Но нет, мой час еще не пробил: я выздоровела.

Вернувшись домой, я так и не посмела рассказать матери о том, что слышала ночью в Зьюке. При одном взгляде на нее моя решимость бесследно испарилась. Да и уверенность тоже. Слова, вертевшиеся у меня на языке, были чреваты слишком серьезными последствиями. Так могла ли я утверждать, что не ошиблась? Жар иногда вызывает и не такие кошмары. Ох, если бы дело было только в нем!.. Но как быть с тем, что я видела раньше? Моя жизнь до болезни казалась мне такой далекой, почти неправдоподобной. И долгий отдых в постели избавил меня от многих душевных терзаний! Меня больше не мучили мысли о вечности, о Реми с Теодой. Я чувствовала себя полностью обновленной, хотя еще довольно слабой, и — хорошела.

Болезнь подарила мне большие глаза и тонкие черты лица — следствие хрупкости, несвойственной моим сестрам. Откуда-то взялись странные «барские» манеры. Проходя по улице, я брезгливо приподнимала одной рукой юбку, чтобы не запачкать ее в грязи; Мор насмехался надо мной: «Марселина строит из себя благородную!» — и, сморщив нос, цыкал, что было для него знаком презрительного неодобрения. У меня были красивые белокурые волосы с рыжеватым оттенком. «Еще немного, и она была бы совсем рыжей», — сказала однажды Теода, знавшая толк в волосах. Я делила их на четыре коротких косички — две впереди, две сзади, — которые заплетала так туго, что они натягивали кожу; у нас считалось, что такой способ помогает волосам расти быстрее.

Но не меня одну в нашей семье постигли перемены. Однажды воскресным утром мы с удивлением заметили, что Сидони, которая прежде совсем не грешила кокетством, одевалась Бог знает как и не чуралась мужских работ (именно она водила по полю мула, отбривала шутивших парней и держалась с ними по-свойски), вертится перед зеркалом, висевшим справа от окна, медленно и нерешительно надевает клетчатую косыночку, потом отбрасывает ее, идет к комоду и возвращается с другой, сиреневой, вышитой цветочками. Едва повязав ее на шею, взбив и расправив, она с огорченным возгласом схватилась за шляпку, уже водруженную на голову, обнаружила, что та запылилась, обдула ее, пригладила бархатную тулью и снова нахлобучила. Наше хихиканье заставило ее обернуться. Только тогда она нас увидела.

— Ну, надо же, гляньте-ка нее! Похоже, наша Сидони начала думать о парнях! — насмешливо бросил Мартен.

— Что-то ты сегодня долго наряжаешься, — добавила мать. Но и она тоже улыбалась. — Вот теперь у меня целых четыре взрослых девицы в доме.

У Эмильены уже был ухажер. Они прогуливались вместе, держась за руки, но не говоря ни слова. Именно это молчание и пристыженный вид выдают влюбленных. Ромена, я и наша подружка Селеста обычно с легким презрением подсмеивались над ними. Эти парочки всегда производили на нас неприятное впечатление. Вальяжные повадки мужчин и томная печаль на женских лицах раздражали нас, внушали робость. Взрослые говорили о них: «Не то он перед ней круглый дурак, не то она перед ним дура».

И однако, многие вещи приходились мне по душе.

За одной подружкой Эмильены ухаживал парень, живший в деревне напротив нашей, высоко в горах, где росли южные сосны; их голубоватые шишки были набиты орешками, похожими на муравьиные яйца. Чтобы полакомиться ими, приходилось отдирать каждую чешуйку, вытаскивать изнутри крошечные ядрышки в коричневых скорлупках и аккуратно разгрызать их. Эти орешки были до того вкусные, что никто не считался с затраченными усилиями. Но воздыхатель подружки Эмильены решил избавить от трудов свою возлюбленную: он присылал ей не просто шишки, которые у нас прозвали «мунетками», но и сам очищал от скорлупы и складывал ядрышки сотнями, а то и тысячами в белую картонную коробку. Девушке только и оставалось, что доставать их оттуда и горстями отправлять в рот.

Другой парень, родом из Терруа, преподносил своей избраннице темный мед, не пчелиный и не цветочный, а приготовленный им самим из еловой смолы с сахаром; его рецепт он хранил в строгой тайне. Еще один, прекрасный охотник, каждый год дарил своей любимой пять-шесть лисьих шкурок, которые та сшивала вместе, в результате чего получилось огненно-рыжее и очень теплое покрывало на постель, вызывавшее зависть Теоды.

Должна сознаться: эти подарки и терпение, которое в них вкладывали, а также письма с признаниями в любви (однажды Ромена нашла одно такое и показала мне), к которым я относилась с наигранным пренебрежением, возбуждали во мне тайное желание иметь такие же. Я тоже была бы счастлива получить коробку очищенных от скорлупы орешков, и еловый мед, и послание, где говорилось бы о моих «чарующих прелестях» и которое завершалось бы словами, что запечатлелись в моей памяти: «Люблю тебя вечно и бесконечно. Твой навсегда».

«Когда-нибудь…» — думала я.

Однако мне было совершенно ясно, что все эти влюбленные ничем не походили на Реми и Теоду, ни поведением, ни разговорами. Тогда что же?.. Значит, Реми и Теода не любят друг друга? Значит, они испытывают взаимную ненависть, желание причинить друг другу зло? Да… я была в этом уверена. Их связывала мрачная, смертоносная страсть, ужасающее чувство, которое я не могла определить словами.

А что, если это и есть настоящая Любовь?

Я больше не видела их вместе, но, думая о них, вновь и вновь испытывала страх. Они угрожали нам всем… И я опять приняла решение поговорить с Барнабе.

Я нашла его во дворе, где он затачивал косы.

— Ты вечно за делами, — сказала я ему.

— А вот ты не очень-то себя утруждаешь, — ответил он. — После болезни стала прямо кисейная барышня.

— Ну, уж ты скажешь…

— Тебе чего, Марселина? — спросила вошедшая во двор Теода.

— Да ничего, так… смотрю…

Я надеялась, что она уйдет в дом, но она осталась во дворе. Временами она двигалась прямо-таки стремительно, и стоило ей повернуться на цыпочках вокруг своей оси, как ее юбка раздувалась колоколом, приоткрывая белые шерстяные чулки; в этих случаях Равайе говорил: «У Теоды всегда такой вид, будто ей не терпится польку сплясать». На что Барнабе отвечал с широкой улыбкой: «О, моя женушка… она не ходит, не бегает, она танцует!»

— Пойдем-ка со мной, — сказала Теода, — я хочу тебе кое-что подарить.

Мы вошли в комнату. Она достала альбом, положила его на стол, раскрыла:

— Можешь выбрать любую открытку, какая тебе нравится.

— И вы вправду мне ее подарите?.. Насовсем?.. — задохнувшись от волнения, спросила я.

— Ну конечно, — подтвердила она. — Разве что…

— Даже ту, где картинки двигаются?

— Хочешь, бери ее.

Я не колебалась ни секунды. Дрожащей вспотевшей рукой я вытащила открытку из ее зеленоватой рамки.

— Ой, спасибо вам!

— Ну, теперь беги! — сказала Теода.

Я бежала всю дорогу до дома. Для пущей безопасности я укрылась в каморке, где хранили одежду, и там, в окружении платьев и пальто, развешанных на гвоздях под потолком и похожих на безголовых, безгласных и, стало быть, немешавших людей, смогла досыта налюбоваться своим сокровищем. Я дергала за картонный язычок, и передо мной мелькала картинка за картинкой: зеленый сад с кустами роз и неведомыми цветами, горбатый мостик, перекинутый через невидимую речку, дорожка, ведущая к крылечку домика с шестью золотистыми окошечками… Когда я вдоволь набегалась по всем этим аллейкам, под всеми этими цветочными арками и мой взгляд, ослепленный блеском яркой глянцевитой листвы, устал от ее кружевного мельтешения, моя рука выпустила картонку, и волшебный сад сложился сам собой.

На ночь я спрятала это чудо, рискуя помять его, у себя в постели, под тюфяком; утром переложила во внутренний карман юбки.

Но на вторую ночь меня одолело беспокойство. Как же я не подумала об этом раньше! Как не догадалась посмотреть, написаны ли на обороте какие-нибудь слова! Я едва дождалась утра, чтобы проверить это. На обратной стороне открытки ничего не было, ни одно слово не нарушало ее безразличную, чуточку сероватую, слегка запачканную белизну.

А что, если бы я выбрала другую?..

Наверняка Теода не отдала бы ее мне.