За стеклами спальни — яркий свет. Он мне нравится, но мне не хочется самому выйти наружу. Я уткнулся лицом в подушку и сравниваю себя с теми, кого я видел вчера в скачанном из сети фильме. У некоторых есть больше, чем у меня: этот — богат, этот — несомненно, вызывает немедленный интерес женщин, этот — в потоке приключений. Но есть те, кому никак не позавидуешь: этот — лежит обожженный в постели, а другой — беспробудно глуп.

Можно было бы сейчас попробовать написать занятное послание старому знакомому и отправить его электронной почтой, но голова мутна, с утра растрачена на чтение. Даже глаза немного горят.

Там снаружи поет птица. Я, конечно, не знаю какая. Почему это называют пением? Эти всполошенные крики режут солнечную тишину внешнего мира, словно нож трепещущую на ветру белую простыню.

Зазвонил сотовый телефон. Это мой родственник. Он побывал там, где я родился, где не был вот уже почти два десятилетия и вряд ли когда-либо побываю. Могилы — не в очень хорошем состоянии, сказал он. Мне стало грустно, хоть я и знал, что не поеду их исправлять. Я даже сделал движение, будто тянулся к деньгам, за которые все исправят, и мне не нужна фотография с результатами произведенных работ. Мне нужны только затуманенные временем фотографии, которые хранятся в моей памяти: колодец, вокруг которого за зиму наросла ледяная юбка; бревно колодезного ворота, одетое в металл, с рукояткой, похожей на заводную ручку старого грузовика; угол, под которым поднимается от реки к большим гранитным камням берег, вам чужой, а мне с детства знакомый.

Я, похоже, заснул. Меня тронула за рукав пожилая женщина. Я сразу узнал, кто она, но никак не мог вспомнить, кем она мне приходится. Соседка, мать приятеля? Она рассказала мне о том, что я знал и без нее: кто из моих друзей живет в Нетании, кто в Америке, а кто и в Германии. Она состарилась, ее врожденная глупость лишилась энтузиазма, и сейчас с ней легко можно было перекинуться несколькими фразами без того, чтобы какая-то пружина в тебе грозила бы сорвать тебя с места посреди разговора. Я улыбался ей такой мягкой улыбкой, от которой у нее останется, надеялся я, приятное воспоминание об этой встрече.

Мы расстались с ней, и я пошел на ту первую улицу, которая осталась в моей памяти как моя первая улица, на которой я жил в раннем детстве и где у меня был железный крюк, которым я летом гонял обод, а зимой цеплял задний борт осторожно продвигающегося по скользкой дороге грузовика, чтобы прокатиться за ним на коньках. Я не узнал эту улицу, как не узнал ее и лет двадцать назад, когда прошелся по ней в последний раз. Мне даже не показалась знакомой та вывеска с железными буквами на проволочной сетке, которые, мне казалось, я хорошо помнил и которые со стороны угла двух улиц читались «БОЛЬНИЦА», а изнутри проходного больничного двора — «АЦИНЬЛОБ». Отец любил это слово, и когда мы с ним возвращались домой через больничный двор, я всегда читал вслух эту вывеску, чтобы сделать ему приятное.

Потом я поплелся на другую улицу, к дому, из которого ходил в школу и во дворе которого был тот самый колодец. Я осмотрел его. Летом вокруг него, разумеется, не было никакого льда. Я проверил, как вращается ворот, гремит ли на нем цепь и как ударяется о поверхность воды жестяное ведро. Я проверил, на месте ли уличный туалет на две кабинки с не манерными и кокетливыми в виде сердца, а с обычными, без затей, круглыми отверстиями на возвышении в одну ступеньку. На месте ли старый дровяной сарай, на покрытой шершавым рубероидом крыше которого я часто прятался во время игры в прятки, которая у нас звалась жмурками. Я обошел тот угол большого каменного дома, в котором была наша квартира, проверив расположение трех окон, смотрящих из двух комнат и кухни. Глянул на липу над крыльцом, на которую я почему-то ни разу не взобрался. Я прошел по улице, по которой возвращался ночью с фонарем, чтобы ступать в просохшие чужие следы, а не в размякший после дождя чернозем улицы. Что-то все же налипало на галоши или туфли и отвороты брюк, что все называли грязью. Но это была не грязь, это была земля. Хотя, конечно, не только земля. Однажды из этой земли я пытался выковырять ржавый болт и вдруг с ревом и воплями рванулся домой, потому что от моих пальцев исходила жуткая вонь давно раздавленной грузовиком курицы, чей клюв вышел из земли вместе с болтом.

А вот в этом дворе кто-то убил женщину, в этом доме жил слабоумный мальчик, утонувший в реке. Он запомнился мне бредущим к берегу. Я обогнал его. Он смотрел в землю и бормотал: «А мясо кончилось. А рыба осталась». А в этом дворе мы с одноклассником после недолгих поисков нашли на ярко-белом снегу тоже яркий, но малиновый труп его ободранной собачником дворняжки Нерки. В этом моем однокласснике с детства все видели будущего негодяя, его не любили учителя. Приехав однажды, я услышал, что он ударил кого-то ножом, но по счастью не достал сантиметра до сердца. В следующий приезд я узнал, что он повесился у себя на чердаке. Никто, кроме меня, не видел слез, которые катились у него по щекам, когда мы нашли его собаку.

Я еще сходил на реку и проверил, правильно ли я помню угол, под которым поднимается от реки берег, заканчиваясь большими гранитными камнями, которые недостаточно велики, чтобы называть их скалами.

Сон длился, и время шло даже во сне.