Евгений Шварц. Хроника жизни

Биневич Евгений Михайлович

IX. ЭПИСТОЛЯРНЫЙ РОМАН

 

 

Келломяки, Наташа и ее семья, долги, «Каменные братья»

Драматургия была не единственным жанром, в котором работал Евгений Шварц. Как мы уже знаем, он писал стихи, сказки и бытовую прозу, вел дневник и писал «Ме»(муары). И не раз он говорил, что не следует отказываться ни от чего, о чем тебя просят, и стараться все делать хорошо и даже отлично. А иной раз, когда его спрашивали: «Над чем сейчас работаете, Евгений Львович?», отвечал: «Пишу все, кроме доносов».

Раньше Шварцы только снимали дачу в Келломяках, с осени сорок девятого года они наконец взяли в Литфонде домик в долгосрочную аренду. Наташа в Москве. Ждет ребенка. Чуть ли не два раза в неделю они обмениваются письмами. Если вдруг происходит какая-нибудь задержка, Евгений Львович впадает в беспокойство.

Он подробно описывает жизнь в Комарове, сообщает, над чем работает, кто приходит в гости и прочие мелочи. Вероятно, поэтому в этот период очень мало в «Амбарных книгах» дневниковых записей. А быть может, написав письмо Наташе, ему было неинтересно повторяться в тетради. И эти письма становятся своеобразным дневником бытия Шварцев.

А быт достаточно однообразен. Неспешное писательство, когда никто не подгоняет, малочисленные гости, безденежье, прекрасная финская природа. К тому же в этих письмах — все его литературные штудии этого странного времени. В том числе о тех, о которых мимоходом уже шла речь. А «странное время» — это потому, что в этот период — с сорок девятого по пятьдесят второй — у него ничего не написалось своего цельного, не печаталось, кроме «Первоклассницы», и не шло, кроме «Снежной королевы».

В эти годы ему приходилось осваивать новые жанры. И о них появляются кое-какие сведения в письмах. Но из всего писавшегося тогда, наиболее важными для него станут две работы, одну из которых — «Медведя» он все ещё продолжал дописывать и переделывать, а вторую — «Василису-работницу» («Каменные братья») он ещё только начинал сочинять. «Обыкновенным чудом» и «Двумя кленами» эти пьесы станут чуть позже.

Итак, письма-дневник:

24/VIII — 49: «…Чувствую себя отлично. В Келломяках идет ремонт, заново красятся стены, полы, чинится крыша и, если все будет благополучно и врачи позволят, мы переберемся к 1-му сентября туда. На этот раз с домработницей, потому что Кате ничего нельзя будет делать очень долго, даже если окажется, что инфаркта не было…

…Если это не затруднит Олега, то я попрошу его помочь мне в получении денег. Пусть он позвонит из своего издательства в мое. В Детгиз… Пусть Олег попросит к телефону Галину Владимировну Карпенко. Ей Олег пусть скажет следующее: «Здравствуйте. Я звоню по поручению Евгения Львовича Шварца. Он просил меня узнать: перевели ли ему деньги за второе издание «Первоклассницы»? У него жена захворала, и деньги крайне нужны. Ага. Ах вот как. Ну, ну. Я передам. И ещё Евгений Львович интересовался, как с книгой «Наш завод». Ага. Ах вот оно что. Ну, спасибо. Я напишу ему». Вот и все. Если Карпенко в отпуску, то пусть Олег попросит к телефону Эсфирь Михайловну Эмдем. Если и её нет, — то все вышеизложенное пусть передаст секретарше отдела. Это отдел младший школьный и дошкольный…

…Я пишу сейчас сразу две пьесы — для МТЮЗа и Центрального детского театра. Для МТЮЗа переделываю «Сказку о храбром солдате», которая была написана для кукольного театра, а для Центрального детского сочиняю новую сказку. А они и не знают об этом! Я ведь с прошлого года решил работать без договоров. Чтобы не торопили. Впрочем, если зажмет с деньгами, то от этой системы придется отказаться…».

А четырьмя месяцами ранее — 6 апреля — Евгений Львович двумя строчками рассказал в дневнике, как получился «Наш завод»: «Во время пребывания своего в Келломяках я написал книжку «Наш завод». Фрэз будет моим соавтором по этой книжке. Он приезжал дважды. Один раз жил в Доме творчества, раз — в городе, ко мне только ездил». То есть, не ахти какую книжку написал Шварц, но его, вероятно, продолжала мучить мысль, что Фрэз не стал его соавтором по «Первокласснице», хотя тогда помощь его писателю была более существенна. А тут Евгению Львовичу удалось склонить режиссера к компромиссу и стать его соавтором. Теперь, решил Евгений Львович, они квиты.

«Наш завод» Детгиз выпустит в этом же, сорок девятом, году тиражом 45 тысяч экземпляров и благополучно почиет с миром.

15.9.49: «…Очень жалко, что ты не решилась приехать. Погоды тут стоят удивительные. Я каждый день купаюсь. Впрочем, кроме меня, никто на это не отваживается. Лежат на солнышке, а в воду не лезут. Так что, когда я отправляюсь в воду, то все, как змеи, поднимают головы и следят за мной, пока я не вылезу и не оденусь. Наверное, осуждают.

Переехали мы сюда шестого, как и предполагали… Очень похорошел садик… Вчера купили навозу (подумай только, на что деньги идут) — за 25 рублей воз… Вообще говоря, здесь очень хорошо и, главное, Катя сказу тут поправилась. Я тоже чувствую себя отлично. Работаю пока что с прохладцем. Виной тому небывалая погода. Сядешь за стол и жалко терять возможность побродить по лесу или по морю. А к вечеру до того находишься, что в голове одно желание — поспать. Но все-таки делаю кое-что…

…В Москве постараюсь быть в октябре. Попроси, пожалуйста, Олега ещё раз позвонить в Детгиз… Прости, что задерживаю тебе деньги. Переезд, ремонт, то, сё, а Москва не шлет гонорары!».

24.9.: «…Я послал Юре Герману подробное объяснение, как пройти к вам. Он обещал зайти. Был ли он у тебя? Он в настоящий момент живет в гостинице «Москва», № 1043.

Я плотно засел за пьесу для Центрального детского театра. Хочу повезти пьесу сам. И как можно скорее, по возможности в октябре. Очень я скучаю без тебя. Если с пьесой что-нибудь застопорит — все равно постараюсь непременно побывать в Москве… Пиши мне, Натусенька, пожалуйста. Когда нет от тебя вестей — нет и покоя. Если нечего писать, — пиши коротко. Но только чаще…».

21.10.: «Дорогая моя доченька, прости, что не сразу тебе отвечаю, — сижу, не вставая, над пьесой, о которой тебе писал. А кроме того мы вместе с Германом собираемся писать для Ленфильма сценарий. Комедию об автомобилистах. Денежные дела этого года меня напугали. На одно издательство, очевидно, рассчитывать нельзя. Деньги они перевели (50 % — как сухо сообщает бухгалтерия) — только после того, как я сам позвонил им по телефону. А почему 50 %, когда мне давно уже причитаются все сто? Словом, деньги ушли на уплату долгов, так что вам, дети, придется ещё немножко подождать. Я вот-вот разбогатею всерьез. И за эту пьесу, и за сценарий платят скорее, чем за книжки, как показывает опыт. А кроме того вернулся в Москву и начал с 22-го октября играть «Снежную королеву» московский Театр драмы и комедии. Так что и авторские мои скоро придут в порядок.

Материал для сценария подбирается интересный и веселый. Думаем и придумываем комедию с удовольствием. А пьесой я, дочка, пока совсем доволен… Мой приезд зависит от того, когда я кончу пьесу. А пока пишется она не с той быстротой, к которой я привык. Страшно портить. До сих пор сижу за первым актом. День проходит интересно, как всегда, когда работа двинулась… Мое открытие, что природа существует не только летом, а во все времена года, — продолжает ежедневно подтверждаться… В лесу сейчас необыкновенно хорошо, и после каждой прогулки у меня ощущение, как после важного разговора. Море и не думает замерзать. Почки продолжают наливаться. В чем дело?..

Я очень без тебя скучаю…».

Не шли поспектаклевые и за кукольные постановки. В сорок восьмом не стало Савелия Наумовича Шапиро. Без него спектакли разваливались. Их очень редко включали в репертуар. И когда главным режиссером Большого кукольного театра был назначен М. М. Королев, он 3 апреля 1950 года обратился в «Театральный отдел Управления по делам искусств Ленгорисполкома тов. Юрскому Ю. С.» с «Докладной запиской», в которой просил разрешения изъять из репертуара ряд старых спектаклей. И первые три из перечисленных принадлежали перу Евгения Шварца: «Волшебники», «Сказка о храбром солдате» и «Сказка о потерянном времени», т. к. «эти спектакли уже давно перестали эксплуатироваться. Первые два оттого, что пересмотрены зрителями и не посещаются, остальные — некачественные».

29 апреля театр получает ответ: «1) Спектакли «Волшебники», «Сказка о потерянном времени» (…) снимать с репертуара не разрешается. (…) 3) О спектакле «Сказка о храбром солдате» Управление решит после его просмотра. (…) Начальник управления по делам искусств Исполкома Ленгорсовета Загурский».

Накануне нового театрального сезона, 11 августа, на очередном Худсовете театра третьим пунктом повестки дня рассматривался вопрос «о спектаклях «Сказка о храбром солдате», «Сказка о потерянном времени» и «Мастер на все руки»…».

Из протокола:

«Королев: Есть спектакли, качественно низкие и отслужившие свой срок… Они дискредитируют наш театр. У меня предложение снять их.

[В.] Козлова: Я согласна с Королевым. Говорю, как исполнительница главных ролей в «Мастере на все руки» и в «Потерянном времени». Материалы низкого качества…

[С.] Рубанович: В «Сказке о храбром солдате» тот порок, что решение абстрактно, формально, пьеса разорвана на 2 части. Считаю, что надо снять её…

[В.] Розенвассер: Согласна с тем, что надо снять все три спектакля…

Постановили: Рекомендовать снять спектакли, как художественно неполноценные».

И 18 апреля Королев вновь направляет «бумагу» в Управление по делам искусств, но на этот раз «зам. начальнику тов. Фиглину И. И.», в которой говорится: «Просим Вашего разрешения снять три спектакля с репертуара нашего театра: 1) «Мастер на все руки» — Туберовского, 2) «Сказка о потерянном времени» — Е. Шварца и 3) «Сказка о храбром солдате» Е. Шварца. Первые два спектакля не отвечают идейно-художественным требованиям нашего театра и не популярны у нашего зрителя. Спектакль «Сказка о храбром солдате» решен не в жанре кукольного театра (семь персонажей — актеры без кукол), мрачен по колориту и громоздкий в установке…

Решение о снятии этих трех спектаклей было единогласно поддержано Художественным советјм театра».

24.10.49: «…Это хорошо, что ты описываешь все, что произошло? в подробностях. Все это не вспоминать надо, а забыть по возможности. Помни, что в гневе человек бывает несправедлив. Только в гневе можно сказать, что ты погубишь Олега. Несомненно Нина Владимировна сама понимает, что ты очень мало похожа на женщину-вампира. Какая же ты погубительница! Ты никогда и ничего от Олега не требуешь, да и не потребуешь, не в твоем это характере. Разве что потребуешь любви и внимания, но ведь это не только жены требуют, и от этого никогда человек не гибнет. Ты ещё неважная хозяйка, ты только что начинаешь учиться жить, ты ещё будешь переплачивать за продукты, бить посуду, — но и это ещё ни одного мужа не убивало… Есть самое главное: ты любишь Олега, думаете вы одинаково, у него душа лежит к тебе, у тебя — к нему, ну, значит, все и наладится. Все будет хорошо, только любите друг друга, не отступая. Мало ли что ещё будет. Жизнь не легкая вещь. Будет и такое, может быть, по сравнению с чем ваши недавние семейные события покажутся пустяком. Но вы и тогда не сдавайтесь, а верьте друг в друга, и все будет отлично. Главное — не растрачивайте счастье, не придавайте бытовым неприятностям больше значения, чем они того стоят. Они неизбежны. Я вас предупреждал.

Ну вот и все, дорогие мои. Простите, что вмешиваюсь — ведь все-таки я ваш папа. А в университет тебе в будущем году нужно во что бы то ни стало! Слышишь?»/

30.10.: «…Спасибо тебе за письмо, Натуся. Помни только, что я взял с тебя слово писать мне правду, без умалчиваний. Рад, что чувствуешь себя счастливой. Насчет занятий я вот что тебе скажу. Великая сила упражняться в чем-нибудь… Занятия не даются тебе пока временно, по отсутствию гимнастики. Не сдавайся, упорно занимайся химией и физикой, и все пойдет отлично. Все уложится в голове. А голова у тебя хорошая. Сколько, к примеру, стихов ты знаешь, не уча и[наизусть. Да и понимаешь ты самые сложные вещи, если не внушать себе заранее, что того-то и сего-го тебе не понять никак. И второе — иногда человек опускает руки не потому, что не выходит, а потому, что так спокойнее. Помни, что тебе в этом направлении я успокоиться не дам. У меня есть своя профессия, но отсутствие высшего образования, отсутствие навыков работать систематически — мешает иногда ужасно. Прости, что пишу такие общеизвестные вещи. Мне просто хочется напомнить, что их общеизвестность не мешает тому, что они совершенно верны. Биологический факультет интересен, но — смотри! Обратно хода не будет!..

Больше не буду писать о неприятных вещах. У нас с 29-го числа — морозы, 5–6 градусов. Небо ясное. Хожу гулять знакомыми тебе дорогами, и все думаю, думаю о тебе, говорю целые речи, которые ты никогда не услышишь, потому что в них, надеюсь? миновала необходимость… Умоляю тебя — держи меня в курсе всех своих дел. И помни, что я всегда с тобой…

Звонил (из Москвы. — Е. Б.) мне Юра Герман. Говорит, что ты пополнела, хорошо выглядишь, в хорошем настроении. Жалко, что ты не пошла знакомиться с Гариными. Я говорил с Хесей Локшиной, женой Эраста. Тебя бы там чудно приняли, дом интересный. Но, впрочем, дело твое. Мне хотелось, чтобы у тебя в Москве были свои знакомые. Да и Олегу они понравились бы… Очень тебя прошу, позвони Наташе Григорьевой. У Олега записан её телефон. Приеду — поведу тебя к Маршаку. Целую тебя. Твой папа».

Читать наставления Евгения Львовича Наташе насчет подготовки к поступлению в университет смешно, если вспомнить, как Женя не мог и не хотел заставить себя заниматься, учась в Московском или Ростовском университетах. Какое отвращение вызывали они у него. Потому он и не завершил высшего образования. Правда, Наташа, в отличие от нас, этого не знала, ибо не имела возможности прочитать его письма Варе Соловьевой, да и его воспоминания о той поре.

3.11.: «…Жизнь у нас идет помаленьку… Появился у нас новый жилец — трехмесячный щенок Томка. Он принадлежит сторожу гастронома. Вернее, принадлежал. Сначала пес приходил в гости, потом стал жить под террасой, а теперь (ты знаешь наш характер) живет в доме и спит на диванной подушке, которая положена для него возле печки, в уголке, на полу в Катюшиной комнате. Пес необыкновенно живой, умный и для своего возраста воспитанный. Очевидно, на наше счастье, бывший хозяин лупил его в свое время нещадно…

Я работаю. Довольно много. Еще больше — брожу, что тоже, в сущности, является частью работы. Голова на ходу работает лучше… Вчера, гуляя, я думал о том, что не научился писать письма тебе взрослой. Пишу, как маленькой, как привык, как писал всю жизнь. Но ты из моих писем, что бы я ни писал, — должна понимать главное. Что я без тебя скучаю, что ты для меня в моей жизни самое главное и что я все время о тебе думаю. В последние дни думаю о тебе спокойнее.

Я здоров. Чувствую себя, как всегда, когда живу за городом, — отлично. Но катюшино здоровье — все не налаживается. Главное — она не может не работать, когда увлечена чем-нибудь, как теперь нашим садом. Целый день копается в саду, не выпускает лопаты из рук, а к вечеру — сердце болит…

Пиши мне, доченька, пиши почаще… Береги себя. Сейчас это не эгоизм, а высшая сознательность. Тем самым ты детей бережешь…».

9.11.: «…Я работаю… Пьеса как будто получается. Это сказка: «Каменные братья». В этой сказке Баба Яга превращает в камень братьев, которые пошли искать счастья и доли. На розыски отправляется не третий брат, как это обычно бывает в сказках, а мать. Женщина смелая, живая, веселая. Она после ряда приключений побеждает Бабу Ягу и всех врагов. Вот и все. Никому не рассказывай пока об этом. Я из суеверия последнее время не люблю рассказывать о своей работе, пока не кончу. Но тебе можно. Доволен я характером матери. И тем доволен, что сделал её главной героиней. Как мне кажется, это педагогично. Впрочем, посмотрим…

…День у нас обычно проходит так. Утром я работаю. Потом, примерно часа в два, иду гулять по морю до композиторского дома, потом наверх, через лес домой. Это, как ты помнишь, занимает два часа. Потом обед. Потом борьба с привычкой к послеобеденному сну. Утомленный борьбой, я обыкновенно засыпаю. Вечером опять работаю. Попозже — играем в карты. Катюша раскладывает пасьянсы… Спать ложусь, к сожалению, поздно. Часа в три. Пишу немножко. Читаю. А встаю самое позднее в девять. Жизнь, как видишь, по возрасту…».

2.12.: «…Будущее, Натуся, похоже немного на дорогу от шоссе к нам в Комарово. Когда только тронешься в путь, — подъем кажется совершенно недоступным, отвесным, как стена… А подойдешь ближе и видишь, — подъем, как подъем. Даже на велосипеде въезжают люди. Когда придет время, которое сейчас пугает тебя, то ты увидишь, что кроме трудностей, в нем найдутся и свои прелести… Гуляешь ли ты? Все знатоки утверждают, что тебе просто необходимо гулять не менее двух часов. Как ты ешь?..

Я много работаю. Меньше, чем надо, вернее медленнее, чем надо, но это со мной произошло уже давно. Я стал к себе строже. Во всяком случае, утешаю себя этим…

Настроение у меня ничего себе. Ужасно соскучился по тебе… Часто в город езжу через Разлив и вспоминаю, как мы там жили. И почему-то предчувствую, что мы ещё поживем на даче вместе. Хорошо бы и с твоей дочкой. Впрочем, можно и с сыном… Жить далеко от тебя я никогда в жизни не привыкну…».

17.12.: «Дорогая доченька, опять не удалось мне выехать в Москву и все по тем же причинам. Москва перевела мне 500 рублей авторских, хотя сам бухгалтер, когда был здесь в командировке, говорил, что мне причитается много денег. Не то что ехать, а не знаю, как мы обернемся до новой получки здесь. Впрочем, это временно.

«Снежная королева» пошла в Драматическом театре, в Пассаже (тот самый, что здесь называют «блокадным»). Я опять был на реперткомовском просмотре, потом на премьере, как полагается. Пьеса прошла с успехом. Это отразится на моем бюджете, — театр-то взрослый. Детгиз, я надеюсь, тоже наконец расплатится. Кончаю пьесу, пишу сценарий — словом, все будет в порядке…

Вечерами здесь тихо, темно, и я все думаю, думаю о тебе, вспоминаю, как ты была маленькой, как встретила меня в Кирове на лестнице, словом, всю жизнь… Я приеду при первой возможности. Потом приеду в феврале, когда приблизится срок, и пробуду в Москве столько, сколько понадобится…

В городе видаю только Германов. Не помню, писал ли я тебе в прошлом письме, что у них едва не разыгралась катастрофа. Лёшка заболел гнойным апендицитом. Врач установил диагноз не сразу. Наконец наш хирург Стучинский понял, в чем дело, мальчика срочно повезли в больницу Эрисмана и — сразу оперировали. Стучинский потом говорил, что опоздай операция на полчаса, и Лёшка мог погибнуть. Три дня у него температура держалась около сорока, впрыскивали пенициллин, морфий. Таня не выходила из больницы. Теперь Лёшка уже дома и бегает…

Мне очень понравилось твое большое письмо. Пиши, доченька, так же подробно. Пиши все, ничего не скрывая. Слышишь? Передавай приветы всему твоему семейству…».

11 декабря 1949 года Драматический театр, который позже назовут именем В. Ф. Комиссаржевской, сыграл премьеру «Снежной королевы». Поставили спектакль В. Мойковский и Г. Легков, художник А. Мелков. В основных ролях были заняты бывшие новотюзовцы: Бабушка — Т. Волкова, Герда — Г. Горячева, Кей — Е. Деливрон, Советник — С. Юрьевский, Король — Б. Коковкин и др.

Через 10 лет В. Мойковский с художником А. Мелковым и композитором В. Когтевым создаст второй вариант спектакля. Некоторые артисты выйдут на сцену в тех же ролях, для остальных это будет премьерой (собственно, как и для первых). Теперь состав исполнителей будет выглядеть так: Сказочник — В. Соболев, бабушка — Т. Волкова, Герда — Г. Горячева, Кей — А. Фрейндлих, Снежная королева — Е. Андерегг, Советник — С. Боярский, Атаманша — В. Глухова, маленькая разбойница — А. Деливрон, Король — Г. Кранерт, принц Клаус — А. Яйцовская, принцесса Эльза — Н. Петрова, Ворон — А. Швец, Ворона — М. Самойлова.

В сорок девятом же сыграет «Снежную королеву» и Центральный Детский Театр. Поставят её О. Пыжова и Б. Бибиков (художник Я. Штоффер, композитор В. Оранский). В заглавной роли выступила К. Коренева, Сказочника сыграл Е. Перов, Герду — Г. Новожилова, Кея — В. Сперантова, Советника — М. Нейман, Атаманшу — Т. Струкова, маленькую разбойницу — А. Кудрявцева, и др. После премьеры С. Богомолов писал: «Постановщики пересказали пьесу Е. Шварца живым, взволнованным сценическим языком. Каждый акт имеет свой внутренний сценический ритм, в целом же создается гармоническое звучание спектакля… Спектакль апеллирует к высоким, благородным чувствам. Зрители покидают театр с крепкой верой, что «верность, дружба и горячее сердце» всегда победят…» (Вечерняя Москва. 1949. 4 янв.).

 

Андрей

В начале февраля Евгений Львович едет в Москву. Поселяется у Крыжановских.

13 февраля 1950 года у Наташи родился сын, которого назвали Андрей. Через несколько лет Евгений Львович посвятит ему шуточное стихотворение:

Звать его Андрей, Дед его еврей, Бабушка — армянка, Мама — хулиганка, Папа — кандидат. Худо дело, брат.

Вернувшись в Комарово, Шварцы решают отметить рождение внука обедом. Приглашается Зощенко, который тогда жил в Сестрорецке, посылается записка Германам:

«Дорогие Германы!

Я приехал.

Сегодня у нас обедает Михаил Михайлович.

Не придете ли и Вы? К пяти часам? Ответьте.

Е. и Е. Шварцы.

П. С. Обед скоромный».

И Германы тут же отзываются:

«Дорогие Шварцы!

Мы — придем. Мы — любим, когда нас зовут не просто так, а именно — ОБЕДАТЬ! Но мы ещё любим, чтобы обед был ХОРОШИЙ и с ВЫПИВКОЙ, и на сливочном масле, вот как мы любим. Мы очень хорошо питаемся сами лично дома, чтобы ходить по СКОРОМНЫМ обедам. Мы любим НЕСКОРОМНЫЕ обеды.

Женя и Катя!

Рвите цветы, пока цветут златые дни!

Пусть суп будет на чистом МЯСНОМ отваре.

Киньте на это средства!

Ваш Юра.

Таня занята.

Она не может подписать.

В крайнем случае, она поставит крестик.

Она не занята, а разучилась писать».

И снова полетели письма в Москву.

29.4.50: «Дорогая моя доченька, вчера получил твою открытку… Прежде всего не сердись на меня. В это приезд я был ошеломлен тем, что у тебя сын, тем, что у меня внук, тем, что Андрюшка и похож на кого-то очень близкого, и вместе с тем очень незнакомый старичок, ошеломлен до того, что ничего не соображал. Придется ещё приехать, что, кажется, произойдет в мае. Во всяком случае, придя в себя и разобравшись во всем, я должен сказать, что Андрюшка мне вспоминается теперь совсем своим. Я за него так же беспокоюсь, как за тебя. Или — почти так же…

Жизнь наша идет, как шла. Катя все вертится в саду. У нас не такое лето, как в Москве, но всё же все зелено. Тепло. Бывают грозы. Настоящая весна. Работа у меня идет необыкновенно вяло. Боюсь, что спокойная жизнь не только помогает работе, но иногда прямо мешает. Особенно в хорошую погоду…

Маринка кинулась ко мне, когда в один из приездов в город я пришел к Германам, и потребовала ответа от тебя. Я ответил, что тебе некогда, ты кормишь и тому подобное. На это Маринка воскликнула: «Подумаешь, кормит! У меня был зачет по латыни, я и то написала!» Напиши ей…

Начала ли ты готовиться к экзаменам? Поцелуй все свое семейство.

Твой папа».

В начале июля Наташу с Андреем навестила Екатерина Васильевна Заболоцкая, и тут же Николай Алексеевич дает отчет об этом визите Шварцу. «Дорогие Катерина Ивановна и Евгений Львович! — пишет он. — Давно не имеем от Вас вестей. Как Вы живете? На днях Катя была у Наташи и смотрела внука, которого весьма одобрила и нашла, что со временем он сможет заткнуть за пояс дедку. Я лично в этом сильно сомневаюсь, т. к. дедкины габариты тоже не фунт изюму, — поясок продолговатый.

Мое семейство ознаменовало лето рядом крупных достижений: а) Наталья сдала экзамены на пятерки и перешла в 7 кл., в) Никита, сдав экзамены, получил аттестат зрелости с пятью четверками, остальные — 5, с) моя законная жена с отличными показателями закончила всемирноизвестные Курсы Кройки и Шитья и получила соответствующий диплом, вызывающий удивление во всей округе. Что касается меня, то я закончил свой труд (Важа Пшавела, том поэм) и 15-го еду доделать его на месте и сдать в Тбилиси в изд-во…

Е. Л., когда приедешь в Москву? И К.И. возьми с собой, наконец! Мы вас сто лет не видели…

Ваш Н. Заболоцкий».

30 июня 50 года Евгений Львович записал: «Я помню себя лет с двух…» Так он начал осваивать новый для себя жанр мемуаров.

Через год, 24 июня 51 года, он расскажет, как все это начиналось:

— Сегодня ровно год, как я решил взять себя в руки, работать ежедневно, и уж во всяком случае, во что бы то ни стало вести записи в своих тетрадях, не пропуская ни одного дня, невзирая ни на болезнь, ни на усталость, ни на какие затруднения. Впервые за всю мою жизнь мне удалось придерживаться этого правила целый год подряд. И я доволен и благодарен. Худо ли, хорошо ли, но мне удалось кое-что рассказать о моей сегодняшней жизни, значит этот год не пропадет так бесследно, как предыдущие. И я решился за этот год на нечто более трудное. Я стал записывать о своем детстве все, что помню, ничего не скрывая и во всяком случае ничего не прибавляя. Пока что мне удалось рассказать о себе такие вещи, о которых всю жизнь я молчал. И как будто мне чуть-чуть удалось писать натуру, чего я никак не умел делать… Год, прожитый с тех пор, был очень, очень уныл. Я что-то очень отрезвел… Я как бы растянул душу или вывихнул. Впрочем, я ни за что не хочу смотреть фактам в лицо. Пока что я не верю, что мне пятьдесят четыре года: жизнь продолжается…

А год назад на лето в Комарово (вернее, в Ленинград, к Гаянэ Николаевне, и в Комарово) приезжала Наташа с Андреем. Олег уехал в очередную экспедицию в Среднюю Азию.

После возвращения Наташи в Москву, их эпистолярный роман, естественно, продолжился.

6 сентября: «Дорогая Наташенька, получил твое письмо только вчера, пятого. Мы были в городе два дня, и открытка пролежала нечитанной до моего возвращения…

Сегодня ровно год, как мы переехали в Комарово. Подводя итоги, думаю, что в городе мы прожили бы это время значительно хуже. Конечно, я мог бы тут больше работать, но теперь я нагоню упущенное. Кончил и восьмого отправлю в Москву второй акт пьесы. За ним приедет ко мне ихняя, мтюзовская завлитша. Позвонили мне из цирка, что мою пантомиму, которую я сдал ещё весной не только приняли, что со мною бывало довольно часто, а и разрешили к представлению, что случается несколько реже. Обещают в течение сентября заплатить деньги.

Часто вспоминаю Андрюшку. Теперь он для меня стал совсем близким человеком. Он очень трогательный мальчик. Продолжает ли он плакать в твое отсутствие, как научился в последний день, или перестал? Я тоже очень доволен твоим приездом в Ленинград и Комарово. Жалко, что никак не могу научиться разговаривать с тобою в письмах так же легко и на такие же серьезные темы, как это бывает при встречах. Умоляю тебя, помни, что говорили мы о семейной жизни. Никогда, никогда не обижай тех, кого любишь, как бы тебе не чудилось, что ты права. Владей собой! Умоляю! Не ворчи, не скрипи, не ссорься, чтобы не было чувства, что в квартире не в порядке канализация. Пока я доволен тем, как вы обращаетесь друг с другом. Доволен в основном. Я говорю о дальнейшем. Вероятно, совсем без ссор не обходятся даже самые дружные семьи, но пусть ссоры будут не бытом, а редким событием. Прости, что учу тебя. Ничего не поделаешь. Я все время думаю о тебе и твоей семейной жизни. А кроме того, как ни поворачивай, а я все-таки дед. А у дедов это страсть — учить всех, как надо жить.

Все эти дни шли дожди. Сегодня вдруг опять стало теплее, Показалось солнце, и я, отправив письмо, пойду в лес. Каждое утро, не глядя на погоду, я, выйдя в сад, удивляюсь тому, как у нас хорошо.

Юра Герман уехал в Ташкент. Провожая его, видел Маринку, которая кланяется тебе. Она дома восхищалась Андрюшей, нашла, что ты похудела, но похорошела, но что она построила бы свою семейную жизнь иначе. Во всяком случае, не похудела бы. Юра её дразнил по этому поводу.

Все тебе кланяются… Пиши!

Твой папа».

Пьеса, о которой здесь идет речь, «Василиса Работница»; пантомима для цирка называлась «Иван Богатырь», и с ней случится то же, что случается «не редко», — её не поставят, мало того — и денег за неё Евгений Львович не получит.

28/IX: «Дорогая доченька, деньги мне до сих пор, как это бывает каждую осень, не перевели. Должны мне из большего количества мест, чем в прошлом году. Надеюсь, что в худшем случае, в начале октября, я с тобой рассчитаюсь. Мне должны в цирке, где у меня приняли пантомиму, не потрудившись даже известить об этом, должны в издательстве «Молодая гвардия», где тоже не известив, напечатали для самодеятельных театров «Снежную королеву», и назвали меня, пересылая корректуру, тов. Шварцман, должны в управлении по охране авторских прав. Словом, надеюсь, что все будет в порядке.

Пьесу кончаю. В ней будет три действия. Это сказка, отчасти известная тебе — первый акт я привозил в феврале в Москву. Помнишь? Ты читала его. Там действуют три мальчика, их мама Василиса-работница, Баба Яга. Получается, кажется, довольно славненько. Впрочем, посмотрим…

У тебя есть серьезный пробел в образовании — это точные науки. Непривычка мыслить математически, отсутствие особого, необходимого астрономам воображения будет некоторое время мешать тебе. Если ты не отступишь в мистическом страхе, то через некоторое время вдруг поймешь все, и сама удивишься, как это ты могла чего-то там недопонимать. Сейчас самое главное одолеть институт. От этого зависит и самочувствие, и доверие к себе, и отдых будущим летом, и многое другое. Давай, Натуся, одолевай!..

Позавчера, когда был в городе, посетил бабушку… Все вспоминает Андрюшку и восхищается его красотой и твоим умением обращаться с ним. О Гане говорит: «она как будто переродилась, когда увидела внука». Выглядит бабушка хорошо. Раньше она не верила, что ей удастся повидать правнука, а теперь верит, что и в феврале ты с ним приедешь…

Целую тебя, Андрюшу, все семейство…».

Дневниковых записей в «тетрадях» немного. Зато он увлеченно описывает свое детство. Но одну любопытную запись от 24 ноября все же приведу: «Надевши длинные белые валенки, пошел бродить по обычному своему пути: академический поселок, нижний лесок, море. Внизу дорожки ещё не протоптаны, и я рад был валенкам. Несмотря на мороз, между корнями деревьев в снежных берегах бежит ручей. Иду по просеке и думаю — здесь, на севере, ощущаешь силу жизни, может быть, и больше, чем на юге. Чтобы вырасти из песчаной почвы под ледяным ветром, в страшные морозы, вопреки всему развернуться, как эта ёлка, и подняться выше своего соседа — телеграфного столба, нужно иметь богатырские силы. И мне стало понятно, что этот лес не говорит с южной лихостью о своей силе и красоте просто потому, что ему некогда…».

В воспоминаниях о Шварце часто встречаешь строки о том, что, приехав с юга, он сразу впитал в себя петербургскую культуру и стал неразличим с аборигенами. А те, кто не знал его в молодости, воспринимали его урожденным ленинградцем. Все это в отношении культуры, может быть, и верно. Но по природе своей, по привязанностям, он оставался южанином. Не случайно ведь он так скучал по югу, по морю, так рвался туда. Не случайно ведь, что в его произведениях столько из детства-отрочества. Вот и приведенная запись говорит о его генетической памяти о юге.

18/XII: «Дорогая моя Наташенька, спасибо тебе за письма. Я пробую вылезти из своего финансового кризиса, вернувшись в лоно Ленфильма. Надя уговорила меня написать сценарий. Материал необыкновенно интересный — о детях-туристах. Я связался здесь с детской туристской станцией, и в дневниках детей, и в разговорах с участниками путешествий нашлось столько богатств, что на десять сценариев хватит с избытком. По новому министерскому приказу, прежде чем писать сценарий, я должен сдать министерству либретто. То есть подробно изложить сюжет, рассказать о действующих лицах картины и так далее, и тому подобное. Для меня легче написать сценарий, но я попробовал рискнуть. Либретто на студии в основном понравилось, но меня попросили сделать кое-какие переделки. И вот я делаю уже четвертый вариант либретто, — последний уже по указаниям рецензента министерства. И при этом все меня торопят — и студия, и Надя. Я — то еду в город, то возвращаюсь, чтобы править, то опять мчусь на студию. Я думал, что отложу работу над пьесой дня на три, а теперь просто не знаю, когда я к ней вернусь. А она почти что кончена. Не больше недели осталось посидеть над ней — прямо беда. Из-за всего этого откладывается моя поездка в Москву, и я не пишу тебе, частью по занятости, а частью потому, что не знаю, когда же выберусь к тебе. Не сердись на меня за это…

Мы думали было пожить в городе недели две, пока дела идут так, что мне приходится постоянно бывать на Ленфильме. Поехали двенадцатого в Ленинград. А четырнадцатого уже решили, что это невозможно. Мы так привыкли за это время жить за городом, что в своей квартире чувствуем себя, как в гостях. Приехали мы опять в Комарово, встретила нас со слезами и воем Томка, и почувствовали мы, что вернулись домой.

Была здесь Лидочка Каверина. Она получила квартиру на Лаврушенском переулке. Очень звала нас приехать в Москву встречать новый год. Звали нас и Заболоцкие, с которыми мы разговаривали по телефону на другой день после Катюшиных именин… Нам очень хотелось приехать, но деньги не пускают. Ты пишешь, чтобы я не беспокоился по поводу того, что не могу тебе послать причитающиеся тебе деньги. Не беспокоиться по этому поводу я не могу. Утешает меня одно: в свое время ты получишь их полностью, как это было и в прошлом году. Я думал, что в этом году обычное мое осеннее безденежье ликвидируется скорее, чем в прошлом, но, видимо, ошибся…

Все вижу тебя во сне, как это бывает, когда особенно много думаю о тебе… Пиши мне, родная. Я постараюсь теперь писать, как можно чаще. Целую тебя, Андрюшу, Олега. Привет Нине Владимировне…».

13 февраля 1951 года Андрею исполнялся год.

8. II.51: «Дорогая моя Наташенька, поздравляю тебя с днём рождения Андрюши, поздравляю и Олега, и Нину Владимировну, и, конечно же, самого виновника торжества, и всех вас крепко целую… Еще не исключена возможность моего приезда. Все зависит от вызова, который я жду из Москвы. Во всяком случае, если я и опоздаю на торжества, то мы, когда я приеду, отпразднуем все сначала. Давно я скучаю по тебе. Будь возможность, то все оставил бы и приехал. Все время вспоминаю, как год назад жили мы с тобой тихо и мирно в ожидании великого события, ходили в лавки и даже принимали гостей. Помню и наши поездки к докторше. Вспоминаю, до самой смерти не забуду, как я сидел с часами в руках и соображал — вести тебя в больницу или нет? Вспоминаю и поездку в машине, и как тебя увели, и как мы вернулись, и как, не дождавшись положенного срока, пошел Олег к соседям звонить и вдруг прибежал обратно, крича: «поздравляю с внуком!» Вот так появился Андрюша на свет. Как ты писала из больницы: «приходится мириться с тем, что это все очень просто»…

А у меня дела только-только как будто начинают распутываться. Принятый цирком сценарий с плана сняли, сняли с плана мой однотомник в издательстве Искусство, пересматривают закон об авторском праве, отчего задержали авторские за «Снежную королеву», так как её причислили к инсценировкам. (Впрочем, это последнее, как будто, отпало). Но сейчас МТЮЗ поставил в план мою новую пьесу. Два акта уже лежат в театре, третий и последний кончаю со дня на день. Очень довольны на Ленфильме моим сценарием «Неробкий десяток», либретто которого я сдал им, наконец. В этом либретто сорок страниц на машинке. (А в сценарии, то есть уже в готовой вещи, редко бывает больше шестидесяти). Без развернутого либретто теперь не заключают договор на сценарий. В московском Детгизе вставили в серию «Школьная библиотека» — мою книжку «Мой завод». Вот тебе точное перечисление всех плюсов и минусов.

В издательстве Искусство сняты все без исключения однотомники детских пьес, и я предполагал, что так оно и будет, и не слишком на них рассчитывал. Но на цирк я очень обижен и послал в Главное управление цирками резкое письмо, чего обычно не делаю. Они попросту надули меня. Они ни копейки не заплатили за снятую и разрешенную Реперткомом вещь на том основании, что договор не был оформлен. (По их вине!) Впрочем, об этом довольно. Во всяком случае, я теперь, очевидно, выплываю…

Хотел послать тебе фототелеграмму, но из этого получился один позор. У меня стали дрожать руки, что вызвало всеобщее внимание. Внимание ещё более увеличило дрожь, в результате чего фототелеграмму отказались принять. Посылаю её тебе. Была она написана в декабре. В конце…».

22/IV-51 г.: «Дорогая моя доченька, вот уже третий день я живу в Комарово, и мне кажется чудом, что я так недавно завтракал с тобою по утрам в кухне, а потом шел беседовать с Андрюшей о рыбах и пирамидке.

Прежде всего о делах. Мы обсудили все подробно с Катюшей и решили: на июль вы должны приехать к нам на дачу. Мы разместимся так, что вы никого не стесните, и Андрюшка с тобой займет лучшую, подобающую его возрасту комнату. После ремонта, сделанного у нас и во флигеле, где когда-то была баня, все это вполне устраивается. Даже если Катюша будет чувствовать себя хуже, чем теперь, то все равно при этом распределении она будет в стороне от своего внука-пасынка. Впрочем, зная её характер и учитывая то, как она о нем, об Андрюше расспрашивала, в стороне от него она будет только спать. Мальчиков она ужасно жалеет и любит, как я — дочерей. Следовательно, вопрос этот давайте считать окончательно решенным, если, конечно, все будет благополучно…

…Из твоих знакомых вижу иной раз Маринку, разбитную, крикливую, довольную жизнью, тощую, длинную и рассеянную. Она сосредоточена на своей институтской жизни и не замечает окружающих из другого мира. На днях Таня доказывала мне, что её дети какие-то особенные. Вот Маринка, например, совершенно не интересуется мальчишками и вообще равнодушна к вопросам такого рода. Тогда я робко спросил, почему же у неё в гостях все какие-то мальчики и по телефону она говорит тоже все о каких-то мальчиках? На это Таня ответила, что Маринка всех этих мальчиков презирает. Я не стал спорить. Пусть думает так…

Бывает у нас Аничка: выглядит ужасно. Родные и близкие её окончательно заездили, но должен признаться тебе, что мне в голову иногда приходит странная мысль: по сложным психо-невро-аналитическим причинам Анютка не стремится уйти от бед этого рода, а бросается им навстречу. Во всяком случае, тем не менее я ей очень сочувствую. Она хороший человек.

Вот и все новости, доченька. Ты для меня, как и прежде, — самое главное.

Целую тебя и все твое семейство. Папа».

 

«Me…»

Чувствуется, что и письма к Наташе стали приходить реже, да и «сюжеты новые рожать» Евгений Львович к этому времени стал меньше. Причиной тому, думаю, увлечение воспоминаниями («прозой», как он их обозначает), которыми ежедневно заполняются «Амбарные книги». Наименовать их «мемуарами» он не хотел. Ему вообще не нравилось это слово. Поэтому он придумал для этих записей условное название — «Ме…».

— В тетради этой я пишу, когда уже почти не работает голова, вечером или ночью, чаще всего, если огорчен или не в духе. Условие, которое поставил я себе — не зачеркивать (такое же условие он ставил себе и в двадцать восьмом году, когда затевал «Тетрадь № 1». — Е. Б.), отменил, когда стал рассказывать истории посложнее. И вот, перечитав вчера то, что писал последние месяцы, я убедился в следующем: несмотря на усталость, многое удалось рассказать довольно точно и достаточно чисто. Второе условие, которое я поставил себе — не врать, не перегруппировывать (ну и слово) события, исполнено. Этого и оказалось достаточным для того, чтобы кое-что и вышло. Заметил, что в прозе становлюсь менее связанным. Но все оправдываюсь. Чувствую потребность так или иначе объясниться. Это значит, что третьего условия — писать для себя и только для себя, исполнить не мог, да и вряд ли оно выполнимо. Если бы я писал только для себя, то получилось бы подобие шифра. Мне достаточно было бы написать: «картинная галерея», «грецкий орех», «реальное училище», «книжный магазин Марева», чтобы передо мною явились соответствующие, весьма сильные представления. Я пишу не для печати, не для близких, не для потомства, — и все же рассказываю кому-то и стараюсь, чтобы меня поняли эти неведомые читатели. Проще говоря, стараюсь, чтоб было похоже, хотя никто этого от меня не требует…

В первый раз в жизни удалось вести непрерывные записи вот уже десятый месяц. Что получается? Удалось несомненно рассказать кое-что о детстве, о Маршаке, о сегодняшних днях — это, последнее, получается хуже всего. Удалось вот в каком смысле — я впервые записываю все, как было, без всякого умалчивания, по возможности ничего не прибавляя… Я стал рассказывать о себе по нескольким причинам. Первая, что я боялся, ужасался не глухонемой ли я. Точнее, не немой ли. Ведь я прожил свою жизнь, и видя, и слыша, — неужели не рассказать мне обо всем этом? Впрочем, это не точно… Я думал так: «Надо же, наконец, научиться писать». Мне казалось (да и сейчас кажется), что для этого есть время. Пора, наконец, научиться писать для того, чтобы рассказать то, что видел. Пора научиться писать по памяти — это равносильно тому, чтобы научиться живописцу писать с натуры. (По-моему, это нечто совершенно противоположное. — Е. Б.). И вот я стал учиться. И по мере того, как я погружался в это дело, я стал испытывать удовольствие от того, что рассказываю, худо ли, хорошо ли, о людях, которых уже нет на свете. Они исчезли, а я, вспоминая их, рассказываю только то, что помню, ничего не прибавляя и не убавляя. Многих из них я любил. Все они оставили след в моей душе. Таким образом, говоря, я говорил за некоторых из них. То есть, не «говоря», а «работая», — хотел я сказать. А потом и воспоминания о более далеких людях стали мне нравиться. Они жили, и я могу засвидетельствовать это. Иногда мне трудно удержаться от обобщений, — но я видел это! Как же не делать выводов… Но каждый раз, когда я пытаюсь обобщать, то теряюсь. И мне кажется, что я влез не в свое дело… Но я убедился, что могу рассказывать о более сложных предметах, чем предполагал. Страшные мысли о моей немоте почти исчезли. Если я ещё проживу, не слабея и не глупея, несколько лет, то опыт, приобретенный за эти последние месяцы, может мне пригодиться…

И в последний год записи в «тетрадях» переменились — дневник стал превращаться в воспоминания. Поначалу — в основном о детстве, родственниках с отцовой и матушкиной сторон, о Майкопе и т. д. Это было интересней, чем записи о сегодняшнем дне, и те возникали все реже и реже. Возможно ещё и потому, что в его жизни почти ничего не происходило. Я имею в виду — в творческой жизни. Думаю даже, что к концу дня, когда уже написалось столько, сколько смоглось, или даже в часы писательства, он вспоминал себя мальчиком или юношей и переходил с нетерпением к «тетради», в которую писал об этом с наслаждением. Для Евгения Львовича это было, как путешествие в прошлое. Он пытался осознать что из тогдашнего перешло в него теперешнего.

И Маша, его внучка, готовя в 1999 году четырехтомник лучшего, что написано дедом в разных жанрах, весь первый том (около 40 листов) отдала его майкопскому детству.

Но, судя по всему, первым позывом к воспоминаниям, цель была чисто литературная. Научиться описанию «натуры», как он считал для себя, в жанре автобиографической прозы. А возвращаться в прошлое — в детство, юность и отрочество, в начало писательства и т. д. — всегда интереснее и приятней, чем записывать будничное, что произошло за день. И как тут не «обобщить» то, что дало прошлое тебе, сегодняшнему.

А в октябре он получил письмо от сестры Бориса Житкова. Затевался сборник его памяти, и она просила написать воспоминания о нем. Тогда Шварц записал (10.10.52): «Я в некотором смятении. Я помню о нем очень многое. Точнее, он занимал в моей жизни большое место, — но что об этом расскажешь? Очень многое тут не скажется. А что скажется — пригодится ли?».

И отбросив все сомнения, и не ограничивая себя ни в чем, будто и не для сборника вовсе, пишет, как писал до того, воспоминания о Житкове, его значении для детской литературе, его влиянии на самого Шварца, о его взаимоотношениях с Маршаком, Олейниковым, Хармсом и другими. Пишет ежедневно с 11 по 30 октября — двадцать дней. Потом, правя кое-что, перепечатывает на машинке, отсылает сестре Житкова. Но в сборник его воспоминания не входят. Они, действительно, не «пригодились», — уж больно они нестандартны и откровенны. Пригодились они лишь в 1987 году журналу «Вопросы литературы» (№ 2).

После этого, дописывая «Майкоп», он начинает описывать Петроград 1921 года, вспоминает о Корнее Ивановиче Чуковском, новелла о котором обретет название «Белый волк», о «серапионах», о художниках, оформлявших книги для детей («Печатный двор») и т. д.

Вероятно, Евгений Львович был первым экзистенциалистом в России. Жизнь и люди существовали для него такими, какими он их «ощущал». То есть все его воспоминания и портреты чрезвычайно субъективны, говоря проще.

Бывало, какие-то куски он читал друзьям. Подчас ему говорили, что он несправедлив, что на самом деле, к примеру, Корней Иванович был совсем не такой. И он вроде бы соглашался, обещал переписать. Но не переписал.

Когда вышел первый сборник с его «Амбарными книгами» — «Живу беспокойно…» (Л. 1990), — многие были обижены. Или за себя, или за своих близких, ибо они-то знали их совсем иными, и с ужасом ожидали последующих публикаций. И когда «Вопросы литературы», где у меня уже было несколько «шварцеведческих» публикаций, попросили сделать публикацию «Белого волка», я отказался. Мне не хотелось обижать потомков Чуковского. Но потомки рассудили иначе, и сами сделали эту публикацию.

Похожий пример. В 1996 году, году столетия Шварца, театр Комедии и Акимовский фонд решили выпустить сборник «Евгений Шварц в театре Комедии». И когда я сделал «вытяжку» из всех упоминаний об Акимове, мне показалось, что портрет Николая Павловича тоже получился весьма своеобразный и обидный для него. И я решил сначала показать его Елене Владимировне Юнгер. Но она сказала, что ничего особенно обидного в нем не видит, что если Евгений Львович написал о нем так, то тут уж ничего не поделаешь. И разрешила печатать. Но сборник не состоялся — на нашлось денег на него.

То есть были и те, кто никакой обиды в шварцевских портретах не находил.

 

«Под крышами Парижа»

Но вернемся в пятьдесят первый год.

С 11 по 18 февраля Евгений Львович был в Москве. Возил очередной вариант «Царя Водокрута» в московский ТЮЗ.

А 16-го Наташе исполнялось 22 года. За последние несколько лет они отпраздновали этот день вместе. Утром «мы с дочерью весело завтракаем… По старой привычке у нас праздничное настроение в этот день… Получаем телеграмму от Катюши, от Гани и бабушки и, наконец, от Олега, что окончательно приводит Наташу в хорошее настроение… (Олег в очередной научной экспедиции в Средней Азии. — Е. Б.). Вечером — подобие праздника. Есть и пирог… Андрюша просыпается, плачет, его выносят гостям, на которых он глядит недоверчиво. В первом часу все расходятся».

Лето Наташа снова проводит в Комарово.

8/IX: «Дорогая Натуся, после твоего отъезда у нас стало очень пусто и тихо. Андрюшку долго вспоминали и не только у нас, но и в Доме творчества, Особенно Эйхенбаум. Вообще все твое пребывание прошло, как один день, и мне кажется теперь, что мы не поговорили о многом очень важном и с тобою, и с Олегом. А последние дни в городе мне представляются теперь, как один час, полный суеты, шума, гостей и слез.

С первого числа вокруг стало просторно. В магазинах исчезли очереди. Погода до сегодняшнего дня сохранялась летняя. Настроение — сонное.

Пьеса так и лежит в Москве, судьба её мне неизвестна. Там, в Комитете по делам искусств предстоят, по слухам, какие-то организационные изменения, довольно серьезные, и Репертком вплотную занялся этими вопросами. В «Советском искусстве» промелькнула заметка, что МТЮЗ приступает к постановке «Василисы Работницы», но и только. Пробую начать работу над новой пьесой, чтобы не беспокоиться о старой…

Эта осень — необыкновенно, непривычно тиха. В Доме творчества друзей нет. Из города приезжают редко. После знакомой вам шумной и полной жизни, тишина, отчего, как и всегда осенью, начинаешь думать и подводить итоги…

Мне ужасно хочется в Москву, на юг, куда-нибудь — только бы поездить. К тебе я приеду при первой возможности. Мне очень не хватает тебя, особенно сейчас, когда кругом так тихо, а новая работа ещё не пошла. И Андрюшку я вспоминаю с нежностью. Надеюсь, что мы скоро увидимся…».

2/Х-51: «…Я изменил систему работы. Принял все предложения, которые мне делались. То есть — переделываю пьесу для Райкина (что свелось к тому, что пишу её заново). Согласился написать ему новую программу. Согласился написать программу для Кадошникова. (Это тоже вроде пьесы. Он выступает в течении двух часов один). Это мало. Приехал сюда ко мне режиссер Легошин с просьбой написать для него сценарий «Сказка о мире». Я согласился и написал заявку. И это ещё не все. Надя от имени Ленфильма попросила, чтобы я согласился на экранизацию повести Ликстанова «Первое имя». И я согласился и написал заявку. Не думай, что я сошел с ума. Во-первых, сценарии эти ещё не утверждены в плане. Во-вторых, сроки большие. А пьесу для Райкина я дописываю, не вставая из-за стола. Заставили меня согласиться на все эти предложения уроки последней пьесы. Рассчитывать на одну какую-нибудь работу невозможно. Теперь так долго не дают ответа, принята твоя работа или нет, что необходимо их иметь несколько, разного срока. Если этот новый метод даст плоды, то наши дела значительно улучшатся…

Посылаем Андрюше игрушки, тебе конфеты и двести рублей к празднику. Прости за скромные подарки — мой новый метод работы ещё не реализовался… Прости, что пишу на таком обрывке. Вся красивая бумага на даче, а я пишу это в городе…».

А в дневниковой записи он описывал некоторые подробности работы над обозрением: «Эстрадный дух ужаснул меня, — писал он. — Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил не от него) и Гузынин (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом — монолог в четыре страницы для Райкина. Все это как будто получается ничего себе… Райкин принял монолог восторженно… У Акимова появилось одно свойство, пронизывающее мне душу, — он держится неуверенно. Этого я ещё не чувствовал в нем ни разу…».

Естественно, — у человека отняли театр, который он создал, «пересадили» в другой, с чужой эстетикой, с чужой труппой… И непонятно, что ждет в дальнейшем. Возможно, он и взялся за эту постановку от растерянности.

«Мучаюсь с обозрением для Райкина, — записал Евгений Львович через несколько дней. — Опьянение от нового жанра, от решения непривычных задач прошло. Осталась муть, принуждение… И полный ненависти к обозрению, к себе, отравленный чужой мне средой, я пошел к Бианки, у которого второй удар. И дело не в том, что работа низка для меня, глупости, а в том, что я с ней не справляюсь».

Однако в письме Наташе от 15 октября история с «обозрением» выглядит несколько иначе: «…Я писал тебе, что занимался тем, что переделывал программу Райкину. Продолжалось это целый месяц. Райкин поселился в Зеленогорске, в Доме архитекторов, и приезжал ко мне на своей «победе», со своим пуделем по имени Кузька каждый день. А два раза в неделю приезжал ещё автор переделываемой пьесы по фамилии Гузынин, а иногда и Акимов — постановщик. Пьеса эта уже ставилась и была доведена до конца и показана Реперткому и Комитету, и запрещена к постановке в таком виде. От Райкина потребовали усиления труппы, а от автора полной переделки пьесы. Сроку дали два месяца. Акимов звонил из Москвы после всех этих событий, предлагая взяться за переделки, и я нечаянно согласился. Звонок разбудил меня в четыре часа ночи, и я плохо соображал, о чем идет речь.

Пьесы такого типа, которые похожи на скотч-терьеров — и собака и не собака, и смешно и уродливо, словом, и пьеса и вместе с тем эстрадные программы — всегда отпугивали меня. Не в качестве зрителя, а как автора. А тут задача усложнилась ещё и тем, что надо было перекраивать чужое, что я делать не умею. Ознакомившись со всем, что мне предстояло, уже, так сказать, при дневном и трезвом освещении, я попробовал взять обратно свое согласие. Ничего из этого не вышло. Получилось так, что мой отказ подводит и Райкина, и всю труппу, и Акимова.

Охая и ужасаясь, я приступил к работе, которая к моему величайшему удивлению оказалась более легкой, чем я предполагал. Даже увлекательной. Особенно вначале, пока мне понуканье моих заказчиков не мешало. И вот вчера жизнь стала человеческой. Работу я сдал, а заказчики выехали со стрелой в Москву. В основном, несмотря на то, что пьеса переписана заново, — работой своей я не слишком доволен. Все-таки это чудище. Помесь собаки с ящерицей. Но заказчики довольны. Москва, по-моему, работы не утвердит. Пока работа продолжалась, предполагалось, что я поеду вместе с Акимовым и Райкиным и автором в Москву. Потом это решение отпало, к моему огорчению…

Натуся, ты конечно помнишь, что двадцать первого октября мой юбилей. Мне исполнится пятьдесят пять лет. Если хочешь сделать мне приятное, то позвони в Комарово. Услышать тебя и поговорить с тобой для меня будет самым лучшим подарком. Позвони днём, часов в пять, или вечером, когда тебе удобнее…».

Как Евгений Львович и предполагал, опять был предложен ряд поправок. И 1 декабря он снова пишет дочери: «…Только вчера я кончил работу для Райкина. Пьесу пришлось переделывать в общей сложности три раза, и хоть сейчас работа считается оконченной, я в этом не вполне уверен… Погода у нас гнусная, наводящая тоску. Дождь, снег. Несколько дней продержался мороз, а сегодня с утра опять дождь.

Собаки и кот процветают. Пишу собаки, потому что собаченка, известная тебе, до сих работавшая у нас приходящей, решила перейти на постоянную работу. Ночует у нас дома под столом…

13 декабря в Союзе предстоит мой «творческий вечер». В горкоме комсомола решили, что писатели мало встречаются с детьми. Вот с меня и начнутся такие встречи. В первом отделении буду читать, а во втором покажут «Первоклассницу» или «Золушку».

Вот, дорогая моя доченька, подробный отчет за истекший период. Настроение не плохое, а смутное, что объясняется погодой. И тем, что я сдал работу, отнимавшую все время, и вдруг очутился в тишине.

Целую тебя крепко. Целую всех. Папа».

Начались репетиции «Под крышами Парижа». Правда, уже и раньше репетировались отдельные сцены, от которых не требовали переделок, но теперь Акимов взялся за пьесу целиком.

Рассказывает Аркадий Исаакович Райкин:

«— Евгений Львович, я вам не помешал?

— Входите, входите. Русский писатель любит, когда ему мешают.

Дабы вы не усомнились, что он действительно только и ждет повода оторваться от письменного стола, следовал и характерно-пренебрежительный жест в сторону лежащей на столе рукописи: невелика важность, успеется…

…Спеша вам навстречу, он ещё издали протягивал в приветствии обе руки. Обеими руками пожимал вашу…

…Для нашего театра Шварц (совместно с конферансье Константином Гузыниным) написал пьесу «Под крышами Парижа». Это была именно пьеса — «полнометражная», сюжетная, и некоторая её эстрадность от сюжета же и шла. Главный герой — французский актер Жильбер служил в мюзик-холле. Этот Жильбер позволял себе задевать сильных мира сего и в результате поплатился работой, стал бродячим артистом, любимцем бедных кварталов…

Две стихии царили в этом спектакле. Первая — стихия ярмарочного спектакля… Другая стихия — политическая сатира, обличение буржуазного общества, осуществленное нами, надо признать, в духе времени, с вульгарно-социологической прямолинейностью. Готовя «Под крышами Парижа» в 1952 году, много переделывали по собственной воле и по взаимному согласию, но ещё больше — по требованию разного рода чиновников, курировавших нас и опасавшихся, как водится, всего на свете. Всякий раз, когда я приходил к Шварцу с просьбой от очередной переделке, мне казалось, что Евгений Львович взорвется и вообще откажется продолжать это безнадежное дело, которое к тому же явно находилось на периферии его творческих интересов. Но он лишь усмехался, как человек, привыкший и не к таким передрягам.

— Ну, — говорил он, — что они хотят на сей раз… Ладно, напишем иначе.

Он принадлежал к литераторам, которые всякое редакторское замечание, даже, казалось бы, безнадежно ухудшающее текст, воспринимают без паники. Как лишний повод к тому, чтобы текст улучшить. Несмотря ни на что…».

В последнем Райкин ошибался. Здесь Шварц был не столь благодушен, думаю, во-первых, потому, что править приходилось чужой текст, а во-вторых, потому, что эта работа, действительно, была «на периферии его литературных интересов». Обычно же он принимал только те предложения, в которых была хотя бы крупица разумного. Примеров тому не счесть. В том числе и на этих страницах.

Как-то я спросил Аркадия Исааковича — что в тексте было шварцевского и что Гузынина? Он охотно согласился показать его сцены и куски в пьесе. Кстати, об этом же спрашивал я и Гузынина, но он сказал, что уже ничего не помнит. Для меня эта работа в жизни Шварца казалась случайной, не главной, не интересной, и я не настаивал на атрибутации его текста. А как теперь я понимаю, в те месяцы эта работа скрашивала жизнь Евгению Львовичу, представляла для него определенное значение.

В конце года репетиции спектакля вошли в решающую стадию. А правки приходилось вносить даже накануне премьеры. Об этом свидетельствуют его дневниковые записи:

17 декабря 1951: «К часу отправился смотреть репетицию в райкинской труппе. Привело это к тому, что меня попросили переписать две сцены. Ночью пришли ко мне Райкин и Акимов. Обсуждали, что делать. Что переделывать. Сидели до трех. А я не спал ночь до этого. Уснул в пятом часу. Встали в десятом… В три часа пришли Акимов и Райкин, и я сдал им половину переделок. Вечером сделал вторую половину. Сегодня в одиннадцать пошел сдавать в театр. Часть переделок взяли, часть пришлось доделать тут же на месте… Я с тоской почувствовал, что меня засасывает опять театральная трясина. Сначала хотел плюнуть и уйти. Но потом доделал. А тем временем Акимов ставил «Кафе». Переделки труппе понравились…».

28 декабря: «Надо было сдать Райкину последние поправки и посмотреть последнюю репетицию. Точнее — генеральную… Вечером ко мне приходит Райкин. Точнее — ночью. Кончаю эту работу сегодня около двух. В театре застаю обычную картину первой генеральной репетиции. Акимов — свирепствует. Райкин — тоже. Смотрю репетицию и не могу понять, хороша она или плоха…».

Казалось бы, конец переделкам, можно уже подумать о чем-то другом…

Но на следующий день «в час позвонил Райкин». На этот раз «Министерство иностранных дел и Главлит внесли в обозрение ряд поправок. В четыре часа он придет ко мне. Работать. Сейчас без четверти четыре. Настроение отвратительное. Весь этот год прошел у меня в поправках и переделках. И при этом нет у меня уверенности, что я прав. Переделывать то, в чем я уверен, я бы не стал».

24 января пятьдесят уже второго года, наконец, состоялся просмотр для «пап и мам».

25 января: «Я привык отвечать за то, что делаю, один. А этот результат коллективный и вместе с тем принудительной работы считал как бы общим. Но с некоторым удивлением убедился, что я работал не напрасно. Но главным героем был Акимов. Его упорство противостояло стихии эстрады, и он победил. Появилось подобие спектакля, и неожиданно большой успех. Присутствовало московское начальство… и предъявили нам большое количество претензий. Но к счастью, небольших. (А как же иначе! — Е. Б.). Тем не менее, я написал две интермедии. Точнее — одну написал между заседанием и репетицией, другую придумал совместно с Гузыниным и Райкиным уже в театре…».

И на следующий день — уже совсем в другом настроении: «Я так давно не работал напряженно, внося последние поправки в пьесу уже на ходу, что испытываю наслаждение. Чувствую, что живу. Акимов днём успел внести все поправки… Вечером ещё одна репетиция. Завтра в двенадцать — генеральная…».

И как последний аккорд:

«30 января. …Вчера спектакль шел первый раз для так называемого кассового зрителя. Играли артисты без подъема, как всегда после ответственных и напряженных генеральных репетиций со зрителями. Ошибались… Но тем не менее, успех был, и я в третий раз выходил кланяться с Гузыниным. (Третий раз за эти дни). Но это все не для меня. Я не привык так мало отвечать за то, что делается на сцене. Все слеплено из кусков. Вот кусок мой. А вот Гузынина. А вот Райкина. А вот всей труппы. И все-таки я доволен. Я все-таки полноценный участник того, что произошло. И лучше такое участие, чем тишина, в которую я был погружен в последнее время. Это жизнь. На просмотрах (особенно на втором) было то драгоценное ощущение успеха, которое так редко переживаешь. Но больше для эстрады работать я не намерен…».

Помимо Райкина (Пьер Жильбер), в спектакле были заняты Р. Рома (Мари), О. Малоземова (хозяйка кафе артистов), К. Озеров (секретарь директора мюзик-холла) и др.

И вот спектакль привезли в Москву, и получили щелчок по носу. «Тема борьбы за мир — высокая и священная для народов мира — оказалась во многом разменянной на полушки трюкачества, — писал Ю. Дмитриев в «Советском искусстве». — Прежде всего в этом виноваты авторы пьесы — К. Гузынин и Е. Шварц. Их произведение писалось только с той целью, чтобы дать А. Райкину возможность выявить все его таланты…» (1952. 9 июля). Ну, и что ж тут плохого?

 

Переезд в Ленинград

А в жизни Евгения Львовича назревало одно счастливое событие. Зять переводился в Ленинград, а с ним, естественно, готовились к переезду и Наташа с внуком.

Накануне Нового — пятьдесят второго — года он получил открытку от Наташи, в которой она сообщала об этом.

Евгений Львович — Наташе, 31 декабря 51 г.: «Дорогая моя Натешенька, только что получил твое письмо и очень обрадовался. Время идет, мне уже порядочно лет, и то, что мы живем в разных городах, меня в последнее время тревожило и огорчало. Я чувствовал, что перебраться в Москву у меня не хватит решимости. А ты в этом году была очень занята, я тоже больше обычного, а ещё и переписка наша стала разлаживаться. Я все вспоминал тебя и Андрюшу, которого в летней суете не успел рассмотреть. И все собирался в Москву. А тут, под самый Новый год пришла твоя открытка, которая очень обрадовала меня.

Конечно, это нечто вроде закона природы, чтобы дети, выросши, жили своей жизнью, но мы с тобой были всю жизнь ещё и настоящими друзьями. И не всем законам природы следует подчиняться так уж покорно. И то, что у тебя своя жизнь, ещё не причина, чтобы нам отдаляться друг от друга. Верно я говорю? Мне тебя не хватает, и я рад, что ты переедешь в Ленинград. Рад и за Олега. ЗИН производил на меня всегда хорошее, здоровое впечатление. Словом — переезжайте…

Конечно, вероятно, будут у вас трудности, пока наладится здешняя жизнь. Но к осени, я надеюсь, все наладится. Летом можно жить на даче… Самое неприятное, конечно, — это перевод в новый ВУЗ. Нельзя ли тебе кончать его заочно? Ездить в Москву сдавать экзамены и отбывать практику? Узнай! А все остальное, мне кажется, в Ленинграде устроится просто.

Я эту зиму чувствовал себя неважно. Вдруг подпрыгнуло кровяное давление, чего ещё у меня не было. Теперь — опять приблизилось к норме…

У меня такое чувство, что ты за что-то на меня сердишься? Если это так — напиши за что. Я перебираю все причины — но не нахожу подходящих. Если сердишься, то вспомни, как мы дружили всю жизнь — и не сердись. И пиши мне. И если найдется время, — позвони… Повторяю, ваш переезд для меня событие очень радостное. Катюша шлет привет…».

Евгений Львович очень хотел воссоединиться с дочерью. Наташе Ленинград тоже был роднее Москвы. Да и Олег был в аспирантуре ленинградского Зоологического института, защищал там кандидатскую. То есть причины или поводы для переезда были основательные. А ЗИН Евгения Львовича и есть Зоологический институт.

20/II 52: «Дорогая Наташенька, только что выяснилось, что Москва отложила совещание по детской литературе. На какой срок — не знаю. Во всяком случае, в феврале я у тебя не буду, что меня очень и очень огорчает… В субботу я, вероятно, буду в ЗИНовской компании. Зимину исполняется пятьдесят лет, и он собирает гостей. Там я узнаю, как дела Олега, т. к. встречу ЗИНовское начальство. Пусть он меня уважает. Жена Зимина сказала мне, что ЗИН совершил настоящий культпоход на райкинский спектакль, и все в восторге. Значит, мой авторитет в этом институте укрепился. Скажи это Олегу. Если я им буду недоволен, то буду наказывать его с помощью ЗИНовского начальства. Ты помнишь Зимина? Или мы с ним в Сталинабаде познакомились уже после твоего отъезда? Он знаком со всем ЗИНом. У него я и познакомился с ними.

С квартирой у нас ничего не вышло, дочка. Пока ты ехала, я пережил один из самых неприятных моментов моей жизни. Не в квартире дело. Мне вовсе не хотелось переезжать. А дело в том, что я, не желая этого, вмешался в самое отвратительное дело — в квартирную склоку. Но это уже забывается…

Береги себя, доченька. Поцелуй Андрюшу и Олега. Нине Владимировне кланяйся. Если будет время, позвони… Целую тебя. Твой папа».

Коллега Олега, энтомолог Леонид Сергеевич Зимин был давним сталинабадским знакомцем Евгения Львовича.

— От просторного, великолепного почтамта начиналась улица, кажется, Шевченко, и по этой улице мы шли в гости — не пустое дело в те дни. Тут ещё радовались гостям, не то, что в Кирове, где встречались мы больше по делам. Первый раз позвал нас в гости Зимин, энтомолог… Занимал он квартиру в две комнаты с Сейсмическом институте… И в суровое и голодное время вдруг обнаружилось, что в этом доме гостям рады! Грех, наверное, но после блокады, черно-глинистой кировской грязи, душа просила праздника. И он состоялся вдруг. Хозяин и хозяйка глядели весело и безбоязненно. Большой стол белел и блестел рядом в комнате. И когда позвали нас к столу, оказалось, что каждому приготовлена карточка, лежала на приборе, указывала, где сидеть. И была она с акварельным рисунком, каждому — особый, значит, хозяин готовился к встрече с нами за несколько дней. От этого на душе у меня и вовсе посветлело… Встречаюсь я с ним в Ленинграде редко. Но он зовет меня в гости в торжественных случаях…

Совещание «по вопросам детской литературе» состоялось в апреле, и, судя по отчету, напечатанному «Советским искусством» (19 апреля), «ленинградский драматург Е. Шварц говорил о многолетнем опыте и традициях советского театра для детей. Главное место в его выступлении занял вопрос о сказке, имеющей большое воспитательное значение для юных зрителей, особенно зрителей младшего возраста».

А в мае, не поспешая, Евгений Львович дописал «Медведя». «Я сегодня утром кончил пьесу «Медведь», — сделал он дневниковую запись 13 мая, — которую писал с перерывами с конца 44-го года. Эту пьесу я очень любил, прикасался к ней с осторожностью и только в такие дни, когда чувствовал себя человеком… Первый акт я написал относительно скоро. Акимов стал торопить со вторым. И вот я пошел читать ему начало этого акта. Было это, кажется, в 47-м году… И он неприятно изругал второй акт и кое-что в первом. Любовную сцену, которую я очень любил. Я оскорбился… Рассердившись, я написал второй акт заново, не прикасаясь к первому. Акимову на этот раз он понравился. Я читал два акта труппе, потом в Москве. И понял, что поставить пьесу не удастся, да и не следует. Третий акт я пробовал писать в Сочи — в несчастное лето 49-го года. Но написал его в последние месяцы. И вот сегодня утром дописал, не веря, что это произошло».

А дело с переездом семейства Крыжановских как-то застопорилось. Трудно было найти подходящий для всех обмен московской квартиры. Хотя какие-то варианты время от времени возникали. Но каждый раз то одну сторону, то другую что-то не устраивало.

А на лето Евгений Львович ждал Наташу с Андреем в Комарово. Дачка для них была снята, помощница Наташе найдена.

18/VI — 52: «Дорогая доченька, каждый день собираюсь тебе писать, да вспомнив сколько времени идет к тебе письмо, — теряю охоту. Однако, если ещё медлить, так ты, пожалуй, письма и вовсе не получишь.

Первым делом слушай новости, касающиеся тебя непосредственно.

Вчера мы наняли для Андрюши няню. Ей, правда, всего только шестнадцать лет, но и наняли мы её только на лето, на пробу. С завтрашнего дня она будет жить у нас, в ожидании вашего приезда. Я хочу, чтобы лето на этот раз было дня тебя отдыхом настоящим, чтобы ты выспалась, гуляла и спала без помех. Кроме того, Мотя свободна будет с пяти часов ежедневно и будет помогать, — ведь вы будете жить с ней в одном домике. Целый день вы будете у нас, питаться тоже будете тут, так что няня будет и в самом деле няня. В баньке, где вы жили, установлена теперь плита, так что там можно мыться, как в бане, что мы и делаем. Плита установлена и у Моти, рядом с вашей комнатой. Там будет ваша кухня. Значит, Андрюшку можно будет купать и у нас, и у вас. Ждем мы вас с нетерпением.

У нас тоже все идет по прежнему. Я пишу с утра до вечера — все кончаю сценарий для Ленфильма… Здоровье у меня лучше. Все жду тебя. Пока вы не приехали, я считаю, что лето ещё и не началось.

В Герценовском институте, по словам Письменских, очень хороший географический факультет. Целую тебя крепко, моя родная. Твой папа».

Сценарий, о котором идет речь в письме, — это экранизация повести И. Ликстанова «Первое имя». Договор с Евг. Шварцем на неё был заключен ещё 8 февраля. Срок сдачи сценария по договору 20 июля. Однако, рукопись продвигалась трудно, и 24 июня он пишет в заявлении Сценарному отделу студии: «прошу сделанный мной сценарий не обсуждать на общем собрании Отдела, а рассматривать его, как черновой. Мне до сих пор не приходилось делать сценарии по уже готовым произведениям. Длинная и, с мой точки зрения, интересная и своеобразная повесть Ликстанова казалась мне легко переводимая на язык киносценария. Однако, само богатство материала повести оказалось трудно организуемым. Невозможно из двенадцатиэтажного дома сделать трехэтажный, механически снимая ненужные этажи. Так и повесть потребовала не сокращения, а переработки. Нужно разобрать и переписать заново — только тогда то, что звучит в повести, зазвучит и на экране. В первом, черновом варианте мне это не удалось, что с достаточностью доказали мне режиссер предполагаемого сценария В. Я. Венгеров и его редактор М. Г. Шапиро. Я приступил к переработке своего чернового варианта. Прошу предоставить необходимую для этого отсрочку». Художественным руководителем постановки должен был стать Г. М. Козинцев.

Но фильм не состоится, и как потом напишет в недавнем прошлом режиссер, а в малокартинье — его редактор М. Шапиро, — «он берется экранизировать книгу, которую считает заведомо слабой. Делается это из глубокого уважения к автору, очень хорошему человеку, чтобы не обидеть его отказом. Конечно, из этой затеи ничего не выходит. Больше года Шварц трудился впустую. Кто осудит его за такое донкихотство?..».

Если с экранизацией пришлось Евгению Львовичу биться в одиночку, то инсценировку своей повести для Центрального детского театра Ликстанов попытался сделать сам. Но у него ничего не получилось, и он опять обратился к Шварцу за помощью. И он снова не смог отказать. А 13 мая 1953 записал в дневнике: «Дочитал рукопись Ликстанова ночью, пока не спалось. Впечатление очень плохое. Как я с ним буду писать пьесу? Она пропитана, словно керосином, страхом гнева редакторского. И знание материала, и интересное время — все в романе погибает, как склад продуктов, залитый керосином…».

Действие романа проходило в рабочем поселке, на каком-то заводе, в среде рабочих и их детей-школьников. Главные герои — передовик производства и его сын. На заводе, как и положено, существует доска почета. Завод подводит итоги года, обновляет эту доску. И «первое имя» на нем — Сталин. Но лучшего друга передовиков производства уже не было в живых, и нужда в сценарии и пьесе отпала сама собой…

А летом пятьдесят второго года Олег снова в экспедиции. Наташа с Андреем — в Комарово.

23/IX: «Дорогая моя доченька, ты на меня сердишься, наверное, что я так долго не пишу, но с вашим отъездом у нас пошла не жизнь, а мучение. Мы перебрались к Браусевичам, а у нас на даче начался ремонт. Разобрали потолок, поставили три новых балки. В комнате Катерины Ивановны старый потолок пришлось заменить совсем новым, в столовой — частично. Заново сложен черный потолок, обмазан глиной для теплоты. Потом на стенах местами меняли фанеру. Потом началась окраска стен. После чего покрасили полы и заперли дачу, и стали подбирать цвета для окраски снаружи. Это случилось только позавчера. Все эти работы делал Емельяныч с двумя подручными…

Лили дожди, без отдыха и срока. Стояли (да, впрочем, и продолжаются) холодные дни. У Браусевичей крыша течет. Приходилось все время менять тазы и ведра под водяными потоками. Я очень люблю журчание ручейков, но когда оно раздается в холодные осенние ночи в твоей комнате, то никакой радости не испытываешь. Умываться приходилось в холодном, насквозь продуваемом коридоре, отчего в довершении всех благ сильно простудилась Катерина Ивановна. Думали один день, что у неё воспаление легкого.

А уехать в Ленинград нельзя было. Емельяныч и его подручные убегали при первой же возможности, как школьники. Только отвернется хозяйка (она вела все дела, как ты понимаешь), работа прекращается. Уехали мы только на два дня, когда у Кати повысилась температура. И эти два дня едва не сорвали весь ремонт. Во всем виноватой оказалась твоя подруга Шурка-булка.

Основная работа шла по воскресеньям, когда рабочие свободны. А в субботу твоя подруга ухитрилась поссориться с Емельянычем. Да как!. Она обвиняла его в нечестности и неуважении к нашим интересам, выбрав для этого самые энергичные способы выражения. Говоря проще, она орала на всю улицу: «ворюга, ворюга!» Эта защита наших интересов привела к тому, что Емельяныч с подручными удалился, заявив, что подаст на Шурку в суд.

И вот мы приехали в постылую, чужую дачу и начали наводить прядок. Сначала отказали твоей подруге. Потом простили её. Потом стали объяснять Емельянычу, что мы одно, а Шура — другое. Когда удалось успокоить его более или менее, один из его подручных запил с горя. И так далее, и так далее. Теперь, когда оглядываешься на прошедшие три недели, кажется чудом, что такой большой капитальный ремонт доведен до конца, белее или менее. Вчера приехали в город на неделю, пока дача будет сохнуть…

Помимо ремонта, все эти дни мучил меня тот самый сценарий, который висел надо мною все это лето. Я его сдал. Оказался он не слишком удачным, что я понимал уже сдавая. Попросили переделок. Вместо переделок, я взял да и перестроил весь сценарий. Весь — с начала до конца, что далось мне не просто и не сразу. Просыпаясь по утрам под журчание дождя, идущего в самой комнате, я соображал — какое несчастье случилось вчера? И вспоминал: ах, да, вот какое — я дурак. Я не могу сделать сценария! Сейчас и это, как будто, рассасывается.

Гуляя под дождем, я непременно проходил по старому перрону, где мы с Андрюшей встречали поезда, потом мимо вашей дачи до колодца. Мне казалось прекрасным то время, пока вы жили тут, и я удивлялся, как это я его проморгал. Лета как будто и не было. Я сочинял тебе письма, поучительные, всеобъясняющие, да так и не написал ни одного… Не сердись, не обижайся, Наташенька. Это вечная история со мной. Всегда я не только что его тратил, а просто растрачивал время. Всю жизнь. В последнее время я склонен себе это не то что прощать, а примиряться с этим. Уж такой я на свет уродился. Прости и ты мне. Знай твердо, что всегда и при всех обстоятельствах, пишу я или нет, — я с тобой и за тебя, и ты для меня самое главное, как я тебе говорил не раз. Впрочем, ты это и без моих слов знаешь.

А у тебя к времени тоже неправильное отношение. Ты ещё по детски считаешь, что есть на свете только сегодня. И тоскуешь. А если верить, что есть ещё и завтра, то наши с тобой дела совсем не так плохи. Скоро ты приедешь в Ленинград. Точнее — переедешь. Ты не представляешь себе, как я об этом мечтаю. Скоро мы с тобой будем встречаться постоянно, как всю жизнь до сих пор. Поверь, родная, что завтра так же реально, как сегодня, и готовься к этому. Это относится и к твоему институту. Умоляю тебя, если ты меня любишь, не запускай учения! Не губи нам завтрашнего дня! Будь взрослой. Мне можно примиряться со своими свойствами. Я уже, кажется, сложился. А ты ещё растешь! Не горюй и верь в то, что все будет хорошо!

Сны о тебе я вижу все спокойные. То я гуляю с тобой по Неве. Удивляюсь, как это получилось, что ты опять маленькая, а потом вспоминаю: «ах, да! Ведь ты переехала в Ленинград». То мы куда-то едем, опаздываем на поезд, но потом оказывается, что это не наш. И все в этом роде. Сны спокойные, утешительные, жалко даже просыпаться.

Андрюша за это лето стал мне много, много ближе, чем до сих пор. И Катерина Ивановна все не может его забыть. Пиши мне, родная. Больше я не буду делать такого перерыва в письмах.

Прости, что не посылаю тебе денег. Ремонт всё съел, а Москва задерживает авторские. Скоро надеюсь послать. Целую тебя и Андрюшу. Привет Нине Владимировне. Твой папа».

Но быстро только сказка сказывается, да не скоро дело делается…

4/X: «Дорогая моя доченька, получил твое письмо. По тону его мне показалось, что ты в том настроении, в каком бывала летом, когда Олег опаздывал почему-нибудь приехать. Это было бы ничего, но я боюсь, что ты запустишь из-за этого свои занятия и затруднишь свой переезд в Ленинград. И то, что могло быть просто, из-за пустяков усложнится…

Я в несколько вялом настроении из-за безденежья (хотя на этот раз явно временного), из-за переделок сценария, а главное из-за ужасающей, оскорбительной погоды. Не только лета, но и осени мы не видели. Вчера всю ночь шел снег, который сегодня тает. А мы сидим безвыездно на даче… Катерина Ивановна все хворает. Видимо, в результате пребывания на насквозь продуваемой браусевической даче. Недавно у неё температура опять подскочила до 38, хотел уж вызвать машину, чтобы вести её в город, но все обошлось.

Дом творчества закрыт на ремонт. Мы в Комарове, в небывалом, грязном Комарове одни. Вообще что-то дача наша в этом году превратилась в собственную свою противоположность. Правда, она теперь чиста, блистательна, но до того пахнет краской, что кот в первые дни просто отказывался тут жить. Пора, очевидно, менять образ жизни. Мы зависим от всего: от дачи, от кошки, от безденежья. Надо придумать что-то, отчего дача, кошка, Томка и деньги помогали бы жить, а не мешали.

Все вижу тебя во сне. Сегодня видел, что пришел тебя будить, а ты маленькая, но не такая как в детстве, а совсем незнакомая. И выходило как-то так, что это и ты, и твоя дочь… Скажи Андрюше, что как нарочно маленький поезд, который он так любил, с маленькими платформами теперь два раза в день пробегает мимо нас. Все возит куда-то рельсы. Поезд маленький, как Андрюша, он помнит. Называется — моторная дрезина.

Скорее бы ты переезжала! Теперь мне кажется, что именно это мешает мне жить спокойно на свете…».

Смерть Сталина Шварц воспринял без эмоций. Сужу об этом по нескольким проходным фразам, которые появились в его дневнике в эти дни: «5 марта. …Вчера, кончив писать, включил приемник и услышал: «Министр здравоохранения Третьяков. Начальник лечсанупра Кремля Куперин» — и далее множество фамилий академиков и профессоров-медиков. Я сразу понял, что дело неладно. А когда пришла газета, то выяснилось, что дело совсем печальное, — тяжело заболел Сталин… Сегодня бюллетень так же мрачен, как вчера…» И тут же, без паузы — продолжение воспоминаний: «Попробую продолжать работу над прозой…» «6 марта. Сегодня сообщили, что вчера скончался Сталин. Проснувшись, я выглянул в окно, увидел на магазине налево траурные флаги и понял, что произошло, а потом услышал радио…» И уже следующая фраза — «Возвращаюсь в двадцатые годы…».

— Мы, как никто, чувствовали ложь. Никого так не пытали ложью. Вот почему я так люблю Чехова, которого бог благословил всю жизнь говорить правду. Правдив Пушкин. А ложь бьет нас, и мы угадываем всех её пророков и предтечь…

«Мы» — это, скорее всего, те немногие советские писатели, старавшиеся тоже не изолгаться, как и сам Евгений Львович.

— Я так доволен, что могу рассказывать о ненавистных и любимых людях, что забросил пьесу… Рассказывая, я ни разу ничего не придумал, не сочинил, а если и ошибался, то нечаянно. Это наслаждение — писать с натуры, но не равнодушно, а свободно, — могло, вероятно, открыться мне и раньше, но я слишком уж боялся какого бы то ни было усилия. Неужели у меня не хватит времени воспользоваться новым умением? Надо начать работать, а не только наслаждаться работой. Я все избегаю черного труда, без которого не построишь ничего значительного…

Наконец, летом пятьдесят третьего года переезд Наташи с семьёй из Москвы состоялся.