Четверг, 26 июня

Проснулся он от тревожной мысли, что надо идти на бдение у тела покойного. В последнее время его легко одолевало беспокойство.

На керосинке Видаль приготовил мате, который выпил впопыхах, закусив несколькими кусочками вчерашнего хлеба. Завтрак был точно рассчитан: Видаль не позволял себе злоупотреблять мате или хлебом, не то у него начинался странный жар, что его немного пугало. Он помыл ноги, руки, лицо, шею. Причесался, попрыскав волосы фиалковой туалетной водой и смазав брильянтином. Затем поспешил в швейную мастерскую и попросил у девушек разрешения воспользоваться их телефоном. Вставные челюсти стали для него какой-то манией. Он готов был поклясться, что девушки его разглядывают и сплетничают о нем, будто он урод или единственный человек с искусственными зубами. Его удивило одно обстоятельство: приготовясь ко всему, он не заметил ни одной улыбки, ничего такого, что походило бы на насмешку. Он увидел серьезные, озабоченные, нахмуренные лица, похоже, чем-то испуганные, может, сердитые. Это показалось ему странным.

Он позвонил Джими, но там никто не ответил. У Рея подошла дочка и сказала, что отец вышел и что она просит их не беспокоить. Между тем одна из швей, блондинка с белой кожей по имени Нелида, напоминавшая ему, хотя бы именем, его когдатошнюю Нелиду, упорно смотрела на него, как бы желая что-то ему сказать. Ну если она действительно хочет с ним поговорить, она может найти удобный случай (она жила в этом же доме вместе со своей подругой Антонией и матерью Антонии доньей Далмасией). Видаль всегда чувствовал себя неловко, когда во время разговора по телефону на него смотрели. Он терялся, как если бы его стали перебивать во время трудного экзамена; еще более неприятно было, если смотрели, когда его роль в разговоре была невыигрышной. Ребячество? Порой Видаль спрашивал себя, чему мы научаемся с годами – не тому ли, чтобы мириться со своими недостатками? Мельком он взглянул на устремленную на него пару глаз, на нежную белую кожу, на округлости грудей под трикотажной кофточкой и сказал себе, что для поклонника красоты ничего нет прекраснее, чем молодость. Сердце у него вдруг заныло, и он еще подумал, что девушки в этом возрасте способны на всякие безумства, но что он-то, стоящий здесь с растерянным видом, уж наверно кажется им дурак дураком. Он оставил на полочке деньги за разговор и ушел, не желая долго занимать телефон.

Лучше он зайдет в ресторан и там спокойно поговорит по автомату. К тому же купит газету, узнает, действительно ли платят, как утверждали Фабер и другие, пенсию за май. Прежде чем выйти из дому, он огляделся, не бродит ли тут управляющий, обжившийся в Аргентине галисиец, анархист, ревниво соблюдавший интересы домовладельца. К счастью, не было в холле и сеньора Больоло, который из смутной ненависти к роду человеческому бесплатно служил галисийцу соглядатаем. Каждый месяц, с приближением 20-го числа, когда Видаль обычно получал пенсию и платил за квартиру, он старался избегать встречи с этими двумя субъектами.

Было приятно идти по улице в солнечный день, «разминать коленки», как говаривал Джими. Утро было безоблачное, и в подтверждение пророчеств мальчиков холод не ослабел. Выйдя на улицу, Видаль увидел, что мастерская обойщика заперта.

– Полдень еще далеко, а они уже закрылись, – сказал он себе беззлобно. – Народ нынче работать не любит. Ну и жизнь пошла!

И про себя отметил, что у него всегда находится повод поговорить с самим собой и выдать какую-нибудь сентенцию.

На телефоне в ресторанчике, как обычно, красовалась записка: «Не работает». Направляясь по улице Лас-Эрас к площади, он спросил себя вслух, чем объяснить, что это городское утро кажется особенно красивым и радостным. Правда, некоторые встречные смотрели на него как-то слишком пристально, и это было неприятно. Очень странно, подумал он, что вставные челюсти так привлекают внимание, и тут же успокоил себя: «В конце-то концов, рот ведь у меня закрыт». Неужто вставные зубы и обращенные на него взгляды были причиной ноющего чувства в груди? Нет, ее, наверно, надо искать в привлекательном облике девушки, прошедшей мимо, и в том, как быстро, словно убегая, она удалилась. Непонятно почему, но с годами его робость возросла: словно от неуверенности в себе он на всякий случай всегда предпочитал стушеваться. Или подлинная причина стеснения в груди крылась в том, что ему не выплатили пенсию, в денежных затруднениях, теперь столь ощутимых?

Сердечно поздоровавшись с продавцом газет на углу улиц Сальгеро и Лас-Эрас, вложив в приветствие максимум любезности и скромности, он спросил:

– Где будет бдение над доном Мануэлем?

– Его еще не забрали из морга, – ответил газетчик тоном, который Видаль решил про себя определить как безразличный.

– Что поделаешь, конец недели, – объяснил Видаль, подмигнув одним глазом. – Держу пари, что судебный врач не прочь отдохнуть и на кой ему сдались какие-то там трупы.

Вдруг он почувствовал, что его говорливость или что-то другое в его особе неприятна собеседнику. Но само такое предположение его возмутило. Разве убитый не был газетчиком, коллегой этого отталкивающе хмурого парня? Разве утонченная вежливость, с которой он, Видаль, к нему обращается, вежливость тем более ценная, что проявляет ее человек не из их цеха, разве она заслуживает презрения? Да, подумал он, вороны плодятся, даже когда их не кормят. Вера в природное дружелюбие людей побудила его дать парню еще один шанс.

– Бдение будет в Гальо?

– Вы угадали.

– Вы пойдете? – не унимался Видаль.

– Чего ради?

– А я… я думаю пойти.

Тут подошла девочка и попросила журнал – возможно, поэтому парень повернулся к Видалю спиной. Видаль решил уйти: чтобы больше не унижаться, он не станет покупать газету. Подавленный, он уже отошел от стенда, как вдруг услышал озадачившую его фразу:

– Кто провоцирует, сам виноват.

У него мелькнула мысль попросить объяснения, но тут же он представил себе широкую спину парня, его мышцы, обтянутые серой курткой, и вспомнил, что по утрам часто просыпается с болью в пояснице, как если бы весь его скелет одеревенел. Осознание пределов своих возможностей – грустная мудрость.

Он пересек площадь по диагонали, не преминув остановиться у памятника и прочитать надпись. Он знал ее наизусть, но, проходя мимо, всегда читал снова. С волнением он сказал себе, что эта страна в эпоху своих войн, видно, не была злопамятна.

Из автомата в кафе он попытался позвонить друзьям, но безуспешно. У Аревало не отвечали. Соседка Нестора, которая обычно не отказывалась позвать его, если осведомишься о ее здоровье и о ее семье, пробормотав что-то невразумительное, положила трубку. Видаль, всегда интересовавшийся метеорологией, подумал, что, хотя температура воздуха повышается, настроение у людей по-прежнему пониженное. Еще одна попытка связаться с Джими, на нее он потратил последнюю монетку. Он был рад, что подошла не служанка, тупая девка, которая двух слов не могла связать и плохо слышала, а Эулалия, племянница Джими.

– Он зайдет к вам вечером, – сказала Эулалия. – Я пыталась его отговорить, но он сказал, что пойдет.

Видаль еще не кончил благодарить ее за любезность, как Эулалия прервала разговор. Он направился в булочную. Когда подошел к пассажу «Эль Ласо», воспоминание о вчерашнем кошмаре омрачило его душу. С некоторым раздражением он отметил, что пассаж приобрел свой обычный вид, что не осталось ни следов, ни признаков вчерашнего происшествия. Даже постового не было. Если бы не та самая мусорная урна, он мог бы подумать, что гибель газетчика была просто галлюцинацией. Да, Видаль знал, что жизнь продолжается, что мы за ней не поспеваем, однако спросил себя: к чему такая спешка? На том самом месте, где несколько часов тому назад был убит простой рабочий человек, кучка мальчишек играла в футбол. Неужели он один чувствует, что это кощунство? Его также оскорбило, что эти сопляки, глядя на него с притворно невинным и в то же время презрительным выражением лица, дружно запели песенку:

Приходит светлая весна, И старость расцветает.

Видаль подумал, что в последнее время сделал успехи в обретении того мужества – разумеется, пассивного или даже негативного, – которое позволяет нам не слышать оскорблений.

Проходя мимо разрушенного дома, он увидел комнату без потолка, но с сохранившимися кусками стен и предположил: «Наверно, это была гостиная». В булочной его ждал сюрприз. Леандро Рея не было на его месте у кассы.

– С доном Леандро что-то случилось? – спросил Видаль у одной из дочерей.

Любезный вопрос оказался некстати. Довольно громко – возможно, чтобы показать себя – и неприветливо, сильно двигая темными, толстыми и влажными губами, будто делает бант на подарке, девушка сказала, обращаясь к Видалю:

– Вы что, не видите, что люди стоят в очереди? Если не собираетесь что-то покупать, будьте добры, уходите!

Онемев от незаслуженной грубости, Видаль не нашелся, что ответить. Чтобы не уронить своего достоинства, надо было повернуться и уйти. С невероятным хладнокровием и словно окаменевшим лицом он выждал, пока не обретет снова дар речи, и тогда, под взглядами стоявших в очереди, перечислил:

– Шесть сдоб, четыре рогалика и булочку грубого помола.

Эта булочка грубого помола вызвала сдержанные улыбки, как если б то была фраза с намеком. Ничего подобного. Сами дочки дона Леандро впоследствии скажут, что Видаль всего лишь попросил то, что всегда. Почему же он не удалился с достоинством? Да потому, что ему нравился хлеб в булочной Леандро. Потому что вблизи не было других булочных. Потому что он не знал, как объяснить своему другу, если тот спросит, почему Видаль больше не покупает хлеб в его лавке. Потому, наконец, что он ценил верность – был верен друзьям, любимым местам, каждому из окрестных лавочников и их лавкам, своему распорядку дня, установившимся привычкам.

Говорят, многие объяснения убеждают меньше, чем одно-единственное, но дело в том, что почти для всего существует несколько причин. И, чтобы умолчать об истинной причине, всегда найдется другая.