5 января 1945 г.

Дорогая мама!

А все же мы будем прикрывать отступление войск на запад. Уже несколько дней, как нас зачислили в дивизию СС «Гитлерюгенд». Не могу описать, как я горжусь, что надену настоящий серый мундир…

Так начиналось мое последнее письмо маме перед долгой дорогой в русский плен. Перед тем, на Рождество, я был в отпуске, и родители пытались уговорить меня не возвращаться в часть: ведь война проиграна и вот-вот окончится. И место, где меня можно было спрятать, они тоже приготовили. От моего брата, который служил в дивизии СС «Викинг» на Восточном фронте, вестей не было уже несколько месяцев.

На новый, 1945-й, год я писал родителям:

За нами остался год страшных поражений, год нашего мужества и успехов. Наша зенитная батарея много сделала при обороне Бреслау от воздушных налетов и нанесла большой урон вражеским самолетам. На счету только нашей батареи 23 сбитых вражеских бомбардировщика. Я молился за каждый снаряд, которым заряжал 8,8-сантиметровое орудие, чтобы он поразил вражеский самолет. Я тверд как скала и уверен, что 1945 год принесет нам победу. Я отдам все силы немецкому народу и буду сражаться за лучшее будущее нашего поколения .

Новогодний праздник у нас на позиции завершился речью горячо любимого фюрера, которую передавали все радиостанции. Его непоколебимость и слова уверенности в победе укрепили нас внутренне и придают нам силу, чтобы в предстоящие тяжелые месяцы нанести врагу сокрушительное поражение. Вы, конечно, тоже не пропустили эту речь. Я уверен, что и вы обрели в ней новые силы и не сойдете с пути, указанного фюрером. Под конец этого замечательного вечера я еще долго сидел с товарищами, мы говорили о нашей родине и наших родных и поклялись защитить нашу родину и народ от всех врагов. Никогда еще мне не было так хорошо с друзьями. Я опять душой и телом солдат, готовый пожертвовать всем за народ и родину .

Наша зенитная батарея стоит в маленьком городке юго-восточнее Бреслау, теперешнего Вроцлава. Мы прикрываем металлургический завод, выпускающий в основном гусеницы для танков. Полно снега, лютый холод, глаза слезятся от сильного ветра. Если прикоснуться к орудию без перчаток, пальцы прилипают.

Накануне нескольким товарищам и мне командир батареи прикрепил к мундирам военные кресты «За заслуги» — мы отразили налет на металлургический завод и даже сбили девять русских бомбардировщиков. Два дня и две ночи русские и американцы без конца пытались нас и все кругом разбомбить. Несколько бомб упали чертовски близко, но нам повезло. Ведь из-за нашего заградительного огня они сбрасывали бомбы, еще не долетев до города. После того как мы прогнали еще два самолета-разведчика америкашек, наступила тишина, призрачная тишь, а мы все были совершенно без сил. Я ткнулся куда-то в угол и расплакался. Я не знаю, сколько снарядов я послал, бранясь, в небо, но дольше выдержать все это мои товарищи и я не смогли бы чисто физически. Не говоря уже об убийственной нервной нагрузке. Ведь, кроме двух офицеров да еще фельдфебеля из «Трудовой повинности», ни одному из нас нет и семнадцати. Что сказал фюрер в своем новогоднем обращении? Разбить и и уничтожить превосходящие силы врага, где бы он ни появился? Нет, меня не берут сомнения, разве мы не обратили в бегство бомбардировщики с их смертоносным грузом?

Следующие дни — всё тихо, никаких налетов, только где-то вдали слышен вроде бы гул артиллерии, больше ничего. И мы только чистим орудия и тренируемся на радиоприборах для обнаружения самолетов противника.

И вдруг — рев самолетов. Это русские или американцы, а нам не объявили тревогу? Нет, все в порядке, это наши летчики, звено или больше пикировщиков «Юнкерс-87». Со страшным ревом они атакуют где-то неподалеку от нас вражеские позиции или танки. Пикирующие бомбардировщики налетают несколькими волнами, а мы бурно радуемся — во, они задали русским!

Нам совсем не приходит в голову, что русские уже близко. Однако же быстро приходим в себя. Тревога, все на построение, русские танки все равно прорвались у соседнего городка и движутся к Одеру! В страшной спешке грузим на лафеты наши 8,8-сантиметровые орудия. И со всем остальным хозяйством маршируем к реке, а там по льду — он толстый и выдерживает наши пушки — на западный берег. То там, то тут что-то случается, но на следующий день к обеду наши орудия снова в боевой готовности. Все так быстро потому, что оборона на том берегу уже подготовлена фольксштурмовцами, это же Восточный вал! Вместе с моим другом Ганди мы приводим повозки и лошадей, разгружаем наше хозяйство и устраиваемся на новой позиции в блиндаже. Там мокро и очень холодно.

Но вот разжигают походную печку, от нее идет тепло, и горести прошедшего дня забываются. Мы с товарищами приходим в хорошее настроение, как только появляется полевая кухня и нам дают горячий перловый суп. Хлеба тоже хватает.

«Слышь, Вилли, — говорит Ганди, — я теперь, пожалуй, вздремну». И тут же засыпает.

А я так возбужден, что мне кажется — не засну совсем. Но это ненадолго, усталость валит и меня. Кроме часовых на позиции, спят все.

Еще светло или уже светло? Уже — это утро! И в его тишину врывается шум танковых гусениц. Он слышен с другого берега, там уже первые русские танки… Ганди уже нет в блиндаже, он раздобыл что-то поесть. Вскоре меня вместе с командирами орудий зовут к фельдфебелю Кристману. Он разъясняет нам диспозицию и объявляет приказ — держаться под напором русских до последней возможности.

Тем временем солдат у нас прибавилось — это, наверное, потерявшие свои части пехотинцы. От них узнаем, что за неразбериха творится на фронте. Солдаты стараются поскорее сбежать из этого хаоса — в западном направлении; русские, кажется, их уже обгоняют. Я не могу в это поверить, ведь фюрер в своем новогоднем воззвании внушил нам всем мужество и уверенность. О новом чудо-оружии он говорил и об укреплениях Восточного вала, которые остановят русских.

Моя вера в фюрера непоколебима. Я спорю с беглыми солдатами, обвиняю их в дезертирстве. Надо мной смеются. Посмеиваются над юношеским заблуждением, внушенным мне в гитлерюгенде…

Под вечер вызывают добровольцев — кто пойдет к тому берегу, чтобы разведать, какими силами прорвались туда русские? Мы с Ганди, ясное дело, тут же вызываемся. Мы только что проглотили сводку с сообщениями военных корреспондентов о подвигах разведчиков. И в гитлерюгенде была такая военная игра на местности… А теперь это будет на самом деле и мы сможем доказать свою храбрость! «Вот теперь — да! — это я кричу, обращаясь к Ганди; он уже принес белые маскхалаты и шлемы. — Помнишь, мы читали про разведчиков там, в Карелии? Вот теперь и мы! — Я горжусь уже заранее. — Если все получится, нам ведь дадут Железный крест 1-й степени… Ух, и зададим мы Ивану!»

Унтер-офицер с таким Железным крестом и нашивкой за рукопашный бой — он теперь тоже при батарее — сдерживает нас. Делать только то, что приказано, — «так, как я говорю!» Наскоро объясняет, как обращаться с пистолетом-пулеметом, автоматом. Мы же их раньше только видели, никогда из них не стреляли.

Надели мы маскхалаты, затянули ремни. Автомат на грудь, шлем поверх пилотки и — вперед, пошли! А ночь темная, только снег и виден. «Ну, и что получится… — это Ганди ни с того ни с сего. — Унтер с нами! Уж он-то знает дело!» Тот откликается: «Ничего, ребята, целы будем, вернемся домой».

Моего друга все зовут «Ганди». На самом деле он Вальтер, просто он худющий, терпеливый и страшно упорный, вот и похож на того индуса, борца за свободу. Ганди мой лучший друг, я люблю его как брата. Чем ближе к тому берегу, тем тише становится. С каждым метром, который мы преодолеваем уже ползком, напряжение нарастает, и мой страх тоже. От каждого шороха громко колотится сердце, сжимается горло; жуткий холод, а я весь в поту. А ведь с каким рвением, как беззаботно мы вызвались в эту разведку добровольцами…

Но вот мы у берега, пробуем лезть через кусты. Автомат на груди мешает, шлем сползает на лицо, маскхалат зацепился за ветку. Мы молчим, только подаем друг другу знаки.

Вот, слышны чужие голоса, первые слова по-русски. А что я на самом деле знаю о русских? Очень мало, только вот, что они люди низшего класса. Проклятые большевики, ублюдки, никакой культуры… А небо густо затянуто тучами, почти черное. Глаза мои привыкли к темноте, снег белый, и этого хватает, чтобы ориентироваться. Наш унтер-офицер ползком подбирается к каким-то строениям. Манит нас за собой, мы карабкаемся следом.

В темноте, прямо перед нами, — русский танк, его пушка смотрит на нас! Меня охватывает панический страх, сердце колотится так, что вот-вот выскочит из груди, струйки ледяного пота стекают по спине. А из крестьянского дома вдруг с шумом высыпают русские солдаты, их шатает, они совершенно пьяны! Слава Богу, может, нас не заметят, они же вышли только затем, чтобы отлить.

А мне страшно — ведь слышно, как предательски колотится мое сердце, я боюсь дохнуть; мы лежим не шелохнувшись, беспомощно вжавшись в снег. А русские всё толкутся, то в дом, то обратно. Сколько времени мы так лежим? Десять минут, или двадцать, или еще дольше? Я не знаю. А страх, отражающийся в глазах нашего унтера, лишает меня всякой надежды. Разве он нам не рассказывал о делах на фронте, о том, за что получил Железный крест 1-й степени и нашивку за рукопашную?

Когда толкотня и шум у русских становятся еще громче, я набираюсь смелости посмотреть на часы, на них — скоро полночь. Наш унтер приметил лучшее укрытие, он подает нам знак, и мы, пригнувшись, пробираемся туда. Получилось, нас не заметили, но сердце у меня прыгает по-прежнему. Рот пересох, я набираю немного снега, чтобы смочить губы. Отсюда лучше видно, и мы не верим своим глазам: кругом танки, орудия, грузовики, и русские, русские, русские. Откуда их столько?

До следующего дома метров двадцать, может быть, тридцать. Нам надо туда. Это удается, русские нас не увидели. Не тут-то было! Целая орава пьяных солдат во главе с балалаечником устраивает танцы вокруг. Часовых нигде не видно. Плясать да водку хлестать — и это наши враги?

Мы немного пообвыкли. Русским ведь нас не видно, мы хорошо спрятались, а нам отсюда все видно. Мы уже тихо переговариваемся и вскоре пускаемся в обратный путь, к берегу Одера. Наш унтер осторожно высматривает, где лучше пробраться, и вот мы уже у прибрежных кустов, и… Как гром из ясного неба — пулеметная очередь поверх наших голов. Огонь усиливается, потом стихает. Автоматные очереди, но где-то вдали. Мы буквально прилипаем ко льду реки. Я весь в поту, кажется, до самого маскхалата. Я ничего не соображаю, только бы выбраться, только отсюда, я жить хочу!

Унтер-офицер Марек видит, как нам с Ганди страшно, и успокаивает нас. Его фронтовой опыт внушает нам уверенность, он ведь точно знает, что, когда и как надо делать, мы ему верим без оглядки. Перебегаем по одному, унтер командует, кому за кем. Какой же ширины здесь Одер? Проходит вечность, прежде чем мы добираемся до своего берега и бросаемся ничком в снег, он здесь глубиной по колено. Меня сотрясает рыдание, то же и с Ганди. А Марек? «Ну, теперь можете и пореветь, честно заработали».

Добираемся до позиции, рапортуем командиру батареи. Унтер-офицер Марек докладывает, сколько там танков и орудий, что делают русские. Ганди и меня командир отпускает, мы плетемся в свой блиндаж. Товарищи нас приветствуют, стрельба в деревне на том берегу их разбудила, они боялись, что нас застукали. От меня ждут рассказов, но я хочу только одного — на свою охапку хвороста, только спать, не хочу ни есть, ни пить, не хочу и Железного креста 1-й степени, хочу забыть эту ночь и этот страх. Смертельный страх, который меня одолел… Глаза слипаются, я засыпаю и опять просыпаюсь, весь в слезах. Вспоминаю родителей, вспоминаю брата, который уже давно сражается на Восточном фронте, он солдат дивизии СС «Викинг». Или санитар не воюет? Может быть, я его встречу? Я уже не так горжусь своим «настоящим» мундиром. Понемногу опять засыпаю, будит меня налет русских. Ну вот, ведь Ганди и меня хотели не будить после ночи в разведке…

У нас на батарее тем временем солдат явно прибавилось. Я все еще не понимаю, как так — эти солдаты не остались на своих позициях, чтобы сдержать русских, вдарить по ним, разбить их? В ответ на мои вопросы они только посмеиваются. Вроде бы сочувствуют моей непоколебимой вере в фюрера.

Отбиваем эту атаку и еще несколько. Стараемся стрелять пореже, чтобы не расходовать снаряды; только-только чтобы русские с их танками не перешли через реку на наш берег. Ночью тоже стоим наготове у орудий, но все равно положение наше делается угрожающим. Я ведь заряжающий, мое дело — чтобы снаряды были на месте и в порядке. И что их осталось мало, мне ох как хорошо видно; так мало никогда не было. А подвоза нет, и нам понемногу становится ясно, что нас окружают — Иван уже перешел через Одер, в другом месте.

Но мы обороняемся. А русские нас обстреливают; слава Богу, нам еще повезло — бьют неточно, то недолет, то перелет. А толстый лед на реке снаряды уже разбили, и однажды ночью Иваны начинают наводить понтонный мост через Одер. Наш командир дает им дойти почти до середины реки, потом один-два залпа, и готово! Еще через ночь они повторяют попытку. Подпускаем их чуть не до прибрежных кустов, а потом — огонь! Р-раз-два, и всё… Иваны не знают, что у нас не осталось снарядов, совсем не осталось. Мы израсходовали уже и те, которыми стрелять нельзя было, они бракованные; это называлось «боеприпас от саботажа».

А оба наши офицера нас уже оставили, их перевели на другой участок фронта; все начальство теперь — фельдфебель, старшина.

Почти нечего есть. Хлеб, сыр в тубах, да искусственный мед, да еще сколько хочешь спиртного; откуда его столько? Это ведь Иваны только и знают, что пьют, а мы нет… Или мы тоже?

Приставших к батарее солдат из других частей давно уже больше, чем нас, и как тут не понять, что и мы, юные «воины», тянемся за старыми вояками и — пробуем шнапс. Я еще никогда не пил спиртного, а тут сразу — все не так уж плохо, ничего страшного! А на следующее утро — ужасное похмелье, лучше б я умер, так мне худо. Старый солдат меня утешает: вот, глотни — и враз пройдет! Не верю я ему… Оказывается, он прав.

«А мы отсюда когда-нибудь выберемся?» — спрашиваю так, ни к кому не обращаясь.

«Конечно! — считает Ганди. — Ты что, не слышал вчера вечером, как шли пикировщики? Уж они задали жару Ивану!»

Сегодня мне стоять в карауле. Ночи все еще темные, черным-черно. Для караульных у нас выкопаны ячейки, метрах в двадцати одна от другой. На каждую — пулемет, Бог знает, откуда они взялись. Ганди опять рассказывает какую-то веселую историю, как он был на заводе учеником токаря, а я смеюсь во все горло.

«Тише ты, там что-то движется! Может, это Иван!»

И тут же — пулеметная очередь, чуть не рядом с нами. Кто-то кричит, а я хватаюсь за пулемет, целюсь вслед чужой машине, с которой стреляли, она еще видна. Наверное, не попал, очень уж быстро все произошло… Ганди — у другого пулемета, а на земле корчится наш товарищ, в него попали, он кричит, кричит, кричит, зовет маму… Куда он ранен, не видно. А его напарник убежал, видно со страху, в блиндаж. Раненый уже не кричит. Когда мы вытаскиваем его из ямы на снег, подходят еще солдаты. «Ему уже ничего не больно», — говорит один из них. Мне плохо. Это же смерть! Теперь или прошлой ночью в нас с Ганди тоже могло попасть, но вот судьба миловала.

Прежде чем мы можем позаботиться об убитом, пальба продолжается. Мы с Ганди бросаемся на землю, к пулеметам; я высматриваю цель, хоть одного проклятого Ивана, на чьей совести наш товарищ. Палю во все, что движется, пулеметная лента кончается; наверное, я в них попал; стреляю еще, даже не чувствуя отдачи, — я в ярости, они же убили моего товарища! Может быть, следующий я? Нет, не хочу умирать!

Я со злобой пинаю замолчавший пулемет — он меня подвел, я его ненавижу! Пулемет не стреляет, патроны кончились.

Какое-то чудо — вдруг опять все тихо, то тут, то там одиночные выстрелы, глухие удары, рычание удаляющейся машины. Приходит разводящий с приказом: нашему караулу сниматься и отступать. Отступать — куда?

«Ясное дело, — комментирует Ганди. — Домой, куда же еще!»

А что еще нам остается — без боеприпасов и почти без еды? Мы уходим в блиндаж, каждый получает карабин, восемнадцать патронов и «панцерфауст». Ага, значит, все-таки не домой. На фронт, защищать родину! А Ганди словно читает мои мысли.

«Давай-ка, Вильгельм! — так он зовет меня только в самых особенных случаях. — Собирай манатки. На плечо, и шагом марш, вперед!»

Пока мы с Ганди дежурили на постах, наши товарищи уже поснимали замки с орудий, разбили или закопали важные части, разбили дальномер. Все суетятся, мне с трудом удается собрать пожитки.

Уходим ночью, навстречу неизвестности; снег местами по колено, и я замечаю, что отряд наш редеет. Я был старшим команды из сорока двух ребят, когда нас отправляли из учебного лагеря в зенитную артиллерию; из них осталось двенадцать, а где же остальные? Они что, все бросили, ушли самовольно? Многие из них родом из Нижней и Верхней Силезии, так что им отсюда недалеко и домой… Мы подходим к лесу, находим тропинку, шагаем дальше, и Ганди заводит речь:

«Слышь, Вилли, почему бы и нам не смыться? У меня дед с бабкой в Бескидах, живут высоко в горах, никакая свинья нас там не найдет, а дойти туда — за три-четыре дня запросто». — «Еще чего, — ворчу я. — Смотаться? Ты что, спятил?» Но меня тоже уже берут сомнения. Это же сумасшествие, думаю я, вспоминая, сколько танков мы видели в разведке на Одере. Что против них остатки нашей батареи?

Мы с Ганди уже совсем одни. Остальных поглотил густой лес. Чего мучиться с тяжеленным карабином и что там еще подвешено к ремням, да еще «панцерфауст» на горбу! Мы садимся на упавшее дерево. Мы что, последние из нашей батареи, или мы заблудились? Где-то неподалеку слышен треск сломанной ветки, значит, мы не совсем одни, но в темноте не видно ни души. Я вспоминаю слова, сказанные моей мамой, когда я уезжал в последний раз после отпуска.

«Береги себя, мой мальчик, пусть ничего не случится! Я каждый вечер молю Бога, чтобы Он защитил тебя, чтобы ты вернулся домой…»

А что обещал нам в новогоднем обращении фюрер? Чудо-оружие, немецкий народ поднимается как один человек, Бог с нами, и мы защитим Европу от нашествия большевистских орд, этих ублюдков!

«Послушай, Вильгельм, — это опять Ганди, — ты представь себе, как Иваны обозлятся, когда увидят утром, что мы их надули — ни единого Фрица кругом… А уж как доберутся до спиртного, что там осталось… Недели две им не до нас будет!»

Вот такой он, Ганди. Никогда не вешает голову, всегда в хорошем настроении, почти всегда, не теряет ни мужества, ни юмора. И сейчас тоже.

Подошли еще несколько наших. Они было заблудились в лесу, услышали нас и пошли на голос. Вместе идем через лес еще часа два, уже не так темно, ориентироваться легче. Выходим на опушку, за ней — дорога. А кругом заснеженные поля, только кое-где вдали виднеется амбар или дом. Становится светло, теперь мы с дороги не собьемся. Нас теперь уже человек 15 или 16. Доходим до первой деревни, на околице — немецкие солдаты, наверное, у них приказ собирать отставших и направлять в часть. А карабины и «панцерфаусты» — только у нас с Ганди.

Подходим ближе, и я не верю своим глазам. Это же наш обер-лейтенант, который отбыл с батареи несколько дней назад, говорили — на другой участок фронта. Так, может, это здесь и фронт недалеко? Он меня сразу узнал. «Ну, вы уже сюда добрались. Скорей, дальше на запад, пока эта дорога еще не перерезана!» А я смотрю на него недоверчиво.

«Ладно, не пялься так, тут бегут все кто попало, не разберешься, все хотят домой, все прут на запад, а Иван уже нам на пятки наступает. Никто вас больше не держит! Глянь на карту, фронт там, а мы вот тут. — Он показывает. — Вот и гоните по этой дороге, никуда не сворачивайте; хорошо бы за сегодня уйти километров за тридцать, а лучше за сорок. Может, вам повезет — какая-нибудь машина подхватит, тогда уж Ивану вас не догнать». Неподалеку стоит вестовой с мотоциклом. Заводит его, р-раз! — и нет их, мотоциклиста и обер-лейтенанта.

А мы стоим и не знаем, что нам делать, голодные, пить хочется, фляжки наши давно пусты. Вообще-то я и слышать не хочу, что можно сбежать или бросить в беде товарища. Да только канонада слышна уже близко, да и грохот танковых гусениц я уже, кажется, слышу. А из леса все идут солдаты, тянутся в деревню. Ганди еще со мной, но вот и он швыряет «панцерфауст» в кювет, мой летит туда следом. Снимаем с плеча карабины и бросаем их прямо в снег. Оглядываемся, не наблюдает ли кто за нами, ведь за это можно попасть под военно-полевой суд, так, по крайней мере, меня учили.

Подходим к первому дому, там стоит человек в гражданском. «Если голодны, заходите в кухню, там еще осталось». Мы туда. Везде лежат и спят солдаты, среди них — такие же мальчишки, как мы. А на кухне старик возится с кастрюлей на печке. Это суп. Замечательно пахнет, вкусный, даже очень. Сколько времени мы не ели горячего? Да все равно, главное — суп вкусный, я наемся. Теперь вот только найти свободный угол и заснуть. Я так устал, у меня нет больше сил, какие там 30–40 километров…

Мы даже находим угол с охапкой соломы. Шлем с головы, пучок соломы туда — вместо подушки, и я валюсь, засыпая. А что там говорили на околице деревни, и еще наш обер-лейтенант, чтоб уходить поскорее дальше, — то это все пустой звук; хочу только спать, спать, спать.

Меня тормошит Гюнтер, один из наших ребят, а я не хочу просыпаться. «Вилли, там противотанковые бьют, уже совсем близко, надо бежать, а то нас достанет Иван!»

Не успел я по-настоящему проснуться, как началось. Иваны уже в деревне, прочесывают ее. Может, нам выбираться через коровник? — это я еще в полусне. Мы выбрались из дома, бежим к сараю. Нам вслед — пулеметная очередь. Как сто раз учили в гитлерюгенде, бросаемся ничком на землю, в снег. Слышны выстрелы, но где-то не здесь. Зову Ганди, чтобы вместе пробраться в сарай. Какой-то фольксштурмовец возится рядом с ручной гранатой, может, он себя собрался подорвать? «Перестань, — кричу ему, — ты нас всех угробишь!» — и хочу отнять у него гранату. А русские опять стреляют, я бросаюсь в снег. Граната все же взрывается. Мне бы только до сарая добраться…

А в Ганди попали. Подползаю к нему. «Слегка задело, — говорит он. — Рука сильно болит». Теперь вокруг тихо, словно Иваны про нас забыли. Пробую взять Ганди на спину, чтобы ползти с ним к сараю. Он тяжелый, как свинцом налитый, мне теперь кажется, что до сарая километр и нам туда не добраться. Внушаю себе, что там — спасение, надо туда.

Хотим жить, не хотим, чтобы нас схватили, а то и расстреляли Иваны. Как там их называли — «большевистские недочеловеки»? А тут из памяти опять — лицо мамы: «Мальчик, возвращайся живой» — так она говорила в испуге. Опять несколько выстрелов, кажется, в воздух. И вдруг громкий голос из репродуктора:

«Камрады, мы никс стрелять! Война капут, Гитлер капут! Давай, камрад, вставай, мы никс стрелять, никс стрелять!»

Вокруг нас кто-то уже встает, они поднимают руки вверх, а мои мысли еще дома. А Ганди? «Свиньи проклятые, достали-таки нас…» На правом плече у Ганди шинель разорвана, кровь. Мы встаем, и я вдруг чувствую, что ноги сильно болят. Смотрю вниз и вижу — мои брюки тоже в крови. Рассмотреть и потрогать нет времени — Иваны с раскосыми глазами уже стоят вокруг нас с автоматами на взводе, кричат и жестикулируют. Я не понимаю ни слова. Один из них, похожий на монгола, подходит ко мне кричит: «Ур ист, ур ист?» — и забирает мои наручные часы. И тут же следующий Иван: «Ур, ур!»

«Вот у того мои часы!» — пробую объяснить, а он тычет прикладом мне в ребра. Больно, хочется кричать, но горло сжимает смертельный страх.

Иваны сгоняют нас на площадь в деревне, я осторожно поддерживаю Ганди; «руки вверх» уже не требуют. Что они теперь с нами сделают? Они же сказали, что стрелять не будут, но когда я смотрю на их лица, то уверенности в этом у меня нет. Перед глазами встают плакаты, пропаганда: «большевистские ублюдки» не берут пленных, все, что у них на пути, уничтожают…»

Нас, наверное, человек 20 или 30. Нам велят расстегнуть поясные ремни и вместе со всем, что к ним подвешено, сбросить на землю. Очистить карманы. Из наших ребят остались только Ганди да я, а где остальные? Убиты? Кто знает… Тут же с нами — пилот, он в комбинезоне, под меховым воротом блеснул Рыцарский крест. Налетает Иван, срывает крест, бросает оземь, топчет его и кричит: «Ты, пилот, ты много наших капут, теперь тебе капут!» Автоматная очередь — и молодой летчик падает, это в двух или трех шагах от меня. Кто следующий — я? Или кто? Меня бьет дрожь, кажется, сейчас упаду, и… Кто-то свой толкает меня в спину, я прихожу в себя.

Подъезжает военная машина, из нее выскакивает русский офицер, орет на солдата, застрелившего летчика, достает пистолет и — стреляет в того солдата. Я не понимаю, что происходит. Мы тесно жмемся друг к другу, вокруг крики, суета, ругань, снова выстрелы. И в этой неразберихе кто-то из наших в панике бросается бежать; очередь из русского автомата — и с ним покончено. А мы боимся пошевелиться. В нашей толпе народу прибавилось — Иваны сгоняют сюда немецких солдат со всех сторон.

Но вот рядом с офицером остаются только несколько русских солдат, и он обращается к нам — на чистом немецком языке:

«Ну, теперь вы пленные Красной Армии, с вами ничего не случится, через неделю-другую война закончится, вас отпустят домой». И так же неожиданно, как появился, он исчезает, а мы остаемся под началом солдат. Нас теперь уже человек сто, нам велят построиться в колонну по пять в шеренге. И откуда столько наших солдат попряталось в этой деревушке? Или это и был фронт, а солдаты — прямо из окопов?! Ох, все не так, как передавали военные корреспонденты с фронта и показывали в еженедельном киножурнале, который я не раз смотрел.