Пообедав из котелков во дворе, немцы немного потолклись у своей кухни, поразговаривали, покурили и снова забрались в машину. На этот раз с ними поехал фельдфебель, офицер закрылся в избе, и его не было слышно, верно, чем-то был занят или улегся спать. Петрок, уронив голову, сидел подле жерновов в истопке и не закуривал даже, после происшедшего не помогло бы даже и курево. Степанида постепенно пришла в себя от испуга и тихо затаилась возле оконца, чутко прислушиваясь ко двору. Но во дворе остались лишь два повара, все другие поехали на мост. Выждав немного, она с чуткой настороженностью в душе вышла в сенцы, прислушалась – за дверьми в хате все словно вымерло, не слышно было ни звука. Пожалуй, настал подходящий момент покормить поросенка, а то еще начнет визжать по-дурному и тогда не убережешь, заколют. Подумав так, Степанида нарезала в чугунок картошки, посыпала ее отрубями, добавила еще вчерашней, вареной, все перемешала. Теперь надо незаметно отнести чугунок в засторонок.

– Петрок, глянь там, – шепотом сказала она мужу, но тот даже не поднял головы. – Слышишь?

– А-а-а... Не убережешь! Все равно...

– Как это все равно?

Они тихо переговаривались в истопке. Недавний выстрел в избе, видно, так потряс Петрока, что тот был сам не свой, словно впал в какое-то болезненное оцепенение. В другой раз она бы отругала его, но теперь было не до того, понимала, натерпелся страху старик, и Степанида тихонько выглянула из сеней.

Во дворе было пусто, лишь возле колодца, перегнувшись через край кухни, отмывал котел Карла; злой повар стоял у ящиков спиной к избе и что-то там делал. А почему бы и не выйти, подумала она, мало ли что могло быть у нее в чугунке, какое им дело до этого?

Она так и сделала – тихонько пробежала за истопку и через дровокольню прошмыгнула в обросший репейником огород. Поросенок – молодчина, даже не откликнулся на ее шаги, только задвигался в соломе, когда она начала открывать низкую дверь засторонка. Чтобы не задерживаться там, она поставила через порог чугунок и сохой привалила ветхую дверь.

Поросенок помалу ворошился за дощатой стеной, едва слышно причмокивал, почти не подавая голоса, а она стояла в репейнике и думала, что не очень надежное это убежище, ведь столько людей во дворе – выйдет кто хотя бы по нужде за угол и услышит. Да еще и куры! Как-то вначале она не подумала о них, и те неприкаянно бродили теперь под изгородью в крапиве, что-то выискивали себе, клевали. И она не знала, как лучше: запереть их всех вместе в сарайчик или отогнать подальше от усадьбы? Немцы, конечно же, не слепые, увидят, и не останется ни одной на развод.

Однако кур она прятать не стала, куда больше беспокоилась за Бобовку, которую на этот раз оставила в кустарнике вместе с Янкиным стадом. Начало вечереть, Янка мог погнать стадо в Выселки. По сырой, протоптанной в картофельном поле стежке Степанида подалась к краю оврага и там взяла в сторону по слегка примятому следу в траве. День кончался, небо так и не высвободилось от облаков, которые сплошь заволакивали его, низко нависнув над серым пространством поля и лесом. Было, однако, не холодно, ветер, похоже, утихал, жухлый кустарник в овраге обнимала сторожкая предвечерняя тишина. В мокрой траве поначалу было неприютно босым ногам, но при ходьбе ноги согревались. Краем поля она торопливо шла к Бараньему Логу и думала, что как ни плохо сейчас, но скоро, видно, станет еще хуже, одним переселением хозяев в истопку немцы не ограничатся. Если обоснуются в усадьбе надолго, то может случиться разное, а хозяйство оберут до нитки, это уж точно. Как тогда жить? Как уберечь корову, поросенка, кур? Зерно или картошку, может, и не возьмут, зачем им зерно, но дрова пожгут. Как привезти тогда их без лошади? Чем обогреться зимой?

Забот было множество, как и тревог, плохие предчувствия неотступно терзали душу, но Степанида терпела и внешне казалась спокойной. Она была не из тех баб, которые при первой же беде бросаются в слезы, понимала, что бед будет с избытком для ее скупых, в свое время немало уже выплаканных слез.

Небольшое Янкино стадо паслось в кустарнике возле дуплистой колоды поваленного на опушке дуба. Коровы разбрелись в ольшанике, а Янка, только завидев ее, о чем-то горячо и тревожно забормотал, то и дело показывая на поле. Может, он что-то увидел? Но теперь там было пусто и тихо, начинало смеркаться, надо было вести корову домой. Степанида отогнала Бобовку от стада и только тут спохватилась, что ничего не взяла для Янки. Но и сама она сегодня еще не имела крошки во рту. Стоя на опушке, Янка все говорил на своем, понятном только ему языке, тревожно взмахивая руками. И вдруг с его уст сорвалось два коротеньких слова, которые теперь понятны каждому:

– Пук! Пук!

Степанида, однако, не стала допытываться, что он хочет сказать, и быстренько погнала хворостиной Бобовку. Пока на усадьбе не было немцев, надо было успеть подоить корову.

Даже немного вспотев в толстом платке и ватнике, она подогнала корову к изгороди у картофельного поля и поняла, что опоздала. Во дворе под липами уже высился брезентовый верх машины и слышался разговор, привычные выкрики, похоже, там что-то происходило. В недоумении она остановилась, Бобовка подняла голову и замедлила шаг. Над изгородью было видать, как немцы, толпясь у машины, вытаскивали из нее нечто громоздкое и тяжелое, а один, вероятно, заметив ее за огородом, молодым голосом озорно закричал издали:

– О матка! Млеко!

Делать было нечего, она тихонько стеганула хворостиной Бобовку, та переступила нижнюю жердь изгороди, привычным путем направляясь во двор к хлеву.

На усадьбе происходило как раз то, чего Степанида больше всего опасалась: немцы устраивались всерьез и надолго. Вывалив из машины громоздкий серый брезент, они растягивали его на истоптанной мураве двора, толкаясь, забивали в землю короткие колья. Двое по краям, почти лежа на земле, изо всех сил тянули за веревки, и брезентовая крыша палатки податливо выравнивалась, образуя тугое вместительное сооружение для солдат на случай ненастья или холодов.

Возле поленницы на дровокольне, сгорбившись, стоял Петрок, украдкой поглядывая из-за угла, и, заметив жену, молча развел руками. Но Степанида смолчала. Черт с ними, подумала она, может, живя в палатке, они будут докучать меньше. Главное, чтобы не занимали этот конец двора, где был сарай, куриный катушок, дровокольня, проход к засторонку. Да и тут, пожалуй, для них слишком грязно, им надо, чтобы посуше и чище. Тот конец двора находился повыше, и, естественно, там было лучше.

Бобовка, очевидно, не меньше хозяев чувствовала непривычное присутствие во дворе чужих и только намерилась было выйти из дровокольни, как нерешительно остановилась и фыркнула – она их боялась. Степанида зашла вперед, ласково погладила корову по теплой, вздрагивающей от ее прикосновений шее.

– Не бойсь... Иди, иди...

– Млека! – пьяно закричал кто-то из немцев.

Не успела она с коровой подойти к воротам хлева, как помощник повара Карла, переваливаясь на своих коротких кривоватых ногах, уже нес навстречу широкое жестяное ведро. Со стороны кухни на нее смотрели три или четыре немца, и среди них тот кругленький краснощекий фельдфебель, который и теперь там суетился, кричал, что-то приказывая.

Обычно перед дойкой Степанида бросала Бобовке охапку какой-либо травы или отавы, занятая едой корова стояла спокойней и лучше отдавала молоко. Теперь же у нее ничего не было под руками, а немцы, судя по всему, не имели намерения ждать. Она хотела сказать Петроку, чтобы принес травы, но передумала: пусть! Что-то в ней гневно вспыхнуло, подхлестнутое этой их бесцеремонностью, и она подумала, что вовсе не обязана обеспечивать эту свору молоком от своей коровы, пусть поищут других коров. Бобовка между тем все перебирала ногами и озиралась по сторонам, когда Степанида подсела к вымени. Присутствие посторонних корове явно не нравилось. Степанида чувствовала это, и тихое возмущение в ней все нарастало. Все же она как-то нацыркала полведра молока и встала. Карла в своем засаленном мундирчике стоял рядом, на его нездоровом, отекшем лице не было ничего, кроме терпеливого безразличного ожидания.

– Вот, больше нет! – сказала Степанида, отдавая ведро.

Немец молча взял ведро и вперевалку понес его к кухне. К Степаниде как-то бочком подступил Петрок, оглянувшись, тихо шепнул:

– Поди, маловато... Чтоб они...

– Хватит! – решительно оборвала она Петрока и шлепнула корову по заду, подталкивая ее в хлев. Но тотчас возле кухни раздался резкий, возмущенный окрик, от которого она содрогнулась:

– Хальт!

Это все тот же фельдфебель. Зло раскрасневшись, в гневном волнении он выхватил у Карлы ведро и, пока Степанида сообразила, чего от нее хотят, с ведром подлетел к ней вплотную. Что-то быстро и зло говорил, потрясая неполным ведром, она слушала, уже понимая, что так возмутило этого немца.

– А нет больше молока. Все.

– Фсе? Аллес?

Кругленький фельдфебель еще проговорил что-то язвительно, потом живо повернулся к кухне и, поискав там кого-то взглядом, мотнул головой – ком! Все тот же Карла по-прежнему неторопливо, вразвалку подошел к фельдфебелю, взяв ведро, нерешительно шагнул к корове, которая встревоженно и непонимающе озиралась вокруг. Когда он приблизился к ней, корова поспешно отвернулась, будто поняв его намерения, и Карла вынужден был снова обходить ее, чтобы подойти сбоку. Так повторилось два или три раза, пока фельдфебель не прикрикнул на Петрока, и тот испуганно схватил за рога Бобовку.

Степанида уже знала, что сейчас произойдет, и ей стало страшновато – обман ее вот-вот раскроется. Одновременно было противно при виде того, как солдат брался доить, а ее дурень Петрок ему помогал. Бедная Бобовка, что они сейчас с ней сделают, глаза бы ее не глядели на это. Но, как-то словчившись, они уже доили, в ведре зазвякало молоко, раскоряченный Карла сгибался под коровой, неловко заглядывая на вымя, Бобовка перебирала ногами и крутила головой, похоже, пыталась вывернуть рога, но Петрок держал крепко. Степанида, вся напрягшись в молчаливом гневе, стояла поодаль, не поднимая глаз. Она все видела и так, мысленно, про себя проклинала немцев, а больше всего этого разжиревшего фельдфебеля, который теперь напряженно следил за всем, что происходило возле коровы. Наконец, спустя какие-либо пять минут, она заглянула в ведро и съежилась еще больше – молока в ведре заметно прибавилось. Ах ты, дуреха Бобовка, зачем ты отдаешь им! Но, видно, корова вынуждена была отдавать, ведь она тоже боялась, боялся и Петрок, полусогнутые ноги которого в суконных, залатанных на коленях штанах мелко подрагивали, когда он с усилием держал корову. Степанида робела все больше, знала, добром это не кончится.

– Генуг! – вдруг скомандовал фельдфебель, ведро наполнилось до краев. Карла выпрямился и осторожно, чтобы не разлить, поставил молоко перед начальством. Фельдфебель с ненавистью посмотрел на Степаниду, туго сжав челюсти. – Ком!

Она уже знала, что означает это короткое слово, и медленно, будто завороженная, подошла к немцу, не в силах отвести глаз от ведра с молоком. Она ожидала крика, угроз, но фельдфебель не кричал, лишь сдвинул поближе к пряжке свою тяжелую кобуру.

– Паночку! – вдруг чужим хриплым голосом закричал Петрок и упал коленями на грязную, раскисшую после дождей землю. – Паночку, не надо!

Тут только она поняла, что немец намеревается достать револьвер, и сердце ее неприятно содрогнулось в груди. Но она не тронулась с места, она лишь глядела, как он неловко возится с револьвером, не может его отстегнуть, что ли. Петрок снова взмолился, переступив на коленях ближе, с измятой кепкой в руках, седой, небритый, испуганный. Она же стояла, одеревенев, словно неподвластная смерти и ежесекундно готовая к ней. Но вот фельдфебель отстегнул от кобуры длинную белую цепочку, и, прежде чем Степанида успела что-либо понять, резкая боль обожгла ее шею и плечо. Она вскинула руку, и тотчас острой болью свело на ее руке пальцы, следующий удар пришелся по спине; хорошо, что на плечах был ватник, который смягчил удар. Фельдфебель озлобленно выкрикивал немецкие ругательства и еще несколько раз стегнул ее, но больше всего досталось пальцам после второго удара, спине же было почти не больно. Она уже нашла способ заслоняться от его ударов – не пальцами, а больше локтями, и немец, стегнув изо всей силы еще раза два, видно, понял, что так ее не проймешь. Тогда, опустив цепь, он закричал, от натужной злости багровея белобрысым лицом, но она, словно глухая, уже не слышала его крика и не хотела понимать его. Краешком глаз она видела, что возле палатки и кухни собрались солдаты, некоторые весело ржали, наверно, эта расправа казалась им очень смешной, представлялась веселой забавой, не больше. Что ж, смейтесь, проклятые, забавляйтесь, подумала она, бейте несчастную женщину, которую некому защитить. Но знайте, у этой женщины есть сын-солдат, он все вам попомнит. Пускай не сейчас, потом, но придет время, он расквитается за материнскую боль и унижение. И ты встань, Петрок, негоже ползать перед ними на коленях. Пусть! Ее отстегали на своем же дворе под смех и хохот чужих солдат, но она стерпит. Она все стерпит. Терпи и ты.

Жгучей болью горела шея под ухом, сводило пальцы на левой руке, когда она медленным шагом, исполненная невысказанной обиды, шла на дровокольню, чтобы скрыться от этих наглых глаз, а может, и заплакать. Но так, чтобы они не видели. Очень хотелось заплакать, если бы были слезы. Но слез у нее давно не было, был только гнев, придавленный усилием воли, отчего ей было особенно трудно. Но все же пусть, утешала она себя, пусть будет все, чему суждено быть, а там посмотрим. Может, не убьют, не застрелят до вечера, еще поживем немного...