Жар у меня постепенно спадал, я становилась все невесомее и воспаряла в блаженные выси выздоровления, ощущая себя душой в оболочке легкой испарины. А тело мое покоилось где-то неподалеку, такое изможденное, что я его совсем не чувствовала.

— Мне хорошо, мне так хорошо, — твердила я матери.

Однажды вечером я увидела у своего изголовья Теоду.

— Теперь я буду за тобой ухаживать.

Мои сестры, слишком занятые хозяйством, не могли спуститься в Терруа, и жена Барнабе предложила свои услуги.

Ее ласковая мягкость удивила меня. Она управлялась со мной ловкими, порхающими движениями, готовила не такие горькие отвары, какими меня пичкали до сих пор. (Я должна была также пить много молока, оно считалось целебным.) По вечерам она бережно укутывала меня в одеяло, разговаривала со мной, и я быстро засыпала. По утрам она спрашивала, что мне снилось, и я рассказывала ей свои сны.

Однажды я увидела во сне, что стою на улице Терруа зимой. Вся деревня лучилась светом, исходившим не от неба или солнца, а от нее самой, и в этой ослепительной, вибрирующей, как музыка, белизне появлялись местные жители; все они были одеты в черное, но выглядели очень счастливыми. Я явственно видела их, слышала их разговоры, толкалась среди них, но вскоре заметила, что они не обращают на меня никакого внимания. Увидев своего кузена Эйсеба, я было подошла к нему, чтобы поздороваться, но он прошел мимо меня, как мимо пустого места. Тогда я заговорила с Эмильеной, однако сестра в это же время слушала кого-то другого. В отчаянии я обратилась к своей матери, потом к Мору, к Марсьену… увы, мой голос ни до кого не доходил, и ничьи глаза не встречались с моими. В конце концов мне все стало ясно: я не могла общаться с другими людьми, потому что была невидима.

— Ты умеешь видеть интересные сны, — сказала Теода, — может, другим они и без пользы, а мне нравятся.

Днем она надолго куда-то уходила и, возвращаясь, приносила с собой свежий запах снега. Она придумывала разные игры. Начинались они с загадок, которые все мы в Терруа отлично знали.

— Что это такое: тридцать шесть белых карликов сидят в красных бархатных креслицах?

— Ну, это легко: зубы! — кричала я во все горло; затянувшийся отдых давал мне ложное ощущение здоровой силы.

— Кто открывает двери и закрывает окна так, что его никто не видит?

— Фу, да это ветер! — пренебрежительно бросала я.

Тогда Теода меняла тон, и возникала новая игра, внешне похожая на предыдущую:

— Всегда и везде?

Я озадаченно молчала.

— Рука надо мною?

Я несмело бормотала:

— Бог…

Но она, не слушая меня, быстро продолжала:

— Лес, стоящий на коленях? Источник, пробуждающий жажду? Лисица, живущая в аду?

Я барахталась, задыхалась в этом потоке вопросов. Наверное, я могла бы ответить: «Лес в Рабире (чьи деревья стояли наклонно из-за таинственных колебаний почвы)». Потом: «Вино, пламя…» — но не угадывала.

Слушая мои убогие ответы, Теода даже не снисходила до того, чтобы назвать их неточными. Она просто улыбалась — улыбкой, обращенной не ко мне, — и сегодня я спрашиваю себя, не напоминали ли ей эти беглые образы, подобные молитвенным заклинаниям, единственное интересовавшее ее существо.

И еще я уверена, что он никогда этого не слышал; просто таков был ее собственный способ искать его в пространстве. А при нем Теоде не требовалось говорить: в молчании она была чем-то большим, нежели голос.

Пока мы развлекались таким образом, в дом пришло — я узнала об этом лишь неделю спустя — первое письмо от Леонара.

На конверте стояло имя отца. Но его не было дома, когда почтальон принес письмо, и мать сама вскрыла конверт — вот уже тринадцать месяцев, как она ждала вестей от сына! Отец не на шутку рассердился.

— Тем, кто позволяет себе такие штуки, нужно бы пальцы отрубать! — грозно сказал он.

Особенно его разгневало то, что мать поделилась новостями с соседкой.

Мои сестры и братья, удивленные яростью обычно мягкого отца, примолкли. Родители поделились с ними содержанием письма лишь на следующий день. А до этого переговаривались между собой вполголоса, забыв о присутствующих детях.

— Где же он? — спросила Ромена.

Мать взглянула на нее, хотела было ответить, но только беспомощно махнула рукой: она и сама не могла точно сказать, где это.

— Очень далеко… в Африке.

В тот день они так больше ничего и не узнали.

Сегодня, когда я держу в руке и разглядываю это письмо, оно трогает меня своей хрупкостью, своим призрачным почерком; я подношу листок к лицу, и мне кажется, будто от него веет далеким ароматом моря. Это письмо побывало в кораблекрушении. Соленая вода разъела чернила, истончила бумагу. На конверте крупными красными буквами написано: «Кораблекрушение „России“».

Да, им приходилось долго скитаться по свету, этим письмам Леонара, пока они доходили до нас… То пароход тонул в море, то они терялись на суше, неведомо где. Они написаны тонким неуверенным почерком. Названия мест отправления чаще всего начинаются со строчной буквы — китай, африка, сенегал, — тогда как слова «Родители, Оазис, Шлюпка, Зуав» — с заглавной. И еще: во всех письмах то и дело мелькает фраза: «Хочу вам сказать…» Видно, он и впрямь очень хотел все сказать, сказать нам.

Это первое письмо было отослано 1 января из Хаджерат-Эль-м’Гуила…

Дорогие Родители
Леонара Ромира.

Вот уже целый год пролетел, а я не получаю от вас вестей; предыдущее письмо я отсылал вам из Тьерре, но с тех пор произошла крупная передислокация войск. Нам сообщили, что со стороны марокканской границы на Европейскую колонну напало многотысячное арабское войско, и всех перебили, и мы поспешили на помощь. Прибыв на место назначения, мы увидели, что все не так уж страшно: колонну и в самом деле атаковали, но потери в наших рядах были незначительны. Зато арабы оставили на поле боя несколько сот трупов. После этого мы провели все летние месяцы на самом юге, вблизи противника, и часто подвергались его нападениям.

Хочу вам сказать, что жара, жажда, усталость и лишения косили наших солдат куда усерднее вражеских пуль. Меня назначили в экспедиционный корпус, который должен был ехать в китай, но вместо легионеров они послали туда батальон Зуавов. В настоящее время я нахожусь на маленьком пограничном форпосте; этот участок только недавно захвачен Французами, он расположен на дальнем юге, и в этих местах нет никого, кроме нескольких арабских племен, которые расположились в окрестных Оазисах пустыни.

Временами мне чудится, будто я снова дома, потому что все вокруг белое, точь-в-точь как дороги в Терруа. Растительность здесь скудная, вся запорошенная пылью, а травы и вовсе нет. Бывают вечера, когда я при одном только взгляде в небо чувствую себя на краю света.

Хочу вам сказать, что в Легион записываются многие мои земляки. Совсем недавно к нам в роту попал один из моих товарищей, с которым я свел знакомство в Шерлони. Он рассказал мне, что урожай винограда был в этом году богатый.

Еще хочу вам сказать, что через несколько дней мы свернем лагерь, потому как нам поставили задачу — проложить трассу от нашего форпоста до сенегальского Судана для будущего строительства железной дороги. Значит, нам придется пересечь всю африку, так что, сами видите, путь нас ждет долгий и опасный. Так далеко никто еще не заглядывал. Если мы отсюда выберемся когда-нибудь и я не помру, то опишу вам все, что видел и где побывал.

Примите, дорогие Родители, привет от вашего сына

Не знаю, стыдились или гордились мои родители, узнав, что их сын служит в Иностранном легионе. Думаю, они были скорее недовольны. Им приходилось слышать по этому поводу: «Туда идут только самые отчаянные». Но сами мы толком не понимали, с чем это едят.

Сев у моей постели, Теода рассказала все это, однако воздержалась от собственных оценок и не стала отвечать на мои расспросы. Это было внутреннее семейное дело, ее оно не касалось, и она просто сообщила мне главное, не желая принимать никакого участия в его обсуждении. Может быть, она преподнесла мне это событие, как подносят снотворное, чтобы усыпить человека и отвлечь его от того, что желательно скрыть.

Однажды ночью я проснулась от непонятного беспокойства. Мы были явно не одни. Из кровати, где спала Теода, доносились перешептывания и смешки.

Наутро она спросила меня:

— Ты слышала, как сегодня ночью приходил Барнабе? Он соскучился по мне.

— Нет, я спала, — ответила я.

Она бросила на меня странный взгляд: мы обе солгали.

На другую ночь мой сон был прерван монотонным шепотом, напоминавшим молитву. Наконец я различила в нем вопросы и ответы, и голос — как мне сперва почудилось, принадлежавший одному человеку — разделился на два. Мужчина, который не был Барнабе, но говорил о Барнабе, спрашивал:

— Как он с тобой? Подозревает что-нибудь?

Это был голос Реми.

— Говори потише!.. — приказала женщина.

Конца фразы я не разобрала; затем слова опять стали хорошо слышны.

— Все мужья одинаковы; когда это случается, они ничего не видят.

— Не говори о нем, я не хочу, чтобы ты о нем говорил! — нетерпеливо прервала его Теода. — А не то уходи! — Теперь она была одна. — Не люблю на тебя смотреть, когда ты сам по себе, когда мы не вместе. — И миг спустя воскликнула: — Убирайся!

Послышался шум борьбы и заглушенных пререканий, вызвавший у меня тоскливый страх; я была еще настолько слаба, что он поверг меня в оцепенение, — так я и пролежала до самого утра.

Долгие дни и долгие ночи мне пришлось жить с Теодой, отринувшей всех и вся. Я поправлялась, и мать перестала беспокоиться за меня.

«Вот она придет, и я ей все расскажу». Я желала появления матери, нетерпеливо ждала ее. Она пришла в конце недели.

— Сейчас отвезем тебя вниз, в Праньен, — сказала она мне. — Барнабе приехал за тобой с санями.

Она опять говорила своим непререкаемым, командным тоном.

На дворе стоял февраль. Значит, я провела здесь всю зиму! Глаза мои заболели от яркого снега, остриженная голова зябла. Окружающий пейзаж казался чужим и враждебным, я затосковала по теплой постели и полумраку комнаты. К санкам был привязан веревкой соломенный тюфяк; меня закутали в одеяла и уложили на него. Сверху плыло заснеженное бескрайнее небо, и мне было жутковато и неуютно в его холодной пустыне. Брат вез меня бережно, стараясь не трясти. Путешествие показалось мне ужасно долгим. На околице одна старуха вышла из дома и пристально вгляделась в мое лицо. Я услышала, как она прошамкала:

— Ну, эта не жилица: ишь белая, что твой чепец!