вернись.

— Мама. Мама. — Губы Ильзы, её язык, изуродованные, изменившиеся, другие, с трудом, но выговаривали то, что она хотела сказать. — Мама.

Он и правда её спас. Ильза с трудом, но припоминала посёлок, и вроде бы даже то, что лес тогда был не такой опасный. Во всяком случае, мама ("Мама. Мама") её отпустила. Дело было пустяковое — отнести записку и корзинку с пирожками тётушке (или бабушке?), она жила на дальнем конце посёлка, почти что в самом лесу. Ильза не могла припомнить, почему она не пошла через посёлок. Может быть, так было короче? Неважно. Примерно на середине пути ей попался волк.

Точнее, это она попалась ему. Что взять с малолетней девочки?

Волк без разговоров бросился на неё. Ильза оцепенела от ужаса. Она уже видела белоснежные клыки у самого своего лица, как вдруг раздался плотный мясистый звук, и ещё раз, и ещё — и волк рухнул к её ногам, а за ним стоял он. Дровосек со своей пилой. Тогда он был моложе.

— Надо же, — сказал он весело. — Не получилось.

Ильза не поняла, что именно не получилось.

— Как ты, девочка?

Ильза была нормально.

— Видишь, я тебя спас. Это волк, он хотел тебя съесть.

Ильза закивала.

— А куда ты идёшь, девочка?

Ильза протянула ему записку и показала пальцем в сторону тётушкиного дома.

— У-уу, — протянул дровосек. — Это далеко. Давай тебя провожу.

Ильза согласилась. Они пошли вместе. Дровосек спрятал свою страшную пилу и разглагольствовал.

— Волки, они такие! Ам — и всё. Так что ты мне должна быть благодарна. Ты мне благодарна?

Ильза была очень благодарна.

— Нет, этого мало, — сказал дровосек. — В благодарность ты должна мне послужить.

Ильза забеспокоилась.

— Маму я предупрежу, — сказал дровосек. — Она тоже очень рада, что тебя не съел волк. Она сказала, что ты должна пожить у меня и послужить мне немного. За то, что я тебя спас.

Ильза колебалась.

Дровосек подмигнул.

— Хочешь, научу рубить деревья одной рукой?

Он ещё много чего наобещал, и Ильза так и не смогла вспомнить, что именно её подкупило. Хотя пыталась — ночами кусая подушку. Из всех развлечений в его доме были только грубо сделанные деревянные погремушки, совершенно дикого вида и в огромном количестве. Потом Ильза узнала, что это называется хобби.

— Люблю погремушки, — говорил дровосек. — Делаешь как умеешь, не больше, но и не меньше. Раскрываешься какой ты есть. Сама жизнь наша — большая погремушка, её смысл в том, чтобы она была, и больше ничего. Погремушка — суть мира. — И стукал её по голове очередным своим творением.

Смеялся ли он, или говорил серьёзно, понять было нельзя; Ильза и не пыталась.

Дровосек, кажется, отстал. Ильза уже несколько часов мчалась сквозь чащу, выбирая путь не думая, и деревья, казалось, расступаются перед ней. Тропинка становилась заметно шире.

И тут Ильза что-то почуяла. Свернула в сторону бесшумно, встала, повела носом. Обоняние дровосек сделал ей почти сразу, чтобы различать больные и здоровые деревья. Запах был незнакомый — и знакомый одновременно.

Пирожки.

Ильза, пригнувшись, двинулась вперёд. С каждым её шагом аромат усиливался, а в груди росла рваная трещина предчувствия беды. Что-то будет. Что-то стрясётся. Кто-то в опасности.

Ильза остановилась, будто её ударил кто.

По тропинке шла девочка.

Сердце Ильзы, казалось, застыло. Бесконечно долгие секунды она смотрела на угловатое, голенастое, долговязое существо в куцем платье, с идиотской корзинкой в руке, стоптанных деревянных башмаках. Бурая косынка на белесых жидких волосах. Низкий лоб, огромная нижняя челюсть, расслабленно открытый рот и прозрачные распахнутые глаза со светлыми ресницами.

Ильзе стало так плохо, что она едва не завыла; трещина в груди превратилась в жгут, скручивающий всё её существо. В висках стучало, Ильза задыхалась.

Девочка, кажется, что-то услышала, оглянулась, но куда ей увидеть Ильзу, которая плоть от плоти лес. Зашагала чуть быстрее.

Ильза увидела дровосека.

Он тоже хорошо прятался, но не настолько, чтобы она его не увидела. И тоже смотрел на девочку, а та шла прямо ему навстречу.

Двадцать шагов осталось.

Пятнадцать.

Десять.

Дровосек улыбнулся.

Ильза прыгнула.

Девочка шарахнулась назад, оступилась, шлёпнулась на задницу, поползла от Ильзы, уперлась спиной в дерево. Кричать она не могла, рот был перекошен от ужаса. Ильза держала дровосека в поле зрения, но внимание её было обращено не к нему.

— Иди домой, — сказала Ильза.

Девочка ещё сильнее вжалась в дерево.

— Иди домой, — повторила дочь дровосека. — Здесь опасно.

Прозрачные глаза не выражали ничего, кроме животного ужаса. Ильза прикинула — девочка, конечно, довольно крупная, но в принципе можно подхватить её под мышку и унести с собой. И они придут к маме вместе. Вдвоём. Каждая — к своей… А дровосек — останется ни с чем…

Ильза уже шагнула к девочке, когда вспомнила о дровосеке. Слишком поздно.

Пила с плотным звуком вонзилась ей справа сбоку чуть ниже подмышки, разрывая ткани, мышцы, органы, сухожилия, и кости. Что-то горячее полилось ей на живот, на ноги. Ильза осела на колени, затем рухнула на бок. Она стала лёгкой, как воздух, мир вокруг звенел и искрился несколько секунд, а потом Ильза умерла.

Девочка понемногу выходила из ступора. Встала, отряхнула платье, не сводя глаз с дымящегося трупа. Дровосек сплюнул и сказал:

— Как ты, девочка?

Девочка часто-часто закивала.

— Хорошо, — сказала она срывающимся голосом.

— Я тебя спас от волка, девочка, — весело сказал дровосек. — Сечёшь?

— Спасибо, добрый господин, — ответила девочка.

— Куда ты идёшь одна по лесу?

Девочка протянула ему записку.

— Пирожки несу. Там, — она махнула рукой дальше по тропинке, — мой дедушка живёт.

Дровосек читал записку.

"Ув. д-р Саллиган. Жители посёлка в лице меня, поселкового старосты, приветствуют вас и желают успехов в вашем нелегком научном труде. Как видите, мы помним о нашем уговоре и исполняем свои обязательства в срок. Эту девчонку зовут Берта. Её матери было слишком много лет, чтобы ребенок вырос нормальным. Подробности в медицинской карте. Со всем подобающим почтением, староста Глюсс, посёлок Дальний, Окраина. PS. Похоже, сама судьба заботится о том, чтобы status quo сохранялся, а, док?"

— Вы проводите меня? — спросила девочка. — До дедушки. Тут недалеко.

— А знаешь что, Берта? — сказал задумчиво дровосек. — А ведь я и есть твой дедушка, Берта.

 

 Волк-убийца

Вообще говоря, волк пока что не был убийцей. Но очень хотел им стать. Так часто бывает: подростковый максимализм, гормональный шторм, и вот юное существо даёт себе клятву ни-в-чём-ни-в-чём не походить на своих родителей, и определённое время это (не походить на родителей) ему (юному существу любого пола, вида и семейства) даже удаётся. Некоторые в этом состоянии умудряются ожениться, наплодить детей и благополучно умереть в счастливом осознании того, что Клятва В Углу Коленями На Горохе, данная в тринадцать лет, выполнена на все сто.

Но основная масса через энное время начинает маяться.

Волк-убийца маялся.

— Чего ты маешься, — говорил ему его друг, олень. — Пойдем лучше кору жрать ивовую.

Волк с плачем бросал в изящного тупицу смерзшимся снегом. Олень, хмыкая, убегал к реке и ивам. Он, в отличие от волка, жил в полной гармонии с собой — был мощен, красив, рогат, жрал мох, кору и подъедал хомячьи запасы, потому что стояла зима и было не до церемоний. Дружба же с волком у него не вызывала никакого диссонанса, потому что олень был туп, как и любой веган.

Расставим же декорации, обрисуем ситуасьон, в общем, закрутим короткую, но тугую пружину нашего рассказа. Волк, в принципе, жил бы не тужил, если бы злосчастный волчий фатум регулярно не подкидывал ему испытаний его убийцевости. Вот и сейчас волк услышал, затем почуял, а затем и увидел двоих детишек, что попёрлись за каким-то лешим в лес зимой, затем, видимо, заплутали и жгли костёр под небольшим холмиком, предположительно в ожидании помощи. Волк и олень сидели, урбанистически выражаясь, за углом этого холма, и ждали неизвестно чего. Волк тосковал; вот он, шанс стать убийцей, а он опять его прошляпит. Прошляпит-прошляпит, сомнений нет. Олень же всячески старался его подбодрить.

— Давай я их убью, — сказал он. — Забодаю нафиг, как весной. А всем скажем, что это ты.

— Пшёл вон, — тоскливо сказал волк. Дым тревожил его ноздри. Слышен был детский смех — старший дитё развлекал младшего прыжками через костер.

— Или давай я на них дерево обрушу, — олень его не слушал. — А всем скажем…

— Тихо, — сказал волк.

Олень поднял уши, затем выдохнул.

— Дурак ты, волчара, и шутки у тебя дурацкие.

— Показалось, — мрачно ответил волк.

Ему и правда показалось чего-то, какой-то шум на границе слышимости — то бишь километрах в семи-десяти отсюда.

— Там в силке у людского места опять заяц, — сказал олень. — Сходим? Пожрёшь. Жирный.

Волк покачал головой.

Помолчали.

Олень впал в задумчивое настроение.

— Да как вообще так получилось-то, а, волчара?

Это был любимый вопрос дурака оленя.

Волк прикрыл глаза.

— Блин, отвали, а, — сказал он плаксиво. — Сто раз ведь рассказывал.

— Рассказывал, но не объяснял, — веско сказал олень. — Ну?

— Я видел, как мама загрызла выводок рысят, — сказал волк. — Рысята маленькие были, а она их рраз, рраз, рраз — одного за другим. Я убежал и не вернулся домой. Вот здесь теперь и живу. И убивать не могу. А надо.

— Детёнышей убивать нельзя, — важно сказал олень. Это тоже стало почти ритуальной фразой. — Мы вот даже больных не убиваем. Мы их оставляем чуть в стороне от стада, и их кто-нибудь другой убивает. Мудро? Мудро.

— Ага, — саркастически ответил волк. Олень подскочил вдруг:

— Слу-ушай! А что если их тоже оставили? А? А? Чтоб ты их, значит, того?

— Совсем плохой? — сказал волк. — Люди, они детей не убивают. Даже вот так.

— Не вижу, почему бы им не убивать вот так, — сказал олень.

— Да они здоровые, — сказал волк, выглянув из-за укрытия.

Дети с хохотом играли в снежки, снег взметался искристым туманом.

Волку надо было кого-нибудь убить. Зима кончалась, в тайге и окрестностях уже стоял март, и даже, кажется, понедельник. Соответственно волк был крайне голодным, отощавшим и ослабевшим. О том, чтобы волку сожрать оленя, и речи быть не могло. Во-первых, друг, а друзей не жрут. Во-вторых, он его одним левым задним копытом. Не глядя. Мимоходом. На хомячьих харчах и ивовой коре олень даже, кажется, раздобрел, скотина рогатая.

— Нечего на меня таращиться, — сказал олень. — Раньше надо было думать. Осенью. Когда я был дурак и влюблён.

— А сейчас ты не влюблён? — коварно спросил волк.

— Нет, — простодушно ответил олень. — Сейчас я не влюблён.

Как всегда, этот ответ поверг волка в пучину веселья. Он опрокинулся на спину и залаял от смеха, болтая в воздухе всеми четырьмя лапами.

У костра старший замер.

— Тихо, — сказал он младшему.

— Мама идёт? — спросил тот.

Старший хлопнул его по шапке и прислушался.

— Собаки, что ли?

— Сам ты собака, — заметил волк из укрытия. — Ужо я вам.

И лёг обратно, думать.

— Нору копают, — заметил олень через некоторое время.

Волк приподнялся посмотреть.

Дети, взяв в руки широкие таёжные лыжи, раскапывали снег, углубляясь в холм. Шишки-иголки, подумал волк, да они же ночевать здесь собрались. Ночевать, на полном серьёзе.

— Откуда они знают про пещеру? — подумал олень вслух.

Ну за что мне такое наказание, подумал волк.

— Ы, — сказал он.

— Придумал? — спросил олень.

— Придумал, — соврал волк. И начал взбираться на холм, зачем — и сам не зная. Олень за ним не пошёл, боясь провалиться в наст и повредить ноги; он стал обходить холм, держа волка в поле зрения.

На вершине обнаружился огромный камень. Камень был покрыт мохом, снегом и льдом. Волка осенило.

— Как ты толкаешь, — закричал олень снизу. — Надо отойти и с разгону лбом.

— Ага, щас, — сказал волк, пыхтя. — Чтоб таким же дураком всю оставшуюся жизнь…

Камень не поддавался.

Дети тем временем наломали лапника и соорудили защиту от ветра, аккуратно перенесли костер в укрытие, и теперь сидели прямо под ногами у волка. Идея с камнем на глазах обретала проблески гениальности. (рис. 011а)

— Иди сюда, — сказал волк оленю. Тот сделал вид, будто не слышит, отвернулся и начал обгрызать ближайшую сосну.

— Иди сюда, кому говорят, — прикрикнул волк.

Олень начал гордо удаляться.

— Скотина, — произнёс волк с чувством.

Постоял, повёл носом.

И с утробным рыком шарахнулся в сторону и вниз.

— Резкий, сволочь, волчара, — удовлетворённо сказал медведь.

Он был уже старый, поэтому ему и выпало в этом году быть шатуном. Свои обязанности он исполнял исправно, задрал уже двух коров, терроризировал соболятников, доводил до белого каления высланных на его поимку охотоведов. Охотоведы все как один жили в Усолье, приезжали сюда, в тайгу, крайне неохотно, и по первому же поводу — например, отсутствию командировочных — уезжали обратно.

— А ты б ещё дольше копался, — хладнокровно ответил волк. — Супружница твоя, мяса и ягод ей на небесах, в спячку и то шустрей ворочалась, чем ты тут лапами разводишь, коровник старый.

Это было точным ударом. Несмотря на свою полную отмороженность, медведь-шатун покойную свою медведицу любил. Засопел от злобы, встал на задние лапы, заревел в голос.

В укрытии дети лежали недвижно, прижавшись друг к другу, ощущая лишь бешеное биение своих сердец. Старший знал: им конец. Медведь, который пришел на дым костра, не может быть подснежником — то есть рано проснувшимся медведем. Это шатун.

— А ты, ты, — медведь встал на четыре лапы. — Ты оленевод!

— Гуляй, — презрительно бросил волк. — Посвежее чего-нибудь придумай, если успеешь. А то вон охотники уж по твою душу выдвинулись, слышишь?

Медведь повёл огромной башкой из стороны в сторону.

— Нет уже никаких охотников, — сказал он. — Я за детишками пришёл. Вку-усными детишками, за ними я пришёл. Амгр.

— Нет здесь никаких детишек, старое ты червячное дупло, — сказал волк. — Ты уже старый костер от свежего отличить не можешь, и уходящего следа от приходящего.

И отвернулся равнодушно, а сам замер, следя за медведем. Был шанс, что шатун просто наткнулся на их след и пошёл в одну сторону, не разбирая, откуда и куда они ведут.

— Вкусные детишки, амгр, — пел медведь.

Шанс не сыграл. Наверняка следил за ними от дороги, если не от самой деревни. Ходил вокруг, порыкивал, пугал, пока они окончательно не заплутали.

Ну что ж.

Волк повернулся, демонстративно зевнул и потрусил по следу за оленем. Поболтать на ночь, зайца из людского силка съесть, да и баиньки. Он знал, что медведь следит за ним маленькими чёрными глазками недоверчиво, и не шелохнётся с места, пока не перестанет его чуять.

Но нет. Не судьба.

Протрусив — ах чёрт, до чего же удачное слово — несколько шагов, волк замедлил движение, затем и вовсе встал. Повернулся и развязно пошкандыбал обратно.

Медведь его ждал.

— Вкусные дети, — сказал он. В груди шатуна медленно рождался ужасающий низкий рокот, от которого каждая шерстинка на теле волка вставала дыбом.

— Дети — мои, медведь, — официальным тоном сказал волк.

— Мои, — рыкнул медведь коротко. — Тебе они незачем.

— Я волк-убийца, — напомнил волк. — Я их выследил, я их убью, я их съем.

— Ты не убьешь, — сказал медведь. — Ты не сможешь.

Он уже спустился с холма и они ходили медленно обрисовывающимся кругом, глядя в глаза друг другу. В нормальной жизни волк, если это не волчица с волчатами, ни за что не станет связываться с медведем, по понятным причинам. Покусать ты его покусаешь, а до горла всё равно не добраться. Но сейчас — сейчас дело другое. Зимой шея не защищена толстым слоем жира, а преимущество в массе уравнивалось волчьей скоростью.

Шанс был.

Они очень, очень долго топтали этот круг. Несколько часов, такое бывает. Медведь боялся напасть, потому что тогда придётся открыться, а волки — они резкие, рванёт артерию, и лапой махнуть не успеешь. Вон как он увернулся давеча, буквально из-под когтя ушёл. Так что.

Волк не нападал, потому что был не дурак — нападать на медведя.

Наконец медведь сообразил, что время идёт; увидел, как волк издевательски ухмыляется.

— АМГР, — закричал он в злобе. Бросился на волка, но там, куда он кинулся, волка уже не было. Медведь врезался в сосну, завизжал от злобы и страха, начал беспорядочно полосовать воздух когтями вокруг себя, защищаясь от смертельного волчьего выпада. Катнулся в сторону, огляделся.

Волк стоял на холмике и смеялся одними губами.

— Медведь дурак, — сказал он сверху.

Тоже боится напасть, понял медведь.

Ну и к чёрту тогда его, зануду. Медведь тяжело потопал в обход холма, к детишкам.

Сожру обоих сразу, думал он. Может, удастся поспать.

Перед ним стоял волк — на расстоянии броска и даже ближе.

Медведь встал. Осторожно подвинулся вперед, боком, прикрывая шею левым плечом, держа правую лапу скрытой, наготове — цапнуть, подтащить и заломать. Волк не двигался, лишь оскалил клыки свои молча.

Медведь скакнул к нему боком, волк не отступил, прыгнул вверх и вцепился ему в загривок. Шатун мотнул башкой, волк не отцепился, а опасно перехватил глубже; медведь рухнул на спину, волк вывернулся и, бешено рыча, снова прыгнул. Медведь встречал его всеми четырьмя лапами. Волку конец.

И тут шатун увидел огромный камень, покрытый мхом, льдом и снегом — в последнее мгновение его полёта. Ещё в глубине пещеры он увидел две пары глаз, переполненные ужасом.

Амгр, успел подумать он. Раздался страшный хруст и звук, будто лягушка шмякнулась в лужу. Плеснуло чем-то чёрным, медведь издал короткий крик и издох.

Волк рухнул на бок и, тяжело дыша, с трудом поглядел вверх, на вершину холма.

Оттуда, с быстро светлеющего неба, на него смотрел олень. У него не было левого рога. На изломе куцего остатка быстро набухала капелька крови.

— Я тебе говорил, надо с разгону, — сказал он. — И лбом.

— Вовремя… ты, — сказал волк.

— А то ж, — самодовольно ответил олень. — Я же не как некоторые. Отставшие в развитии и покорёженные в воспитании.

В два невероятных прыжка он спустился с холма. Прилёг рядом.

— Залазь на меня, волчара. Донесу до зайца, так уж и быть. Пожрёшь. Я его не могу снять, как-то хитро он там привязан.

Волк вдохнул, выдохнул сипло и начал забирать лапами, елозя по коричневой спине.

— Эу, — сказал олень вдруг. — А это кто у нас тут.

Двое детишек выбрались из пещеры, смотрели на них во все глаза.

— Это Шоно, волк, — прошептал старший младшему. — Наш покровитель. Он убил медведя, который убил папу и дядю Илку.

— Это ему папа нёс зайца, — сказал младший.

— Теперь мы будем носить, — сказал старший.

— А олень? — прошептал младший. — Он же тоже был.

— Мы будем носить ему сено и соль, — сказал старший. — Он тоже наш покровитель.

— Гляди-ка, кланяются, — сказал олень. — Ну, насколько я понимаю, твоё убийство опять откладывается. Залезай быстрее, у меня ноги затекли.

Ссылки

[1] стихи Вячеслава Карпова