Б. считает вопрос об аристократизме и холопстве первейшим вопросом новой еврейской истории. Он утверждает, что Дизраэли, несмотря на свой побочный предсионистский мотив, все же остался самым высокопоставленным английским холопом, строившим Британскую Империю, от которой в наше время, как от всякой империи, остался один исходный остров. А вот Монтефиори, возвысившийся тоже в Англии итальянский еврей, строивший новые кварталы в Иерусалиме, – еврейский аристократ, и вокруг его кварталов вырос город.

  Б. порой смущает его собственный пыл, и тогда он внушает себе, что он остался и демократом, и либералом, но что делать – ну грустно ему от 117-го толкования Шекспира и Пушкина теми, у кого в роду Eкклезиаст, ну не может он вечно скрывать легкое презрение к сидящим за чужими столами. От него и уж совсем своим, казалось бы, достается. Он поругивает детей тех, кто в Войну за независимость на армейских джипах заезжал в Тель-Авиве на тротуары “для фасону”. (Эй, посторонитесь, это краса и гордость еврейского народа – первые еврейские бойцы и командиры едут!)

  Аристократизм требует преемственности, утверждает он. Ему все кажется, что дети необузданных титанов усохли и измельчали. Как мух на мед (политкорректность по Б.) тянет их к дешевой известности, обидевшись на что-то, уезжают они в Америку. Что-то обидно холопское видится ему опять в их речах, копирующих, по его словам, либеральные штампы Европы. Их, похоже, сломило величие их отцов и матерей. Говночист, сын говночиста, внук говночиста – аристократ первой степени, говорит Б., если он гордо стоит среди родного говна и даже религию предков не даст потеснить, хотя его от нее тошнит.

  Б. интересует статистика. Какой процент холопов рождается ежегодно в аристократических семьях и какой процент аристократов рождается в семьях холопов? Таков вопрос Б. Никто не предоставляет Б. нужной ему статистики. Он возмущен. Эта статистика была бы чрезвычайно полезна для государственного стратегического планирования.

  – Каким образом? – спрашивает его Я. – И где обнаружил он признаки стратегического планирования в Еврейском Государстве? Более того, – становится серьезным Я., – стратегическое планирование приводит к стратегическим же ошибкам, – утверждает он.

  Он за то и любит свою страну, продолжает Я., что в ней даже недельный прогноз носит вероятностный характер.

  Баронесса смотрит на спорящих. Ирония женщин ранит самолюбие мужчин, знает она, и потому только взгляд ее предлагает Б. подумать о том, что делать статистике с тысячью оттенков между аристократизмом и холопством. Кроме того, она не уверена, и это она говорит хоть и мягко, но вслух, что обида, которую Б. наносит своей резкостью евреям рассеяния, может сделать идею сионо-сионизма более привлекательной в их глазах.

  – Не стоит беспокоиться, – отвечает ей Б., – кроме того и они хорошо понимают, что бесплатная страховка – никому не вредит. Ведь пока эта говяненькая страна существует, – употребляет он уничижительный эпитет явно лишь для того, чтобы им был еще больше оттенен надменный тон его высказывания, – на крайний случай и она им может сгодиться.

  Я. развлекается тем, что присваивает Б. оптом всевозможные цветистые титулы. Баронесса утверждает, что эти его издевки настоящей целью своей имеют аристократский радикализм Б. поощрить еще больше.

  С каких это пор Б. стал защитником ортодоксального иудаизма, со смехом спрашивает его Баронесса, имея в виду его симпатию по отношению к защите религии предков гипотетическим говночистом-аристократом.

  – А вот перечел недавно у Пастернака в “Докторе Живаго” рассуждения одного из героев о еврействе и христианстве, – ответил Б. – В царстве божьем нет народов, есть личности, говорит этот герой. Этот праздник и блаженство духа, продолжает он, родилось на еврейской земле. И все приняли предложение, захваченные на тысячелетия. Все, кроме евреев, говорит он. Так он понимает ситуацию. Герой носит фамилию Гордон. Он это говорит в разгар Первой мировой войны. Вокруг беседующих после двух тысяч лет повального христианства рвутся выпущенные солдатами христианских армий снаряды. К этому времени, – добавляет разгоряченный Б., – презренный иудаизм уже две тысячи лет практически не применяет смертной казни и не ведет войн. Властителей дум еврейских вопрошает герой: “Отчего не скажут они – не будем называться как прежде, не будем сбиваться в кучу, разойдемся.” Пишет Пастернак эти строки после Второй мировой войны с ее концентрационными лагерями и крематориями, где собирали вместе разрозненных.

  Наглядным пособием по еврейскому идиотизму называет Б. этот текст. Еврейская жестоковыйность в русской поэзии – старается он для Я. придать своей иронии литературно-философский оттенок.

  Насчет “кучи” и насчет “разойдемся” – это кажется Я. очень знакомым. Он помнит в себе это бодрое чувство, которое появлялось у него, когда в своем окружении он оказывался единственным евреем. Теперь вся ответственность – на нем, он один в ответе за то мнение, которое сложится у окружающих о его экзотическом племени. Однажды, в студенческое время в донских краях, на сборе винограда, куда их курс послали на помощь той осенью, он оказался в паре с местной девушкой, по другую сторону ряда срезавшей гроздья.

  – Ты кто? – вдруг спросила она.

  – Еврей, – понял он ее вопрос.

  – Евреи ведь – нехорошие люди?

  Честная беседа не бывает тяжелой.

  – Скольких евреев ты знаешь?

  – Нашего доктора.

  – Он плохой человек?

  – Нет, – ответила она, немного подумав.

  Дальше они движутся молча. Сквозь виноградные лозы и листья Я. видит ее лицо. На нем отражаются ее мысли. Ее мысли напоминают Я. чуть треснувший лед. “Евреи – нехорошие люди. Готовь сани летом, а телегу зимой. Без труда не выловишь и рыбку из пруда”. Эти проверенные временем истины не могут быть ошибкой, думает она. Что она знает об этом докторе? Или об этом худеньком студенте? Она хмурится, а Я. иногда поглядывает на нее, когда она бросает гроздья в корзину. За ней эти бесконечные ряды винограда, великий роман о здешней жизни. На нем рубашка с короткими рукавами, брюки и сандалии на босу ногу.

  Б. поднимет его на смех, если он расскажет об этом эпизоде. Самого Б. студентом отправляли на картошку. На юге, среди винограда, обсуждать с девушкой национальный вопрос! Только Я. на такое способен!

  Но Б. не до него, он еще не окончательно рассчитался с Пастернаком.

  – Значит, разойтись, быть как все? – Б. понизил голос, будто за кулисами размахнулся кто-то из не занятых на сцене актеров, чтобы “кнок-оутировать” (набоковское правописание) лист металла. – О том, что немецкие евреи к приходу нацистов к власти осуществили эту его мечту, он не слышал? Положим, Набоковское свидетельство “ее шеф был еврей, впрочем, еврей немецкий, т.е. прежде всего – немец, так что она не стеснялась его поносить”, – могло быть ему неизвестно. Ну а этого сам он не знал? – Б. продолжает швырять в Пастернака цитаты из Набокова, томик которого он принес специально для этой цели (предыдущую цитату, короткую, он воспроизвел по памяти): “В Зине была черта, стеснявшая его: ее домашний быт развил в ней болезненную гордость, так что даже говоря с Федором Константиновичем, она упоминала о своей породе с вызывающей выразительностью, словно подчеркивая, что не допускает (а тем самым все-таки допускала), чтоб он относился к евреям, если не с неприязнью, в той или иной степени, присущей большинству русских людей, то с зябкой усмешкой принудительного доброхотства”. У Набокова к этим вещам абсолютный слух (у него еще абсолютный чувство свободы, заметил Я.). И что же, это ублюдочное состояние Пастернак предлагает мне в уплату за возможность ему писать стихи на русском языке? Не дороговато ли? Слово “ублюдочное” я употребил не в ругательном смысле, а как определение положения незаконнорожденного гражданина, которое может быть и вполне сносным, но от этого не перестает быть ублюдочным.    

  Я. глядел на оратора весело, Б. сегодня с самого начала выглядел так, будто он пришел на решающее совещание перед судьбоносным сражением. Остальные члены Кнессета Зеленого Дивана смотрели на него с разной степенью любопытства. Сам Б. рассмеялся после паузы и теперь приобрел вид знающей себе цену бойкой девицы, у которой из-за неосторожного движения мелькнула интимная часть одежды, и эта девица показывает всем своим независимым видом, что ничего из ряда вон выходящего не произошло.

  Б. продолжил:

  – Недавно по телевизору показали еврейские секты, верящие в мессианство Иисуса. В одном Иерусалиме этих сект больше десятка, не все называют себя христианами, но все, как я понял из передачи, лояльны еврейскому государству и служат в армии. Меня это не тронуло. Ну и пусть, подумал я. Русским женщинам, здесь принимающим иудаизм ради детей, мне всегда хотелось, но неловко было сказать: бросьте, не унижайтесь, вы и так свои, о детях ваших – и речи нет. Разве вы не видите, какая буря поднимается всякий раз, когда иудейская религиозная традиция, стремясь втихомолку соблюсти тысячелетние правила, пытается похоронить погибшего нееврейского солдата отдельно? Ну да, я атеист, вернее агностик, – поправился Б., – мне кажется, что если бы “Мойдодыр” толковали так же долго и с таким же завидным упорством, как Библию, то и из него можно было бы вывести всю мудрость жизни и все достижения человеческой цивилизации. Но нации-то отмереть отказались, а история их и религия – это часть их “я”, и если за этим Гордоном чудится им попытка размыть их национальные дамбы или подновить их религиозные дома, то такая попытка вызывают у них протест, страх, а иногда и агрессию. А он размывает и подновляет, потому что нет эллина и иудея, говорит он им, и все ваше – наше. А все мое – ваше. И говорить ему это и сладко и легко, потому что это его “мое” – складное, умещается в чемодане его души. Ведь самые щедрые на земле люди – те, у которых ничего нет. А там, где кое-что ему принадлежащее, в чемодан не укладывающееся (Б. сделал не слишком широкий охватывающий жест руками над зеленым диваном) действительно имеется, там что-то его пугает или отвращает. Я по-человечески этот страх могу понять. Но когда из этого делают философскую систему или, того более, строят брезгливую ли, праведную ли мину, прижимаются с любовью к чужим богам, на меня накатывает отвращение. Или эти новые святые – мудрые еврейские священники, вносящие свежую струю в христианство. Едва прикоснувшись к религии, которая до них развивалась и шлифовалась столетиями, приобретая покрой, подходящий к телу народа, эту религию исповедующего, они сразу бросаются что-то в ней реформировать, поправлять, – уже с откровенной неприязнью сказал Б.

  – Согласен, – поддержал Я. – Кроме того, сколько бы от такого утверждения ни открещивались, а Освенцим построен, если не на фундаменте, то уж, по крайней мере, на почве многовековой христианской культуры. А Белль в послевоенной Германии криком кричал о той легкости, с какой комсомольцы ведомства Геббельса переквалифицировались в апостолов и проповедников христианской морали. С другой стороны (Я. принимает позу независимого эксперта, он теперь – сама непредвзятость), англосаксонская протестантская свобода вызрела в Америке в той же самой религии. Сохранив Бога как символ и высокий образ, решив, что он однажды выдал им инструкции и теперь занят другими галактиками, они приняли всю практическую ответственность за земные дела на себя. И теперь весь мир их копирует и фыркает с галльским акцентом, фыркает и копирует, копирует и прикрывает цветными тряпочками флагов свое государственное устройство, будто гениталии. И эти гениталии государственности у него точь-в-точь как у заокеанского родителя. Религия здесь, скорее всего, вообще ни при чем. Ей требуемую форму придают под давлением какого-то более сильного пресса.

  – И что это за пресс? – спросил А.

  – Не знаю точно, – ответил Я. – может быть, тысячелетние национально-культурные традиции. Но каковы бы эти традиции ни были, они могут быть стартовой площадкой для тех, кого сегодня третируют и определяют как “чурок”. И вот  всех нынешних “чурок” мне хочется спросить, знают ли они, почему древние римляне никогда не стремились к завоеванию германских земель? Да потому, что считали германцев непроходимыми “чурками”! Не будьте расистами, не верьте, будто вы сами ни на что не способны! Не требуйте ничего от других! Будьте горды и настойчивы, и рано или поздно и у вас получится. Потому что так уже было с другими народами. И в этом заключается – ЧУРКОСИОНИЗМ!

  Я. замолчал.

  – Патетично? – спросил он после паузы, смеясь и глядя на Баронессу. – Согласен, неофиты всегда патетичны.

  Баронесса смотрит на Я. с деланной насмешкой, но в ее взгляде читает он почти материнское любование резвым дитем, заехавшим на своем трехколесном велосипеде на проезжую часть дороги, и ободренный Я. распоясывается еще сильнее.

  – Я в конечном итоге благодарен Куприну за его знаменитое письмо. Хотя я со многими положениями и эпитетами в нем не согласен, но он помог мне взглянуть со стороны на самого себя. Это, конечно, прежде всего – поток эмоций, но поток правдивый, как правдив и его “Гамбринус”. Это две стороны одной медали. Пойдемте к компьютеру, – позвал он, – у меня там запомнена ссылка на это письмо. Вот. Это он про нас, – сказал Я., пожалуй даже с гордостью. “А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, щедрому, нежному, умному, но чересчур мягкосердечному, привяжется старая, припадочная, истеричная блядь, найденная на улице, но, по привычке, ставшая давней любовницей. И держится она около него воплями, угрозами, скандалами, угрозой отравиться, клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное – жалким зрелищем своей боязни, старости и изношенности. И самое верное средство – это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном положении”.

  – Ну что ж, – прокомментировал Б., – от старости избавиться невозможно. А “блядь” – это состояние, к которому приходишь путем сознательного выбора.

  – Я, когда прочел впервые эти строки, – продолжил Я., – сначала оторопел, не поверил. Сцена с еврейским парикмахером из того же письма, который “ссал на обои”, потому что ему назавтра переезжать, показалась мне знакомой. Я вспомнил – у Сологуба герой, вовсе не еврей, в похожей ситуации вытирает жирные руки об обои. Я заподозрил подлог. Но потом прояснилось – письмо подлинное. Позже я едва ли не влюбился в эти строки, они как будто принесли мне освобождение.

  – Разбудили, как декабристы Герцена, а Кабала – Мадонну, – прокомментировал Б.

  – Тогда, наверное, – продолжил Я., – впервые поколебалась моя уверенность, и брошены были сорные семена сомнений в чистые и правильные грядки дружбы народов. Сказанные Куприным слова в данном случае относились к литературе, но я сам добровольно перенес их и на страстное участие евреев в русской жизни. Особенно в тот печальный период, когда мощный поток русского бунта принял в себя жаждавший приложения проснувшихся в нем созидательных сил еврейский приток. Но я пинка под зад ждать не стал. Правда, это не вполне моя заслуга, кое-кто успел решить об отъезде до меня.

  Я. кивнул в сторону Баронессы  и поэтому, наверное, вспомнил о ее адресованном Б. упреке в том, что тот обидел понапрасну массу еврейской публики.

  – Кто только обиделся, того уже и не жаль, – говорит он, – но если хоть один внимающий Б., задумавшись, возжаждет сионо-свободы и, даже не приняв эту свободу для себя по причине ее очевидной тяжести, станет сочувствовать ей, то я готов выковать меч, которым посвятят сионо-сиониста Б. в еврейские рыцари.

  Он так и сказал – “внимающий” и “возжаждет”, подчеркнув эти слова насмешливым тоном и словно подразумевая как очевидное, что патрициям достается львиная доля свободы.

  Члены Кнессета со старанием изображают придворную свиту, присутствующую при производстве Б. в рыцари. И хоть он, как и все, смеется, но кончики ушей его покраснели и именно на них, кажется ему, устремлены взгляды ехидного плебса.

  – У меня есть на эту тему еще одна колоритная история, – вспомнил Я. с улыбкой. – Я проходил трехмесячные военные сборы после института перед получением офицерского звания, и там командовал нами наш сокурсник, прошедший срочную службу потомок донских казаков – ефрейтор Марютин. Командовал умно, словно нехотя, хорошо понимая полускоморошеский характер этой нашей короткой армейской практики. Однажды, внимательно вглядевшись в меня, он сказал, что из меня мог бы получиться хороший солдат. Поверьте, случалось, что меня хвалили по разным поводам, но эту похвалу я до сих пор храню в памяти как Звезду Героя Советского Союза. Так вот этот ефрейтор Марютин пересказал нам однажды историю, которую он слышал от своего деда или прадеда, не помню. Этот дед или прадед рассказывал, что однажды казачьим разъездом они верхом передвигались в степи, и вдруг видят – турчанка, одна в степи. Они поскакали к ней. Та, догадавшись, что ей сейчас предстоит, присела в траве, а потом стала обмазывать себя своими же экскрементами, чтобы избежать изнасилования. Ну и?.. – спросил тогда внучек дедушку. “Никогда не переступай через...”, но тут офицер позвал ефрейтора Марютина, и он не закончил фразы. Понимаете, – продолжил Я., – Марютин-внук (или правнук) в этой ситуации ничего дурного не сделал бы с женщиной, будь она русская, еврейка или турчанка, разве что рулон туалетной бумаги подарил бы ей, но вот рассказ этот дедовский запомнил и нам пересказал.

  – И что же, этот ефрейтор тоже аристократ? – спросила Баронесса с сомнением.

  – Еще какой, – ответил Я. уверенно и продолжил. – Когда я вижу, как страстно и преданно припадают порой наши соплеменники и соплеменницы в Российской Империи к национальным, культурным или религиозным основам русской жизни, я вспоминаю письмо Куприна. Истеричную любовь евреев к русской интеллигенции Жаботинский назвал презренной любовью свинопаса к царевне. Что этот еврейский христианский и русский порыв? Не знаю. Кажется мне иногда – это вновь обнажается еврейская попка...

  Я. помолчал и затем добавил:

  – Перед тем, как опуститься в осоку.

  Баронесса посмотрела на Я., в этом сравнении было что-то для нее знакомо-непонятное.

  – Что это за осока? – спросила она, когда они остались вдвоем.

  – А помнишь, ты рассказывала мне, что однажды в детстве ты присела в траве и порезалась осокой?

  Баронесса удивленно рассмеялась.

  – И ты это запомнил? – будто она не знает, как цепко хранит его память все, что связано с ней.