Неудачи последнего времени (операцию по внедрению шпиона в Америку и случай в Петах-Тикве) решили подсластить чем-нибудь и отправились в Mike’s Place на тель-авивской набережной, рядом с американским посольством, точнее - даже прямо у него под боком. Расселись на деревянных скамьях тесновато, но зато за одним деревянным же столом с черными заклепками. Четверо худощавых – Серега, Аркадий и женщины – сели на одной стороне, полноватый Теодор, атлетичный Виктор и не толстый и не атлетичный, но все же более широкий, чем четверо худых, Борис – на другой. Разбирались с меню, ждали пива. Музыка мешала Теодору прислушиваться к беседе парочки за соседним столом. Девушка была похожа на закрепленный на конце гибкой пружины стеклянный шарик, а ее приятель – на деревянную пирамидку с широким основанием. Пружинка почти склонила шарик на стол и говорила, говорила, производя массу мелких необязательных движений, долженствующих сказать и пирамидке и всему миру, что нет больше таких пружинок и таких головок на них. Пирамидка, которую по причине мужского пола лучше бы назвать «пирамидом», была неподвижна и внимала речам пружинки с почтительным удивлением стоящего за прилавком торговца сладостями, которому невесть откуда взявшаяся в стельку пьяная балерина рассказывает о кознях и интригах в труппе театра. В ивритскую речь пружинки вплеталась изредка одинокая русская фраза, предназначенная (подобно яркой ленте в волосах) подчеркивать мысль ненормативной лексикой, что по замыслу пружинки, видимо, должно было подтвердить ее интеллектуальную гибкость и незаурядность. По лицу пирамида нельзя было понять, понимает он эти фразы, или просто впускает в уши. В иврите нет ненормативной лексики, вернее она давно вошла в бытовую нормативную речь. Так, по автомобильному приемнику дочь известного знатока иврита (или внучка? – Теодор, следя за дистанцией в пробке на трассе номер 2, не успел отметить точно степень родства) уверяла его, что обращенная к ней фраза «Има, эйзе кусит ат айом!» «(Мамочка, какая ты сегодня очаровательная вагинка!») ничуть ее не смущает.

Кто они, спрашивал себя Теодор, кто эта нашпигованная свободой пружинка с шариком? Пропитана ли ее свобода запротоколированной в толстых томах историей блужданий мысли в лабиринтах идей и вкусов? Эти идеи и вкусы порой безумны, порывисты и полны несогласуемых противоречий, но их результирующая делает свободу весьма разборчивой дамой, которую очень непросто сбить с пути. Вряд ли у пружинки было время на чтение толстых томов. Она так торопится вонзить серебряные шпоры в бока своей свободы. У нее, кажется, время было только на освоение русского перехлеста и еврейской маниакальности, чтобы скакать голышом на брыкающейся свободе. Ага, и Аталия, кажется, заметила новенькое (brand new) издание «сложной девушки» и поглядывает на нее с ревнивым прищуром.

Не повредит ли пружинка до времени стеклянный шарик своего «я», беспокоится о ней Теодор. За пирамида, кажется, беспокоиться нет оснований. Он тоже вряд ли знаком с толстыми томами, но он прикреплен к жизни надежным слоем банальных истин и общих мест, крепко держащих пирамиды побольше и потяжелее. Несмотря на последние провалы, настроение компании было игривым.

– Ну что, Серега, когда покажет Россия Америке кузькину мать? – спросил Борис.

Шестеро против одного вознамерились валять дурака, оценил обстановку шеф «Брамсовой капеллы», но все же решил не увиливать.

– Ну, а чего они? Ведь обещали не соваться в Ближнее Зарубежье, а сами... – Серега кивнул неодобрительно в сторону посольства.

– А что вам до американцев? – спросил Борис. – Вы поговорите с Ближним Зарубежьем, объясните им, что Россия во всех отношениях лучше Америки. Разве это не так?

Серега шутя погрозил Борису пальцем, но того уже не унять.

– Ведь как учил нас великий Булгаков? «... Никогда и ничего не просите! Сами предложат...» Умолять будет Ближнее Зарубежье, валяться будет в ногах – мол, поставьте ваши ракеты у нас хоть на каждой крыше, уж больно мы боимся Америки.

– Я поддерживаю Россию, – заявила Аталия, – пусть американцы лучше поставят свои ракеты у нас. Одну можно у нас во дворе.

– Это очень сильная мысль, – сказал Теодор, – «...никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас». А вот продолжение мне не нравится: «Сами предложат и сами все дадут!» Слабое продолжение, перечеркивающее начало. Не хочу даденного, не хочу принесенного.

– Вам не понять духа большой страны, – сказал Серега, не обращая внимания на глубокомыслие Теодора и споря с Борисом, – ваш подход – утилитарный, вам бы удержаться, как лодочке в шторм, нами же движут порывы другого пошиба: «Москва – Третий Рим». Масштаб, величие.

– И в чем величие России? – спросил Теодор.

– История, территория, дух, – ответил Серега, очень стараясь, однако, не скатиться к легкоуязвимой монументальности. – В победе над нацизмом, между прочим, – аккуратно нажал Серега на чувствительный участок. (Вот вам, а говорят – только евреи спекулируют своим Холокостом.)

Головы Серегиных оппонентов согласно кивнули. Теодор тоже кивнул, но возразил:

– Величие прошлого ведь не означает автоматически величия будущего, как унижения прошлого не позволяют автоматически требовать уважения в настоящем. Для поддержания величия нужно быть одним из столпов мирового порядка. Нет? – Это финальное «Нет?» Теодора, видимо, навеяно соседством англоязычного посольства и школьной английской грамматикой, что-то вроде: Isn’t it? Doesn’t it?

На сей раз Серега согласно кивнул.

– Величие, – продолжал разглагольствовать Теодор, – достигается тремя компонентами: идеи, деньги и кровь. Я расположил их в таком порядке не по значимости, а только для ритма речи.

– И что же, у них все это есть? – кивнул Серега в сторону посольства, к которому сидел лицом, хотя видел он не само посольство, а стену заведения с милой дребеденью, которую вешают на стены в таких местах: плакаты, с которых смотрят на вас известные англосаксонские музыканты с усами и без усов, увеличенная статья из американской газеты, где-нибудь найдется и звездно-полосатый флаг. При этом его движении-кивке справа моргнули сквозь стекло красноватые закатные лучи. Лишь слегка повернув туда голову, Серега увидел теряющее яркость море и медно-петушиное солнце, готовое клюнуть в затылок убегающий день.

– Да, - ответил Теодор, – у них эти компоненты имеются: идея свободы, деньги, и они, как видим, готовы платить кровью. И платят.

– А у Еврейского Государства есть величие? – спросил Серега, пытаясь устроить дело так, чтобы шестеро защищались против одного.

Теодор задумался, правда ненадолго.

– Кровь мы проливаем вынужденно, – сказал он. – Деньги? Пропорционально размерам. Идея? Идея, пожалуй, есть.

– Какая? – спросил Серега. Его тактика удалась.

– Соединение обруча этнической и исторической общности со свободой. Их образца свободой, – Теодор кивнул в ту же сторону, куда минутой раньше кивнул Серега. Только он при этом кивнул не лбом, а макушкой и увидел тускнеющее море не правым глазом, а левым, перед ним же были по-прежнему никелированный гусак, разливающий пиво, и бармен в компании оглохших бутылок и подвешенных за ноги казненных бокалов.

– Свобода у каждого своя, иначе это не свобода, – возразил Серега. – И с каких это пор национальная идея ведет к миру? – Серега развивает наступление и выколупывает из Теодоровой казуистики общепринятую простую терминологию (тоже еще придумал: «этническая и историческая общность»). – В имперской идее России, как и в идее Римской империи, есть ответственность за жизнь большого конгломерата разнообразных племен и народов.

Уже договаривая фразу, Серега понял, что не удержался в неуязвимой позиции того, кто, как телевизионный интервьюер, только спрашивает, характером и концентрацией вопросов направляя беседу в нужном направлении и притворно удивляясь возмущению интервьюируемого. «Я ведь только спрашиваю», – говорит он, округляя глаза.

– Имперская идея – это организующее начало и ответственность «старшего брата»! – Борис тут же и пользуется тем, что Серега «высунулся». – Со старшим братом во главе – не получится, – объявил Борис. – Испытано.

– А с ними получится? – Серега снова кивнул в сторону посольства. День в стекле угасал, море мрачнело.

– Они не старший брат, – ответил Борис.

– А кто? – поинтересовался Серега.

– Мать и старшая сестра, – напомнила Аталия, и все засмеялись.

– Не один черт? – спросил Серега серьезно.

Борис хотел было ответить какой-то банальностью насчет разницы между Восточной Европой и Западной, Южной Кореей и Северной, между бывшими двумя Германиями, но передумал.

– А вы попробуйте увидеть в Америке мать. Потом – старшую сестру, – вкрадчиво сказала Аталия, обращаясь к Сереге. – Это разрешит многие ваши психологические проблемы, подавит многие комплексы...

Баронесса засмеялась секундой раньше других. Серега, давно уже наметивший себе тактику общения с Аталией, теперь мгновенно напялил на лицо маску человека, потерявшего дар речи.

– Содом и Гоморра по-русски, – сказал Теодор, смеясь. Но Серега был уже не тот инструктор в Африке и электрик в Димоне, который еще совсем недавно болтал тапочкой, сидя в салоне Теодора и Баронессы.

– Вот вы цитировали как-то Набокова насчет того, что у русской истории два аспекта – полицейский и культурный, – сказал он по-аталиевски вкрадчиво. – То есть что у двуглавого русского орла одна голова русской государственности, а вторая – русской культуры. Следует ли мне понимать вас так, что если отсечь ему первую голову, то одноглавый русский орел будет любезнее еврейскому сердцу?

– Даже под микроскопом не отличишь, какая из голов выполняет какую функцию, – возразил Борис.

– Странные мысли. – Осуждающая интонация Аркадия была совершенно линейной (y = k . x + a), и Серега, оставшийся с топором в руках и не найдя, куда его деть, рассмеялся.

– А правда, что в КГБ все – антисемиты? – спросила коварная Аталия.

Серега только секунду промедлил с ответом:

– Ради одного праведника не отведешь ли, Господи, длань свою от града сего?

– Wow! – произнес Борис. – Ну дает Серега!

– Что же, только евреям вечно цитировать Пушкина? – спросил русский разведчик, картинно потупив глаза.

– А знаешь, Серега, – сказал Борис, – во времена нашего отъезда, ты ведь помнишь, – дух критицизма витал над «шестой частью суши», но здесь вскоре мы прочли в глазах: «Расскажите нам, кто такие русские, и мы поймем, кто вы». Так что помимо сантиментов к Пушкину у нас имеется вполне прагматичная заинтересованность в вашем настоящем и будущем. Ваши настоящее и будущее в какой-то степени обнажают нашу наследственность. Между прочим, и без нас и нашего интереса здесь когда-то, после победы над нацизмом, самозабвенно пели переведенные на иврит русские песни. Потом... сам знаешь.

Серега кивнул.

– А насчет противоречия между делом мира и принципом этнокультурной общности, – не забыл Теодор, – то все дело, как всегда, в пропорциях.

Компания выпила за Величие и Пропорции и расплатилась с официанткой. Когда все вывалились на набережную напротив американского посольства, над морем верхняя точка исчезающего солнца выстрелила вдруг ярким одиночным лучом и мгновенно исчезла.

Они спустились к самой воде и молча пошли без цели вдоль берега по мокрому песку. Баронесса с Аталией сняли туфли. Пока мрачнело и приобретало свинцовый оттенок море, наклоненный к западу, облизанный прибоем песок стал казаться серым. Серее, еще серее и, наконец, отразил и море, и закат, будто с застывшего олова кто-то пытался смыть кровь, но не закончил и бросил, оставив где-то розовую пленку, где-то красноватую лужицу. Это длилось долго, очень долго, почти целый час, в течение которого изменялся тон красок на горизонте - от кроваво-красного к темно-бурому. Все это время море противилось попыткам своего описания тем, что катило без конца волны, оставаясь самым шумным и живым объектом осеннего вечера, легко перекрывая шуршание автомобилей, текущих по прибрежному бульвару. Оно захватило большую часть видимого глазу пространства, не проявляя интереса к берегу, к гостиницам и ресторанчикам, обзаводящимся в это время суток веселенькими огнями.

В ниспадающей темноте еще последней, слабой, клубящейся бурой дымкой на краю моря напоминал о себе закат, но уже податливый влажный песок отражал только электрические огни веселого берега. Еще немного, и море в беззвездную ночь станет невидимой шелестящей бесконечностью. По всегдашней своей привычке оно отражает только самое себя. И если море сейчас темно, то отражение его и вовсе – чернота.