Мысли Сереги вращались вокруг плененного Теодора, а от него повернулись к Андрею Дмитриевичу Сахарову, который тоже был когда-то пленен в своей собственной стране. Серега решил посетить музей Сахарова в Москве. Прибыв на место, он нашел музей закрытым в этот день, зашел в соседний парк, осмотрел памятник российской интеллигенции в виде подорвавшегося на мине Пегаса, которому взрыв не только не разорвал внутренности, но даже, приподняв над землей, несколько расширил кругозор. Серега выплюнул залетевшую в приоткрывшийся рот мошку, увидел, когда плевал, что развязался шнурок на левом ботинке, поискал, куда бы ему поставить ногу, и нашел загаженную голубями скамейку. Поставив на нее ногу, привел в исправность распустившийся шнурок и уже собрался домой, но кто-то окликнул его безличным определением: «Гражданин!» Обернувшись, Серега увидел идущих к нему старшего сержанта милиции и с ним еще двух рядовых милиционеров.

– Это что же это вы плюетесь в святом для каждого русского человека месте? – спросил старший сержант довольно требовательно. – Ногу ставите на сиденье скамейки, оскорбляя память Андрея Дмитриевича. А ведь он создал для нас атомную бомбу.

– Водородную, – поправил Серега.

– А хоть бы нейтронную, – не уступал милиционер, – предъявите документы, пожалуйста.

Серега полез в боковой карман и, только когда уже подавал документ старшему сержанту, обратил внимание, что подает паспорт Еврейского Государства. В глазах милиционера зажглось любопытство. Паспорт открывался не с той стороны. Вспомнились ему стишки, которые он в школе читал у доски наизусть:

И вдруг,    как будто      ожогом,                рот скривило       господину. Это      господин чиновник                             берет мою        краснокожую паспортину.

«Как всегда, перебор у коммунистов, – поморщился милиционер по поводу пафоса пролетарской поэзии, – а тут и вовсе ерунда – иудейский паспорт, синюшный, с дешевой позолотой на рисованных подсвечниках».

Серега вспомнил, как невысока, говорят, зарплата милиционера, да еще уличного, вроде этого, со щеками необыкновенно здорового цвета, который бывает у милиционеров, проводящих много времени на свежем воздухе.

– Постойте, – сказал он, протягивая руку за паспортом, – я бы хотел заплатить штраф на месте.

Он получил паспорт и вложил в него русскую банкноту, на достоинство которой не обратил внимания. Лицо милиционера выглядело оскорбленным.

– Извините, я ошибся, – сказал Серега и добавил двадцатидолларовую бумажку, – это ведь не очень злостное правонарушение, и я целиком в нем раскаиваюсь.

– Деньги лучше хранить в бумажнике, из паспорта могут выпасть, – сказал милиционер. Он чуть было не козырнул по привычке, но отдернул руку, глянув на паспорт в Серегиной руке с вложенным в него денежным коктейлем.

Старший сержант продолжил путь с двумя рядовыми милиционерами, которым сказал, отойдя на приличное расстояние от Сереги: «Ну и евреи пошли, вылитый Сергей Есенин с похмелья!»

Серега глядел на паспорт в недоумении, полистал его. Он вспомнил, как подошел к нему после концерта отец барда, пожилой еврей в длинноватом пиджаке и спросил:

– А правду говорят, что евреи там, в Еврейском Государстве, в глубинке, характерами похожи на сибирских мужиков?

Серега вспомнил Димону, Моше, Хаима. Но столько блеска было в глазах старого фантазера, такой надеждой светились они, что Серега подумал и сказал:

– Пожалуй. Есть в этом что-то.

Старик поблагодарил Серегу, отошел от него осторожной походкой, по его фигуре видно было, что, идя, он ведет интенсивный внутренний диалог с самим собой, причем позиции обоих его внутренних спорящих, наседающего и отбивающегося, хранят вежливость в обращении. Серега сочувственно улыбнулся вслед, но старик неожиданно развернулся и опять подошел к Сереге.

– Правда, Саша хорошо поет? – спросил он о сыне. Старик явно хотел спросить что-то другое, но, видимо, в последний момент не решился.

– Конечно! Отлично! – сказал Серега и еще раз улыбнулся, теперь уже обращая улыбку непосредственно старику.

– Никто в России сегодня не умеет петь так, как Саша! – добавил старик.

Теперь, стоя в парке, Серега задумался, глянул еще раз на крылатую стальную лошадь, которая, как показалось ему сейчас, напоролась в неосторожном полете в поисках фуража на вертикали русской жизни. Он подумал о том, как опасно парить над заостренными русскими вертикалями, о том, что такое парение превращается в нервозный подвиг, накладывающий сложный отпечаток на рожденную полетом поэзию. И почудилось Сереге, что сказала ему русская интеллигенция, болезненно поморщившись и кивнув на музей Андрея Дмитриевича: «Среди всего прочего – боролся он и за право евреев на эмиграцию».

На что-то необычное, кажется, решился Серега, спрятал документ в боковой карман, откуда он появился так непредвиденно на обозрение милиционерам и русской интеллигенции, достал сотовый телефон и набрал номер полковника Громочастного.

Трудно сказать, что повлияло на решение Сереги: тоска ли по веселой открытости и врожденному такту африканцев; ностальгия ли по еврейской пустыне, где только купол текстильной фабрики да столбы высоковольтной передачи, где можно плевать, где попало и ногу ставить, куда попало, где до любой шестиконечной звезды рукой подать. А может быть, это была иллюзия, из тех, что посещают порой человеческие души, и вот теперь одна из них нашла пристанище в

Серегиной душе, но...