Парторг Петров остановил меня в коридоре с крашенными синей масляной краской панелями и обычным своим шутливо-командным тоном предложил зайти к нему в партком. Я не был членом партии и очень удивился, но, зная Петрова, не ждал подвоха.

— Вот эту бумагу предлагается подписать. — Он протянул мне лист. Это был проект осуждения израильской агрессии советскими евреями. Я прочел.

— Ты же знаешь, — сказал я, — что мне не хочется этого делать.

Он засмеялся, как умел смеяться Петров, — даже в его смехе личное и общественное были отделены друг от друга. Это была характерная его черта: резко отделять друг от друга события и субстанции. Год назад он приехал с похорон друга, тогда он еще не был парторгом, а инженером, как все мы.

— Захлебнулся блевотиной, — без обиняков и даже приподнято объяснил он.

— Сколько ему было? — сочувственный женский вопрос из-за соседнего кульмана (тогда еще никто не подозревал, что кульманы, как паруса, скоро исчезнут, только брутальнее, чем паруса — напрочь, до единой особи).

— Сорок шесть.

— Молодой.

— Какой молодой? Сорок шесть. Старик, — сказал Петров, которому было под сорок, — самое время умирать.

— Помоги мне, я же знаю, ты пришел сюда, — сказал я, кивая на письменный стол и портреты вождей, — потому, что линии на ватмане у тебя получались кривыми (и ватманские листы скоро исчезнут).

— Зато линия партии у меня прямая, — ответил Петров и захохотал.

На новой, освобожденной, должности он не только не стал носить пиджака с галстуком, но энергично вышагивал по «конторе» в темном свитере с воротом под горло, отчего стал еще больше похож на соседа моего детства — малоразговорчивого шофера, с чьим приемным сыном мы играли в прятки в нашем общем большом дворе с дровяными сараями, бетонным колодцем и липовой аллеей. Когда я стал постарше, мать сказала мне по секрету, что бездетные шофер с женой взяли из детдома моего дворового друга. Он был удивительно безобиден. Однажды с открытым от восторга ртом он слушал, как моя бабушка с крыльца через забор неторопливо на идише пересказывала остановившейся на улице соседке свою беседу с цыганкой. Я начал оттаскивать его, но он упирался, вслушивался и шевелил губами. Когда бабушка закрыла за собой дверь деревянной веранды и соседка ушла, он зажегся весельем.

— Цыгане, штыгане, вейсане, дустене, — убегая, орал он.

Когда удавалось настичь его, я старался влепить ему в стриженый затылок щелбанов примерно по количеству выкрикнутых им глупостей. Он, смеясь, вырывался, убегал и продолжал орать.

— Когда должна уйти эта бумага? — спросил я Петрова.

— Через две недели.

— Я недельку подумаю, а за это время организую себе командировку куда-нибудь недели на три-четыре, — сказал я.

— Думай, — ответил Петров и снова захохотал.

Дело было вскоре после Сабры и Шатилы. Инженер Буров, хитро прищурив глаз, сказал: «А резню-то устроили не евреи», что выставляло Бурова нонконформистом и свидетельствовало о том, что он слушает «голоса из-за бугра».

Подробности и атмосфера происшедшего стали известны мне только здесь. Статья из британской газеты объясняла происшедшее как ответ ливанских христиан-фалангистов на резню палестинцев. Резня палестинцев, объясняла далее статья, была ответом на резню фалангистов, которая была ответом на резню палестинцев и т. д. «Это были переодетые евреи», — позже выдвинули собственную версию палестинцы.

А тогда я уже через четыре дня после разговора с Петровым улизнул в командировку в Ереван. Я не был героем, и мне не хотелось быть говном. Петров, я знал это достаточно точно, не был говном и не метил в генсеки.

— Как тебе Ереван? — спросил он по моем возвращении, когда мы в очередной раз столкнулись в коридоре с крашенными синей масляной краской панелями.

— Очень понравился, — ответил я, — розовый туф, панорама на гору Арарат. А как тут? Бумага ушла?

— Отбой, — захохотал Петров, — это была местная инициатива, в отсутствие начальства и без его одобрения. Ее автор скоро перейдет к нам из горкома работать в отделе снабжения.