Мы с приятелем разговаривали у него дома в открытой беседке, которая примыкала к выходу из гостиной в сад и была построена, как обычно, из коньячного цвета широких деревянных балок, от которых теплеет на душе при первом же взгляде на них, точно так же, как теплее становится от коньяка в промозглый день. Беседка стояла на просторной, облицованной розоватым камнем площадке.

— Почему ты оставил беседку без крыши? — спросил я. — Ведь тогда здесь можно было бы сидеть и в дождь или защититься от солнца?

— Она здесь только для того, чтобы организовать объем, — ответил приятель.

Я мысленно удалил беседку и согласился с ним, что без нее было бы скучнее, а если снабдить ее черепичной крышей, то исчезнет воображаемая прямая линия, ведущая в высокое небо с невзрачными облаками.

Наш общий хороший знакомый уезжал навсегда в Канаду, и я предлагал не драматизировать это событие и приводил в качестве примера Набокова, у которого волею обстоятельств было отнято имущество, привычная среда обитания, естественная языковая среда. И тем не менее он состоялся в такой же мере, в какой, наверное, мог бы состояться и в России. Значит, его внутреннее имущество целиком определяло его богатство, предположил я, и, будучи отрезано от имущества внешнего, привело после этой «ампутации» к полной регенерации его личности.

— Не знаю, не знаю, — ответил приятель, — его внутреннее богатство, возможно, успело произрасти из богатства внешнего. Я имею в виду, конечно, не только состояние его семьи, но и это тоже. Я не уверен, что тут можно оторвать одно от другого. Одно питает другое.

— В своих воспоминаниях Набоков очень определенно дистанцируется от русских эмигрантов, не прощающих потерю своих особняков и поместий, — сказал я.

— И при этом — самые пронзительные из написанных им строк связаны с его детством в имении отца. Как здесь разделить имение и детство — не знаю. И ведь само понятие о благородстве души возникало везде в подозрительно тесной связи с имуществом и властью. И уж потом неимущие и безвластные отстаивали свое право на долю в этой эфемерной разновидности роскоши. Что-то здесь очень непросто, — мой приятель рассеянно прошелся взглядом по деревьям и кустам своего маленького сада, скользнул по совершенно неподвижной сосновой роще на ближнем холме. Было очень тихо вокруг. Родничок кипения на фоне этого спокойствия образовывали только несколько веток и их листьев у соседского дома, дрожавших как камешки на сите в потоках воздуха, выдуваемого привешенной к стене внешней компрессорной частью кондиционера.

Извиняющаяся улыбка сначала появилась на его лице, но сразу после этого оно приняло немного отрешенное выражение с оттенком иронии того рода, которым прикрывают приподнятость речи.

— Ты не представляешь себе, до какой степени я люблю свой дом, — сказал он. — Здесь был пустой холм, и рядом осталась сосновая роща. Ее сейчас огородили. Кто-то рассказывал мне, что после сорок восьмого года она была ничейной землей между нами и Иорданией и из нее долго не могли забрать тела наших погибших солдат.

Я хорошо помню, — продолжал он, — первые неопрятные, кривые и, как потом оказалось, не вполне по чертежу отлитые бетонные ребра дома, выросшие из земли. Мы их не сразу признали и долго пялились на чужие — ошиблись в плане застройки. Два месяца мы жили без электричества, потому что пустые дома начали обворовывать арабы из соседних деревень. Ворами, разозлившись и потом, конечно, раскаявшись, я сам обозвал супружескую пару с соседней улицы, потому что они были из тех, кто не хотел внести последний вынужденный дополнительный взнос, из-за чего наш дом наполовину нависал над оврагом, который предполагалось засыпать. Я вспомнил сейчас, это именно они рассказали мне про погибших в роще солдат через несколько лет на собрании поселка. Я сначала прятался от них за чужими спинами, но потом понял, что они меня не узнали или забыли.

Только сейчас я понимаю, насколько беспечны мы были, внося деньги в кооператив по первому требованию, как легко все могло расстроиться, кто-нибудь из подрядчиков разориться, руководство кооператива перессориться. Да мало ли? Но мы еще были новичками здесь и больше всего полагались на участие в деле уроженцев страны, на их опытность, благоразумие и порядочность.

Он рассмеялся, что-то вспомнив.

— Тогда я работал в фирме недалеко от старого йеменского квартала, и по четвергам мы снаряжали кого-нибудь на йеменский рынок за питами, фалафелем, фруктами и после обеда, часа в три-четыре, устраивали небольшой сабантуйчик — не столько встреча субботы, сколько проводы рабочей недели. Однажды выпала моя очередь закупать продукты, и я вскоре вернулся, принеся помимо прочего огромный арбуз. Как ты его выбирал, спросил один тех, с кем я работал, никогда не видевший Йемена потомок выходцев из страны царицы Савской. Я попросил продавца выбрать мне самый лучший арбуз, ответил я гордо. О господи, простонал «йеменит».

— И как был арбуз? — спросил я, смеясь.

— Да совершенно нормальный, — ответил мой приятель, — у коренных израильтян иногда наблюдается своеобразный самогипноз недоверия к себе самим. Я думаю, это из-за прессы.

Когда построили опорную стену, — продолжил приятель, — зарыли овраг и привезли рыжую землю, мы воткнули в нее первые кусты и жидкие деревца. Сосед мой (тоже из России) помаялся, а потом пришел, больше смущенный, чем решительный, и сказал, что в былые времена мужики с кольями ходили друг на друга из-за межи и что я, скосив ряд кустов в конце участка, оттяпал у него почти полметра земли. Я молча пересадил кусты. Он оказался очень хорошим соседом.

Мы долго не могли получить разрешение на достройку второго этажа. Сын вскоре должен был вернуться из армии, не хватало места, и мы начали стройку незаконно, прячась, как научил нас подрядчик, от муниципальных инспекторов, которые тут же обнаружили нарушение.

Он помолчал.

— Я теперь каждое утро начинаю с того, что раскрываю окно в кабинете на втором этаже, вдыхаю воздух, пытаюсь почувствовать нюансы погоды. И мне не надоедает обводить взглядом все вокруг: слева — рощу, прямо — наш сад (он совершенно зарос, и я стараюсь подкармливать в нем чужих котов, чтобы не завелись змеи), направо и вверх поднимаются по холму дома в цветах и зелени. Этой зимой сын как-то приехал ко мне в выходные. Было холодно. Очень хорош был в такую погоду каждый глоток восемнадцатилетнего бренди, купленного в монастыре молчальников в соседнем Латруне. И даже сын удивился, когда я сказал (это, конечно, бренди добавил мне экстремизма), что потерять ногу мне, может быть, было бы легче, чем этот дом. Вот и отдели тут внешнее от внутреннего.

Он сказал, что покажет мне бутылку разрекламированного им бренди, поднялся из белого пластмассового кресла и вошел в свой дом.